Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленая ветка мая

ModernLib.Net / Прилежаева Мария / Зеленая ветка мая - Чтение (стр. 10)
Автор: Прилежаева Мария
Жанр:

 

 


      - Ксения Васильевна, мы еще поговорим, разрешите! Катя, я еще хотел вам рассказать... Разрешите, Ксения Васильевна! - взмолился Арсений.
      - Коли так, разговаривайте. Не часто к нам из Москвы гость. Впервые.
      - Прелесть твоя бабушка! - с чувством сказал Арсений, когда Ксения Васильевна ушла. - А ты, Катя... - Он перешел с ней на "ты" и взял ее руку. - Кажется, я давно знал, что встречу тебя. Кажется, даже эту белую арку перед крыльцом видел во сне. Катя, почему ты молчишь? Расскажи о себе.
      - У меня обыкновенная жизнь, такая обыкновенная, что и сказать нечего, - ответила Катя. - А у вас...
      Он произнес твердо:
      - У меня одна цель. Одна, навсегда. Искусство. Никто не уведет меня от искусства.
      - Кому уводить? Зачем?
      - Ах, все полно противоречий, конфликтов! Миллионы голодных, люди полсуток стоят в очередях, добыл две воблы - и весь твой недельный паек, а на Петровке пооткрывались частные магазины, лавчонки, нэпманские жирные дамы в драгоценностях - откуда взялось? Хочешь, нанимайся писать с них портреты.
      - Не хотите?
      - Разве только сатиру.
      Лучина догорела и свалилась в лохань.
      - Не будем зажигать, посидим в темноте, - сказал Арсений.
      Но в кухне было светло от луны. Яркая, медно-желтая, она таинственно висела в высоком небе, окруженная морозным сиянием.
      Арсений за руку подвел Катю к окну. В лунном свете лицо ее было бледно. Затененные ресницами большие глаза не мигали. Страх и робкая нежность глядели из Катиных глаз.
      - Я тебя нарисовал бы такую. Всю осиянную...
      29
      Луна поднялась высоко. Обогнула полнеба. Лучи ее лились теперь не в кухонное, а в три маленьких оконца Катиной комнаты. Светлые пятна четко рисовались на стене. Сползали ниже. Легли на пол. Угасли.
      Туча накрыла луну и звезды.
      Закричали петухи. Школа стояла посреди широкой улицы, вдали от изб, но петухи так громко голосили и перекликались во дворах, что долетало до Кати.
      Она лежала с открытыми глазами. Скоро утро.
      Странное творилось с ней. Вчерашний день звенел и сверкал. Какой-то ликующий вихрь налетел, и Катя видела тоненькие деревца с тревожными, несущимися по ветру ветвями.
      Нет, это ей представляется увиденная когда-то картина. Она ясно видит те узкие, тонкие деревца с летящими макушками, слышит шум листьев.
      Она не запомнила, кто нарисовал ту картину. Теперь будет запоминать художников. А! Не в том дело. Катя помнила вчерашний поцелуй у кухонного окна под лунным лучом, будто сейчас на губах. Томящее, влекущее, страшное... Зачем она вырвалась и убежала? Ведь она хотела, чтобы он ее целовал. Она радовалась и любила его. Она любила его с первого взгляда.
      Какой он? Странно, образ его словно задернут дымкой, но она знала: ничто теперь ей не важно, ничто не нужно, ничего нет. Только он! Только он!
      Вот что с ней. Вот что такое любовь!
      Любовь - это печальная радость. Разве бывает печальная радость? "Я счастлива. Но почему же я счастлива, восторг на душе, а грудь давит тяжесть? Нет, я ничего не боюсь. Я люблю его".
      В нескольких шагах, у противоположной стены заскрипела кровать бабы-Коки. Проржавевшая кровать скрипит при каждом движении, будто постанывает. Катя услышала: баба-Кока протяжно вздохнула.
      - Спишь? - услышала Катя.
      Затаилась. Не хотелось отзываться. Отчего-то встреча с Арсением немного отдалила от нее бабу-Коку. Что-то между ними легло. Поцелуй у окна? Память о той острой, несмелой, радостной нежности?
