На уровне же глубоких и радикальных экспериментов с языком, требующих почти невозможных ныне переводческих усилий и изощренности, чтобы быть доведенной до сведения и так немногочисленных потребителей подобного рода опытов в других странах и языках глобализирующегося земного шара, подобная литература остается как бы нехотя, почти насильственно, почти в противоречии со своим основным пафосом, в пределах функционирования национальных и специфических культур.
Мы уж не говорим о надвигающейся виртуализации культуры и о проблемах новой антропологии, вообще предполагающих серьезные перекомпоновки иерархии и значения родов культурной деятельности и принципиальный их перевод на новые носители информации и в новые антропологические пространства другой разрешающей мощности и, возможно, даже иной конфигурации. Но это уже разговор для другого случая.
Поэзия и гражданственность
«Знамя», № 10 за 2002 г.
Гражданственность была присуща русской поэзии — во всяком случае, весьма значительной ее части, — начиная со “Слова о полку Игореве” и до второй трети XX века включительно. Но последние десятилетия, многое изменившие в нашей литературе, сделали, как многим представляется, понятия “поэзия” и “гражданственность” несовместимыми. Так ли это, и если нет, то чем вызвано возвращение гражданственности в поэзию? На эти вопросы мы попросили ответить нескольких ведущих современных поэтов разных возрастов и направлений.
Если в пищу — то да
Как и во всяком рассудительном деле, в данном случае важна правильная постановка вопроса, чтобы не получить ответ типа известного анекдота:
— Ты любишь помидоры?
— Если в пищу — то да. А так — нет.
Собственно, определение гражданской лирики досталось нам, дошло к нам от прошлых времен традиционного жанрового определения и членения поэзии. В нынешнем оформлении — где-то от времен сложения, осмысления, конституирования и социализации профессиональной поэзии. Для России — начало XIX века. Но и тогда это не было определено, вернее, определяемо однозначно. Скорее, ситуативно и контекстно. Хотя, конечно, присутствовали постоянные темы и знаковые элементы — народ, родина, простой и угнетенный человек, геройство и смерть, жертва и враги. Ну, пара-другая чего-нибудь еще в подобном же роде. Во многом этот набор, сохраняя основные свои элементы, конечно, зависел и от конкретной социополитической ситуации, с ее новыми проблемами и, соответственно, каждый раз несколько по-новому конструировавшей образ героя, обремененного гражданской ответственностью.
Понятно, что поэт, литератор, производитель стихов, будучи естественно рожденным, проживающим и внедренным в социальный контекст эпохи, политические события и каждодневную окружающую жизнь, является, по сути своей, существом социально-гражданственным, что и проявляется в его поступках, оценках, говорении и, в разной степени редуцированности, в его писаниях.
Но, очевидно, говоря именно о гражданской лирике, мы имеем все-таки в виду некую специальную умышленность высказывания, его отрефлектированность и определенные жанровые признаки.
Хотя и здесь не все так просто и обязательно в своей эксплицитной выраженности. В пример можно привести сознательную позицию индивидуалистской лирики в обстановке и контексте тоталитарных режимов и идеологий, становящуюся гражданским жестом и позицией. Даже жестом вызывающим. Припомним всем известных итальянских герметистов, да и подобных же авторов в собственном отечестве.
В наше время при наличии такого разнообразия одновременно актуальных поэтических практик, школ и направлений откровенное сюжетно-дидактическое выражение идей гражданственности может объявиться скорее как стилистические черты одного из традиционных направлений, в пределах которого вполне возможны способы прямого манифестирования подобного. В этом в значительной степени можно углядеть и атавистические черты времен, когда поэзия была больше, чем поэзия, — публицистика, информационное сообщение, нравственно-этическая проповедь и духовно-мистическое откровение. Мы не говорим уж о тех неправдоподобных временах, когда она действительно была магией, составной частью религиозного ритуала и мифом. В пределах же некоторых направлений современной поэзии — летризме, например, или звуковой (саунд) поэзии — подобное просто невозможно по самой сути этих направлений, оперирующих не логически построенными связанными предложениями в их интенции стать социокультурным обоснованным высказыванием, а чистыми знаками, суггестией звучания, если и переводимыми в привычный контекст литературы, то достаточно сложными вспомогательно-объяснительными или интерпретационными процедурами.
