Оказалась она мужчиной, а в одеяле был закутан выпотрошенный и присыпанный крупной солью поросенок. Когда Аркадий вернулся к своим и рассказал обо всем, бойцы долго смеялись, а Ефимов глубокомысленно заявил:
- Не было у бабы заботы, купила себе порося!
Но дня через два подошел к Аркадию, по привычке поскреб ногтем щеку и негромко сказал:
- Тетка-то твоя! Офицер-связник. А поросенок так, для маскировки. Благодарность тебе от чекистов!
Аркадий покраснел, смешался, вытянулся в струнку и почему-то сказал:
- Слушаюсь.
* * *
Но Москва жила не только облавами и проверками. Опять потянулись дымки над фабричными корпусами, работали театры, выступали поэты, шли горячие споры о новом искусстве.
На улицах вывешивались свежие газеты. Гвоздей не было. Муки для клейстера тоже. Газеты прибивали к щитам деревянными колышками. У щитов толпились люди. Читали сводки с фронтов, постановления о борьбе с безработицей и саботажем, вчитывались в декреты Совнаркома, а потом, с волнением и надеждой, искали сообщений о восстании берлинских рабочих и солдат, восхищались бесстрашием их вождей, ждали и верили в победу пролетариата всего мира.
- Гляди, батя! - втолковывал какому-нибудь бородатому крестьянину бойкий рабочий паренек. - Мы первые! Теперь вот, Германия! Потом, глядишь, Франция, Испания... Что имеем? Мировую революцию!
Но однажды, в январское пасмурное и снежное утро, люди у газет стояли молчаливые и подавленные, а с первых страниц, в черных траурных рамках, смотрели на них черноглазая женщина и мужчина с усталым лицом и аккуратно подстриженными усами. Восстание в Берлине было разгромлено, а вожаки его Роза Люксембург и Карл Либкнехт - арестованы и по дороге в тюрьму убиты.
На другой день, проходя мимо здания Советов, Аркадий увидел, что на месте, где раньше стоял памятник генералу Скобелеву, плотники сбивают из досок большой куб и обтягивают его кумачом.
- Митинг будет, - ответил на вопрос Аркадия пожилой, но крепкий еще усатый плотник. - По случаю зверски замученных вождей немецкого пролетариата!
В тот день Ефимов так загонял Аркадия всякими поручениями, что о предстоящем митинге тот забыл и вспомнил только на следующее утро, когда увидел колонны людей, идущих к дому Московского совета, и сразу побежал к Ефимову отпрашиваться.
- Дело святое!.. - подумав, решил Ефимов. - Взял бы с собой в машину, да опять нет бензина. Стоит автомобиль!
Он помолчал, поправил ремни амуниции, выставил сапог с колесиком шпоры, позвенел им и сказал, радуясь, как мальчишка:
- На коне поеду!
- И я! - вырвалось у Аркадия. - Я тоже на коне!
- А ездил когда-нибудь? - задумчиво прищурился Ефимов и склонил голову набок, разглядывая взволнованного Аркадия.
Аркадий вспомнил полуослепшую от старости кобылу-водовозку, которую совсем еще мальчишкой купал в пруду. За это ему разрешали проехать на кобыле верхом по пыльной улице до пруда и обратно. Он решил, что этого вполне достаточно, и выпалил:
- Конечно, ездил! Сколько раз!
- Смотри! - с сомнением покачал головой Ефимов. - Иди седлай лошадь. Да скажи конюху, чтоб посмирней выбрал!
Аркадий помчался на конюшню. Заспанный конюх равнодушно кивнул на узкий проход денника, где хрумкали сухое сено лошади.
- Выбирай.
Аркадий пошел вдоль перегородок и остановился перед высоким вороным жеребцом. Как только он увидел его, сразу вылетели из головы и советы Ефимова, и то, что в седле он держится совсем плохо, а если говорить честно, то в седло он и вовсе никогда не садился. На старой кобыле-водовозке седла и в помине не было. Аркадий усаживался на ее широкую теплую спину и колотил голыми пятками по круглым бокам, но водовозка привыкла ходить только шагом, и никакие понукания на нее не действовали. Ничего этого Аркадий сейчас не помнил! Он представил себя на Советской площади в строю всадников, сидящим на высоком этом жеребце, в папахе с красной лентой наискосок, в туго перетянутой ремнем шинели, с маузером в замшелой кобуре у пояса, и дрогнувшим голосом сказал конюху:
- Седлай этого.