      - Спишь, Катя? - снова услышала она. - Ну, спи. - Баба-Кока повернулась к стене, проржавевшая кровать стонала и скрипела, пока она укладывалась удобнее на сеннике. - Ну, спи.
      Катя глядела в темноту широко открытыми глазами. Он живет другой жизнью. Катя не знала, что жизнь может быть такой яркой и пестрой. Катя Золушка возле его талантливой жизни. Она Золушка, но к Золушке приходит счастье. К ней пришло счастье.
      За окном начиналось серое, затянутое плотными тучами утро. В кухне что-то стукнуло, будто упало. Арсений спал на деревянной лежанке у печки, должно быть, это он неловко спрыгнул. Слышно: шагает. Зачем он так рано поднялся?
      В потемках чуть занимавшегося утра Катя нашла платье, чулки, тихо оделась, чтобы не разбудить бабу-Коку. На цыпочках скользнула в кухню, чувствуя сама свою легкость, словно в ней совсем не было весу. Чувствуя вчерашнее сладкое и пугающее замирание сердца.
      Арсений стоял, наклонившись над лавкой, спиной к ней. Возился со своими пожитками. Мешок с мукой он перевязал бечевкой. Вчера Авдотья дала Арсению эту бечевку, прочно свитую из пеньки, как вьют у них в Иванькове пастуший кнут. Когда мешок перевяжешь посредине бечевкой, легче нести. Котомка с крупой и другими продуктами была тоже увязана. Его куртка из рыжего жеребячьего меха брошена возле котомки, она так идет ему, эта куртка!
      Катя прислонилась к двери. Ужасная слабость подкосила ее.
      Он быстро обернулся, словно почувствовал на себе Катин взгляд. Кате показался испуг в его лице. На мгновение. Такое короткое, что, может быть, и не было никакого испуга.
      Он шагнул к ней, взял ее руки и, крепко сжимая, говорил мягко и ласково, как говорят маленькой девочке, когда хотят в чем-то утешить:
      - Славная, славная Катя...
      - Вам надо поесть перед дорогой, - помертвевшими губами вымолвила Катя. "Неужели он мог уйти, не простившись?" - эта мысль ударила ее. - Вам надо перед дорогой...
      - Спасибо, разве только что-нибудь скоренько, боюсь опоздать, поезда ходят неточно, и с билетами не знаю как.
      Она поставила на стол кринку молока, нарезала хлеба. Он ел торопливо и, кивая на дверь в комнату, остерегал шепотом:
      - Не разбудить бы Ксению Васильевну. Передай, что я глубоко кланяюсь ей.
      Катя надела пальто из мягкого плюша - остаток роскоши, бывший сак бабы-Коки, - влезла в валенки. Арсений, в куртке из жеребячьего меха и шапке-ушанке, вскинул мешок на плечо, взял котомку. В этой куртке он похож на Амундсена. Да, наверное, Амундсен был таким, высоким, мужественным... Или лейтенант Глан. Может быть, лейтенант Глан. Но она не Эдварда. Она не сказала ему ни одного жестокого слова.
      - Прощай, милый дом, - с чувством говорил Арсений, - никогда не забуду тебя, твою Катю и бабушку, твою белую арку у входа.
      Арка посерела, как все в это серое утро. Ветер стряхнул иней и трепал голые ветви.
      Острый ветер кидал в лицо скользкую снежную пыль.
      Косыми длинными струями неслась поперек дороги поземка.
      - Будто и не было вчерашнего дня, рубинового солнца и снежных искр, сказал Арсений, опуская уши шапки. - Нет, был, был! - воскликнул он, взглянув на Катю.
      Наверное, она была сейчас дурна. Унылость портила ее и дурнила. Она не умела казаться веселой, когда ей плохо. Другие умеют, а она нет. На лице у нее так прямо и написано: "Мне плохо, безнадежно, все погасло".
      - Никогда не забудется этот день! - благодарно сказал Арсений. - А теперь простимся, Катя. Я быстро пойду.
      - Я тоже пойду быстро.
      Встречный мужик - Катя не знала его, возможно, отец кого-нибудь из учеников - снял шапку, здороваясь.
      - Тебя уважают, - заметил Арсений. - Ты чудесная, вся - долг, вся для людей, тебя уважают!
