- И председатель согласен? - едко усмехнулась в лицо председателю Катя.
- Согласен, - не принимая насмешки, серьезно и строго ответил он. Пока остаемся при старом. Беру на себя. Стало быть так, Катерина Платоновна?
- Не знаю. Подумаю.
33
А что думать? Что придумаешь?
Пока все оставалось по-старому. Новое то, что Тихон Андреевич раза два в неделю приходил в класс, занимался со старшими, но в основном, как и раньше, учила ребят Катя. Только без былого воодушевления. С охлажденной душой.
Ничто не вечно, а все же, когда тебе скажут, что этот темный, со старым шкафом и длинными черными партами, неуютный, но уже привычный, уже дорогой тебе класс стал не твоим, ты в нем незаконно, лишь из участия добрых людей, - душа вянет. И даже дети не так милы, как раньше. Скоро ты их оставишь. Тебе прикажут оставить.
В уездном отделе народного образования пока что отнеслись снисходительно к ненормальному положению в Иваньковской школе. Пока, до начала нового учебного года.
Стали присылать из отдела образования педагогические брошюры, инструкции, проекты программ, что-то много стало приходить всевозможных руководящих бумаг. Среди них внушительный приказ учителю Тихону Андреевичу представить на утверждение планы школьных и внешкольных занятий.
Учительницы Екатерины Платоновны в ведении унаробраза не числилось. Нет такой учительницы. Есть Катя Бектышева, у которой ни кола ни двора, ни родной на свете души.
Одна Фрося. Фрося звала: "Приезжай, Катя, к нам. Уступлю тебе кровать, буду спать на полу, потеснимся мы с Васюней для тебя, милая Катя".
В газетах Катя читала, что Комиссия ВЦИК, пересматривая учреждения РСФСР, добилась сокращения чиновников на 60 процентов. Что путем соединения маленьких губерний и уездов сокращается еще 25 процентов. Что в Московском отделе труда зарегистрировано много безработных учителей. И в других губерниях также.
Государство экономит, государство рассчитывает, государство приступает к выполнению грандиозного плана подъема разрушенного хозяйства страны.
Что касается Кати, она в числе тех процентов...
Робость все глубже охватывает ее. Снова она не верит в себя. Мир огромен, а как неуютно и одиноко в нем Кате!..
Она тянула с отъездом. Учебный год окончен, ребята отпущены на каникулы, и делать Кате в сельце Иванькове вроде бы нечего, но она тянула с отъездом. Чем она жила? Как? "Иду. В траве звенит мой посох".
Где ты, где ты, Арсений?
Катя хотела как-нибудь отблагодарить Тихона Андреевича за то, что он дал ей довести учебный год до конца. Ходила полоть с Ниной Ивановной гряды в их огороде. После, в разгаре лета, убирала сено.
Сенокос - работа веселая, праздничная. Какой-то парень разбежался на учительскую делянку на берегу Голубицы, схватил Катю в охапку, раскачал, бросил в речку под общий одобрительный хохот. Катя вынырнула, вылезла, тряся головой, фыркая, как жеребенок, мокрое платье облепило ее, она чувствовала себя голой, ей было стыдно, хотелось спрятаться, но спрятаться негде.
- Приходи вечерком к сельсовету погулять под гармонику, - позвал парень.
Катя не захотела знакомства. Она привыкла быть в сельце Иванькове учительницей Катериной Платоновной. Держаться строго и неприступно с парнями. Гордой ее не называли за это. Говорили: лишку тиха.
Наступило жнитво. Жнитво - настоящая страда. Солнце беспощадно палит. В небе ни тучки.
Нина Ивановна жала серпом, Катя вязала за ней снопы. Руки спасались в холщовых нарукавниках, а грудь, шея, ноги искусаны колосьями, словно комариными жалами. Пот струями течет по лицу, во рту горько от соленого пота. Конца нет желтым, душным, колючим снопам! Катя вяжет их соломенными свяслами, стаскивает по пяти снопов в одно место, ставит в бабки. Бабки ее неказисты: то валятся набок, то расселись неуклюжими копнами.
- Ладно, сойдет, - подбадривает Нина Ивановна.