В наше время вообще несколько изменились модус и способ существования искусства в обществе и культуре. Основные актуальные поведенческие и культурно-эстетические жесты несут в себе принципиально культуро-крицистическое значение, что вообще может быть воспринято как жест гражданский по своей основной сути. То есть они изначально подвергают сомнению и испытанию любой тип институционального и властного говорения и идеологии. Естественно, возникает сомнение в возможности высказывания таким образом и в пределах такой поэтики неких положительных гражданских и просто человеческих идеалов. Но в наше время хорошо прочитываемых жестов (наравне и не хуже текстов) явление самого способа такого поведения предъявляет обществу и культуре тип свободного человеческого поведения, не способного быть легко ангажируемым всякого рода тотальными и тоталитарными идеями и фантомами. Разве не литературно-гражданская позиция? Разве не положительный пример? В то же самое время, любое откровенное пафосное заявление ныне сразу же отбрасывает автора в зону поп-культуры, если уж и вовсе не кича. В общем, помещает в область традиционных жанров и способов как письма, существования художника по примеру прошедших веков (в зависимости, из какого времени заимствуется стилистика), так и способов восприятия подобного рода текстов и авторской позиции читателем и потребителем. И как раз ровно противу авторского желания прямого и искреннего высказывания, в подобном случае жанрово-поведенческая сторона превалирует над содержательно-тематической. Хотя, в границах общего эстетического воспитания, синхронных эстетических восприятий, предпочтений, пониманий и ожиданий, как у авторов, так и у читателей, подобное вполне может быть и неактуальным. Просто даже и не прочитано. И в пределах одновременного существования многочисленных художественных и поэтических практик это само по себе ни хорошо, ни плохо. Просто для творцов, в первую голову, важно понимание своей позиции и обусловленности ее проявлений — то есть культурная вменяемость, а для публики — хотя бы наличие подобного рода проблемы.
Так что, в пределах всего вышесказанного, не столько гражданская лирика, сколько гражданская социокультурная позиция в наше время вполне может существовать как жанровая цитата, как культуро-крицистическая позиция и как способ литературоведческого вчитывания в тексты неких знаков судьбы и сопутствующего определяющего и истолковывающего их контекста.
Где мы живем и где не живем
«Октябрь», № 10 за 2003 г.
Не боясь, вернее, боясь быть банальным, все же не побоюсь начать с констатации такой банальной истины: социо-культурная ситуация почти напрямую зависит от социально-политической. То есть не качество отдельных произведений или мощь артистического жеста, но реальное влияние и этих произведений, и этих жестов на культуру и сообщество. Ну оговорим возможные исторические исправления в последующей судьбе отдельных литераторов, а иногда и целых направлений. Тому примером из недавнего прошлого — ОБЭРИУ. Постфактум и постмортум. Пустячок — а приятно. Однако в данном конкретном случае меня интересует синхрония (то есть где и когда я живу). Но, конечно, отчасти и то самое невнятное будущее, трудно проглядываемое отсюда (то есть где и когда, вероятно, мне уже и не жить). И все же именно оно служит неким горизонтом моих нынешних рассуждений и устремлений.
И что же мы видим сегодня, обозревая (не к ночи будь помянута!) социально-политическую и, следственно, социо-культурную ситуацию? Сразу же и с римской прямотой, беря быка за рога, начнем с главного и единственно существенного: сегодня вокруг мы видим отсутствие каких-либо иных зон социального влияния и престижности, кроме, увы, финансово-экономической и социально-политической. Увы, конечно, с нашей сугубо пристрастной точки зрения. Так вот, при их тотальной сращенности — ведь если и наблюдается какая-либо динамика в обществе, то лишь по направлению возрастания этого трогательного и почти нерушимого союза, правда, с опять-таки все время возрастающим перекосом в сторону домината власти — фактически существует один, единый центр, источник власти, влияния и престижности, к которому пристегнуты масс-медиа и отчасти шоу-бизнес и поп-культура. Во всяком случае, последние сильно искривлены относительно поименованного выше мощного центра гравитации.