Конюх молча оглядел Аркадия и, как будто думал вслух, заговорил:
- Выбирал, выбирал... Выбрал, называется! В цирк собрался или куда? Это разве конь? Это капрыз!
- Кто, кто?! - не понял Аркадий.
- Русского языка не понимаешь? - рассердился вдруг конюх. - Капрыз, говорю! Он как та барышня! На какой бок встанет, с того и скачет. Одно слово: конь-огонь!
Конюх вложил в это определение все свое презрение к капризам негодящейся для строя лошади, но Аркадий не понял скрытой этой иронии, а услышал только: "Конь-огонь!"
Такого коня ему и надо. Пусть все видят.
- Седлай! - приказал он.
* * *
...Конь держался прилично до самой площади. Иногда, правда, скакал боком и норовил кусануть Аркадия за колено, но тот туго натягивал поводья, и конь смирялся. Но на площади, где кругом толпился народ, жеребец стал храпеть, крутить мордой и толкать всех крупом. Люди недовольно шумели. Ефимов оборачивался, на скулах у него катались желваки, и по тому, как он, узко щурясь, смотрел на всадника и жеребца, понял Аркадий, что ничего хорошего ему сегодня от Ефимова не услышать.
На трибуну один за другим поднимались ораторы, но Аркадий был так занят конем, что до него долетели лишь отдельные фразы: "Клянемся отомстить за павших!", "Позор черной реакции!", "Да здравствует Третий Интернационал!"
Потом народ на площади вдруг зашумел, в воздух полетели папахи и ушанки, вокруг закричали: "Ильич!.. Ильич!.."
Аркадий поднялся на стременах и увидел Ленина. Был он в темном пальто, в руках держал шапку. Потом Ленин заговорил, и площадь замерла. Но конь под Аркадием пятился, храпел, мотал мордой, и во время всей короткой речи Ленина Аркадий, как мог, усмирял коня, чтобы дать возможность стоящим рядом людям послушать, о чем говорит великий вождь. Сам он не слышал ничего, и это было так обидно, что слезы закипали у него на глазах. Когда же Ленин кончил речь и опять в воздух полетели шапки, загремела музыка и народ раздался, пробираясь ближе к трибуне, Аркадий в отчаянии и гневе жиганул проклятого коня нагайкой и поскакал с площади.
Вечером он вошел в комнату Ефимова и с порога заявил:
- Отпустите на фронт!
Ефимов сидел у раскаленной "буржуйки", курил и пускал дым в открытую дверцу. Он даже не пошевелился, будто не слышал.
- Прошу отпустить на фронт! - повторил Аркадий.
Лицо и шея у Ефимова побагровели. То ли от гнева, то ли от печного жара.
- А здесь тебе что? Курорт? - все еще не оборачиваясь и не повышая голоса, спросил он. - Какава тебе здесь?
- Какая "какава"? - растерялся Аркадий.
- Сладкая! - загремел вдруг Ефимов так, что чайник на печке подпрыгнул. - Которую буржуи пьют! Тебе сколько лет?
- Пятнадцать! - тоже рассердился Аркадий.
- Сколько?! - схватился за голову Ефимов. - Ты же говорил семнадцатый! Врал?
- Врал! - в упор посмотрел на него Аркадий.
Ефимов озадаченно замолчал, потом с искренним удивлением заметил:
- Вымахал ты, однако...
Кинул окурок в печку и приказал:
- Марш спать!
- А с фронтом как? - опять было заикнулся Аркадий, но посмотрел на Ефимова и вышел из комнаты.
Заснуть он не мог. Вспоминал портреты в траурных рамках, митинг, речь Ленина, которую так и не слышал из-за дурной этой лошади, потом вынул из мешка заветную тетрадь с медными угольничками.