Учитель натрудил раненную ногу, не ступить.
Ничего, и одни управимся. Пусть ломит спину! Пусть красные искры стреляют в глазах. Рубашка - хоть выжми. Зато как сладко, когда Нина Ивановна объявит обед и, устало шаркая по стерне лаптями, пойдет за корчажкой кислого молока, схороненной в меже, а ты растянулась на старенькой дерюжке, прячась от солнца за бабкой, закинула под голову руки и глядишь, глядишь в синеву. Не думать ни о чем. "...Звенит мой посох"...
Рожь убрали в пять дней. До овсов Катина страда окончилась. А дальше? Что дальше? Где ее настоящее дело? Где ее место?
Говорят, страусы, когда грозит опасность, прячут голову под крыло... Ты страус, Катя? Эх, Катя!.. Рассказывал тебе Петр Игнатьевич о геройских девчатах? Эх, Катя...
Она снова ушла в чтение. Потеряла счет дням. Иногда, подняв глаза от страницы, с удивлением видела заходящее солнце. Или солнца давно уже нет, над речкой вечерний туман. А пришла она сюда на берег ранним утром с книгой и краюхой ржаного хлеба, не заметив, как за чтением ее уплела.
Она выбрала уютное местечко под старой ивой у реки. И читала здесь Короленко, всего, полное собрание сочинений от первого до последнего тома. "Но, все-таки... все-таки впереди - огни!"
Иногда, отложив книгу, она предавалась фантазиям. Нереальным. Разве фантазии бывают реальны?
...Вот она идет серединой улицы в конец сельца, где расписанная резными наличниками изба учителя, а на другой, самой крайней, избе красный флаг и вывеска "ИВАНЬКОВСКИЙ СЕЛЬСОВЕТ".
Раньше здесь жил Сила Мартыныч. Теперь его жену, с постным, как икона, лицом, и тихую Тайку переселили в половину заброшенного поповского дома.
Медленно идет Катя широкой иваньковской улицей. Тяжесть сжимает сердце в предчувствии беды... Она глядит прямо перед собой. И видит его. Он появляется из поля, в холщовой блузе, с мольбертом.
"Здравствуйте, Катя", - говорит он.
"Я вас не знаю", - отвечает она, продолжая идти.
Он меняет свой путь и с ней вместе возвращается в поле, где цветет некошеная душистая вика и высоко в небе реют ласточки с острыми крыльями.
"Вы забыли меня. Я Арсений, студент ВХУТЕМАСа. Меня прислали сюда на практику, рисовать среднерусский пейзаж".
"Да? Но какое это имеет ко мне отношение?"
"Катя, вспомните! Пожалуйста! Я вошел к вам в школу, под белую арку. Был волшебный день!"
"А-а, - равнодушно вспоминает она, - вы были такой голодный, несчастный. Как жадно набросились на еду, даже ничего путного не могли рассказать. Помню, вы, как нищий, весь день ходили по дворам..."
"Стыдно, Катя, моя мать от истощения слегла в постель".
"А! Помню, помню, на следующее утро вы чуть не сбежали. Если бы я не услыхала случайно..."
"Я постучал бы к вам в дверь".
"Надеюсь, ваша мать выздоровела? Вам не пришло в голову написать мне об этом?"
"Катя! Я болван..."
"Ругайте себя, сколько влезет, все равно я вас презираю. Я презираю вас".
"Катя, я не догадался узнать вашей фамилии".
"О! Достаточно было написать на конверте: сельцо Иваньково, школа. Вы могли сообщить о матери, что выздоровела. И довольно. Ничего больше".
"Я не знал названия ни сельца, ни уезда. Я хотел написать, что влюблен в вас. Мечтал написать вам, что вы тихая душа, вы нестеровская девушка..."
"Студент ВХУТЕМАСа, вас прислали сюда на практику, отчего же вы не рисуете? Ах, у вас просто нет таланта, ни капли таланта. Почему вас не выгонят из ВХУТЕМАСа?"
"Вам нравится меня оскорблять?"
"Я буду оскорблять вас всю жизнь. Всю жизнь буду вас ненавидеть".