Но вот что интересно. Если памятливые припомнят, а таких еще немало, — даже при советской власти существовали (естественно, при их весьма различной степени вовлеченности во властные и идеологические структуры) такие отдельные зоны престижности, как академическая, творческо-интеллигентская и андеграундно-диссидентская. И степень соревновательности, закомплексованности и даже зависти одних к другим во многих случаях почти не зависели от материальной состоятельности и властных возможностей соревнующихся сторон. Конкретные примеры приводить не будем, но были, были и весьма нередкие случаи ревности официальных и удачливых писателей и художников к бедным и почти несоциализованным обитателям сырых подвалов и темных мастерских. Сейчас смешно и представить себе подобные драматургические, почти шекспировские, коллизии. Все стало гораздо проще. А может, если проще — то и лучше, правильнее? А?
То есть, как оказывается на поверку и как вроде бы нелегко было вообразить либералу и поборнику демократии, советский строй в его поздней модификации структурно оказался ближе к чаемому западному образцу (в этом узком, но весьма болезненном для культуры аспекте рассмотрения), отличаясь конкретным наполнением этих структур. В то время как нынешний строй своим конкретным наполнением напоминает западные масс-медиа, поп- и потребительскую культуру, структурно весьма и весьма, даже, можно сказать, катастрофически, отличаясь. Что лучше? Можно было бы сказать, что все хуже. Но попытаемся сохранить холодную отстраненность и доброжелательную наблюдательность если не этнографа, то неугрюмого созерцателя.
И вот в отсутствие гражданского общества, развитого и артикулированного левого мышления и движения (все ныне существующее левое — с крестящими лбы или проповедующими национальное единство и сильное государство — суть правое), развитой университетской среды и зоны академической престижности — основных потребителей и питательной среды интеллектуальной мысли, и оппозиционного мышления, весьма затруднителен осмысленный интеллектуальный и оппозиционный жест. Заметим, что при советской власти и наличии неких аналогов всего перечисленного оппозиционный и интеллектуальный жест был вполне осмыслен и прочитываем. Ну не будем идеализировать недавнее прошлое и не будем забывать людскую и нравственую цену подобной несколько парадоксальной социальной конфигурации. В данном случае мы обращаемся к этой, повторюсь, узкой и специфической стороне социального бытия просто для некой эффективности и даже эффектности сравнения.
В нынешнем обществе возможны две основные социо-культурные и, более узко, литературные стратегии. Первая — с очень высокой гарантией успеха при, конечно, наличии всех прочих творческих и профессиональных составляющих — оседлание одной из двух сторон социально-политического процесса: политико-финансовой или поп-медийной. Поп-медийная сторона является все-таки редукцией социальной и финансовой сторон, хотя и обладает некой самостоятельностью в пределах нами рассматриваемых стратегий. И, естественно, эта стратегия при всех оговорках, личных творческих особенностях и отрефлексированности позиции автора, в результате работает на стабилизацию, укрепление и узаконивание нынешней ситуации. Плохо? Хорошо? Всякий сам решает для себя.
Вторая стратегия рассчитана на весьма длительный процесс с сомнительными гарантиями успеха; мы говорим отнюдь не о духовно-исповедальном аспекте творчества и культурной деятельности, которая вообще не оперирует понятиями больших социо-культурных стратегий, и не о редких случаях узко-кружковой замкнутости со своими культовыми фигурами. Она ориентирована если не на создание, то на способствование возникновению сферы гражданской и интеллектуальной активности — гражданского общества, левой мысли, влиятельной академической и университетской среды. Здесь особенно важна комплексность — параллельное зарождение и развитие, так как левое движение без гражданского общества и академической среды моментально вырождается в террористические и инсургентские группы и движения. А в случае победы мы имеем результатом какую-нибудь Кампучию. С большой осторожностью в данном случае может быть привлечен пример российской революции, так как она произошла в совсем ином историческом контексте, и сам феномен гражданского общества и развитого левого движения во всем современном мире возник именно под ее влиянием и давлением. Академическая же среда без двух остальных легко становится простым придатком финансово-политических групп. Гражданские институции без этих двух составляющих имеют тенденцию приобретать черты государственно-корпоративных образований. Так вот мне представляется. В общем, как в анекдоте:
— Хочется на фортепьяно сыграть чего-нибудь.
— Вот, пожалуйста, играй.
— Да? А я его себе как-то по-другому представлял.
Наличие некой желаемой полноты институтов и институций либерального демократического общества — власть, бизнес, церковь, пресса, гражданское общество и научно-академическая среда (возможен и более полный набор, но просто сейчас по неграмотности ли, по простой забывчивости в голову ничего больше не приходит) — для последних двух весьма существенна интеллектуально-рефлективная составляющая. Дело не столько в силе ума и образованности, а в реальном положении и индентификации себя с этими способами социо-культурного бытия. Интеллектуал — это не просто умный или интеллигентный человек, но человек, производящий социальную и культурную критику социума. При переходе же в зону власти, даже обладая недюжинными рефлективными способностями, производить этот социо-культурный критический жест уже невозможно по статусу, по принципу идентификации и по определению. Естественно, границы, полагаемые между этими зонами социального существования и функционирования, весьма относительны, но практически определяемы. Понятно, что при развитом гражданском обществе и левом движении зона возможности социо-культурного критического вы-
сказывания расширяется, захватывая и определенные властные позиции. Все дело не в способности, а в возможности, общественном смысле и резонансе подобного высказывания.
Ныне же среди деятелей культуры как раз весьма заметна тенденция к переходу, скажем, из сферы интеллектуальной и оппозиционной в сферу поп-культуры и в зону власти. В отличие от западного варианта, где первая реально существует как составляющая этой драматургии, у нас этот переход имеет форму и динамику влипания, проваливания. То есть полностью пропадание во властном дискурсе и через это не только его демонстрация, но и даже апологетизация. Собственно, всякое радикальное искусство всех времен включало в себя подобные жесты перехода принятых на данный момент границ существования и опознания искусства, выстраивая сложную драматургию взаимоотношений этаблированного и маргинального. У нас же при несопоставимости масс этих двух полюсов малейшее удаление от зоны интеллектуального и так называемого “высокого” имеет следствием стремительное пропадание в доминирующих и массивных зонах власти и поп-культуры, без всякой возможности игры и мерцания. Тут к месту еще раз отметить, что как раз при советской власти такие жесты — переход из сферы официальной в андеграундную или диссидентскую, и наоборот — были замечаемы и маркированы, вызывая порой скандалы, имевшие общекультурный резонанс. В этой атмосфере и смогло возникнуть такое специфическое культуро-критицическое, точно прочитываемое направление, как соцарт.
Это, естественно, ставит совсем иным образом вопрос социальной нравственности и ответственности, который и является одним из самых неразрешимых вопросов культуры и стратегии деятелей культуры. При исчезновении такой влиятельной и достаточно четко прослеживаемой социальной группы, как интеллигенция, бывшей в свое время и оппозицией, и в определенной части своей — средой для интеллектуальных поисков (не будем встревать в долгие и мучительные споры о причинах ее возникновения, способах существования и факте исчезновения), стоит вопрос если не о ее преемнике, то, во всяком случае, о возможности перемещения части ее социальных функций в какие-либо группы общества и, соответственно, правильное терминологическое называние их. Первое, что приходит на ум по аналогии с западными образцами, то есть по примеру западной культуры, с которой как бы считываются все попытки сооружения нового общества в России, это интеллектуалы. Естественно, проблемы и аберрации, свойственные нынешнему строю в России, вполне проецируются на положение и возможности социального влияния этой мизерной группы населения. К тому же, несомненно, следует учитывать и вообще традиционное российское недоверие и подозрение относительно так называемой интеллектуальной деятельности (даже среди интеллигенции, которая вовсе не была в этом смысле полным аналогом интеллектуалов). Всегда это связывали с вредным и даже развращающим западным влиянием, особенно в периоды фундаментализации общества, свидетелями чему, представляется, мы теперь и являемся.
Антиинтеллектуализм — традиционное настроение, весьма распространенное и влиятельное даже в среде русской интеллигенции. Опять-таки поминаем этот общеизвестный феномен по причине невозможности миновать его поминание, как бы банально оно ни было. А куда денешься? Никуда. Да и некуда.
Одна весьма известная современная русская писательница на неком интернациональном форуме заявила, что интеллектуал — это умеющий говорить, но не умеющий чувствовать сердцем. (Возможно, это и так, но, отметим кстати, это было объявлено на встрече людей, пытающихся как-то, плохо или хорошо, но все-таки договориться — а к этой аппеляции к сердцу и чувству можно еще было бы, между прочим, добавить кровь и почву.) Из других претензий к западным интеллектуалам было помянуто их приятие и потворствование советскому режиму. Увы, увы! Может, и поздно, но они все-таки одумались. В то время как чувствующим сердцем и одумываться нет никакой причины, они просто этим самым сердцем и прилипают к любой власти. Им проще.
Проблемы бытия и утопий интеллектуалов — в их принципиальной оппозиции любой облекающей их и их общество власти. Собственно, они и есть специальные существа, выращенные социальной природой для подобной функции. Поддержать-то сильных да красивых желающих всегда полно. Так что власти жаловаться и тосковать на этот счет не приходится. Некий статус и модус одиночества в социальном окружении исполняет жизнь интеллектуала чертами героизма и наполняет интеллигентскими соблазнами — предположением наличия некой некоррумпируемой собственной власти. Отсюда и утопии — попытки отыскать некий идеал на стороне, в образе и виде всех левых социально-реформаторских попыток. От этого же — перенапряжение и всякого рода уходы в террористическую деятельность. Но нам ныне не до соблазнов интеллектуалов, нам до их простейшего выживания на нашей территории.
Если позволено будет сделать некое необязательное историософское отступление, то представляется, что всякий раз во времена российских социальных и экономических перемен, ориентированных на Запад, Россия пытается включиться в историческое время, но и всякий же раз скатывается к природно-циклическому чередованию временных циклов — зима, весна, лето, осень. И сейчас, несомненно, мы находимся в периоде поздней осени, после ельцинского лета и горбачевской весны. Но это так, отступление.
А что мы имеем в итоге? Приходится заканчивать почти тем же, с чего и начали. Однако хотелось бы заметить некоторое отличие нынешней власти, тяготеющей, скорее, к авторитаризму или олигархической форме, от тоталитарной. Почти уже осуществленной задачей этой власти является концентрация всей политической власти, отдавшей в пользование обществу небольшие площадочки всяких клубов по интересам, всевозможные наиавангарднейшие художественные, невозможные при советской власти малопосещаемые проекты и немногочисленные социально-радикальные образования. В пределах небольшой олигархической группы собран и весь основной капитал, оставляя прочему бизнесу с некритериальным для них годовым оборотом (ну не знаю, я же не экономист какой-нибудь — может, в 500 000 долларов) разбираться самим между собой и всякими претендующими на него самостоятельными криминальными группами. Аналогичным образом и все средства массовой информации, покрывающие, скажем, группы населения числом не более, чем три-пять тысяч человек, пока власти не волнуют. И в этом, надо заметить, существенное отличие нынешней власти от власти тоталитарной, которую интересовал каждый отдельно взятый человек. В этом отношении ее можно было назвать властью человеческой. Из всего вышеизложенного выходит, что зонами возможного выживания интеллектуалов и зарождения гражданского общества являются зоны малого бизнеса, малых сообществ. Ясно дело, что нигде интеллектуалы не вправе рассчитывать на миллионные тиражи, но влияние их малотиражных высказываний вполне ощутимо и на уровне власти, и на уровне большого бизнеса.
