Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штабная сука

ModernLib.Net / Современная проза / Примост Валерий Юрьевич / Штабная сука - Чтение (стр. 19)
Автор: Примост Валерий Юрьевич
Жанр: Современная проза

 

 


Смерти все боятся. А ты настройся, что хочешь умереть как боец, не завтра, не потом, а сейчас; представь себе, что висите вы с твоим противником над пропастью и ты можешь его убить, только если сам вместе с ним сорвешься, почувствуй, какой это кайф — умереть, захлебнувшись кровью врага, и тогда все. Твоя взяла.

Ведь почти все бьются, чтобы выжить. И если ты будешь биться, чтобы противник умер вместе с тобой, за тобой огромное преимущество. Дурак будешь, если не воспользуешься. Вот сам увидишь, как враг задергается, когда ты ему: «Давай руку. Пойдем.» — «Куда?» — «На тот свет.» — «Не-ет!» — «Давай-давай!» — «Да ни за что!» И тут уж делай с ним все, что захочешь.

Я и спорт, бокс на ринге, за его ограниченность не люблю. Это ж ведь так, игра, там на карту какая-то мелочь поставлена, гроши, копейки. Там и морду-то подставлять под удары в падлу. Пустое дело. Потому и дерусь всерьез я редко и неохотно. Но уж если дерусь, то насмерть. Не чтобы победить, побить противника, а чтобы убить. УБИТЬ. И готов платить за это всем. И своей жизнью тоже. Иначе зачем драться?

А что до этого рецидива, то тут и говорить не о чем.

Убил я его. Зарезал его же собственным ножом. К слову, этот нож я себе оставил, на память, клевое такое писало, отличная сталь и ручка наборная, разноцветная, знаете, какие на зоне делают.

Вообще-то, я их никогда в живых не оставляю, зэков, рецидивов. А зачем? За каким хером они нужны? Они ж черные, злые, от них беда одна, кровь, слезы, горе. Я б этих умных, гражданских, которые против смертной казни выступают, за гуманизм (опять замполитовское словечко; вроде и не интеллигент какой-нибудь сраный, а вот базар у него — ну просто труба!..), за права человека, адвокатов, философов всяких — хер их знает, как они называются, но вы-то прекрасно понимаете, о ком я говорю, — так вот, я б их всех, скопом, была б на то моя воля, хоть на месячишко в зону бы упрятал, к этим самым рецидивам. Пусть пообщаются. А вот когда этим умникам клапан в жопе прочистят, посмотрим, что они запоют.

Со зверями же, с ублюдками только по-зверски и можно, они другого языка не понимают. В свое время с молоком матери ничего не всосали, так пусть теперь с кровью со своей всасывают. А мы им в этом поможем.

Я расположился в бытовке, развалившись на стуле и забросив ноги на подоконник. Торопиться никуда не надо было. В моей руке медленно подыхала сигарета, а я, прищурившись, медленно рассматривал струйки табачного дыма.

Люблю эти первые послеотбойные полчаса, когда офицеры наконец-то сваливают по домам и в казарме начинается нормальная жизнь. Из каптерки доносится магнитофонный голос Тото Кутуньо, которого я когда-нибудь грохну на пару с каптерщиком Кацо, из сушилки слышны разудалые вопли и тянет мощным кумаром драпа, уже никто не грохочет гирями в закутке за койками, а я — здесь, в бытовке, курю и мечтаю, и обегаю невидящим взглядом оранжевый с разводами линолеум на полу, кубики пеноплена на стенах, мрачные клетчатые занавески.

Знаете, в моем положении, положении солдата, который все два года старослужащий, каким бы оно ни казалось клевым, есть свои минусы. Вот, например, то, что умник Кот называет «чемоданным синдромом». Это когда солдат тащит последние полгода службы и думает только о дембеле, что называется — «сидит на чемоданах». Так вот, у меня этот синдром все два года. Мерзкое чувство. Это духи первые месяцы ни о чем не думают — они выживают, черпаки тоже — они ставят себя. А я? А у меня в голове рыбалка с Толяном, охота с батей, пивко в необъятных количествах с ребятами под стекляшкой, мамкин борщ, телки на дискотеках… И вот это, знаете, настроение невыносимой такой грусти, когда думаешь о том, каково сейчас там… Знаете, как-то не вспоминаются, скажем, дождливые или пасмурные дни. Кажется, все они на гражданке были яркие, солнечные, добрые какие-то. И даже в дождь, когда пасмурно и слякоть, чувствуешь, что где-то оно было, солнышко, где-то рядом, поблизости, заныка-лось за углом, в подворотне какой-нибудь своей, солнце-вой, и нет-нет да и кажет сквозь мокрый туман свой озорной лучик.