"Неправда. Вы меня любите, Катя".
Она вытирала листком мокрое от слез лицо. Срывала с ветки листы и вытирала слезы. Вот до чего довел ее Гамсун! Начиталась она этого Гамсуна! Ведь каждому ясно, все ее диалоги, полные яда и оскорбленной любви, прямое подражание Гамсуну.
Впрочем, сейчас она читает Чехова - "Даму с собачкой". Спасибо учителю, и Чехова она раскопала в его темном чулане. Чехов застенчивый, сдержанный. Помните, Маша в "Трех сестрах" все молча насвистывает? Тихо насвистывает. Как грустно...
Что-то плеснуло в бочажке, над которым Катя сидела у ивы, свесившей ветви до самой воды. Должно быть, прошла крупная рыба, плеснула хвостом.
- Катерина Платоновна-а-а! - неслось от сельца. - А-а-а!
Ватага ее бывших младших (в новом учебном году они станут средними), ее босоногих, беловолосых, в ошметках рыжих веснушек, с облупленными носами, ватага мчалась к ней через луг под предводительством Алехи Смородина. Орали. Что? Не разберешь, но, должно быть, хорошее. Это можно было понять по сияющим лицам, особенно Алехи Смородина. Он домчался первым и, задыхаясь от бега:
- Кличут в сельсовет... велели скорее... письмо получено... важное.
Они наперебой объясняли учительнице, что письмо такое... такое... Они не знали, какое. Только что важное.
"Откуда? От кого? Ах, наверное, Фрося снова зовет, а председателю наконец надоело, решил избавиться от меня... от заботы".
Потому Катя вошла в сельсовет с замкнутым и безразличным лицом, на котором написано было равнодушие, что давалось ей нелегко и дурнило, совершенно меняло ее. Известно, в трудных случаях она не умела собою владеть.
Волна махорочного дыма и резкого запаха пота хлынула на нее. Катя стала у порога.
Шел сход, как всегда, многоречивый и бурный. Председатель во главе стола, покрытого красным кумачом, супя брови, слушал чью-то, должно быть заковыристую, речь.
Летом Катя редко встречала председателя. Он до черноты загорел. Из расстегнутого ворота линялой косоворотки выпирали углами ключицы. Он был весь пыльный и выгоревший, только сапоги, начищенные дегтем, зеркально сверкали. От этого щегольства, этой своей слабости, председатель даже в страдную пору не мог отказаться.
- Обожди, - перебил председатель оратора, когда Катя вошла.
И, протягивая Кате бумажку со штампом и казенной печатью, произнес торжественно, как на трибуне:
- Товарищи, граждане сельца Иванькова, перед вами наглядный пример, на том наглядном примере вы можете понять, как Советская народная власть идет навстречу трудящемуся человеку, ежели он, ясное дело, не буржуйских взглядов, всей душой признает революцию. Можете убедиться, товарищи граждане, как Советская власть показывает трудящемуся человеку дорогу.
Катя держала бумажку, но ничего не могла в ней понять, кроме штампа и казенной печати. Будто пеленой заволокло глаза, она ничего не могла прочитать. Она хотела убежать от людей и наедине разобраться, о чем эта бумага, какое имеет к ней отношение. Но председатель не дал Кате сбежать.
- Стой, Катерина Платоновна, куда заспешила, ишь прыткая! Вслух, всему народу читай, потому что это есть пропаганда и агитация советского строя.
Катя прочитала вслух:
- "Сергиевский педагогический техникум приглашает для повышения квалификации учителей, сокращенных из-за отсутствия педагогической подготовки.
Начало занятий 1 сентября 1922 года.
Обучение бесплатное. Общежитие и питание обеспечены".
Часть третья
ЧТО ВПЕРЕДИ?
34
И после бумаги из техникума Катя не сразу распрощалась с Иваньковом. Петр Игнатьевич повез ее на разъезд на своем рыжем Лыцаре, когда выпал свободный денек... А он выпал не сразу.
Рано утром у школы собралась толпа. Растолкав ребятишек и баб, вперед вышла Варвара. Сдвинула угольные брови, молчала.
