Кащеева цепь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Пришвин Михаил Михайлович / Кащеева цепь - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Пришвин Михаил Михайлович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(413 Кб)
- Скачать в формате doc
(424 Кб)
- Скачать в формате txt
(409 Кб)
- Скачать в формате html
(414 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
- Ну, как вчера дрались? - Вчера хорошо, но сегодня будет лучше, в Духов день . всегда лучше дерутся, чем в Троицу. Сегодня будет ужасный бой, страшное кроволитие. Поздняя отойдет, и все на луг затравлять, в полдень станут биться и бегать к реке морды мыть. Весь берег будет в крови. - И насмерть? - Во-на! Только редко сразу бывает, больше постепенно помирают. - А не грех это? - спросил Алпатов. - Какой грех! Это дело любовное, это не от сердца дерутся. Спасибо даже говорят, когда ловко ударят. Даже и на смерть свою скажет иной: благодарю. - Неужели же и за смерть свою благодарят? - Собственно за свою же смерть и скажет: спасибо... Ну, как же! А это у нас от сотворения Руси Пальна билась. с Аграмачем. Пальне помогают касимовские и ламские, бойцы. "Грех!" Вот что сказал! Тут греха нет никакого, ведь ежели бы камнем, а кулаком не грех, а честность. Хороший боец никогда даже в морду не бьет, всегда в душу или в ребро. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет. У меня самого кулаком душевную кость перебили, чуть непогода - не жилец! А винить никого не желаю, это не покор, это дело любовное, вышло - вышло, а не вышло, так дышло. - Гамят, гамят! Все ускорили шаг и потом, когда ударили все колокола, побежали. Кончилась обедня, и первые выбежали из церкви мальчишки в белых, красных и синих рубашках. У них началось примерное, потешное сражение. Оба зеленых склона разделены лощиной с проточком - одна сторона от Аграмача, другая с Пальны. Чья возьмет? Кто кого выгонит из лощины? Маленькие не бьются, а только примеряются, растравляют больших. Кто-то когда-нибудь вступится за обиженного мальчишку, а против него станет другой большой, а потом целая стена больших. Вот этого-то ждут и следят за мальчишками. Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи. Но придет время - боец и девку, и гармонью бросит. - И этот? - спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами. - Нет, этот не бросит, этот монах. - Нынче монахи-то размонашиваются, - рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. - Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости. Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош - и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву. Приходят женщины с грудными детьми, приходят даже больные, и все кричат "ура!", когда по дороге из города, стоя на телегах, разукрашенных березками и полевыми цветами, с гармоньями в руках показываются ламские смоляные бойцы. Все бойцы скоро смешиваются с толпой, прячутся за спинами и оттуда зорко выглядывают: нет ли и у аграмачин-цев каких-нибудь богатырей? Тень ложится от холма к холму. Все стихает. - Боятся начинать, - говорит Приам. - Так ли бива-лись в старое время! Мельче народ стал, больше криком, стеной берет. - Мельче, - говорит Алпатов. - Почему стал народ мельче? - Свиней продавать стали. Раньше все ели сами, а теперь продают, чаевой народ пошел, мертвый. - Год тощий, - возражает ему другой захудалый мужик, - не народ, а год. - Затянул волынку! - сказал красавец Андрюшка. - Нет, истинно год, - согласился с захудалым кровельщиком мастеровой человек. - Я хоть бы насчет крыш скажу: господа разорились, крыш не кроют, как тут не отощать? - Вовсе подтощал народ, - согласились другие, - задумчивый