Долго старательно писал, перечеркивал, опять писал. Вышли стихи:
Угнетенные восстали.
У тиранов мы отняли
Нашу власть
И знаменам нашим красным
Не дадим мы в час опасный
Вновь упасть.
И звездою путеводной
В дали светлой и свободной
Мы горим,
Нет звезды той ярче, краше,
И весь мир мы светом нашим
Озарим!..
Перечитал и подумал, что стихи похожи на любимую отцовскую песню про звезду, которая всегда горит, и другой такой никогда не будет. А еще - что эти его стихи - как клятва! Подумал так и уснул.
* * *
Утром его вызвал Ефимов и сказал:
- Нету мне покоя, что тебе всего пятнадцать. Моя недоглядка! На фронт не пущу.
Аркадий хотел возразить, но Ефимов остановил его, поскреб ногтем выбритую щеку и угрюмо добавил:
- Учиться пойдешь. На красного командира.
И почему-то вздохнул.
И опять Аркадий вспомнил об отце. Тот тоже так вздыхал, когда жалел его или прощал за что-то.
ПОДСОЛНУХИ
Курсанты Четвертых Московских командных курсов досматривали предутренние сны, когда раздался сигнал тревоги.
Аркадию снились подсолнухи. Они были круглые и желтые, как маленькие солнца. Аркадий закрывал глаза ладонями, смотрел на подсолнухи, и ладони становились горячими и розовыми, как бывает, когда закрываешься ими от настоящего солнца. Подсолнухи были очень высокими или это он сам был такой маленький, только бродил он среди них, как в лесу, а когда поднимал голову, то зажмуривался - так нестерпимо горели шапки подсолнухов на синем, без облачка, небе.
Аркадий счастливо улыбался, зарывался лицом в подушку, но в жаркий этот сон уже врывались хриплые и отрывистые звуки трубы: "Тревога!"
Аркадий открыл глаза и увидел серый рассвет за окнами.
- Подъем! - кричал дежурный по роте, и голос его гулко разносился под холодными сводами казармы...
Училищный плац был мокрый от прошедшего ночью первого весеннего ливня, воробьи пили из луж, на ветках проклюнулись листочки, и деревья стояли в светло-зеленом пуху.
Жеребец под командиром училища перебирал точеными ногами и коротко ржал. Лошади на конюшне отвечали ему, и слышно было, как они бьют копытами о дощатые стены денников.
- Товарищи курсанты!.. - Голос командира звучал глухо, будто увязал в сыром утреннем воздухе, но слышно его было далеко. - Украина в крови! Белогвардейские псы обложили ее со всех сторон, и каждый хочет подло урвать свой кусок. Лютуют атаманы всех мастей - желтые, зеленые, и кто их там, бандитов, разберет, какие они еще! Мы выступаем на защиту Советской Украины, товарищи!.. Доучиваться придется после боев.
Командир помолчал и мрачно добавил:
- Кому, конечно, повезет...
Набрал полную грудь воздуха и вдруг крикнул, яростно и горько:
- А не повезет, не плачь! Не горюй, дорогой товарищ! За тебя отомстят и тебя не забудут! - Он обернулся к оркестру и гаркнул: - Ну?!
Ухнул барабан, запели трубы, командир разобрал поводья, тронул коня, и сводный отряд курсантов под гром оркестра пошел через Лефортово к вокзалу. Оркестр играл не переставая, а если замолкали вдруг трубы, командир оборачивался в седле и так смотрел на музыкантов, что медь тут же гремела с новой силой, во всю заливались кларнеты и звенели тарелки.
Курсанты под марш прошли через весь город. За плечами - винтовки, а подсумки с боевыми патронами тяжелей, чем мешки со скудным пайком.
Эшелон их стоял на товарной, и Аркадию, хорошо помнившему разноголосицу паровозных гудков, забитые вагонами пути, сутолоку пассажиров на больших московских вокзалах, станция эта показалась безлюдной и заброшенной.
Сиротливо болталась кишка водонапорной башни, мокла под насыпью куча антрацита; одинокий их эшелон, казалось, заблудился среди переплетения рельсов, стрелок, переходных мостиков, а паровозик, хоть и стоял под парами, но дышал нервно и слабо, как больной.