- Говори, что же ты, сказывай речь, не робей, - поощрил Петр Игнатьевич.
- А ну вас с речами! Вам только бы митинговать, как языки не отсохнут? Катерина Платоновна, эх, милка-а!..
И махнула рукой.
- Высказалась, - усмехнулся председатель. - Дальше кто?
Авдотья мычала, смеялась и всхлипывала, сморкаясь в конец платка. Катя оставила ей в память о бабе-Коке швейную машинку. Такой щедрый дар все сельцо разволновал и привел в изумление. Обсуждали: "Кабы не убожество, подходящей невестой стала б Авдотья с машинкой-то".
Ученики таращили на учительницу испуганные, жалеющие глаза. Шмыгали носами. Носы облупленные, кожа слезла от солнца.
"Прощайте, мои младшие, средние, старшие. Спасибо вам. Спасибо всем. Сельцу Иванькову с широкой улицей, неторопливо ведущей в ржаные и засеянные викой поля. Реке Голубице. Старой иве, склонившей ветки к воде. Прощай, на погосте могила..."
Лыцарь вынес тарантас за околицу.
- Жмет небось сердце? - рассуждал Петр Игнатьевич, когда сельцо, поле, иваньковский лес остались позади. И навсегда кончилось что-то, а впереди неизвестное.
Петр Игнатьевич тихонько пошевелил вожжами, давая тем Лыцарю знать, что спешить некуда, доедем без спешки, тишь осенняя обнимает тебя, нежит душу, и хочется поделиться с хорошим человеком - пускай человек тот девчонка, - хочется поделиться заветными мыслями.
- Жмет небось сердце, а ты, Катерина Платоновна, в будущее гляди без боязни. Жизнь пугливых не любит. Про себя скажу, хотя маленько по годам припоздал, а об науке задумываюсь. Чем дальше, то больше. Рабоче-крестьянская власть - это что? Ежели товарищ Ленин говорит, кухарка, учись управлять государством, нам, мужикам, как об себе понимать? Оставайся до конца века с двумя классами церковноприходской? Не выйдет! Погожу, поокрепнет иваньковское крестьянское общество, троих ребятишек временно подруге жизни доверю - идейную сознательность к той поре воспитаю в ней на все сто - и махну за тобой следом, Катерина Платоновна. Намечу подходящие курсы для повышения квалификации предназначенной мне специальности. Н-да, значит, так...
Показался разъезд. И вдруг над лесной полосой вдоль железнодорожных путей завиднелась волнистая лента белого с проседью дыма, клубилась, ближе, ближе к разъезду, и вот уже слышно шумное дыхание и острый свисток паровоза, вот уже видны мелькающие окна вагонов.
Петр Игнатьевич гикнул, как былинный удалой молодец, с размаху стегнул Лыцаря кнутом. Лыцарь понес, кидая тарантас на ухабах, но белый дым паровоза, недолго задержавшись у разъезда, тянулся уже по ту сторону его, над лесом, все дальше и таял.
Они опоздали на пассажирский поезд. Следующий - через сутки.
- Дурная башка, разиня! - ругал себя Петр Игнатьевич. И картуз бросил о землю, когда прискакали к разъезду, - так горевал. - Обратно ворочаться вроде нельзя. Бабы говорят, примета дурная, а, Катерина Платоновна?
Кате не хотелось возвращаться обратно, хотя околачиваться на разъезде целые сутки в ожидании поезда куда как невесело.
Они уныло сидели на платформе на лавочке. Петр Игнатьевич курил, похлестывая веткой свои щегольские сапоги, раздумывая, что предпринять, не бросать же девчонку.
Между тем долго ли, коротко ли, как говорят в сказках, а в действительности меньше чем через час вдалеке над путями вновь закачался белый хвост дыма, и к разъезду прибыл товарный, длинный, вагонов в тридцать, состав. На разъезде товарному останавливаться не полагалось, а этот стал. Поспешно вышел на платформу начальник разъезда с красным флажком, забегал вдоль состава сцепщик с инструментами; два задних вагона отцепили, погнали на запасный путь, а паровоз шумно, отрывисто дышал, готовый тронуться, когда начальник разъезда даст отправление.