стал, бывало, выпьет и развеселится, а теперь все чего-то ищет, все ищет. - Уходит! - таинственно шепчет кровельщик. Тень от Пальны закрыла весь Аграмач. Кто-то сказал: - Если теперь взорвет, то всех сразу от мала до велика. - А если остановят? - Разве можно такой народ остановить? - Если десять казаков... - И двадцать не остановят. Тогда кто-то сказал тихим и убежденным голосом: - Суд остановит. Услыхав слово "суд", городская сухая старая мещанка, лицо в кулачок, с цигаркой во рту, сиплая, стала вроде как бы причитывать: - Суд, батюшки, суд, и такой-то суд будет великий. - Ну, пошла, Чертова Ступа! - Великий, Страшный суд, - продолжала Чертова Ступа, - всех зачисто перережут, всех богачей, всех купцов, всех попов, дьяконов, господ, всех без разбору. - Не греши, - останавливает серьезная деревенская женщина. - Как так без разбору? Кого и оставят. Это божье дело, без разбору нельзя: кто больше грешен, с того больше спросится, кто меньше, и там будет меньше. - Ой, нет, ой, милые, нет, - продолжает Чертова Ступа, - всех господ, всех шапочников и всех шляпочников. И восстанут в последние дни сын на отца, мать на дочь, брат на брата, сестра на сестру, все, родимые, как кошки, сцепятся, где тут разбирать, где тут... Вор вышел затравлять. Другой затравщик в белом картузе слегка дал ему в душу. Вор перекосил рот, выкатил глаза и стал медленно, как мертвый, валиться. Белый опустил руки. Тогда вор вдруг ожил и ударил так, что белый снопом свалился на землю и стал корчиться. Вор обманул. Старик с порыжелой бородой поднял свою лозиновую ветку и бросился на аграмачинского вора. За стариком бросился Павел и сорокаведерный боец. И все сразу смоляные бойцы. И вся гора. Высоко взвился в воздухе котелок богатого мужика. Губы кровельщика открываются, но ничего не слышно. Алпатов подставляет ухо, и тот кричит в восторге: - Как ваш Павел-то рубит! А у богатого мужика все лицо в морсу. У вора давно выворочены салазки, на лице негде курице клюнуть. Двое покатились к реке. Один схватился за ухо и вертится, как круговая овца. - Пальна бежит! Бегут женщины, старухи, мальчишки и тот Парис с двумя монашками. Ничком на земле лежит мужик в изодранной красной рубашке, возле него стоит женщина, в одной руке у нее шапка мужа, в другой ребенок, убивается она, что новую рубашку на муже в клочки изорвали. Щупают мужика. - Ничего, бока тепленькие. И тащат к реке. А внизу победные крики: - Пальна взяла! Аграмач бежит! Толчет назад лошаденка по опустелой деревне. Седок покрикивает: - Ну, скорее беги домой, бестолошная! Из крайней хаты выползает навстречу кто-то козлообраз ный на четырех лапах. Это больной, параличный дедушка не вытерпел, глядит красными глазами, спрашивает: - Чья взяла? - Пальна, дедушка. - Слава тебе, господи. И крестится своей старой лапой. По большаку полями идет юноша с раскрытой душой, как поля, и готов всему на свете дивиться и все любить, но чудится ему, будто где-то у горизонта встает безликая икона страшного черного бога, и навстречу ему из оврага Чертова Ступа читает свои страшные пророчества о всеобщем конце, когда загорится край неба-земли, затрубит архангел и все пойдут на этот ужасный суд. Бывало, в раннем детстве божественная няня пугала этим судом, а теперь Чертова Ступа с цигаркой во рту, - такие разные, няня и злая городская мещанка, а бог все такой же черный, безрадостный. Поля пересекаются глубокими оврагами, через которые в мареве как будто уходит на небе, складываясь там в свободные облака, дух земли, а сама земля зеленеет нерадостно под вечной угрозой черного бога: "Зеленей, зеленей, а вот придет час, загорится край неба..." Бывает, ландыши запахнут