Поднявшийся ветер гонял по путям обрывки бумаги и пропитанные мазутом тряпки, где-то громыхала полуоторванная железная вывеска и хлопала дверь пустого пакгауза.
Объявили погрузку. В последний раз заиграл оркестр. Здесь, где было столько открытого места, он тоже звучал как-то нестройно и тихо. А может, губы у музыкантов зазябли на холодном ветру? Дежурный по станции засвистел в свой свисток, махнул машинисту, лязгнули буфера теплушек, и поезд тронулся.
Паровозик-карапузик оказался молодцом! Дернулся раз, другой, пробуя силы, вытащил эшелон за выходную стрелку и, весело отдуваясь, все поддавал да поддавал пару.
Аркадий стоял у перекладины открытой двери. Уплывали, теряли очертания в утреннем тумане окраины Москвы. Ветер рвал в клочья паровозный дым. Все быстрей и быстрей стучали колеса. Аркадий плечом задвинул дверь. Стук колес стал глуше, свист ветра сильней. Теплушка попалась старая, дуло из всех щелей. Но немолодой уже, хозяйственный ротный Иван Сухарев расстарался захватить со станции рогожный куль угля, и кто-то из курсантов, постукивая прикладом винтовки, уже загибал углы железного листа, чтобы разжечь на нем огонь. Мокрый уголь не разгорался, чадил, теплушка наполнилась едким дымом. Курсанты кашляли, чихали, смеялись, вытирая слезы. Опять откатили дверь, и то ли от ветра, то ли от сунутых щепок угли схватились жаром, багрово замерцали, переливаясь в полумраке теплушки.
Аркадий протянул над жаровней руки, увидел, как розово засветились ладони, и вспомнил свой давешний сон про подсолнухи.
Но тут Сухарев легонько оттолкнул его подальше от огня, сказал: "Шинель береги, прожжешь!" - и принялся прилаживать над углями жестяной чайник.
Курсанты уже разыгрывали места на нарах, гребли каждый к себе побольше лежалой соломы, стелили шинели. Потянуло махорочным дымком, и в теплушке стало привычно, как в казарме.
Подняли их чуть свет, отшагали они пешком через весь город, на станции тоже пришлось помаяться до погрузки часа два с лишним, и скоро оживленные разговоры стихли, и сначала кто-то один, а за ним другой, третий завалились на нары. Спал весь вагон, и только Сухарев сидел на корточках у железного листа, помешивал угли и думал о чем-то своем, по всему видать, не очень веселом...
А проснулись они летом! На рассвете миновали Харьков, и когда откатили дверь теплушки, то увидели, что вокруг лежала зеленая степь, цвели маки, резала воздух крылом какая-то птица, небо быстро наливалось синевой и солнце грело совсем по-летнему.
- Украина... - сказал Сухарев и расстегнул ворот гимнастерки.
Весь день, толпясь, простояли курсанты у открытой двери, разглядывали непривычно белые мазанки, плетни, колодцы с журавлями и так надышались степным этим воздухом, что к вечеру, ожидая, когда закипит успевший уже закоптиться чайник, сидели молча и клевали носами. Только Яша смуглолицый и белозубый курсант - пел что-то негромкое и печальное. Даже не пел, а протяжно выговаривал гортанные, непонятные никому слова.
- Какую песню поешь, Яша? - осторожно спросил Сухарев. - Очень уж невеселая... Скажи по-русски, а?
Яша улыбнулся и не сразу, подбирая слова, заговорил:
- Я пою, что нет у цыгана родной земли и та ему земля родная, где его хорошо понимают. А дальше я спрашиваю: "А где же, цыган, тебя хорошо принимают?" И цыган отвечает: "Много я стран исходил с табором... Был у венгров, был в туретчине, был у болгар. Много земель исходил и еще не нашел такой, где бы хорошо мой табор приняли..."
- Складная песня... - задумался Сухарев. - Где подхватил?
Яша блеснул зубами и застенчиво ответил:
- Сам сложил.
- Сам?!. - изумился Сухарев. - Ну и ну! Талант, выходит?