- Катерина Платоновна, глянь! - радостно вскрикнул председатель.
На площадках между вагонами ехали пассажирами люди. Кто сидел, свесив на ступеньки ноги. Кто стоя. Не тесно, поскольку с новым урожаем в конце лета тысяча девятьсот двадцать второго голод понемногу стихал и мешочников заметно убавилось.
Петр Игнатьевич подхватил два Катиных узла с пожитками, и они побежали вдоль поезда, ища не слишком набитую народом площадку. Петр Игнатьевич подсадил Катю, подал узлы, сорвал с головы картуз и, размахивая им, зашагал рядом с вагоном, поспешая за товарным, набиравшим скорость, и что-то кричал, но за стуком колес было не слышно, и Катя грустно и нежно улыбалась ему.
Петр Игнатьевич был ее первой основательной встречей с Советской властью. До свидания, товарищ предсельсовета! Спасибо!
Поезд громыхал, вагоны качало, свежий ветер обдувал разгоряченное волнением лицо и наносил запахи вянущих трав, поздно скошенных по насыпи вдоль рельсов.
Катя стояла крайней на площадке и долго не оглядывалась на попутчиков. Смотрела, смотрела на бегущие мимо сжатые поля и изумрудные озими, осиновые и березовые рощи с начальной, легкой осенней желтизной, сизую каемку речки в луговых берегах. Как просто все это, как мирно и мило...
На площадке, кроме нее, ехало трое. Видимо, муж и жена, средних лет; истомленные и будто чем-то напуганные, они сидели рядышком на мешках, не переставая, озабоченно и тихо шептались.
Отдельно от них - женщина. Молодая, пышнотелая, с меленькими белыми кудряшками, выпущенными на лоб из-под цветной косынки. Одетая по-городскому, в синем жакете и высоких, почти до колен, башмаках на шнурках, она везла не мешок, а фибровый чемодан и сидела на нем и, когда Катя обернулась, сразу вступила с ней в разговор.
Кто? Откуда? Куда? Зачем?
- И все твое имущество тута? - сочувствуя Кате, восклицала кудрявая пышка. - Беднота-то! И шуба и наряды - все тута? Э, не горюй, девушка, выучишься, на хорошее место определишься, добра наживешь.
И с той же охотой, как спрашивала, принялась подробно выкладывать собственную жизнь, все свои обстоятельства. Что навещала в деревне родню, свезла гостинцев и себе кой-чего запасла деревенского. А едет в Москву. Пассажирский из-под носу ушел, сунула начальнику станции, чтобы пустил на товарник. А в Москве муж швейцаром служит в ресторане "Ампир", в самом центре, Тверская - рукой подать. Петровка еще того ближе, тут тебе и Мюр-Мерилиз и чего душа пожелает.
Все, о чем она сообщала - Тверская, Петровка, Мюр-Мерилиз, швейцар, ресторан "Ампир" и что "сунула" начальнику станции, - все это было так далеко от жизненного опыта Кати, она слушала, полна удивления.
За разговором время летело незаметно, и вскоре увидела Катя знакомые белые стены, белую строгую колокольню - гулкий колокольный звон разливался когда-то далеко по окрестностям.
Странное, бедное, милое и трудное отрочество ее за монастырскими стенами встало перед Катей. Все, кого Катя любила, где они? Вася? Баба-Кока? Ах, на минутку увидеть бы Фросю с Васюней! Может, сойти? Увидеться с Фросей? Рискнуть? Нет, не рискнула. А Лина Савельева где? И ее потеряла из виду...
Поезд постоял на станции Александров и с третьим ударом колокола тронулся в путь. Муж и жена, взвалив на плечи мешки, сошли в Александрове. Катя осталась вдвоем с кудрявой болтушкой.
- Боялась, снимут. Не сняли. Я уж и сунуть припасла, - откровенно признавалась та.