      Он говорил ей "ты". Она набиралась сил, чтобы сказать: "Я тебя люблю. Я все готова для тебя".
      Но слова застревали в горле. Горло сжималось так больно, словно на шее у нее затянули петлю. Она молчала.
      Они миновали сельцо, миновали крайнюю, с затейливыми наличниками избу Силы Мартыныча.
      В открытом поле ветер накинулся злее и круче. Теперь уже все поле дымилось поземкой, рябило в глазах от бегущих поперек и вкось дороги снежных юрких, извилистых змеек.
      - Надо же, чтобы именно сегодня эта вьюга! - с досадой сказал Арсений. - А, ничего, - ободрил он себя. - До разъезда верст десять двенадцать, не знаешь?
      - Кажется, десять.
      - Зачем ты идешь, устанешь, - проговорил он. И, снова взглянув ей в лицо, с поспешной лаской: - Спасибо тебе. Был сказочный вечер. Приеду домой, расскажу сестренке и маме и тут же тебе напишу.
      - Да? - неожиданно всхлипнула Катя.
      Она тронула рукав его жеребячьей куртки. Она хотела сама поцеловать его, сама, здесь, среди вьюжного поля, когда губы с трудом шевелились от мороза и ветра, а на бровях наросли белые полоски снега.
      "Я тебя люблю".
      Но позади, почти за спиной, раздался тот особенный звук, знакомый только деревне, хрупанье селезенки, когда лошадь трусит. И скрип саней. И бодрый голос с хрипотцой:
      - Катерина Платоновна-а!
      Сила Мартыныч догонял их в розвальнях, запряженных гнедой кобылой с заиндевелой мордой и плешинами снега на толстых боках.
      - Катерина Платоновна, куда в непогодь?
      Сила Мартыныч, поравнявшись с ними, остановил гнедую.
      Им пришлось потесниться от саней, почти по колено в снег.
      - Гостя, видать, провожаете? - усмехнулся он, пристально и непонятно как-то вглядываясь в Арсения. - Знакомы. Вчерась баба моя наменяла ситцу у вашего гостя. До разъезда шагаете? Далеконько по вьюге. Чужого не взял бы, а Катерины Платоновны гостя как не уважить? Садитесь. Мне на разъезд. Подвезу.
      - Неужели? - заорал Арсений. - Вот так удача! Неслыханно!
      Бросил в розвальни мешок и котомку и сам бросился с размаху, плашмя, в сено, ловко перекинув ноги через грядку саней.
      - Что же вы? Не простимшись? - удивленно, с укором сказал Сила Мартыныч.
      - Всю дорогу прощались. Прощай, Катя! Ксении Васильевне привет! радостно закричал Арсений, не опомнясь от нежданной удачи.
      Он хотел вскарабкаться повыше на сено, прикрывавшее какой-то груз, но Сила Мартыныч остановил его:
      - Сбочку прикорните, меньше продует.
      Щелкнул вожжами, гнедая рывком дернула розвальни и резво побежала, хрупая селезенкой и откидывая из-под копыт снежные комья.
      Катя стояла без слез, без мыслей, не понимая. Все произошло слишком быстро. Вынырнула из вьюги лошадиная морда и исчезла.
      Сани удалялись. Дальше, дальше. Вот уже смутно видно сквозь пургу темное пятно.
      А вот и не видно.
      Катя закоченела. Назад идти тяжелее, ветер в лицо.
      Небо, поле, снежная мгла - все смешалось, клубилось, слепило...
      ...Он кинулся в сани, счастливый, что повезло. Ему повезло.
      Он даже скрывать не хотел своей радости. Что скрывать? Разве он ее обманул? Разве он что-нибудь обещал? Разве он ей сказал: люблю?
      На улице Катя не встретила никого. Слава богу, из-за вьюги все сидят по домам. К тому же сегодня воскресенье.
      Она еле тащила ноги. Еле тащила, каждая по пуду. Не обморозить бы нос. Ресницы потяжелели и слипались от снега.
      На крыльце намело сугроб. Она с трудом отворила входную дверь и из сеней пошла не направо, в кухню и комнату, а налево, в класс. Надо немного побыть одной. "Никого не хочу видеть. Ни с кем не хочу говорить".