- Да какой талант? - отмахнулся Яша. - Так... Баловство!
- Нет, брат, это не баловство! - Сухарев даже рассердился. - Ты что думаешь - боец, курсант, по окопам валяешься, белых стреляешь, так и чувства к тебе никакого нет? Солдат ты наемный, что ли? Сами на фронт просились! И ты, и Голиков вон, да мало ли!..
Сухарев подобрал с пола скатившийся с железного листа уголек, покидал его в ладонях, раскурил погасшую самокрутку и, стыдясь своего порыва, уже спокойнее, но все так же убежденно заявил:
- Был бы во мне этот самый талант, сел бы и написал обо всем! Чтоб сыновья наши да внуки знали, как мы свободу отстаивали!
Аркадий с удивлением смотрел на него, такого уже немолодого, с ничем не примечательным крестьянским лицом, с натруженными грубыми руками, и думал, что Сухарев будто подслушал его мысли. Вчера вечером проезжали они мимо маленькой полуразрушенной станции, где расположилась на ночлег какая-то красноармейская часть, и Аркадию вдруг захотелось, вот прямо сейчас, достать из мешка старую свою тетрадь и записать то, что увидел. А то ведь забудешь!
В степи костры горят, часовые у пушек застыли, кони как нарисованные стоят... И вдруг - сигнал! Труба! Тревога! И развернулись орудия, помчались кони, ринулись в атаку бойцы: "Урра!.." Написать бы такое! Или про то, как попался в плен красный разведчик, как пытают его белые. Шомполами бьют, звезды на спине вырезают, а он ни слова, ни стона... Каменный. Коммунист и солдат!
Забулькала в чайнике вода, перелилась через край, зашипели угли...
- Сбежал, подлец! - Сухарев голыми руками подхватил чайник, снял его с огня. - Подставляй кружки, парнишки!
Все уже давно сидели вокруг чайника, прихлебывали кипяток, размачивали в нем черные, каменной твердости сухари, прикусывали крепкими зубами сахар, когда Яша вдруг рассмеялся, беспечно и весело, как смеются только очень удачливые мальчишки.
- Ты что? - с удивлением поглядел на него Сухарев.
Но Яша все смеялся, далеко отставляя от себя кружку, чтобы не расплескать на колени, потом отдышался и, все еще улыбаясь, сказал:
- Кипяток!
- Чего, чего?! - уставился на него Сухарев.
Яша кивнул на все еще шипевшие угли и объяснил:
- Я подумал, что и народ так... Русские, башкиры, цыгане - все... Терпели старую жизнь, терпели... А потом закипели, забурлили - и в огонь! За хорошее время биться!.. Новую жизнь искать!
Все притихли. Сухарев подумал и сказал:
- А что? И найдешь! Слышишь, Яша?.. Найдешь, не сомневайся! Один не нашел бы... А все вместе должны!
Молчали задумчиво курсанты, а колеса вагонов знай себе постукивали и постукивали, отмеряя версты. Солнце клонилось к закату, когда вдали заблестела синяя и узкая полоска воды.
- Днепр-батюшка! - указал на нее Сухарев.
- Такой маленький?! - удивился кто-то из курсантов.
- Ты его переплыви попробуй! - усмехнулся Сухарев.
А синяя эта полоска приближалась, становилась все шире и шире, потом поезд долго громыхал по мосту, и вдруг как-то сразу засветились золотом купола собора.
- Киев! - торжественно объявил Сухарев.
* * *
Бой тот запомнился Аркадию надолго.
Шестая его рота залегла на окраине деревни Кожуховки. Второй полк Отдельной бригады курсантов стоял перед лезущей к Киеву деникинской дивизией. Весь день отбивали они атаки офицерья, а цепи белых все накатывались и накатывались, ползли в зеленых своих английских френчах, как саранча.
К вечеру беляки попритихли, видно, собирались с силами, и курсанты, в наспех отрытых между бахчами окопах, тоже перевели дух. Чуть поостыли пулеметы, санитары снесли раненых в деревню, кухня припаздывала, и кто-то, разбив о колено спелый арбуз, устало жевал прохладную и сладкую его мякоть.