Вообще Катина попутчица была откровенна. Ей нравилось поражать Катю. Взахлеб рассказывать о нэпманских кутежах в ресторанах, "врать не буду, самой бывать не случалось, а от мужа наслышалась досыта. А муженек башковит. Сквозь землю увидит. Только дверь посетитель открыл, мой с одного взгляда определит, кто сколько даст. Разно в Москве люди живут. Тот спозаранку на биржу труда, безработным. Другой на завод - поднимать производство. А тот в собственную лавку хозяином. А вечерами на глухие улицы не показывай носу, попрыгунчики на ходулях в белых халатах, чисто привидения, стерегут налететь - рта не успеешь разинуть, догола оберут да на Сухаревку. На той Сухаревке все равно как в старое время: покупай-продавай, всякому товару покупатель сыщется. А кушанья в "Ампире" - индейка под соусом, а то рябчик в сметане, слыхала?.."
Сидя на узле, обхватив коленки, Катя слушала рассеянно, ей уже надоели однообразные рассказы неумолкавшей попутчицы. Но она так добродушно делилась, встряхивая кудряшками, удачливостью своей была так довольна, что Катя не перебивала, а, напротив, одобрительно кивала и хмыкала.
Пролетел мимо домик стрелочника об одном оконце. Сам стрелочник с зеленым флажком у переезда. Деревянные домишки городской окраины, с разноцветными флоксами, пышно цветущими в палисадниках. Поплыла мимо платформа, одноэтажное здание станции с высокими полукружьями окон и вывеской над входом "Город Сергиев", платформа и начальник станции в форменной фуражке, станционные постройки, водокачка, поленница дров проплывают мимо, и дома и сады противоположной окраины города медленно-медленно уходят назад.
- Не остановились! Что они делают? - в ужасе закричала Катя.
Куда ее везут? Что с ней будет?
Товарняк не спеша погромыхивал на стыках рельсов. За городом, где рельсы делают некрутой поворот, поезд пошел еще тише, словно бы раздумывал, не стать ли? Или без остановки так и громыхать до Москвы?
- Прыгай, прыгай! - тоже вскочив со своего фибрового чемодана, возбужденно кричала толстуха. - Не то в Москву отвезут. Куда тебе деться в Москве? Прыгай, пока скорости паровоз не набрал. По ходу вперед. Ай, останавливается?
Поезд, верно, вроде бы решил остановиться, вагоны еле ползли. Тише, тише. И стали.
- Прыгай, а я вслед узлы кину! - почти выталкивала Катю с площадки кучерявая толстуха в синем жакете и высоких башмаках на шнурках.
Катя прыгнула и кубарем скатилась с крутого откоса. Здорово ушибла левый бок и коленку. Не чуя боли, вскочила, полезла на откос.
Паровоз озорно, тонко свистнул, словно дразнясь, плюнулся паром и пошел, не спеша, качая из стороны в сторону вагоны.
- Стойте! Куда вы? Стойте! - бессмысленно звала Катя, карабкаясь на откос.
Над головой грохотало, стук колес больно отдавался в ушах.
Грохот тише, гром глуше. Поезд ушел.
Катя взобралась на насыпь. Пустые рельсы. Блестящие, прямые, пустые, бегущие вдаль. Где узлы? Ведь она сказала, что кинет.
Где узлы со всеми ее пожитками и подорожниками - пирогами, ватрушками, вареными яйцами, что насовали на прощание иваньковские бабы?
Катя пошла вдоль рельсов. Пыталась бежать, постанывая от боли в коленке. Рельсы видны далеко вперед, прямые, пустые. Узлов нет. Пошла обратно. Она не приметила то место, где спрыгнула с подножки, и теперь искала его. Наверное, узлы валяются там или скатились где-нибудь под откос. Ходила, ходила. Слезала под откос, снова карабкалась вверх. Все еще не верила, что ее обокрали. Ни смены белья, ни кофтенки, ни зимнего пальто, наследства бабы-Коки. На ней темно-лиловое платье, с серым газовым шарфиком, как впервые почти год назад она вошла в класс, летнее пальтишко да в кармане две бумаги с печатями.
Одна о сокращении тов. К. П. Бектышевой.
Другая - приглашение Сергиевского педагогического техникума.