тем, что для человека считается позорным, а бывает, от стены, облитой животными, повеет чистыми ландышами; зимой станет себе, как весной, летом покажется зима, - все это имеет значение не только в кружевах жизни, но и в делах. Так показалось вдруг Алпатову, когда он вступил в цветущий Дунечкин сад, будто он пробудился зимой, когда выпадет пороша и становится светло в комнатах. Кругом была сирень, цвели молодые яблони, на высокой траве ползали пчелы - весна, но чувство зимней свежести, скользнув, не прошло, а нарастало: и яркое белое здание школы, на которое Дунечка истратила свое приданое, белые фартуки девочек, услужливые мальчики, и эта светлая келья , с гравюрой Рафаэлевой мадонны, с портретами святых писателей: Глеба Успенского, Гаршина, Надсона... Сама Дунечка была такая же, как говорили о ней, ми-ни-а-тюр-на-я, но только теперь совсем строгая, в таких верных линиях, будто ее на меди вырезал гравер. Даже самовар у Дунечки был не обывательский, пузатый... а узкий, маленький, и на сверкающем никеле не было ни пушинки золы. - Этот янтарный крестик, мне кажется, я раньше не видал у тебя. - Это недавно мне Маша привезла из Италии:, приезжала с итальянцами любоваться нашими снежными заносами, им красота, а мне крестик. , - Я этого не понимаю и часто думаю, когда вижу красивый холм, почему мне красота, а мужик пашет и проклинает и дорого бы дал, чтобы этот красивый холмик сровнять. - Ты читал Чернышевского? - Читал, но все равно не понимаю. Раз я видел в Сибири высокий курган, и на нем стояли заповедные сосны. Из-за кургана стало показываться солнце, и мужик, ругаясь на лошадь, медленно, как и солнце, подымается:, солнце с той стороны, мужик с этой, друг другу навстречу. Я бы ни за что не отдал срыть этот курган, а мужик сроет с радостью. Итальянцы приедут и скажут, что холм этот должен быть, и французы, англичане, все на свете - это общая красота, а мужик лишен этого чувства и враждебен, я считаю мужика обиженным, он не может участвовать в общей радости. Но это еще хорошо! Есть такой мужик, который завидует пашущему холм: у него лошади нет. А есть, кто не выходит от плавильной печи... Значит, я спутался и не могу поймать... как ты об этом думаешь? Да вот еще: я сейчас был на кулачном бою, и мне про себя потихоньку казалось там хорошо, ведь и в "Илиаде" бой описывается, и у англичан есть бокс, а кулачный бой мужиков считается чем-то презренным. Почему это? - Не знаю, Миша, все, о чем ты говоришь, было так давно, мы спорили об этом целые ночи, а в жизни оказалось - все это имеет так мало значения... - Дунечка, чей этот портрет? - Это моего брата портрет, ты не видел его никогда. - Гарибальди, как же... Помнишь, ты любила мне читать из Некрасова: Жандарм с усищами в аршин, И рядом с ним какой-то бледный, Полуиссохший господин. Я всегда думал, что твой брат и есть этот бледный господин. - Я теперь Некрасова редко читаю: все у него неверно оказалось, это он воспевает наш собственный мир, но не мужицкий. - Разве это два мира? - Раньше я думала, по Некрасову, что один, а теперь, кажется мне, существуют два разные мира. Я себя, ты знаешь, строго сужу, но спроси других, и все тебе скажут, что школы, подобной моей, далеко вокруг нет. Я веду за собой детей, но только пока они дети. После школы большая часть их возвращается к земле, и все забывается, а выдающиеся "в люди" выходят: среди моих учеников уже есть два попа, семь дьяконов и двенадцать полицейских. Спроси в деревне их родителей, и они скажут тебе, что я их ангел-телохранитель. Понимаешь? Они все мое дело понимают материально:-дьякон - это не то что мужик, и за это они меня называют не ангелом-хранителем