Аркадий обошел позиции своей роты, выставил караулы, проверил наличность патронов и, привалившись спиной к рыхлой земле окопчика, задремал и не заметил, как помутнели звезды, а душная темнота ночи расползлась и уже виднелась на горизонте не розовая еще, а пока только светлая полоска.
В окоп к Аркадию бесшумно скатился связной от командира полка и передал приказ менять позицию и сосредоточиться на правом, скрытом от белых высоким берегом Днепра, фланге. Командир полка решил, видно, обмануть беляков и нанести удар с тыла.
Аркадий передал приказ по цепи и выслал в дозор Яшу и еще одного бойца, но когда рота курсантов уже почти добралась до берега, случилась беда.
К деникинцам ночью пришло подкрепление - конный отряд петлюровцев - и расположились они чуть ниже того места, куда должна была войти рота Аркадия.
Курсанты-дозорные вышли к Днепру и наткнулись на конный разъезд петлюровцев. Кони и всадники были едва различимы в рассветном сумраке, и нашим бы отойти незамеченными, но шедший в дозоре вместе с Яшей курсант то ли от безрассудства, то ли от желания предупредить своих бросил бомбу, и Яше тоже не оставалось ничего другого, как залечь и открыть стрельбу.
Тут-то и началось!
Петлюровцы с одной стороны, деникинцы - с другой. Полк курсантов оказался в клещах и, огрызаясь пулеметным и ружейным огнем, отходил обратно к деревне. И опять перегревались стволы пулеметов, падали бойцы, отступали и снова накатывались деникинские цепи, с гиканьем и свистом наседали петлюровцы, но полк, вгрызаясь в землю, истекая кровью, отбил все атаки, а когда закат окрасил небо алым цветом и затих бой, принесли на шинели Яшу. Он сделал все и теперь умирал, не зная, что умирает, и все шептал, шептал Аркадию, а думал, что говорит громко, о том, что надо обходить беляков слева, что есть пониже, у берега, скрытая в плавнях и разведанная им переправа. Аркадий кивал ему головой и все глотал и не мог проглотить горький какой-то комок в горле, а Яша хватался руками за сломанные стебли подсолнухов, и они все ниже и ниже клонили к нему свои головы. Аркадий стоял над ним и смотрел, как на лицо его сыплется желтая пыльца с подсолнухов, хотел стереть ее и не смог.
А когда опять полезли белые, кинулся вперед и помнил только, как кричал курсантам: "Огонь! Огонь!" - и как обжигала ладонь рукоятка маузера.
Погиб в том бою и Сухарев, и еще много бойцов, но деревню отбили, а вскоре курсантов отозвали в Киев продолжать учебу. Красной Армии нужны были командиры.
Аркадий сидел над топографией и тактикой, собирал и разбирал пулемет системы "льюис", ходил по Крещатику, смотрел на веселых людей, на витрины магазинов, где свободно, только пожелай, можно было купить и белый хлеб, и колбасу, и даже курицу. Но он ходил и думал, что не о такой хорошей жизни мечтал тогда в вагоне Яша и не за кусок вареной курицы или за ситный с изюмом погиб он в том бою. Не в одном хлебе, наверно, дело! И почему-то никак не мог забыть, как низко клонились над Яшей подсолнухи, и не простит себе никогда, что так и не стер с его лица желтую пыльцу.
А потом, как когда-то во сне, но теперь уже наяву, он и сам увидел, какими высокими могут показаться стебли подсолнухов, когда ты лежишь на земле и не можешь подняться.
Это было уже в декабре. Только что выпал первый снег. Аркадий командовал тогда ротой в 16-й армии, и 467-й их полк гнал белополяков. Аркадий лежал в снегу перед цепью своих бойцов и ждал сигнала к атаке.
Тара-тах-та... Тара-тах-та... - били слева.
Ба-бах! Ба-бах! - ухали полевые орудия.
Тиу-у... Тиу-у... - свистели, пролетая над головой, пули. Взвивалась в небо желтая ракета.
- Рота, за мной! - протяжно закричал Аркадий и встал, разведя руки в стороны.