А толстуха с кудряшками?.. Такая откровенная, выкладывает, выкладывает ласковым голоском всю свою жизнь! Неужели завтра понесет на Сухаревку Катины узлы продавать? Сыта, довольна. Зачем ей это? И после будет слушать мужнины рассказы о ресторане "Ампир"...
А ты? Ты ее слушала? Да. И кивала...
Поделом тебе. Не кивай.
35
Врата - глубокий свод древних стен, когда-то крепостных, с боевыми башнями и узкими щелями бойниц. Тяжелый, увенчанный как бы шлемом собор; пятиярусная, устремленная ввысь колокольня; храмы, часовни; келейный корпус с шатровыми крыльцами; обнесенное просторной галереей, по старинному гульбищем, все в затейливой лепке и росписи, двухэтажное здание из кирпича и белого камня, как после узнается - трапезная. Троице-Сергиевский монастырь.
Как? Опять монастырь? Это уже слишком! Выдумки. Никто не поверит.
Между тем это были не выдумки, а истинная правда. Опять монастырь, Троице-Сергиевская лавра.
Катя изумленно рассматривала храмы, церковки и разные здания, расписанные, убранные лепкой, фронтонами, арками. Подавленная происшедшим в дороге, с тяжелым сердцем вступала она в тесно застроенный монастырский двор. Неужели и здесь было то же, что узнано в Александровском первоклассном девичьем: деспотизм монастырских властей, смиренность и потаенный разврат лицемерных монахов и монашек и искалеченные жизни, как Фросина?..
Скоро Катя заметила в монастырском дворе тут и там следы разоренности: поваленную садовую решетку вокруг бывшего когда-то цветника, неподметенные дорожки, кучи хлама и мусора.
Она поискала скамейку и, не найдя, села на темную, заросшую плюшевым ковром надгробную плиту возле храма.
Здесь, в лавре, общежитие педагогического техникума. Она у цели.
Болела нога. Чулок на разбитой коленке взмок от крови. Надо бы перевязать, хочется пить. Пересохло во рту, так хочется пить...
Быстро опускался августовский вечер. Не опускался, а подползал от косматых кустов меж могилами, от мраморных плит и надгробий под раскидистыми кронами лип, от кладбищенской, не просыхающей за лето холодной земли.
Сама не заметив того, Катя забрела на кладбище. Небольшое монастырское кладбище возле храма, где когда-то, наверное, погребались высокие духовные лица да посадские именитые граждане за порядочный вклад в монастырскую кассу.
Небо над шатрами деревьев еще не погасло, еще светлело сквозь ветви, а кладбище уже окутывал осенний сумрачный вечер.
Мимо невысокой кладбищенской оградки, глухо топая коваными сапогами по каменным плитам мостовой, промаршировал отряд, человек двадцать, в военных шинелях.
Откуда-то с другой стороны храма донеслись девичьи голоса. Катя пошла на голоса, кусая губу от боли. Распухшая коленка горела, словно ее пекли на раскаленных углях.
Голоса доносились из трапезной. Девушки вышли оттуда гурьбой и сбегали во двор по широкой лестнице; несколько смешливых, беспечно болтающих девушек, видно жизнь их ничем не была омрачена. Так представилось Кате, бедной Кате, издали с завистью глядящей на них. Вот рассеются сейчас, как появились, и бросят ее, беспризорную, посреди разрисованных, как игрушки, церквей.
Но тут произошло нечто столь поразительное, что иначе как чудом нельзя назвать. Бывает, в самые наши тяжкие и горькие дни негаданно привалит удача. Ты тонешь, идешь ко дну, истаяли последние силы, и в эту-то именно роковую минуту тебе нежданно кидают спасательный круг.
- Катя! Катька Бектышева! Катя! - разнеслось на весь монастырь, и из девичьей стаи вынесло Лину Савельеву. Она! Крепкая, плотная, с толстой русой косой, не знающая сомнений командирша Лина Савельева, верховод их недавних школьных затей, глава всех ответственных мероприятий. - Катька, ты к нам? Ура! Девочки, новенькая, свойская, наша, я ее насквозь знаю, ручаюсь. Ой, да какая ты, Катя... вся перемазанная, где ты так извозилась? - Катин вид на секунду Лину смутил. Но не дольше секунды. Ладно, идем.