душ, а хранителем тела, каким-то лейб-ангелом. И так все сводится у них к землице, которая не возвышает их, как мы думали, по Успенскому и Некрасову, а уничтожает, вся душа их выходит в реве: "Земли, земли!" Дунечка вдруг спохватилась: не далеко ли она зашла в этой исповеди мальчику? - Ну, как тетенька? - спросила она. - Все ссорится с Лидией? - Она собирается выдать ее замуж. Ты как об этом думаешь? - Тетенька - совершенный ребенок. А ты что с собой думаешь делать? Пойдем-ка в сад, я покажу тебе, какой я вырастила сад за эти годы. И опять Алпатову в цветущем саду стало пахнуть порошей, будто каждая частица Дунечки, пережив свое назначение, становилась белым хрусталиком. - Вот эта аллея из ясеней посвящена брату, в молодости он был чистым, как ясень. - А помнишь, Дунечка, от него было какое-то письмо тогда, и в нем было назначено тебе работать на легальном положении. - Как же это ты мог тогда схватить, ведь ты был тогда совсем маленьким Курымушкой? - А у меня память неважная, но что-то, мне кажется, совершается в мире, близкое себе самому, и когда это коснется, то никогда не забудется: это не от памяти. Я запомнил, потому что мне было тебя очень жалко: ты очень плакала, тебе не хотелось работать на легальном положении. Я думал тогда - это Кащей захватил тебя в свою цепь, и мама работала на банк, тоже вместе с тобой плакала, что всю жизнь ей придется работать на банк... Но что же это было тогда? "Народная воля"? - Почти: "Черный передел". - А теперь как это существует, как это теперь называется? - Теперь брат работает тоже на легальном положении и такой раздвоенный, я теперь все связи растеряла, по-моему, они теперь все должны быть на легальном положении. - Как же все? Ведь Кащеева цепь осталась, значит, непременно должны быть и такие же, какими вы были, ведь куда ни посмотришь, все какие-то связанные, одна только Маша, Марья Моревна, и была и осталась свободной. Дунечка, я скажу тебе свою тайну, или нет, - какое-то предчувствие мое: мне кажется, что когда-нибудь я все пойму сразу, и не по книгам, а через женщину... Дунечка посмотрела на него внимательно. Миша не покраснел, а тоже смотрел на нее во все глаза. - Я не знаю, - ответила Дунечка, - откуда у тебя романтизм взялся: такая у нас проза... Разве вот только Маша... Но ты совсем не знаешь женщину, ты присмотрись, это такой узкий круг. - Я не про это: это все Кащеева цепь, а не сами по себе люди. Дунечка задумалась и глубоко вздохнула. - О чем ты думаешь, Дунечка? - Я думаю, какое все-таки несчастье родиться женщиной, если бы я могла быть мужчиной! Огонек вспыхнул в глазах ее, и на мгновение она стояла совершенно такая же, как в те, - казалось Алпатову, - отдаленные времена, когда она, бывало, греясь у печки в зимние вечера, сжимала свои маленькие кулачки на царя. Пока Дунечка с Мишей Алпатовым прогуливались в саду, на крыльце школы собрались деревенские бабы. Увидев баб, Дунечка скоро вошла в школу и сказала: - Сейчас, Миша, я их отпущу, а ты вот посиди у меня в комнате, почитай последнюю книжку журнала, тут есть интересная статья о новом движении в молодежи. Миша взял книгу и начал читать статью, которая начиналась словами: "Теперь всюду вы можете встретить юношу, называющего себя материалистом, но вы не подумайте, что речь идет о философской системе в общеизвестном смысле, юноша называет себя последователем материализма экономического..." Алпатов с трудом мог следить за мыслью автора, потому что за словами пряталась какая-то неизвестная жизнь, и особенно трудно было, когда автор начал с кем-то спорить в формах условной журнальной полемики. "Вот бы спорить научиться, - подумал Миша, - отчего это я спорить