А ты здесь сидишь сиднем, блин, целых два года, двадцать четыре месяца, сто четыре недели, семьсот тридцать дней, сидишь, сидишь, сидишь, а они все там балдеют, а ты здесь сидишь… А за каким хером, спрашивается? Че я здесь забыл-то, а? Нет, конечно, наше лосевское дело — это святое дело, но если по большому счету?.. Ну а вот почему так не может случиться, что взял маршал Соколов да и сократил срок службы до полугода? Его бы тогда очень зауважали, честное слово! Невозможно? Ну ладно, тогда до года. Чуть-чуть меньше бы зауважали, но тоже будь здоров. Тоже нельзя? Ну хоть до полутора? Да знаю, знаю, что не бывает, но помечтать-то можно?.. Вот и мечтаю. Я бы тогда — ну, если бы до полугода сократили и можно было бы уже ехать домой — за пару дней парадку дембельскую справил и отправил бы брату Толяну домой (он отдельно от бати с мамкой живет), чтобы приехать в Красноярск по граждане (а то патрули достанут), у Толя-на переодеться и — во всем параде заявиться домой. Потом дембельский альбом нужно сделать (бархат у Кацо есть, а оформить Заец, писарь штабной, может), ну, еще надо где-то бабок раздобыть, на подарки и вообще, и все, и можно ехать, запрягай! Так что вся загвоздка в маршале Соколове…

И как всегда в момент, когда никого не хочется видеть и слышать, в бытовку влетел взъерошенный Оскал. Знает, говнюк, где меня искать в такое время! И как только в его бестолковке всплывает моя фамилия, а это случается довольно часто, мой дедушка и командир отделения сразу ломится сюда.

— Ну нормальная херня? — спросил, как и всегда в такой ситуации, Оскал, причем таким тоном, как будто я только что вылил на его хэбэ не меньше ведра вонючего столовского киселя, вот просто залил с ног до головы. — НУ НОРМАЛЬНАЯ ХЕРНЯ?!

— Что опять случилось? — спросил я одними губами, не меняя позы, в напрасной надежде, что вот он сейчас быстренько ответит и исчезнет, оставив в неприкосновенности мое зависное состояние. Но не тут-то было. Оскал — парень решительный. И это в сочетании с его непобедимым занудством делает его совершенно неотразимым.

— Ну нормальная херня? Ты здесь зависаешь, а ведь мы собирались сегодня идти на «швейку»!

«Швейка» — это общага швейной фабрики. Естественно, женская. По ночам там в наличии по меньшей мере половина нашего корпуса, как будто, знаете, вечернюю поверку отстояли и из казармы прямо строем — туда.

Старый засаленный вахтер-бурят, еще с обеда залив брагой свои щелочки, беспробудно спит на топчане в каморке под лестницей. И очень зря, потому что вокруг него происходит очень много интересных вещей.

Такого гульдибана, который имеет место быть почти каждой ночью на «швейке», я никогда еще не видел и, наверное, никогда больше не увижу, а даже если увижу, то поплотнее закрою глаза. Пьянь, которую после очередной дозы уже невозможно разделить на кобелей и сук — только по шмоткам и различаешь: в хэбэшке, значит «он», — гасает по этажам, бьет друг другу морды и трахает один другого в каждом углу. Бесчувственные тела валяются на лестницах, кто-то блюет у стены, и все это под звук диких воплей, музыки и звона разбиваемой посуды. Дурдом и бардак. Каждую ночь. Удивительно, что все эти швеи-мотористки рано утром встают, приводят себя в порядок и выходят на работу. И откуда только здоровье берется!

— Ну че, пойдем? — уже спокойнее сказал Оскал.

— Куда? — вздохнул я.