Цепь поднялась, и он, выхватив маузер и спотыкаясь на заснеженных кочках, побежал вперед...
Боли в ноге он не почувствовал, только почему-то глухо ударило в правое ухо. Он пробежал еще несколько шагов и упал. Встал, снова упал и пополз за убегающими вперед бойцами своей роты.
"Почему они так быстро бегут? - удивлялся Аркадий. - Почему так быстро?" - и не замечал, что сам давно уже не двигается с места.
Бой гремел где-то далеко впереди, здесь же стало вдруг тихо, тихо...
Ухо горело, и он прижался им к холодному снегу и вот тогда-то увидел, что лежит в подсолнечнике, среди обломанных и почерневших уже стеблей. Они казались высокими-высокими, а над ними серым ватным одеялом висело низкое небо и сыпались редкие снежинки.
Левая нога у него начала неметь, и Аркадий, пытаясь проползти хоть еще немного, протянул руку, схватился за стебель подсолнечника, но промерзший стебель сломался у него в руках, и Аркадий ткнулся головой в снег, хватая его пересохшим ртом.
"Все... - думал он. - Теперь уже все!.."
Но услышал, как сначала далеко, а потом все ближе и ближе печально зазвучал рожок.
"Откуда здесь пастух?" - подумал он и, теряя сознание, понял, что это идут санитары.
ТАКАЯ НАША СЛУЖБА
В недавно побеленной комнате пахло мелом и известкой. У окна колченогий столик, у стены - кровать, застеленная серым солдатским одеялом. Над кроватью висят на гвозде маузер и шашка. Комнатку эту выгородили из казарменного помещения для нового командира полка, которого давно ждали.
Он прибыл.
58-й Отдельный Нижегородский полк заволновался! Все утро, под разными предлогами, прохаживались по двору казармы то штабной писарь, то ездовой орудия, то повар в колпаке, и каждый, мимоходом, заглядывал в окно комнаты, где сидел за столом рослый, широкоплечий паренек лет восемнадцати на вид.
Солдаты перешептывались, штабные пожимали плечами, а новый командир полка, даже не подозревая, какой интерес вызвала его особа, знакомился со списками личного состава.
Позади бои, ранение, госпиталь, опять бои, долгие месяцы учебы в Высшей военной школе - и вот, в семнадцать лет, ему доверили полк.
Аркадий полистал тонкие листы папиросной бумаги с напечатанными на машинке фиолетовыми строчками и с трудом сдержал мальчишескую довольную улыбку.
В полку было девять рот пехоты и отряд кавалерийской разведки. Тысяча триста бойцов и шестьдесят командиров.
Это вам не фунт изюму, товарищ Голиков!
Аркадий выпятил верхнюю губу, скосил глаза вниз и вздохнул: хоть бы какие-нибудь усишки! Может быть, начать бриться? Один раз он попробовал, но ничего путного из этого не вышло. Только порезался!
Сейчас комиссар выстроит полк и будет представлять нового командира. Что бы такое придумать для солидности?
Аркадий поморщил лоб, нахмурил брови, раздул щеки, но не выдержал и прыснул.
Он вспомнил индюка, которого держала их соседка тетя Клаша. У индюка была гордая кличка Шах персидский, но тетя Клаша звала его ласково Персик. Индюк важно расхаживал по двору, распускал гребень и лопотал что-то очень сердитое.
Аркадий тихонько посмеялся, опять надул щеки и так, с раздутыми щеками, попробовал сказать: "Здравствуйте, товарищи!" Получилось что-то вроде: "Да-ту-ти, то-та-ти-ти!" Аркадий стоял спиной к двери и не видел, что в комнату вошел комиссар Шлыков. А тот послушал, послушал и спросил:
- Горло, что ли, полощешь?
Аркадий поперхнулся, с шумом выдохнул воздух и сказал:
- Ага... Болит, понимаешь...
- Сейчас фельдшера позову, - обернулся к двери Шлыков.
- Не надо! - испугался Аркадий и, поймав удивленный взгляд Шлыкова, объяснил: - Оно то болит, то не болит.