      Холодно в классе. По воскресеньям Авдотья не топит; холодно, мрачно, но Кате надо побыть немного одной.
      Она села за свой учительский столик, положила локти на стол, голова бессильно упала на локти. Всю эту ночь она не спала ни минуты. А прошлую ночь читала "Пана". Мучительная, чарующая повесть.
      Глаза закрылись. Она уснула внезапно, как провалилась в яму. Проснулась Катя через несколько часов в страшной тоске. Класс выстыл, дыхание слетало изо рта белым паром. Катю трясло от холода. За окнами, в мутной мгле, несло все вкось и вкось мелким колючим снегом.
      Вдруг ужас пронзил Катю. Что-то зловещее, черное непоправимо обрушилось на нее.
      Медленно, очень медленно, боясь идти, она пошла в кухню. В кухне, всегда теплой и уютной, сегодня нетоплено. Кринка из-под молока неубранная стоит на столе.
      Катя постояла у двери в комнату. Отворила. Да, случилось то, что она уже знала и чувствовала, когда проснулась в невыносимой тоске.
      Баба-Кока лежала на кровати, лицом к стене, накрытая с головой одеялом, в той позе, как утром ее оставила Катя, выйдя на цыпочках, чтобы не разбудить.
      30
      Бесшумно синели сумерки на дворе. Уроки на сегодняшний день кончены. Ученики разошлись по домам. В комнате топилась голландская печь. Жарко потрескивали березовые поленья, стреляли угольками. Катя сидела у печки одна. На полу, обхватив колени, как раньше часто сидела в прошлые сумерки. Только теперь одна...
      Правда, ее мало оставляли в одиночестве. В первый же вечер после похорон притопал Федя Мамаев с товарищем.
      - Председатель прислал домовничать. Да мы и сами.
      - Бон-жур, ка-ма-рад! - старательно, по слогам выговорил Федин товарищ и захлопал ресницами, не зная, в точку ли попал с камарадом.
      - Тетенька Авдотья просилась, а председатель нам велел. Она понять-то поймет, да не ответит. А с нами поразговаривать можно.
      Они изо всех сил старались отвлекать от горя свою учительницу Катерину Платоновну. Как бы она была без них? Пропала бы Катя без них.
      Ученики по очереди приходили к ней вдвоем ночевать и укладывались валетом на скрипучей кровати Ксении Васильевны.
      А топила голландскую печку Катя одна. Сидела у печки, ворошила угли кочережкой и думала.
      Все знали, учительница шибко горюет о бабушке. А другое? Никто не знал о другом. Если бы одно это горе? Если бы одно это горе, внезапное, такое отчаянное, что хочется головой биться о стену!
      Раскаяние, стыд рвали на части Катино сердце. Никто не знал, что в ту ночь, когда ее красивая бабушка, с прической венцом и горделивой осанкой, когда баба-Кока окликнула ее перед смертью, Катя не отозвалась. Притворилась, что спит. И если бы Арсений в то вьюжное утро, когда она его провожала, позвал... Стыд. Горе и стыд.
      Нет! Этого не было. Не могло быть. Пусть бы он упал перед ней, прямо в снег и обнимал ее ноги в валенках, молил, клялся в любви и говорил необыкновенные слова, какие говорят только в книгах, разве могла она забыть бабушку? Кинуть? Люди, я гляжу вам в глаза, гляжу вам прямо в глаза, не стыжусь, не было этого...
      Катя сидела у печки, обхватив колени, тихо покачиваясь из стороны в сторону, мыча, как Авдотья, сквозь зубы.
      Огонь плясал и ярился, сухие поленья дружно сгорали, скоро груда раскаленных углей плавилась, как металл, дыша в лицо жгучим жаром.
      В дверь постучали. Она не ответила. Петр Игнатьевич вошел, не дождавшись ответа. Скинул полушубок, бросил у двери. Пахнуло овчиной, махоркой и морозной свежестью улицы. Петр Игнатьевич переставил от стола к печке стул, сел. Помолчал.
      - Плачь не плачь, а жить надо, Катерина Платоновна.
      - Живу. А зачем?
      - Не дури, Катерина Платоновна.
      Она подняла на него тусклый взгляд.