— Не гони беса, Тыднюк! — возмутился Оскал. — Мы ж договаривались.

— За каким хером?

— Оттянемся.

— Брат, да облом переться за пять километров в этот бардак, — лениво попытался отмазаться я.

— Да ну, пойдем!

— Блин, опять эти мерзкие рожи…

— Тыднюк, — перебил меня железным голосом Оскал. — Не парь мозги. Пойдем.

— А вот ты прикинь, — попытался я воздействовать на его воображение, — туда пять километров пехом, а потом под утро столько же обратно, паливо, патрули, облом…

— Пойдем, Тыднюк, — упрямо повторил Оскал. (Я — дурак. Какое там у Оскала воображение!)

— Давай-давай, поднимай свою задницу, — навис надо мной своими ста двадцатью килограммами Оскал. Посмотрев в его горящие решимостью жальцы, прячущиеся в складках по-танковому тяжеловесной будки, я понял, что попал. Если откажусь, он, чего доброго, попрет меня на себе.

— Братан, хочешь — сам иди, — сделал я последнюю попытку.

— Да ты гонишь, — оборвал меня Оскал. — Ну, не чмырись, пойдем.

Я нехотя поднялся,

— О, — повеселел Оскал, — совсем другое дело.

Я напоследок заглянул в зеркало. Рослый широкоплечий молодец в стоящей от стрелок хэбэшке и полным обломом в глазах.

— Стрелок — что на трех маршалах, — пробормотал я, разглядывая свое отражение.

— Ага, — кивнул Оскал, — седьмого ноября.

— В красный день календаря, — уточнил я.

— На Красной площади, — добавил Оскал и коротко гоготнул.

— Оскал, тебе легче отдаться, чем объяснить, почему этого не хочется делать, — сказал я, оборачиваясь к нему.

— Вот и отдайся, — сразу же согласился Оскал. Делать нечего. Я «отдаюсь». Мы выходим из казармы и торопливо шагаем по клумбам в сторону забора.

Проскользнув в дыру, мы пересекаем дорогу и углубляемся в лес. Темно, хоть глаз выколи. Зато на небе — пир горой Звезд много много, почти неба не видно. Висят совсем низко, так что, кажется, кинь беретом — парочку точно собьешь. Но береты остаются на наших головах — мы не летехи, нам звезды без нужды. Спотыкаюсь, едва не падаю носом.

— Не спи — замерзнешь, — лыбится Оскал.

На ходу закуриваю. — Оскал сразу же просит оставить покурить, потом теряет к сигарете видимый интерес. Топочет чуть впереди и иногда оглядывается, якобы для того, чтобы проверить, нет ли кого сзади, а на самом деле, чтобы не пропустить момент передачи бычка.

Выходим на дорогу. Эта дорога называется «погранцов-ской», потому что идет вдоль пограничной колючки. Дальше, за колючкой, контрольно-следовая полоса, потом еще одна колючка, а та темнота за ней — уже Монголия.

— Э, Оскал, не греми так сапогами, — бормочу, передавая сигарету.

— А че? — испуганно озирается по сторонам Оскал.

— А то, погранцам кошмары будут сниться. Оскал желчно усмехается.

Минут через пятнадцать появляются убогие халабуДы предместья. Уже видно неподалеку четырехэтажное здание общаги.

— Тихо, тихо, — говорю вполголоса Оскалу. — Здесь патрули бывают.

Он презрительно сплевывает, мол, патруль не в беретах — не патруль, но идет осторожнее.

Подходим к общаге. Уже по окнам видно, что внутри — полная труба. И куда только патрули смотрят? Здесь же полный потенциальный состав гауптвахты ждет своего часа. Только подгоняй кунги с решетками и замками и грузи штабелями губарей. Правда, пару раз проводили здесь облавы, это точно. После этих облав на гауптвахте сидело народу втрое больше нормы — именно что сидело, лечь им в камерах было уже негде. Авось, сегодня пронесет. Авось. А че нам, солдатам: у нас на этом «авось» вся жизнь построена.

Заходим внутрь, переступая через бездыханное тело какого-то чернопогонника. Из-под лестницы слышен храп синяка-бурята, но его перекрывает доносящийся сверху гам.

Поднимаемся по заплеванным ступеням. Оскал негромко матерится, старательно обходя пятна блевотины, чтобы не запачкать наглаженных, до блеска начищенных сапог.

— Куда? — дергаю его за рукав.

— Второй этаж.

На лестничной клетке на Оскала сослепу налетает пьяный боец. Оскал, надоедливо морщась, спускает его с лестницы.

Заходим на этаж. Длинный темный коридор с большим количеством дверей. Много дурного шума, у одной из дверей двое бойцов дубасят третьего. Из туалета доносятся нечеловеческие вопли.

Оскал довольно усмехается, оглядываясь на меня. Он весь — сплошное предвкушение веселья. Заметив отсутствие интереса на моем лице, он подмигивает и хлопает меня по плечу, мол, не сцы, братила, щас погуляем.

Не обращая никакого внимания на дерущихся, Оскал ударом ноги распахивает одну из дверей. Заходим. Нас волной захлестывают яркий свет, вопли магнитофона, духота и вонь. В комнате вокруг заставленного жратвой и спиртным стола сбилась хренова куча — и не сосчитать сразу — народу. Сидят друг у друга на коленях, орут, пьют, целуются, потные, глаза безумные.

— Кто такие?! — рычит здоровенный мосел-танкист.

— Хлебало завали, — отвечаю я.

— Че?! — вскакивает он, хватаясь за горлышко бутылки. — Да вы че, уроды?!

Забыл, козел педальный, что лосей надо уважать. Оскал — даром, что центнер с гаком, — прыгает к нему и бьет по морде. Мосел вместе с тубарем уходит куда-то под батарею. Я хватаю первого попавшегося бойца и ляпаю его мордой в стол. Оглядываюсь. Все, больше ни у кого нет никаких вопросов.

— Короче, уроды, встали-ушли, живо, — небрежно произносит Оскал, По его тону чувствуется, что сейчас действительно лучше встать и уйти. Но бойцы зависают, Кто по пьяному делу еще не понял, что происходит, кто не хочет уходить, а кто ждет, что сделает сосед.

Выкидываю в коридор первого. Тут уж они зашевелились. Быстренько так, тихохонько, с большим пониманием на лицах Последним выгреб на оперативный простор мосел-танкист. И вот тогда, глядя на перепуганные физиономии девчонок, Оскал хлопнул пятерней по столу и весело загоготал.

— Ты че, брат? — дернул я его за рукав. — Крыша на месте?

— Да понимаешь, — захлебываясь истерическим смехом, пояснил он, — я… я… я перепутал двери…

— Ну нормальный ты придурок? — тоже засмеялся я.

— Э, ребята, а вам кто нужен? опасливо спросила одна из девчонок.

— Светка Кольцова, с трудом успокоившись, ответил Оскал.

Соседняя дверь, — торопливо ответила девчонка, а одна из ее подружек выскочила мимо нас в коридор: наверное, возвращать гостей.

— Ладно, извините, девчонки, — еще улыбаясь, сказал Оскал. — Бывает.

Они вежливо покивали в ответ.

— Пойдем, — обернулся он ко мне.

— Погоди, — ответил я, разглядывая хозяек комнаты. Одна мне приглянулась. Худенькое личико, короткая стрижка, вздернутый носик и губки бантиком. Этакая бубочка.

— Тебя как зовут?

— Наташа, — ответила она равнодушно.

— Пойдем покурим.

Она переглянулась с подружками. Девчонки захихикали.

— Пойдем, — пожала она плечами.

— Ладно, — хлопнул меня по спине Оскал. — Я буду в соседней комнате.

— Хорошо. Я попозже подгребу.

Мы вышли с ней в коридор, подошли к туалету, под лампочку. Я вытащил пачку. т— Кури.

— Спасибо. Закурили.

Всегда зависаю в таких ситуациях. О чем там с телками базарить? Я мужик простой, мне бы поближе к делу. Все равно финал один. Так чего зря время терять? Я немного помялся. Но, блин, правила игры есть правила игры. Сначала надо о чем-то потрендеть.

— Твой парень был мосел? — спросил я.

— Нет, — пожала она плечами.

— А кто?

Она посмотрела на меня, как на придурка, и промолчала.