не умею?" Он вспомнил свои попытки в гимназии спорить. Всегда оказывалось, что его запала хватало только до первого натиска противника, после чего он думал: "А может быть, и тот прав, с другой стороны?" - и отступал, затаивая свое убеждение и сохраняя мысль противника для разговора с самим собой. С трудом и скукой читал Миша, а из другой комнаты ясно доносилась к нему беседа Дунечки с бабами: одна принесла какие-то вещи, чтобы укрыть их от пьяницы-мужа, спрашивала Дунечку совета, как ей жить с пьяницей; другая просила капель от постоянных болей в животе; третья звала на крестины... Мише вспомнились бабы у старца Зосимы из Достоевского и то же самое, как рассказывала мать о бабах у отца Амвросия в Оптиной пустыни, и он подумал: "Им нужен не учитель в школу, а старец, и они сделали себе его из Дунечки и очень радуются, что ее лучшие ученики идут в дьяконы и в полицейские. Она хотела их переделать, а они ее переделали. Вот почему она такая грустная и о всем говорит иронически". Он думал это, слушая и в то же время читая статью. "Жив, жив!" - кончалась статья.-Это значило, что автор еще жив со своими убеждениями народника, а юноши-материалисты нового ничего не говорят. "Старик, должно быть", - подумал Миша. Дунечка покончила с бабами. - Ну, я пойду, - сказал Миша. Дунечка пошла его проводить. - Автор этой статьи, - спросил Миша, - из той же группы народников, как и вы были? - Почти из той же, - ответила Дунечка. - И тоже работает на легальном положении? - Я не знаю, что он теперь делает. То, о чем мы думали, не приходится к жизни... Лучше скажи, что ты с собой думаешь делать? - Вот и не знаю, Дунечка, я очень мучусь и не могу решить... Я желал бы сделаться инженером, но не хочу оставаться в своей скорлупе. Меня влечет это нелегальное как было у вас, и хочется, чтобы потом увидеть заграницу... - А что за границей? - Мне представляется за границей какой-то открытый путь. Вот у нас неправильная жизнь: легальная ненастоящая и нелегальная страшная, как бы найти ясный путь... Нет, я ничего еще не решил о себе. Ты никогда не видела этих новых материалистов экономических? - Где тут мне увидеть новое. Я читала статью и думала о наших мужиках: вот кто настоящие-то экономические материалисты. Миша хотел крикнуть: "Где же то настоящее, из-за чего ты живешь в такой глуши?" Но, когда посмотрел на Дунечку, ему стало жалко ее, и он мог только проститься. - Куда же ты? - В город к нотариусу: будем землю делить. И зашагал по большаку, унося от Дунечки что-то светлое, чистое, но с холодком, как бывает в комнатах при первой зимней пороше. АКУШЕРЫ По пути к нотариусу была почта. Вздумалось зайти взять сельскую корреспонденцию, и когда он подошел к решетке, за которой, как в клетке, сидел молодой человек, вдруг тот страшно обрадовался, назвал его "Мишка" и вышел из клетки. - Ну, как живешь? - спросил он, будто встретил родного брата. Миша, не узнав чиновника, в первый момент не признался, ему показалось это обидным для неизвестного, встречающего его, как родного. "Авось, подумал, - из разговора определится", - и подал, дружески улыбаясь, руку. Они стали возле окна. - Ну рассказывай, рассказывай, - говорил неизвестный, - как живешь? - Да ничего себе, живу, - ответил Алпатов, дружески улыбаясь совершенно не известному ему человеку. - Ты, я слышал, в Сибири кончил гимназию. А я вот с тех пор служу на почте, ты ведь этого не знал: после тебя, тоже за озорство, выгнали и меня, а потом Голофеева. - Черт знает что! - воскликнул Алпатов, вдруг узнавая товарища, - да ведь ты Малофеев! - Ну, вот, - обрадовался Малофеев, - ты не узнал меня, то-то я смотрю, ты какой-то связанный. Ведь ты у