      - Петр Игнатьевич, один раз я проснулась, а баба-Кока... Ксения Васильевна печку топит. Утром. Мы утром в комнате никогда не топили. Нет, она что-то сжигает, а я не остановила, не обратила внимания... Не спросила, а она... - Катя всхлипнула, проглотила плач, - она письма сжигала и шкатулку. У нее шкатулка была с тройкой коней, она в ней письма хранила. И сожгла. А потом говорит: "Наверное, скоро умру". И меня утешает: "Нет-нет, не скоро..." А я не догадалась ни о чем...
      Петр Игнатьевич опустил руку Кате на плечо. Худое, тонкое плечо утонуло в его жесткой ладони.
      - Твоя бабушка с ясной душой век прожила. Ты при ней была все равно что у Христа за пазухой. Тьфу, понятие старорежимное, не выкинешь никак из башки! Иначе скажем. От Ксении Васильевны всяк ума нахватается. Бывало, придешь... А, да что вспоминать! Большая беда, Катерина Платоновна, на тебя навалилась. А ты одолей, не то она тебя одолеет. А тебе жить надо.
      - Как я перед ней виновата! - отчаянным шепотом выговорила Катя.
      - Живой перед мертвым завсегда виноват. Что сделал не так, поглядел не так, после-то во сто раз виноватит.
      - Я не могу вам рассказать, Петр Игнатьевич...
      - И не надо. Я не поп, передо мной исповедоваться. А ты себя не грызи, помучилась и утихни. Ты то пойми, что народу нужна. Школе без тебя нельзя, тем и держись. Детишки малые сердцем к тебе прилепились. Мой Алеха намеднись простыл, кашель привязался, так мать насилу удержала на печке. Пойду да пойду в школу, стих станем заучивать. Вон какую ты им открываешь культуру! Ты у нас на селе первая культурная сила. Были две, осталась одна. На тебя вся надежда. А ты нашего иваньковского общества надежду не на все сто оправдываешь. Долг за тобой. Вправе требовать. Что брови вскинула? Обижаешься? Обижайся, а слушай. Совесть у тебя, Катерина Платоновна, есть, а боевитости мало. Мало, говорю, боевитости, революционного духа, что на геройство толкает. Девушки в твоих годах, случалось, против беляков воевали. Сам видал. Из винтовки бабахнет, а ее стволом в плечо толк, назад инда качнет, а она опять же стреляет. Где твой героизм, Катерина Платоновна?
      - Чего вы хотите от меня? - удивленно, даже гневно спросила Катя.
      - Барышня, - насмешливо сощурился он, - чуть тронь, и губки надула. Чего хочу? Хочу, чтобы выше мечтала, чтобы в нашем сельце Иванькове темноту одолеть и новую жизнь наладить. Мне в укоме прохода не дают: где ваш ликбез? Лениным со всей строгостью декрет о ликбезе подписан, а вы спите в Иванькове. Спим, отвечаю, до времени спим, учительница наша молода, приобыкнет, объясняю, новую предъявим обязанность. Так вот, Катерина Платоновна, приказ о ликбезе тут у меня. - Он похлопал по карману гимнастерки. - Прописано в нем, чтоб немедля всех неграмотных грамоте обучать, в самом срочном порядке. У нас в Иванькове бабы все до единой неграмотные. Мужики еще кой-как кумекают азбуку, а бабы ни в зуб... От чугунки в десяти верстах, а будто на краю света живем, темнотища. Чей стыд? Недоработка чья? Ну-ка подымайся, учительница!
      Он протянул ей руку и легко, как пушинку, поднял с пола. Исхудавшая и бледная, она, поникнув, стояла перед ним, и такое глубокое горе, такую прибитость увидел он в ее лице, что от жалости крякнул. И погладил ее темноволосую бедную голову. Плечи у Кати затряслись. Он ласково гладил ее волнистые спутанные волосы.
      - Выплачешься - полегчает.
      Потом осторожно отстранился. Войдет ненароком кто, ославят девчонку. У нас языки чесать любят, особенно бабы.
      - Буду вести ликбез, - сквозь слезы сказала Катя.
      - А еще подскажу я тебе, Катерина Платоновна, по уезду слышно, в иных школах для культурного развития сельской молодежи драмкружки завели.
      - Заведу драмкружок.
      - А еще, Катерина Платоновна, комсомольскую ячейку надо нам обдумать. То дело сурьезное. О том особый пойдет разговор.
      Вечером Авдотья заправила лампу керосином, зажгла в классе над учительским столиком.
      Катя дожидалась за столиком, перелистывая новенькие, присланные с Авдотьей председателем сельсовета буквари для ликбеза. Выдали в городе. Тонкие, тетрадочного формата, на газетной бумаге. "Мы не рабы".
      Женщины входили одна за другой. Мужчины не шли. Немного их в сельце, а кто есть, хоть по слогам газету осилит.
      Женщины входили, неловко рассаживались, с трудом втискиваясь за парты. Прикрывали концами полушалка рты, пряча стыдливый смешок.
      - Имя? Фамилия? Возраст? - спрашивала каждую Катя строго, стараясь таким образом замаскировать стеснительность, отчего даже пот выступил на лбу.
      - Имя? Фамилия? - записывала Катя в тетрадь.
      Запись эта еще более смущала и пугала иваньковских женщин.
      - На кой нам грамота? Корову подоим и без грамоты, была бы корова, сердито проговорила одна.
      - Елизавета Мамаева, - записала ее Катя в тетрадку.
      Феди Мамаева мать. Он-то способный. У него быстрый ум. Как он однажды посадил Катю в лужу, ай-ай!
      - Нипочем не пошли бы, силком согнал председатель, - подхватила другая.
      А третья дерзко, озорно:
      - Бабоньки, на кой нам ему подчиняться? Чай, не старое время. Не захочем - и баста.
      Третью Катя помнит, помнит отлично!
      Случилось это в первый месяц их приезда в Иваньково. Тогда Петр Игнатьевич частенько забегал в школу, посоветовать что-то, поспрашивать, в чем нужда, но больше порассуждать с Ксенией Васильевной.
      Присядет на корточки перед печкой, курит махорку, пуская дым в горящую печь, и разговаривает с бабой-Кокой. Они любили обсуждать вопросы политики. Петр Игнатьевич толковал декреты за подписью Ленина, новые советские законы и суровую жизнь страны, рисовавшуюся в газете "Беднота" открыто и страстно. Ксении Васильевне нравилось, что открыто и страстно. Не таила "Беднота", что миллионами мрут в Поволжье от голода, что в иных губерниях бандиты грабят и убивают мирных людей. И контрреволюционные мятежи еще не всюду прикончены. А большевистская партия рушит зло, бандитизм, контрреволюцию, и будет рушить, и добьется полной победы. И народ ведет за собой.
      Когда Петр Игнатьевич, вытащив из кармана газету, рассказывал или читал о бурных событиях жизни, глаза у него сверкали и грудь высоко поднималась - таким азартным и революционным человеком был иваньковский председатель. И вот один раз настежь распахнулась дверь, и дородная, складная женщина, с черными угольными бровями и румянцем, будто накрашенным свеклой, вихрем ворвалась в комнату.
      - Вон ты где, соколик мой! Сказался, в сельсовет, а сам в школу. Незадаром уши мне прожужжали: последи за своим, к учителке шастает. А ты... я те дам чужих мужиков завлекать!
      Она подперла кулаками бока и в упор, разъяренно уставилась на Катю.
      Катя чувствовала, что краснеет ужасно, постыдно, губы вздрагивают, а слов нет.
      Но почему-то председателева жена опустила кулаки. Перевела взгляд на Ксению Васильевну, снова уставилась на Катю, по-иному, недоуменно.
      Петр Игнатьевич швырнул в печь цигарку. Встал с белым, как бумага, лицом.
      - Бешеная! Спроси сына Алеху, каковы они люди.
      - Петруха, сама вижу, - растерянно пробормотала она, - зря натрепали. Та стара, а эта... по лицу вижу...
      И умчалась вихрем, как ворвалась.
      - Извиняйте, - хмуро буркнул председатель.
      - Э, Петр Игнатьевич, чего не бывает! Только святых не бывает, спокойно ответила Ксения Васильевна.
      Некоторое время он не ходил в школу. Потом позабылось.