Дурацкие правила игры. Это напоминает мне, как кобелек увивается вокруг сучки. Он и так к ней и сяк, а она — все мимо кассы. Сама ж, зараза, дома скулит аж заходится, так рвется на улицу, когда течка, а кавалеру своему лохматому пока всю душу не вымотает, дела не будет. Поразмыслив, я решил из этого и исходить.

Докурив сигарету, я бросил окурок в туалет и повернулся к ней. В ее глазах скакали орды нахальных чертей.

— Ладно, хорош порожняка гонять. Пойдем.

— Куда?

— К тебе.

— Зачем?

Такие вопросы всегда выводили меня из себя. Что значит, зачем? В подкидного играть. Запускать бумажных змеев. Лепить пасочки из песка. «Зачем»!

— По ходу разберемся, зачем, — ответил я, увлекая ее по коридору. Она пожала плечами и промолчала.

Получилось. Получилось. Проконало. Что-то горячее поднималось из нутра и затапливало мое жадное кобелиное естество. Вот оно, все ближе, ближе… И голос мой непроизвольно задрожал, когда я спросил:

— Где твоя комната, подруга?

— Напротив той, где мы были.

— Ты думаешь, я в темноте найду, где мы были? — радостно спросил я.

Она показала.

На чье-то счастье, в ее комнате никого не оказалось. Мы вошли внутрь, и я закрыл дверь на замок. Потом молча повернулся к ней и обнял. Она уже не спрашивала, «зачем»…

Потом я драл с нее и с себя шмотки и бестолково тащил ее куда-то в темноту, потом полузадушенно скрипела продавленная чуть ли не до пола койка, и она что-то потерянно бормотала, наверняка сама не понимая, что именно. Но мне было не до этого. Мое колено провалилось в щель между койкой и стеной, и вытащить его оттуда не было никакой возможности. Потом, когда в душной темноте стало не продохнуть, все наконец благополучно закончилось…

На обратном пути нас засек патруль. Мы как раз вышли из леса, и Оскал, матерясь во всю ивановскую, счищал с сапога невесть откуда взявшийся здесь коровий навоз, как вдруг неподалеку в полутьме нарисовались три фигуры, и резкий голос скомандовал:

— Стой! Ни с места!

Мы дружно сорвали с голов береты (ранним утром в полумраке видны только силуэты — проверенная многими самовольщиками информация, — а по нашим головным уборам очень хорошо видно, из какой мы части) и галопом припустили в сторону родного забора. Патруль — трое безмозглых придурков — бестолково затопотал следом за нами.

— После гулек только от патрулей бегать, — недовольно проворчал на бегу Оскал.

— А я тебя предупреждал, военный.

— Слушай, а может, остановимся да и оторвем этих бойцов?

— В другой раз.

— Стой, стрелять буду! — донеслось сзади.

— Он же не в карауле! — возмутился Оскал. — Это на посту такие команды подают…

Ответить я не успел: мы нырнули в дыру.

Через две минуты мы вломились в родную казарму, а еще через пару десятков секунд уже лежали, что ясочки, под одеялами и желали себе спокойной ночи.

На часах было полшестого утра…

<p>Глава 3</p>

Сколько ни прикидывал, никогда не мог толком решить, какой ротный был бы лучше, женатый или холостой. И это совсем не пустой вопрос, если хорошенько поразмыслить. Конечно, холостой вроде бы похуже. Ему и торопиться некуда — дома никто не ждет, и в казарме переночевать не в падлу, а это значит, что внимания своему подразделению он уделяет куда больше, чем нам нужно. По мне, так вообще б его рожу командирскую в расположении не видеть. Но зато он всегда спокоен, в голове одни бабы да водка, да и мозги ни из-за чего не сушатся, а какой же офицер может быть лучше офицера-похуиста? Только тот, который в отпуске.

А вот женатый — что тот черт, который в тихом омуте водится. Вроде все нормально идет — если и в семье тишина, и дети в порядке: только девятнадцать ноль-ноль бабахнуло, а его уже и близко нет, к очагу усвистал. Но уж если с женой напряги — то он, словно озверина, обжирается. И жди тогда ночных построений, уставных подъемов и залповых посылов на губу. v

Вот такой как раз наш и есть. Только жена не дала — сразу летит в родную роту и ну всех строить, что аж шуба заворачивается. Хорошо хоть ночью не заявляется: он в гражданских кварталах живет, оттуда ночью автобусы не ходят, а если пешкодралом — так или шагай, или первого автобуса жди, все равно раньше подъема не доберешься.

Но зато к подъему — как штык. И первым делом дневальному по морде. Есть за что, нету — без разницы. Это у него первый пункт программы такой. Как слышишь на подъеме мат в три этажа хозяйским басом от входа, а потом грохот и звон падения тела со штык-ножом, так и знай — опять жена ротному не дала. Иногда уже думаешь: ну лапочка, ну рыбулечка моя дорогая, ну хоть сегодня не выпендривайся, дай ты ему, мерину сивому, дай по пол1-ной программе, чтоб у него уши отвалились, чтоб спал в отрубе до самого обеда. Ан нет. Не дает. Я уже Оскалу предлагал: давай, мол, наряд организуем, что ли, специальный, чтобы ротному подсобить, трехсменный, как караул. А то из-за этой заразы ни ротному, ни роте покоя нет.

Вот и сегодня дневальные еще подъем не прокричали, а Мерин уже тут как тут. Как водится, завалил дневального, пожарную бочку с водой на пол вывернул (и как только ему не облом такую тяжесть ворочать!), влетел в расположение и ну петь военные песни. Козлы, мол, придурки, подъем, живо, мать вашу так и этак, и — упорный, гад! — стал в начале расположения и пошел, пошел ракетным тягачом койки переворачивать. Мне проще — моя койка в самом конце расположения стоит. Но все равно неприятно: я ведь только час назад улегся.

Сколько раз подумывал: может, чан ему настучать? Но Оскал не советует: конечно, ротный — не какой-нибудь чмошный мазутчик, в особотдел не побежит, но завалить его сложно. Здоровый, гад, и в драке — крутой умелец, не зря из Афгана две Красных Звезды привез.

Да нет, был бы повод стоящий, я б его со всеми его самбистскими наворотами положил бы. Но из-за такой мелочевки?.. Он же командир, ему положено придурком быть. Я давно заметил, что власть — штука гнилая и людей марает похуже дерьма. Солдат какой-нибудь и то, как стал сержантом, так скурвился, руки рядовому не подаст, только и думает, как бы властью своей его прищучить— Чего ж от офицера ждать, если его пять лет в училище на солдатские погоны притравливали и потом он еще лет восемь-десять в казарме, как в загоне, подчиненных на «фас!» брал. А над ротным есть комбат, а там Комполка, а еще выше комкор, командующий округом, маршалов целая орава, и все они вниз по служебной лестнице кидаются, как фокстерьер на лисицу.

Но все равно, зря он так круто берет. Мы ж не мазута, мы и ответку погнать можем. Знаете, как оно бывает: вроде стоит дерево, большое такое, крепкое — скажем, кубов на тридцать. И ничего ему не гтрашно. А червь тихо-тихо так обедает внутри. Сегодня обедает, завтра, послезавтра добавку берет. А через неделю это дерево — бах! — . упало и рассыпалось в труху. И от тридцати кубов нормальной древесины, может, если постараешься, только на тубарь трехногий и наберешь.

А этот, Мерин наш, не унимается. Действует по распорядку. Застроил роту в проходе между койками и зыркает вдоль строя — цель ищет. А первая цель у него всегда одна — Обдолбыш. Странный такой парнишка. Тощий, неказистый такой, совсем не лосевской заточки солдат, даже непонятно, как в ДШБ попал. И все ему мимо кассы. Смотры, шмоны, учения — все до свидания. Косой забил где-то в закутке, пыхнул и завис в красном уголке. Первым делом — обдолбиться. Потому и Обдолбыш. А раз не горит на службе, не тянется перед начальством, то ротному он как заноза в заду.

— Каманин! — орет ротный.

Ясное дело, «Каманин», кто ж еще? И Обдолбыш медленно так, с оттяжкой, выплывает в первую шеренгу.

— Че?

— Ты мне не чекай, Каманин, на соседних очках не сидели! За год службы с офицером разговаривать не научился?

— Виноват — исправлюсь, — бормочет Обдолбыш.

А ротному неуставные ответы — как бальзам на раны. Даже непонятно, что бы он делал, если бы Обдолбыш хоть раз ответил не «че?», а «я!», как положено.

— Да че ты исправишься, придурок! — орет ротный. — Горбатых на кладбище правят!

Молчит Обдолбыш. Только улыбается, так, знаете, от-винтово, как будто он сейчас далеко-далеко отсюда, в своей Россоши, сидит на кухне, лапшу с маслом хряцает, а рядом не ротный-горлодер, а какая-то мелочь пузатая, бестолковая, вроде мухи. О, ротному его улыбочка — как литр скипидара на конец.

Ну, ясное дело, за грудки. Потом — по морде. А Обдолбыш — много ли ему надо — тряпичной куклой в шеренгу шмяк! Встает неторопливо, утирается:

— Не запарились еще? . Ротный — к нему. И снова по морде.

Обдолбыш снова встает, харей разбитой улыбается.

— Отольются кошке… — бормочет.

— Чего?! Ты че, угрожать, солдат?

— Да нет. Если что-то делается, то делается… И еще шире улыбается.

Вот, думаешь, придурок, да чего ж ты лезешь, да зачем? Что, здоровье некуда девать? Помолчи чуть-чуть и лыбу свою дурацкую спрячь, потом, если так охота, после отбоя в зеркало улыбнешься. А ему — фиолетово. Знай себе, кривит губы.

Ну, ротный, конечно, тоже не железный: размахнулся, потом передумал и поволок Обдолбыша в канцелярию. Дверь-то прикрыл, но орал так, что нам все было слышно. «Ну ты че, ублюдок? Ты кому угрожаешь? Я таких, как ты, пачками хавал в Афгане!» — «Вкусно было?» — Пауза. — «Чего тебе надо, солдат? Чего ты добиваешься?» — «Чего-чего… У меня система простая: делайте что хотите, только меня не трогайте…» — «Это как? Так не бывает, солдат». — «Бывает. Че ж вам понять-то трудно, по-русски же вроде говорю… Мне ваши армейские штучки, все эти священные долги, приказы, кантики-рантики, смотры с учениями, молодцеватость эта ваша дурацкая до…» — «Но-но, не перегибай!» — «Потому что дебильство это все. Разуй глаза, капитан. Жизнь, которая вне, снаружи, она же другая совсем… Даже ты, когда из этого гадючника выходишь, тоже ведь нормальным становишься, человеком… А я сюда не просился. А уж если попал, то дебилом хэбэш-ным быть не хочу. Для меня это — так, вырванные годы. Закончатся, прозависаю, дотяну — и домой…» — Пауза. — «А ты ведь домой так просто не поедешь, солдат… Не дам. Я в Афгане таких живо гнул». — «Здесь не Афган, капитан.» — «Ничего, я тебя и здесь достану».

Мы строй поломали и сгрудились поближе, тихо-тихо, чтобы ни полслова не упустить. «А не боишься?» — «Чего, урод?!-Чего мне бояться?! Тебя?! Да я семерых духов один на один замочил, понял?! Я войну тащил, а ты — ты! — чем ты меня пугаешь, щегол?!» — «Дурак ты, капитан, хоть и герой… Воевал, а не знаешь, что самые опасные пули летят не спереди…» — Пауза. И ротный уже спокойно так: «Ладно, солдат, собирайся… На кич-мане отдохнешь…»

Мы сразу — в строй. Дверь — настежь. Ротный —холодно — старшине:

— Чернов, Каманина подготовить к выдвижению на губу. Пять минут, отсчет пошел.

— Есть.

И Чернов с Обдолбышем угребли в каптерку. А ротный — сразу видно — поостыл. Молча осмотрелся, как будто на складе, а кругом — штабеля, а не люди, и пустым таким голосом говорит:

— Поймите, придурки, ваши бега с зэками — это детская забава. А я хочу, чтобы вы были готовы к войне. Ясно? К настоящей, конкретной войне. А на войне такие козлы, как Каманин, — первые враги. — Он выдвинул челюсть, по лицу побежали морщины. — Врагов буду давить. Как гадов ползучих. Ясно? — И, после паузы, равнодушно: — Все. Цирк закончен. Разойдись.