Шлыков пожал плечами. Был он уже не молод, с залысинами на лбу и висках, лицо в мелких оспинках. Уважал четкость в службе и в жизни, не терпел неопределенности. Признавал только: "Да, нет", "Здоров, болен", "Наш человек, не наш человек". Сейчас в поведении нового командира он чувствовал какую-то неопределенность, и это ему не нравилось. Шлыков покосился на висящую над кроватью амуницию и хмуро сказал:
- Люди ждут.
Аркадий снял со стены шашку и маузер, затянул ремни, надел фуражку, проверил ребром ладони, в середине ли звездочка, и шутливо козырнул:
- Готов, товарищ комиссар!
Шлыков шутки не принял, неодобрительно пожевал губами и шагнул в сторону от двери, уступая новому командиру право выйти первым. Аркадий сразу стал серьезным и, одернув гимнастерку, пошел к выходу...
Была середина мая, деревья уже вовсю шумели зеленой листвой, над кирпичной высокой стеной синело небо, под сводами колокольни летали стрижи. Полк квартировал в старом монастырском подворье. В спальнях послушников тесно стояли железные кровати и тускло мерцали в пирамидах смазанные винтовки. В трапезной весело звенели ложками, уплетая кашу, красноармейцы. В тесных кельях стучали на машинках штабные писаря и считали солдатское бязевое белье каптенармусы. В многочисленных монастырских службах расположились артиллерийский полк и конюшня.
Сейчас роты выстроились на просторном дворе, и вдоль их шеренг проходили командир и комиссар полка. Останавливались, козыряли ротному, потом Аркадий здоровался с бойцами: "Здравствуйте, товарищи!", - а те на одном дыхании отвечали: "Здрассь!"
В первой роте все обратили внимание на то, что новый командир прежде чем поздороваться, почему-то надул щеки, но сразу же выдохнул воздух, и глаза его при этом смеялись. Но дальше все шло строго по уставу.
Аркадий на выбор проверял смазку у винтовок, придирчиво осматривал орудия и пулеметы, у разведчиков-кавалеристов щупал потники под седлами, не морщат ли, и по всему было видно, что новый командир хоть и молод, но в военном деле разбирается.
Когда Аркадий здоровался с конниками, он вдруг увидел, что на него смотрит и улыбается ему молоденький боец с очень знакомым веснушчатым лицом.
"Митька!" - ахнул про себя Аркадий.
И это действительно был он - давний его дружок, сосед по улице, первый драчун и голубятник - Митька Похвалинский.
Аркадий подмигнул ему, тот еще шире улыбнулся, а Шлыков опять пожевал губами.
Потом, когда смотр был окончен, он хмуро спросил Аркадия:
- Чего это ты с бойцами перемигиваешься?
- Да сосед это мой! - объяснил Аркадий. - С детства знакомы, а вот где встретились!
- Это дело десятое! - все так же хмуро отозвался Шлыков. - Тебе все бойцы теперь соседи. И все с детства знакомые. - Он помолчал. Потом добавил: - Такая наша служба!
Аркадий кивнул и подумал, что нелегко ему будет со Шлыковым. Но потом рассудил, что комиссар прав и не в солидности тут дело, а в характере. Вон у них в реальном училище был второгодник Великанов. Дылда, усищи росли. Рыжие. А что толку? Дунь на него, и лопнет, как мыльный пузырь. Потому что выдуманный весь. Надутый. А своего характера нет!
Аркадий вспомнил Арзамас, училище, мать с сестренкой, не удержался и послал вестового за Митькой.
А в казарме на все лады обсуждали нового командира.
Бойцы первой роты считали, что для такой должности он больно молодой и веселый. В других ротах, наоборот, говорили, что молодой-то молодой, да, видать, строгий и ухо с ним держи востро! Конные разведчики, народ балованный и не пугливый, снисходительно признавали за командиром знание кавалерийской службы, но далеко идущих выводов не делали: мол, поживем, увидим! Когда запыхавшийся вестовой доложил, что командир полка требует к себе бойца Похвалинского, конные разведчики недоуменно переглянулись, а командир их, Василий Ковылин, спросил у Митьки: