Впрочем, это тоже не его забота. Он снова потянулся.
Где-то совсем уж в дальних комнатах послышались легкие, чуть-чуть даже виноватые звуки, будто два-три прозрачных детских пальчика перебирали клавиши. Ну да, это же приходящий ученик. Вернее, ученица. Девочка, всегда вызывавшая в нем естественную настороженность. Кто знает, что от нее можно ожидать. Но она к нему и не приставала. Тихая и бледная, она незаметно приходила и, изредка на ходу бросив на него почти пугливый взгляд, так же бесшумно исчезала. И это было хорошо. Хорошо. Что она там наигрывает? Нет, не припоминалось. Да он и не обязан всего этого знать. Что за чушь, в конце концов.
Ему почудилось, будто из глубины квартиры его позвали певучим женским голосом: “Моцарт! Моцарт!”. Он не отозвался.
Да и, собственно, не откликаться же на всевозможные случайные оклики. И, как он точно знал, в это время дня, вернее утра, вряд ли могло случиться что-либо очень уж для него соблазнительное, чтобы тут же немедленно и отзываться. Тем более поспешать на любой голос. Скажем, тех же случайных рабочих, починявших просевшие дверные косяки, украдкой взглядывавших на него из-за угла и восклицавших: “Ах, Моцарт! Ах, Моцарт!”. Вот именно что — ах, Моцарт! Нет, нет, он совсем не был высокомерен. Даже, если можно так выразиться, скорее демократичен в общении и вполне непривередлив в выборе предметов своего общения. За что, кстати, имел немалые нарекания со стороны близких. Но это тоже — их проблемы и предпочтения. А он свободен в своем выборе.
Что-то за окном привлекло его внимание. Но уже не звуки, а запахи. Ну да, конечно! Это же мясник, поутру с превеликим трудом, со скрипами и постукиваниями отворявший тяжелые деревянные, окованные по краям и крест-накрест мощными железными полосами ставни окон своего благоухающего заведения. Моцарт втянул воздух и зажмурился. Тонкие ноздри от резкого вдыхаемого потока воздуха даже как будто слиплись, сомкнулись. Легкое ощущение легкого удушья! Но не серьезного — запахи стоили того.
Моцарт приподнял голову и оглянулся — ничего особенного. Ничего непривычного. Знакомая комната, место его постоянного пребывания и долгих мечтательных размышлений. Раньше он обитал в другой, дальней и темной. А с недавнего времени стал предпочитать эту.
Задумался.
Представился прозрачный летний сад, что неподалеку, налево, сразу за углом их невысокого дома. Редкие крепкие деревья, покрытые корявой и жесткой шкурой. Пустынное пространство между ними, насквозь продуваемое солнечными потоками. Июньскими. Июльскими. Даже облюбованная им тень под раскидистой яблоней была словно разбавлена, как молоком, нескончаемо набегавшими волнами этого искрящегося света. От легкого шевеления листвы все словно плыло и никак не могло остановиться, замереть, укрепившись в приуготовленных пазах и замках.
Он представил себя лежащим под деревом, закинувшим голову в густо синеющие или, наоборот, блекло выцветшие, не определяемые по глубине и высоте небеса. Чуть пониже самих небес пробегали необременительные облака. Однако Моцарт не мог понять сгустков белых волокон даже вот в этой кажущейся их необременительности. Куда они? Зачем? Тебя не спросили! — усмехался он своей странной, столь ему не свойственной претенциозности. И замирал, жмурясь.
Пропадал.
И снова возвращался к рутинной обыденности. От кухни доносился не очень-то и приятный, даже раздражающий запах иноземного кофе. Это было не его. Не его — и все тут. Да ведь Моцарта и не приглашали к сей трапезе.
Послышались поспешные шаги, копошение в прихожей. Надевание туфель. Хлопнула входная дверь. Служанка поспешила куда-то за чем-то. Может, как раз к той самой мясной лавке, озаботясь приближающимся обедом или, пуще того, — предстоящим вечерним приемом. Хотя, как ему припоминалось, мяса оставалось достаточно от вчерашних запасов. Ну, да ей виднее. Моцарт напрягся, но не смог припомнить ничего конкретного по поводу предстоящего вечера. Ожидаемый шумный наплыв гостей вряд ли мог его порадовать. Хотя, возможно, его беспокойство по этому поводу было и преждевременно.
Тем не менее, сейчас на какое-то время он остался один в пустующей квартире. Звуки детского музицирования смолкли задолго до исчезновения служанки. Когда же это девочка-то успела ускользнуть?
— Эка, пропустил, — заметил про себя Моцарт и помотал кудлатой головой.
Он снова впал в некую прострацию. Ясно дело, так все что угодно пропустить и упустить несложно. Не то что тихую и неприметную девочку.
Наконец приподнялся. Ну, понятно, еще раз потянулся. Вскочил на ноги и так энергично встряхнулся, что все поплыло перед глазами от резкого движения. Постоял. Пришел в себя. Огляделся и поплелся на кухню. Непритворенная дверь легко поддалась. Но со скрипом.
На кухне было так же светло. Даже еще светлее, если не сказать — ослепительнее. Моцарт снова зажмурил глаза.
Постоял в дверном проеме, оглядывая тесное пространство, плотно заставленное столами, многоярусными шкафами и плитой. Тут ему было все знакомо. Буквально все. Он, не торопясь, выпил молока, облизался и вскочил на прочный, основательный, хорошо срубленный-слаженный просторный кухонный стол, покрытый поблекшей от времени и интенсивного употребления клеенкой. В центре она выцвела и вытерлась абсолютно, но по свисающим краям все еще сохраняла нехитрый и грубоватый деревенский узор в стиле греческого меандра. Моцарт знал этот стиль. Вы, конечно, можете удивляться (а чуть позднее взаправду удивитесь!), но он действительно знал.
Теперь надо было решить. Выбор ему представлялся не то чтобы уж очень обширный. Скорее рутинный. Можно было оставаться в доме и весь день предаваться медитациям, растворяясь в обволакивающем облаке уюта и многочисленных признаках обитаемого пространства. А можно было, не теряя ни минуты, сигануть в окно, благо этаж невысокий. К тому же прямо внизу, как раз под этим местом, весьма удачно располагалась разрыхленная клумба, смягчавшая прыжок. Моцарт глубоко задумался, застыв на выпрямленных ногах и легко пошевеливая хвостом.
Да, я забыл сказать, что Моцарт — это кот. Поминал ли я это раньше? Да? Нет? Не припомню.
Так вот.
Был он вполне приятным, упитанным и незлобивым существом кошачьей породы. А что?
Ведь тот же Бетховен — пес. Огромный, лохматый, на крупных мягких лапах. Мягких-то мягких, но сухое постукивание когтей по паркету за километры извещало о его незлобном приближении.
“Да, явный ущерб природе, — думал Моцарт. — Когти-то не убираются. Хотя и с такими вполне комфортно можно проживать. Ведь живет же. А в принципе — ничего, неплохое, вполне терпимое животное. Несколько вонючее, но не вредное. Хотя Моцарт-то мог к нему подобраться совсем неслышимо. Но у того взамен обоняние. Унюхал бы. Так на так и выходит. Одно стоит другого. Вот и имя у него подходящее — Бетховен. Нечто такое лохматое, тяжелое, неговорливое”, — думалось Моцарту.
Глюк же, между прочим, но только с маленькой буквы (для тех, кто не знает), — нечто зависшее или неожиданно, страшно и удручающе выскочившее на экран компьютера. И вовсе не думающее исчезать, уходить или растворяться в тех же пространствах, откуда, незваное, явилось — мука и душевная маята! Отсюда и глагол — глючить. То есть выскакивать из неких неухватываемых таинственных компьютерных глубин. Недаром предки оборонялись от всего подобного, внешнего, чуждого и неведомого всякого рода магическими обрядами, длительными ритуалами, охранными узорами да орнаментами. Вроде, помогало. Ну да это не по моцартовской части. Он и сам, если уж рассуждать глобально, — часть этой вышеназванной внешней чуждости, временно притворившейся внутренней и свойской. Но лично, сам по себе, Моцарт, конкретно, никем не притворялся. Он был как был. Ну, это понятно. Никому объяснять, надеюсь, не надо.
А Вагнер? Нет, Вагнер — это уже серьезно. Это уже не до шуток и не до всякого рода смешливых ухваток и приколов. Вагнер — это ведущий и самый высокооплачиваемый футболист одной из знаменитых московских футбольных команд. В нападении играет изобретательно и результативно. И в защите надежен. Хотя его амплуа атакующего игрока середины поля не обязывает его к тому. Но нет, он надежен и в защите. Да, здесь Моцарт ему не соперник. А ведь Вагнер в критических случаях и голкипера может подменить.
Вообще — надежный он. Очень надежный.
Хотелось бы получше, да
«Октябрь», № 9 за 2007 г.
В ночь с 15-го на 16 июля 2007 года Дмитрия Александровича Пригова не стало.
Верстка этих стихов легла на редакторский стол утром 16-го вместе с печальным известием. Понимаем, что выглядит это клишированным приемом, но, к сожалению, это правда.
Теперь по-особому звучит заголовок подборки — “Хотелось бы получше, да…” и отточие — как горький привкус слез по ушедшему навсегда поэту.
Предуведомление
Хотелось бы… Да куда уж! И возраст не тот. И сама система, так сказать, порождения стихов уж настолько отлажена, даже, вернее, замылена, что просто воспроизводит самое себя в неких беспрерывно повторяющихся актах или, как говорится — артефактах. Хорошо еще, если в артефактах!
Так что же может улучшиться в области версификации, тропов, эвфонии и словосочетаний, словаря, принципа отсылок, цитат и аллюзий, вкрапления прозаизмов и квазинаучных пассажей, а? Ну если только кое-что обнаружится за пределами перечисленных позиций стихосложения — например, в области количественной, жестовой, в области фиксации и объявления мощности личностного мифа.
Ну хоть на это понадеемся.
* * *
Как отвратительный дракон
Идет и алкогольным дышит
Подлец
Духом
И где же подлецу закон
Кто в книгу вечности запишет:
Вот он, подлец, в лицо дыхнул
И через то, подлец, отнял
Может быть
Два наидрагоценнейших невосполнимых отрезка моей
жизни
* * *
Мы долго плыли вдоль Ванзее
Взбивая легкие следы
И птицы странные глазели
Как рыбины из-под воды
Когда же подплывали к пристани
Приблизил я к воде лицо
И пригляделся к ним попристальней –
Так это ж лица мертвецов
Вернее, утопленников местных
Глядели на меня
* * *
Волен зи тотален криг? –
Геббельс как-то их спросил
И в ответ единый крик:
Даааа! — раздался, — что есть сил
Будем до последней капли
Биться! — и таки погибли
Практически
Все
* * *
На горном кладбище в Италии
Весною расшумелись птицы
У них любовные баталии
С того и мертвецам не спится:
Что там за шум? о чем галдят? –
Поднимут головы, глядят
А вспомнить, что это значит, — уж и не могут
* * *
Очень долго мы летели
Удаляясь от земли
Потеряли тяжесть в теле
Потеряли что могли
Кто ж такие вы, ребята? –
А мы совсем не космонавты
Как вам подумалось –
Мертвецы мы
* * *
Я помню нежных октябрят –
Подстрижены под ноль головки
Они как ящерицы ловки
Скользили, прыгали меж парт
В школе
И я, и я был среди них
Однако же уже в живых
Осталось, видимо, из них
Немного
Вот я остался, например, немногий
* * *
Земля неверная вздымается
В Москве
Как будто бы под ней ползет
Какой-то мощный паразит
Наружу выбраться пытается
В центре
Но мне порядок местный вверен
Тайный
Сакральный
Я говорю ему: — Не время
Еще!
Сиди там! –
Сидит
* * *
Кто в Средней Азии бывал
В горах глухих — тот не забудет
Как никогда не забывал
И я тех мест, где полулюди
И полудемоны бродили
И в ухо дули, и ты или
Сам становился полудемоном
Или умирал
Мне тоже в ухо дули
* * *
Пушкин, заросший волосами
Расчесывает на пробор лицо
От носа к скулам, чуть наискосок
Нет, нет, это я про другого Пушкина
Про собачку в одном английском доме
Так прозванную вполне беспричинно
Но как же это собака расчесывает волосы? –
А и действительно!
Значит, это про настоящего Пушкина
Я и не подумал
* * *
Крестьянки чувствовать умеют
Тоже
А что уж чувствуют они –
Никто об этом не умеет
Сказать, и даже в наши дни
А если скажет что такое
Глядь — а они уже другое
Чувствуют
* * *
Лиса приходит на порог
Отжитого лесного дома
Стучит и ей навстречу бог
Выходит местный и знакомый
Негрозный
Она кладет пред ним яичко
Как приношение и дар
И бог целует ее в личко
Чувствителен и благодарн
Что с другими, более известными могущественными и
распространенными богами, как правило, не бывает
* * *
Забегаю я в пивняк
Принимаю пару пива
Все пристойно, все красиво
Только чувствую — не так
Что-то
Не то
Обегаю быстрым взглядом –
Все в порядке, все как надо
А вот чувствую, что-то не так
А что — не понять
1997
Голем
«НЛО», № 87 за 2007 г.
Что мыслит Голем? Что вертится в его не фиксированной ни на чем голове до момента озарения? [Или чего-то, ] могущего быть названным озарением? Вернее — принудительным толчком в жизнь. Только некие смутные подступающие и отступающие ощущения как щупальца касаются слабо реагирующих стенок его неопытного телесного сосуда. Он уже вызван из анонимной всеобщности, но еще не обрел конкретности. Он в преджизни. До того момента, когда вставят в его гладкий лоб таинственный кристалл или начертают на нем магические знаки претворения. А до этого — нечто неухватываемое окружает его. Он чувствует какие-то колебания внешних потоков, неявные голоса, странные полукасания. Что это? Мираж? Сон? Майя? Его? Чужое? С момента его замысленности, онтологической объявленности в этом мире он обитает на границе, из которой может отплыть обратно в неподеленное и необязывающее, а может и вступить в мир наделенных самоотдельными движениями и порывами существ. Он на границе, а граница принадлежит обоим мирам сразу. Он живет на ней мерцательным способом, погруженный в мелкую и не уследимую внешним взглядом размывающую динамику беспрерывного движения — это его покой. Внешний мир, не поделенный пока еще для него на агрегатные существования, обволакивает его колебаниями своих энергий. Так сказать, вскипающая пустыня. Возможно, это некое подобие предбытия младенца в материнской утробе. Чудовище ли — человек до своего явления на этот свет? Ну, чудовище в этом узком и специфическом смысле.
Но, собственно, о чем это я? О ком? Да именно что о себе. О себе в образе Голема в нашем совместном перформансе с Брускиным. Я был одним из четырех участников, который, собственно, ничего не видел, почти ничего не слышал, но только участвовал. Все действо я смог себе реконструировать только постфактум по рассказам внешних наблюдателей и фотографиям. Конечно, для сути самого перформанса не [были] важны мои экзистенциальные переживания. Не важно, что чувствует и мыслит человек внутри сложноустроенного и тяжелого одеяния Голема, почти полностью изолирующего, экранирующего от внешнего мира. К тому же в течение достаточно длительного времени, пока наряд-оболочка сооружался поверх меня во всей своей диковинной полноте, я стоял, почти полностью отделенный от сигналов внешнего мира, погруженный в себя и выстроенный только по основополагающим первичным антропологическим ориентирам — прямостояние, напряжение мышц и суставов, регулируемое дыхание. От внешнего [мира] доходили только касания сотворяющего демиурга, временами чуть-чуть отклоняющие меня от вертикальной оси, заставляющие напрягать мышцы и менять ритм дыхания. К тому же я и сам попытался выключить себя из всякого рода активной соматики и чувствительности, дабы легче переносить достаточно длительную процедуру нагружения меня сложной оболочкой искусственного подобия как бы Голема. Но, несомненно, этот квазиголемный предварительный опыт сказался на моем дальнейшем перформансном поведении как Голема-советикуса.
Да, именно что по сценарию я был Голем-советикус — метафора и метонимия сложноустроенного феномена советской власти и советского бытия как хранителей и наследников религиозно-апокалиптического русского сознания, традиций европейского просвещения и массоидно-урбанистических перекроек европейского социума ХХ века. Странное сочетание, смесь, явленная в модусе магической драматургии соединения воли и телесности.
Ясно дело, что советский социокультурный проект не был явлением на землю некоего иносознания и иносуществования, но заложен в самой антропологической сути человека. Правда, может быть, впервые за всю историю человечества именно в феномене советского государства [он был] представлен в своей эксплицированной чистоте и полноте (увы, видимо, на этой земле не в последний раз).
Да, человеку свойственно порождать монстров, овладевающих им самим. Вернее, он экстрагирует и интенсифицирует часть самого себя, навязывая ее себе как свое истинное назначение и бытие.
В перформансе и явлена была эта эйфория креативной воли, отделенная от телесной преизбыточности сотворенного феномена. Эти воля и телесность не соединились в рефлектирующее и осмысленно-волевое единство. Не вочеловечились. Ну и, понятно, когда разогнавшийся механизм пробужденной телесности попал в собственный ритм, он выскочил из кокона одетого на него чуждого волевого усилия.
По знаку моего “породителя”, пробудившись внутри нагроможденной поверх меня конструкции (впрочем, конкретный вид которой, как уже говорилось, смог оценить только после завершения перформанса), я ринулся совершать свой телесный танец, не общаясь и не адресуясь окружению и другим участникам перформанса, нисколько не соотносясь с внешней действительностью, но повинуясь только внутренним ощущениям и самореализующейся соматике.
Ну как остановить подобную человеческо-подобную стихию? Тем же самым магическим способом, но с обратным знаком — вынуть изо лба кристалл или стереть на нем магическое животворящее слово-имя. Что и было сделано.