нас тогда прямо революцию в гимназии начал, и, знаешь, я тебе скажу: так это до сих пор продолжается. Голофеев у нотариуса служит, а линию свою ведет крепко. Несговоров - студент, выслан сюда под надзор. - Несговоров здесь? - воскликнул Миша. - Неужели здесь Несговоров? - Он всему городу уроки дает... Смотри, да вот он бежит с книжками. Несговоров - тот самый, у которого Алпатов тогда в гимназии выучился петь "Марсельезу", с кем он еще в четвертом классе додумался бога отвергнуть, кто дал ему Бокля прочесть и поверить в закон развития жизни, да вообще в закон. Алпатов наскоро простился с Малофеевым и побежал навстречу Несговорову. Он был совершенно такой же: неправильное лицо с шишковатым лбом, и в строгих серых глазах, как из талантливой и добросовестной ученой книги, стыдясь, проглядывает теория - родная сестра сказки в искусстве. И прежнюю сказочку, вечно и стыдливо мелькавшую в зеленых, каких-то лесных глазах Алпатова, Несговоров узнал с радостью, и некрасивое лицо его стало прекрасным. - Курымушка, бедный мой, - сказал Ефим Несговоров. - Вот еще, бедный, - обиделся Алпатов, - я отлично кончил гимназию и думаю сделаться инженером. Ефим засмеялся. - Да я разве об этом, чудак? Ты остался совершенно таким же! Я вспоминаю, как тебя выгнали, ведь это не проходит так просто, кончил ты или не кончил. Вот я кончил тоже, и меня лишили золотой медали только за то, что я вольнодумец. Пустяки, и то скребет, но если бы меня, как тебя, я бы никогда не простил... Что это у тебя? Новая газета? Дай-ка... Несговоров в одно мгновенье просмотрел "Русские ведомости", нашел что-то свое и очень обрадовался. - Вот, - сказал он, - молодцы социал-демократы: . опять единогласно голосовали против ассигновки на флот, все Бебель разделывает и Либкнехт. Ни Бебеля, ни Либкнехта Миша Алпатов не знал и совер- шенно не мог понять, как можно так живо обрадоваться какому-то голосованию против военной ассигновки и притом еще где-то в Германии. Он вопросительно посмотрел на Нес-говорова. Тот сразу понял его и хотел уже что-то сказать, но вспомнил свой урок и заторопился. Он обещается освободиться через два часа, а пока Миша подождет его, может быть, в городском саду. Он юркнул было уже в калитку одного дома, но вдруг вернулся и спросил: - Ты, Миша, Бельтова, наверно, еще не читал? - Что же я мог нового читать в Сибири? - ответил Миша. - Я все там старое читал и учился. - На вот тебе книгу, почитай-ка пока в ожидании меня. Я скажу тебе по секрету, ты не болтай: эту книгу Плеханов писал. Имя Плеханова Миша не раз слышал от Дунечки и понимал его как священное народническое имя, вроде Глеба Успенского. - Плеханов - народник? - спросил Миша. - Что ты! - воскликнул Несговоров. - Значит, ты совершенно не в курсе движения. Плеханов, конечно, марксист. Алпатов смутился. Но Несговоров был ему все равно как родной, и потому он сказал: - Ты, Ефим, не смейся надо мной, извини меня и, пожалуйста, всему научи, как и в наше гимназическое время, я тебе скажу откровенно: я не знаю, что такое марксист. - Удивительно, как ты при твоих способностях мог так отстать, ведь я помню, ты еще в четвертом классе Бокля прочел. - Нет, я ничего не слыхал о Марксе, и только в прочитанной мной недавно статье это имя много раз непонятно мне повторялось. Меня очень заинтересовали в этой статье какие-то молодые люди, последователи экономического материализма. - Вот это и есть, - сказал Несговоров, - ты все это найдешь у Бельтова, удивишься, обрадуешься, я твою горячую натуру хорошо знаю, ты непременно будешь с нами работать. Несговоров уходит на урок. Алпатов направляется к городскому саду и совершенно забывает о нотариусе. В саду он скоро находит ту самую лавочку, где сговаривался бежать с гимназистами в Азию открывать забытые страны. Тут же он когда-то решил себе открыть тайну жизни. Все тут было - на этой лавочке. И опять на ней же он садится теперь и принимается читать Бельтова: "К развитию монистического взгляда на историю". Алпатов мог очень скоро читать всякую книгу, и самую трудную, по своему особенному способу. На первых же страницах самой даже разученейшей книги, если только она не была совершенно бездарна, он находил хвостик, за который схватывался, и вертел страницы иногда подряд, иногда через две, через десять, то бросался к концу, то возвращался к началу и подробно читал от строки к строке, как бы в поисках упущенного хвостика. А то ему иногда казалось при чтении ученой книги, что он на воздушном шаре под небо летит и, чтобы все выше лететь и не спускаться, надо скидывать балласт. И так он прокидывает тяжелые, неясные страницы, перехватывая мысль, как мелькающую в лесных просветах птицу. И вот, когда наконец книга прочитана, хвостик больше не нужен, и читатель смотрит в лицо автору и узнает его, как знакомое или родное. - Ты много прочитал, - сказал над головой его Несговоров. - Ну, как? - Страшно быстро все движется в книге, - сказал Алпатов, - и удивительно надстраивается, только зачем взят экономический базис, почему не просто жизнь? - А что такое жизнь? - Какая-то сила. - Ну вот ты и пошел в метафизику. Ты, Миша, природный шалун, не обижайся, я говорю это в высшем смысле: метафизик, поэт, художник... есть у тебя что-то в этом роде. Ефим снял свою студенческую фуражку и отер пот с лица. - Ты очень устал, Ефим? - Я не могу быть усталым, я должен работать весь день из-за куска хлеба: дома я кормилец. И так ведь живет огромное большинство людей, вот это и есть экономический базис. - Да, я понимаю, Ефим, я постоянно даже чувствую в себе вину, как шалун, но ведь есть же шалуны соответствующие? - Ты хочешь сказать: классовая интеллигенция? - Ну да, что-то вроде этого. Я думаю о себе, что если бы я мог пустить себя куда-то в свою волю, так я не то что к звездам, а и за звезды бы улетел, но что-то меня удерживает, и я хочу тоже всему подвергнуться и пойти изнутри. Вот я знаю, например, что я к чему-то страшно способен. К чему - не определил. Но я нарочно хочу заниматься ненавистной для меня математикой и сделаюсь непременно инженером. - Это очень легко, - ответил Несговоров, - будешь служить буржуазии, тебе отлично будут платить, если ты будешь даже самым плохеньким инженером. - Буржуазии! Почему же непременно буржуазии? Я буду служить науке. - Инженерные науки целиком находятся в руках господствующих классов, и ты будешь делать именно то, что тебе велят капиталисты. Ты хочешь быть механиком? - Нет, химиком: там все-таки поменьше математики. - Ну, вот, будешь ты инженером-химиком, посадят тебя на пороховой завод и заставят готовить порох для защиты буржуазии. - Как, одной буржуазии? А народ? - На-род... брось ты это, Миша, подумай: из кого состоит народ? Я удивляюсь, как ты не задумался над этим в Сибири: там много ссыльных. - Там была одна организация у нас, называлась школа народных вождей. Я раньше думал, что они меня не принимают к себе, как родственника очень богатого человека в Сибири, но теперь мне понятно, - я сам не хотел. Это остатки народничества. Через Бельтова я теперь понимаю: мне не субъективно надо войти в организацию, а по закону... Ты понимаешь меня? - Понимаю: ты ищешь самоопределения в классовом сознании. - Да, да, чтобы определяло не "я - произвол", а "я - необходимость". Например, мне очень нравится, когда Толстой говорит о крестьянах, но когда он