Вспоминается, как в каком-то интервью Сэлинджер, спрошенный об его отличии от всемирно гремевшего тогда Евтушенко, отвечал: “Ему интересно, что думает о нем Брежнев. А американскому президенту интересно, что Сэлинджер думает о нем”.
И под конец отметим еще одно. При движении власти к доминату, размытой зоне интеллектуальной деятельности и почти отсутствующем гражданском обществе остро встает проблема формирования профессионально-корпоративной солидарности и этики. Но большинство деятелей культуры все-таки нынче озабочено, в основном, либо государственной целесообразностью и лояльностью своих поступков, либо экономическим преуспеянием (под видом соответствия читательским ожиданиям и чаяниям), либо захватом власти и влияния в сфере культуры, что неплохо и даже важно, но при наличии серьезного культуро-критицического анализа деятелей культуры и соотвественного определения общественной и социо-культурной позиции.
Вот так.
Это все.
На данный момент, во всяком случае.
Утешает ли нас это понимание?
«НЛО», № 62 за 2003 г.
Рассуждая о современной поэзии (как, собственно, и о поэзии любого времени и места прописки), можно рассматривать персоналии (кто лучше, кто хуже, кому чего недодали, кому передали), стилевые направления и тенденции (кто более влиятелен, продвинут или архаичен) — или же социокультурный статус поэзии.
В этой короткой заметочке мне хотелось бы остановиться как раз на последнем. Для простоты, пущей эффективности и даже эффектности можно сравнить нынешнее положение с буквально недавним прошлым или же пронаблюдать статус поэзии в ряду современных ей иных видов культурной деятельности (то есть — рассмотрение в диахронии и синхронии, уж извините).
Не надо особенно напрягать память, чтобы припомнить недавнее время, когда наша родная поэзия была одним из основных ресурсов всеобщего цитирования, одной из основных составляющих общекультурной и национальной памяти. Поэтические цитаты служили заголовками статей, эпиграфами научных исследований, проскальзывали в речах руководителей. В качестве разговорных цитат поэзия служила способом опознания “своих” и “чужих”, “склеивающим” наполнением бесед. Это вполне банально. Не будем преувеличивать, но все-таки критическая масса населения, пользовавшая поэзию подобным образом, была достаточно велика, чтобы определять культурную атмосферу в стране. Памятны, например, студенческие посиделки или вечера вполне пожилых людей, когда после естественных выпивок и закусок участники засиживались далеко за полночь, предаваясь чтению своих или чужих стихов. Их знали, без преувеличения, сотнями, если не тысячами.
Что стало нынче заменителем этому? Господи, конечно же, поп и рок. А тогда замечательное было время! Для поэтов, конечно, которые были желанными гостями домашних застолий, студенческих аудиторий и стадионов. Их узнавали, перед ними благоговели, у них брали интервью — в общем, весьма знакомая картина, ныне связанная с поп- и рок-звездами.
Собственно, эта ситуация совершенно естественна для конца XIX — начала XX века. В наших же пределах она задержалась до недавних времен по причине сознательной архаизации культуры и выстраивания некой просвещенческо-аристократической модели по старому образцу. (Кстати, по рассказам одного, встреченного мной в английской глубинке, пакистанского поэта, у него на родине поэты знакомым нам образом и поныне собирают стадионы. Между тем положение поэзии в Англии глубоко уязвило пакистанца, перебравшегося туда отнюдь не по эстетическим причинам.) То есть у нас воспроизводилась культурная модель, где поэзия доминировала в качестве наиболее актуальной и креативной сферы художественной деятельности. Сему способствовали, естественно, система образования и цензура — не столько в своей политико-идеологической функции, сколько в культурно-охранительной. Немаловажным составляющим элементом всего этого комплекса было и оппозиционное мышление: в противостоянии власти и его культурной политике носители такового идентифицировались с фигурами дореволюционной эпохи, бывшей временем расцвета поэзии и доминирования поэта в качестве поп-фигуры.