      Вот она, та самая, "бешеная", Варвара Смородина, с угольными бровями и свекольным румянцем, призывает бунтовать против ликбеза.
      - Не захочем - и баста. Кто нам прикажет? Чай, не царский режим.
      - Ежели сама председателева хозяйка против высказывает, нам и бог велел. Айда по домам! - позвал чей-то решительный голос.
      - И вправду. Председателю перед начальством ответ держать, а нам что?
      - Гляди, Варвара, будет тебе от мужа, что наперекор власти мутишь, остерег кто-то.
      - Мой ответ, а вы как знаете, слушайтесь.
      Но настроение было сломлено, женщины не желали слушаться.
      Некоторые уже собрались уходить.
      Положение создавалось критическое. Если сейчас разойдутся, после трижды, четырежды, в десять раз труднее будет собрать! И потом, самое главное, что скажут завтра Катины ученики - младшие, средние, старшие? "Не послушались наши мамки учительницу, значит, не больно-то стоит".
      Когда что-то по-настоящему опасное угрожает тебе, стеснительность как ветром сметет. Капельки пота мгновенно просохли у Кати на лбу. Она не стеснялась, не робела. Знала одно: надо спасать положение.
      - Товарищи женщины, поднимите руки, у кого дети учатся в школе, сказала она строгим учительским голосом.
      Новое требование озадачило женщин. Могли бы привыкнуть: на сельских сходах то и дело приходилось голосовать "за" или "против".
      Тем не менее озадачило.
      Варвара Смородина первой вытянула руку.
      - Мой Алеха в младшие ходит.
      - А мой в третьих, - сказала Елизавета Мамаева.
      Еще поднялось несколько рук.
      - Что же вы делаете, товарищи матери? - укоризненно проговорила учительница. - Авторитет мой хотите сорвать? Разве ваши дети меня слушаться будут, если вы не послушались?
      Это было так неожиданно. И убедительно.
      - Катерина Платоновна, пристыдила, - ахнула и созналась Варвара Смородина. - Молода, а с головой. Согласны, учи.
      - Бабы, и вправду нам не худа желают. Жизня-то новая, привыкать надо.
      И начался мирный, довольно будничный урок. Другая на Катином месте, вероятно, прочитала бы зажигающую агитационную лекцию, но Катя истратила на выяснение отношений весь душевный заряд и потому без лишних слов приступила прямо к делу. Малышам Катя называла по одной новой букве в урок, а здесь назвала сразу несколько. Можно сказать, обрушила на бабьи, не привыкшие к отвлеченным понятиям головы кучу премудростей. Алфавит, гласные и согласные, звуки и буквы, и слоги, и даже знаки препинания. Все было выложено залпом, подряд. Ошеломленные слушательницы только вздыхали.
      Но первое, сообща прочитанное, как и Катиными младшими, слово было: "мама".
      - Вы прочитайте. Вы прочитайте, - заставляла она.
      Они читали. Лица светлели.
      Не знала Катя методик. Никто не учил ее, как надо учить. А вот жила в ней догадка. Сердце, что ли, подсказывало? И бабы глядели на нее жалостливо, а значит, полюбили ее.
      Была она тоненькой, слабенькой, длинноногой, усердной, так, видно, ей хотелось научить их грамоте, что иваньковские женщины, и раньше учительницу не ругавшие, теперь вовсе растрогались. Недавно бабушку проводила на кладбище. Срок пришел бабке, никого не минует, а девушку жаль. Сирота. Говорят, ни отца ни матери, ни кола ни двора.
      Разговор после урока возник сам собой. Были среди женщин вдовы. У кого полегли на войне, у кого вернулись калеками.
      Редкую избу обошло горе.
      И они делились с учительницей пережитым в лихие военные годы. Да и нынче не сладко.
      - Ты нам своя стала, иваньковская, к детишкам нашим со всем сердцем и к народу уважительная, да еще могилка на погосте сроднила.
      - Бабоньки! - сказала Варвара Смородина, у которой свекольный румянец распылался так горячо, что казалось: тронь - обожжешься. - Бабоньки, споем, что ли? Учительница на посиделки не ходит, скромна ты лишку, Катерина Платоновна. И песен наших не знаешь.