После обеда позвонили из штаба: под Бичурой на боевом выезде погибли Тренчик с Алтаем. Клевые были ребята. Тренчика я знал плохо, помню, чтс на гитаре круто играл: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла, гоп-стоп…» И всегда лыба счастливая до ушей. Душевный такой мужик. По анекдотам — первый. Помню, однажды чайник браги выиграл: два часа без передыху травил анекдоты и ни разу не повторился. Полвзвода потом с того чайника счастливые ходили, что слоны. Алтай — тот был умелец. Золотые руки. Вечно сидел в сушилке, мастерил чего-то. Утюги чинил, тачал сапоги. Однажды сколотил ящичек со стоечкой, чтобы вешать венички суконные — сапоги обметать перед входом в казарму. Помню, даже когда программу «Время» загоняли смотреть, и то — сидит, а в руках какая-то не то релюшка, не то хер его знает что, крутит, вертит, на телик ноль внимания.

Так вот, их уже нету. И никогда не будет. А будут два цинковых ящика в сопровождении четырех мрачных бойцов, которые тупо напьются на поминках, и еще полгода-год будет память о выигранном на спор чайнике браги, пока не дембельнутся очевидцы, и еще года три-четыре, пока не доломают, будет у входа в казарму ящичек со стоечкой. И все. В армии солдат не считают, в армии считают «процент естественной убыли личного состава», в армии все проще. Вычеркнут две фамилии из штатного расписания, скатают две постели и все, были люди и нет. Если повезет и строевая часть прощелкает таблом со снятием с довольствия, то на столах роты в столовой пару дней будут две лишних пайки. Тоже, кстати, неплохо — две пайки на шару.

Впервые посмотрел на смерть с этой стороны. Ладно, когда зэков валишь, или беглецов. Это легко. У них и одежда другая, и лица. А вот представил себе дча трупа в беретах где-то на цолгинских камнях, и жутко стало. Ладно, когда «до», когда «перед»: считаешь до десяти, чтобы кинуться под пули. Там ты еще живой, там в собственную смерть поверить трудно. А ну как «после»? Как бы я выглядел на месте Алтая, на месте Тренчика? Сколько обо мне память будет? Да хер с ней, с памятью, но ведь тогда, когда «после», уже ничего нельзя будет изменить. НИ-ЧЕ-ГО! Вот что страшно. Эх, знать бы заранее, когда можно на рожон лезть, а когда нельзя!.. Но это уже не смелость, это как-то по-другому называется. Да нет, я и сейчас считаю, что если биться, то насмерть, что нельзя ее бояться, смерти, коль хочешь ее одолеть, что… Но ведь ей-то на твою смелость может быть наплевать! Бахнет в лоб — и все… А почему? За что? И вот когда думаю об этом, чувствую, что смелость-то есть — я и сейчас ни перед кем не спасую, — но она внешняя какая-то, как скорлупа. А внутри — пусто становится. Столба, опоры — нет…

И так мне вдруг тоскливо стало — ну просто труба. Побродил бестолково по городку и сам не заметил, как оказался возле нашего батальонного свинарника.

Давным-давно, два года назад, когда мне армией и не пахло, залетел на чем-то — уж и не знаю, на чем . — крутой лось Леха Стрельцов. Да так залетел, что получил два года дисбата. А как вернулся с месяц назад, ротный г— «да хер знает, куда впихнуть дослуживать этого дизеля!» ! — назначил его свинарем. Был Стрельцов, говорят, не последним черпаком, оторви и выбрось, а с дизеля вернулся тихим и покладистым, что твоя целочка. Сидит себе на свинарнике, носа никуда не кажет. Спокойненько так тянет к дембелю.

— Привет, Леха, — бормочу, стараясь не дышать: вонь у него здесь похуже той, которая в туалете, когда очки позабивает. v

— Привет, — отвечает, помаргивая белесыми ресницами.

— Как дела?

— Ничего,

— Че такой вялый? Со свиней своих пример берешь? Смотрит на меня молча, глазки водянистые, подбородок Слабый.

— Что, понаезжать зашел? — спрашивает негромко.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28