сам начинает пахать, - это противно. Тоже вот и моя Дунечка отдала жизнь свою за народ. Как бы это сделать, Ефим, чтобы не отдавать свою жизнь ни за кого, а в то же время оставаться в законе и необходимости? Скажи, разве инженер не может служить рабочему классу? - Я думаю, - ответил Ефим, - мы не доживем с тобой до того, чтобы служить рабочему классу специалистами. Оставим всякое спокойствие. Наши дни сочтены. Для колебаний нет времени - туда или сюда. Выбирай... не хочешь умирай обывателем, постепенно. - Не хочу быть ни обывателем, ни народником. - Иди с нами. - С тобой готов, Ефим. Конечно, еще немного подумаю. Скажи, что же делать? - Ничего особенного мы с тобой сделать не можем против экономической необходимости со стороны, но изнутри много: как разрешается женщина ребенком, так и старая жизнь разрешится новой. А мы призваны облегчить роды - мы акушеры. Ты знаешь, мне очень понравилась эта ваша сибирская школа народных вождей, только нам бы надо устроить школу не народных вождей, а пролетарских. - Устрой, Ефим, устрой пожалуйста, я первый вступлю. Скажи, что же мне надо прочесть? - Маркса, конечно, Энгельса, "Эрфуртскую программу", Бебеля, Меринга, Каутского, все это у нас есть, все я тебе дам. - А еще нельзя ли, чтобы, читая, можно было бы что-нибудь делать, не в смысле Чернышевского "Что делать?" говорю, а просто делать, как ты уроки даешь и этим живешь, так и я желаю просто работать. - Мы сейчас все переводим те книги, о которых я тебе говорил, с немецкого на русский. Хочешь переводить Бебеля "Женщина и социализм"? Ты не слыхал об этой книге? Тебе работа особенно будет интересна, потому что, я помню, ты мне тогда много говорил о своей Марье Моревне, ты был с колыбели романтиком, и тебе тут будет корректив действительности: женщина в прошлом, в настоящем и в будущем. - В будущем! - воскликнул Алпатов. - Как же сказано о женщине в будущем? - Это вытекает само собой из нашей программы, ты - читатель скорый и угадчивый, ты сразу поймешь... - И знаешь, - перебил Алпатов, - надо еще что-то делать совсем практическое. - Совсем практическое тоже есть. Мы сейчас обрабатываем третий элемент, ты, вероятно, слышал, что это такое: не выборные земские деятели, а служащие по найму, разночинцы, статистики, ветеринары, агрономы, учительницы. Мы их постепенно забираем от народников и через них влияем на председателя Александра Раменова. Ты его знаешь: образование гвардейское, а претензии Дон Кихота. Половину своего времени совершенно нормальный человек, и когда нормальный - кулак, а когда в хандре, то раскаивается и становится страшно искренним и готовым на всякую революцию в разговорах. Руки заложит назад по-английски, но пальцам не терпится, заберет пальцами полы сюртука в комочек и мнет, а зад мелькает открытый, и, знаешь, такой пропорциональный зад, такой приличный! Весь проникаешься убеждением, что не в этом у него дело, а там высоко, высоко, в больших горизонтальных усах и маленьких добрых глазах. Так он мелькает и повторяет: "Россия - загадочная страна!" А мы свое мотаем на его ус, и так он у нас почти что марксист, конечно, когда бывает в хандре. Сейчас он занят валютой, бормочет о биметаллизме. Мы ему подсунули социал-демократа Шиппеля. Еще есть у нас член управы из купцов, лесопромышленник, оголяет уезд до конца, а нам сочувствует, деньги дает и называет нас передовой авангард. Но работа с этими людьми требует точных знаний в земском деле, и ценим ее мы больше как средство забирать третий элемент от народников. Ты этим после займешься, если захочешь, а сейчас ты прочитай все и переводи Бебеля "Женщину".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|