      - Для веселья не случай, - возразили ей.
      - А мы не веселое, что душа просит.
      Все затихли, и голос, глубокий и низкий, печально завел:
      Счастье мое, счастье,
      Где ты запропало?
      Или мое счастье
      В воду камнем пало?
      В воду камнем пало...
      31
      Записку принесла Авдотья в класс во время занятий.
      "Катерина Платоновна, отпускай учеников. Собираю сход. Вопрос важный. Готовься вести протокол.
      Председатель Петр Смородин".
      Странно. Почему председатель собирает сход не вечером, как обычно, а сейчас? Почему снова ей, Кате, поручается вести протокол?
      Впрочем, второе понятно. Втягивает в общественную жизнь, отвлекает от мучительных мыслей. Хороший человек Петр Игнатьевич.
      Последнее время Катя редко встречала его. Зато часто стала прибегать Варвара, жена. В дела сельсовета она мало вникала. Говорила о доме, ребятишках, разных сельских новостях. И сокрушалась, что сохнет ее Петруша от дум.
      - Жил бы обнаковенным мужиком, как до войны. Бывалоча, бедность та же, а заботы не те, плечи не гнут. Веселая была наша жизнь молодая! Выйдем на полосу. Я в лаптях, он в лаптях, а нам все нипочем, все на радость. Косой махнет, я инда сноп вязать кину, не нагляжусь, ненаглядный ты мой! Он меня бешеной-то за что прозывает? За любовь. Ревнива я от любви, нрав у меня неспокойный.
      Люди собирались на сход. Ученики еще не все разошлись, а класс уже набился битком. Парт не хватало. Принесли лавки из кухни, два стула и табуретку из комнаты учительницы.
      На табуретку села секретарствовать Катя, а на стулья перед учительским столиком - Петр Игнатьевич и приезжий человек, не старый, но с длинными, серыми от седины усами, высокий, худой, в красноармейской гимнастерке, с револьверной кобурой на ремне.
      - Начальство, - перешептывались в классе.
      Петр Игнатьевич представил:
      - Член уездного ревтрибунала.
      По толпе прошел недоуменный шумок. И утих. Напряженная тишина воцарилась в классе. Понятно, не каждый день увидишь члена ревтрибунала на сельском сходе. В сельце Иванькове такого еще не случалось.
      Прямо перед собой, в первом ряду, не на парте, в которую по грузности едва ли мог втиснуться, а на поставленном стойком нерасколотом полене-кругляше увидела Катя Силу Мартыныча. Учительский столик был мал, потому, должно быть, места в президиуме ему не хватило.
      "Наверное, обижен, что снова меня назначили секретарем, - мелькнуло у Кати. - Неужели Петр Игнатьевич не понимает, что не надо так, не надо. Не хочу я, чтобы меня так вовлекали в общественную жизнь!"
      Член ревтрибунала заговорил глухим, простуженным голосом, не грозным, а каким-то невеселым, усталым:
      - Товарищи крестьяне, вы знаете нашу нужду. Нашу общую с вами нужду, всего советского народа горе. Двадцать один миллион человек с лишним на краю могилы от голода. Погибают восемь миллионов детишек. Зерно, что по налогу собрали, посылаем первоочередно в голодные губернии на семена. Весна не за горами, чем сеять? Не посеешь - и будущий год обречен на голод. Бережем зерно на посев. Оттого не хватает прокормить голодающих. И рабочие в городах опять же остаются на нищем пайке. Товарищи крестьяне, каждый пуд, что вы сдаете государству в виде налога, есть чья-то спасенная жизнь.
      Некоторое время было молчание. Не перешептывались, не толкались локтями поделиться мнением. Молчали.
      Вдруг Варвара Смородина в полной тишине кинула вызывающе громкий вопрос:
      - И чтой-то вы, товарищ ревтрибунал, агитацию понапрасну ведете? Наше сельцо не отсталое. По первому призыву сполна сдали налог. Чего еще от нас требуется?
      Румянец ее до темноты погустел, а Петр Игнатьевич, краем глаза увидела Катя, стал бледен и подавленно тих.
      Выступление Варвары, словно болт о железную доску, когда скликают на сход, раскачало примолкшее общество.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16