И через пять минут они очутились в маленькой комнатке бывшего келейного корпуса, теперь общежития Сергиевского педагогического техникума. Здесь изголовьями к стене стояли в ряд три железные койки: две со взбитыми подушками, опрятно застеленные вместо пикейных одеял простынями, одна незастеленная, с голым, из мешковины матрацем.
- Тебя дожидается, - сказала Лина. - Мы с Клавкой пока вдвоем, ты будешь третьей, устраивайся. Будто предчувствовала, место для тебя сберегла! Мы с Клавкой Пирожковой комнату эту боем отбили, у других окна в стену уперлись, а наши во двор глядят, красота! Сокращенная? Ясно. И мы. Нас в январе сократили, а мы, не будь дуры, тут же сюда, на подготовительные курсы и без экзаменов в техникум. Выкладывай! - приказала она. - Да не прячься. Все, без утайки.
И по-бабьи поджала щеку ладонью, другой подперла локоток, жалостливо слушая Катин невеселый рассказ.
- Великомученица ты, Катерина. Когда я тебя жить научу? Спекулянтку не распознала! Их за версту видно, если не вовсе слепа. А в школе сидела зачем, когда сократили? Приглашения ждала? Товарищ Бектышева, окажите милость, мечтаем просветить вашу непросвещенную голову, да?
Так язвительно отчитывала Катю Лина Савельева, а сама между тем доставала из тумбочки оловянную тарелку с ячневой размазней на воде, кусок черствого хлеба.
- Держу про запас. На случай незваного гостя. Ешь.
И понеслась с жестяной кружкой за кипятком в кубовую.
- Катька, Катька! Видела бы, как я культуру на селе у себя в красном уголке подняла! "Бориса Годунова" представляли. Я и режиссер и суфлер. Тустеп показала девчатам, революционные песни хором разучивали. За полгода дел наворочала - другая в две зимы не осилит. А под сокращение подвели. Ладно, государственная политика, смиримся. Против Совнаркома не попрешь, тем более папаня секретарь партячейки, лишнего покритиковать не даст, за косу оттаскает, пожалуй. Я и сама комсомолка. А ты думала! Не представляю, как жить безыдейной.
Некоторое время она пытливо вглядывалась в Катю, соображая, должно быть, насчет ее, Катиной, идейности.
- Втянем. Не вдруг. Проявишь себя на деле, тогда... А еще новость, ахнешь!
И она достала из укладки, где хранилось белье, заверенную сельским Советом справку, официально и неоспоримо удостоверяющую год и место рождения Лины Савельевой.
- И что? - не поняла Катя.
- Как что?! Читай: "Лина"! Добилась. Теперь законно, не придерешься. Навек. Про Акулину забудем. Ну, все. С моим личным вопросом покончено. Займемся твоим. Твоя задача - экзамены. Для опоздавших последний срок послезавтра. Садись и зубри.
Лина слетала куда-то, раздобыла толстенный учебник - "Историю педагогики".
- Полистай, кое-что схватишь, а вызовут отвечать, пуще всего жми на пролетарский подход. Мы пролетарские учителя и так далее...
Лина исчезла - она уже успела стать здесь членом студкома: "дел по горло, хоть кричи караул, каждый день заседаем", - а Катя уселась зубрить.
...Профессор, с благородной сединой, глубокими бороздами морщин на щеках и набрякшими под глазами мешками, в белом накрахмаленном воротничке, подпиравшем бритый старческий подбородок, протянул на столе худые, жилистые руки с тонкими музыкальными пальцами.
"Спросите об Ушинском. Ушинском. Ушинском", - мысленно внушала Катя.
- Итак, что есть предмет педагогики?
- Педагогика есть... есть наука о воспитании... пролетарском.
- Гм. - Профессор пошевелил музыкальными пальцами, как бы перебирая клавиши. - Гм! Что вам известно о системе Фребелевских игр?
Молчание. Безнадежное, не нарушаемое ни наводящим вопросом, ни ободряющим взглядом.
Булыжник какой-то этот профессор! Классически дореволюционный тип.