К тому же следует отметить, что при всякой попытке сотворить идеально-футуристический или воссоздать некий идеально-архаический социальный феномен — в зазоры и щели несоответствий прорываются веяния гораздо более древние, почти доисторические. И это, естественно, только на пользу поэзии, так как именно в таком образе и статусе она существовала в давние времена. Во времена сознательной архаизации она снова оказывается “все-культурой”, основным поставщиком квазирелигиозных образов и сообщений и основным способом приведения аудитории в состояние измененного сознания.
Нынешняя ситуация в поэзии если и не прямо противоположна описанной, то все-таки по многим вышеназванным позициям для описания новейших времен можно бы поставить знак минус. Конечно же, никогда не исчезнет со света определенное количество людей, пользующих язык неконвенциональным способом, одним из которых будет поэзия. И в этом смысле она будет существовать, да и уже существует наравне со многими иными родами культурной деятельности, но не являет собой сколько-нибудь выделенную зону особой престижности, порождения значимых социальных и социокультурных идей, которые выходили бы за ее пределы. Возможно, этот почти приватный модус существования поэзии можно оценивать и положительно. Возможно. Все зависит от того, какие иметь амбиции и какие преследовать цели.
Помнится, довелось мне ехать в поезде с одним исполненным достоинства и благочинности швейцарцем-пенсионером, который кратко и кротко поведал мне нехитрую историю своей профессиональной карьеры. Около тридцати лет проработал он в некоей фирме над созданием изоляционной бумаги для трансформаторов (не вдаюсь в технические подробности, которых я не понял бы и по-русски). К концу своей упорной деятельности он добился снижения потери энергии где-то на 0,5–0,6 %. Все это было рассказано спокойно и умиротворенно, с высоким чувством исполнения жизненной миссии. Господи, какое смирение!
Но, увы, непременной составляющей деятельности художника являются как раз амбиции (порой неуемные!) и возможности их реализации. Я не поминаю финансовой стороны деятельности — ради возможности реализовать амбиции люди зачастую жертвуют не только деньгами, но здоровьем и порой самой жизнью. И подобные яркие и порой трагические поэтические жесты еще опять-таки на нашей памяти. Сейчас почти все успокоилось — и опять-таки к лучшему. Однако все поэтические имена, известность которых выходит за пределы узкого поэтического круга, объявились в пределах еще предыдущей культурной ситуации с ее премногим уважением, почти поклонением перед поэтами.
Повторюсь: все зависит о того, чего ожидать от поэзии и какую роль и функцию в культуре ей приписывать. Конечно же, все хорошо и даже нормально, если бы не порой всколыхивающиеся атавистические мечты и надежды поэтов на возрождение былой славы и престижности своего занятия.
Но все проекты по реанимации в обществе интереса к поэзии, в том числе и всемирно опробованный — расклейка поэтических текстов по вагонам городского транспорта — имели малый эффект. Миновав пору своего расцвета, связанного с ролью квазирелигии, поэзия в нынешнем мире не смогла, как, скажем, проза, вписаться в рынок хотя бы в качестве развлечения или достойного убиения свободного времени. Попытки выхода в пограничные зоны — типа перформанса или визуализации — которые могли бы стать посильными возможностями расширения аудитории — так и не были приняты литературной средой (все-таки неотвратимо укорененной в культуре XIX века) и были попросту абсорбированы музыкальным и визуальным сообществами — по причине их нынешней доминирующей массы и влияния. А может, оно и к лучшему?
Конечно же, это нисколько не касается решения посредством стиха личных духовно-экзистенциальных проблем. Это также не относится и к возможному кругу почитателей некоего поэта, для которых он является культовой фигурой.
Но стоило бы отметить общую тотальную архаичность литературного типа мышления (не только в России, но и по всему свету) относительно того же изобразительного искусства. Если сравнить истеблишмент нынешнего изобразительного искусства (определяемый по выставкам в музеях, известности и ценам на рынке) с истеблишментом литературным (определяемым, скажем, по тем же Нобелевским премиям), то мы получаем весьма показательную картину.