- А! - загремел Копылов. - Затявкал! Беги, доноси! А я верно говорю. От бояр, от распрь ихних жизни нету! Вроде все вокруг русские живем, одному богу молимся, а за грибами пойти из города - и то далеко не уйдешь: в чужую землю впорешься. Одними мытами намучаешься, пока едешь! Вроде ты басурманин какой! В Новгороде дерут, в Пскове дерут, в Рязани дерут, в Москве дерут! А тут еще татарва!
- Чего ж ты хочешь-то? - вкрадчиво спросил Микешин.
Дело принимало худой оборот. Копылов ненавидящими, туманными глазами смотрел на Микешина, задыхался. Вот-вот сорвется, наговорит бог весть чего!
Никитин поднялся во весь рост, стукнул по столу дубовым кубком, расплескав мед.
- Серега, сядь! Слушай, я говорить буду. Ты, Микешин, почто его растравил? Молчи! Как пойдете в Сарай, коли и тут ссоритесь? Ну? Согласились меня старшим держать - теперь молчите. Мне в ладье драка не нужна. Там разбирать некогда - кто прав. Либо миритесь сейчас, либо одного не возьму. Вот мой сказ.
Уверенно, тяжело падали слова. Копылов, не глядя ни на кого, опустился на скамью, Микешин обиженно засопел:
- Я не лез...
- Дайте круговую! - велел Никитин. - За дружную дорогу пить будем!
Чара пошла по кругу. Противники нехотя пригубили ее.
Садясь, Никитин молвил:
- А в одном Серега до конца прав. Купцу свободные дороги нужны! Тогда б показали мы, на что русский способен! Так ли бы торг развернули! С каким хошь народом в мену бы пошли. Вот тебе наше, коли нужда есть, а ты нам свое дай. Полюбовно!
Старик Лапшев обхватил Никитина за плечи:
- Хозяин!
Микешин молчал, а Серега Копылов, подняв на Афанасия глаза, хмуро усмехнулся:
- Где их взять, дороги-то?
- Будут когда-нибудь, - уверенно ответил Никитин. -: И татарам руки окоротим и другим ворогам. Плыви да езжай тогда, куда хочешь!
Он усмехнулся и добавил:
- Хоть в индийское царство!
Лапшев-отец захохотал, заулыбался Кашин, даже у Копылова губы помягчели.
- Кудай-то? - спросил Иван Лапшев.
Подставляя кубок под серебряный кувшин, наклоненный хозяином, Никитин весело ответил:
- Как земля-то стоит, знаешь? Посреди океана плавает. Ну, а самый край земли и есть индийское царство.
Смущенный Иван недоверчиво косился на красные, улыбчивые лица. Потом нахмурил светлые брови, обиделся, упрямо склонил голову.
- Не верит он тебе, Афанасий! - захихикал Микешин.
- Ой ли? - отпив, посерьезнел Никитин. - Ты не серчай, Иванка. Я не смеюсь. Говорят, и вправду есть такая земля. Вот поедем завтра, книгу тебе покажу. Козьма Индикоплов оную написал, зело ученый человек. Много чудес про Индию ту повествует.
- И чего ты в Сарай плывешь? - сощурился Микешин. - Гнал бы прямо к этим индеянам. Хо-хо! Не все равно, откуда без порток приходить!
Никитин повел острыми глазами в его сторону. Обидный намек уколол. Однако он не выбранился, а только махнул рукой:
- Уж я тогда совсем там останусь. При индийской жаре, слышь, и портки не нужны!
Слова его снова рассмешили купцов. Громче всех хохотал бронник Илья:
- От скажет, от скажет!
Для Ильи Козлова купеческая компания была непривычна. И хотя он спешил домой, чтоб повечерять напоследки с женой и сыном, любопытство удерживало бронника здесь. Афанасий Никитин нравился ему. Навалившись широкой, выпуклой грудью на стол, бронник доверчиво глядел на бывалого гостя.
Понемногу шум утих, разговор дробился, как струя воды, падающая на камень. Уговорили Ивана Лаптева петь.
Иван встал. Помедлив минуту, начал несильным, но звонким голосом:
По студену, по синю морюшку,
паруса подняв полотняные,
все бегут, бегут суда купецкие...
Стало тихо. Оперся на руку бронник, неподвижно уставился в винное пятно на скатерти Микешин, подернулись печалью глаза Копылова. Кашин положил голову на руки, замер, и кто знает, о чем задумался он, слушая грустную песню о молодых купцах, поехавших за счастьем, а нашедших гибель свою.
Никитину захотелось остаться одному. Он неслышно встал и пошел к двери. Уже стемнело. Низко под домами стояла неяркая луна. Неуловимый, призрачный свет, казалось, пронизывал предметы, и очертания их таяли, как в колдовском сне, в ровном голубоватом сиянии. Зашумели и притихли ивы. Низко пролетела бесшумная ночная птица и исчезла.
Никитин долго стоял, слушая ночную тишину.
Ему было грустно. Далек путь, доедет ли? А вот опять покидает он родимый край, светлую Волгу, шумные тверские леса. И некому будет вспомнить, всплакнуть, если не суждено вернуться из дальней дали. Да, тяжко жить одному на свете! Видно, и об Олене зря мечтал... Скрипнула дверь, но он не обернулся, погруженный в невеселые думы. Из купцов, поди, кто-нибудь...
Когда отец ушел за грамотой, Аграфена вошла в светелку к дочери:
- Подымайся, разлеглась! Осрамила на весь посад, а теперь завыла! Вставай, отец одеваться велел!..
Олена успела спрятать науз под подушку, медленно поднялась с постели, сама оправила шелковое одеяло, кружева.
Мать помогала ей наряжаться. Вытащила синюю шелковую рубаху, алый, шитый жемчугом летник*, алые же сафьяновые сапожки с голубым узором.
______________ * Летник - верхняя женская одежда на Руси.
Олена, закусив губу, смотрела поверх Аграфены, суетившейся вокруг нее, старалась ничем не выдать радости: боялась, что продержат взаперти, не увидит Афанасия. Выпустили, значит не догадались ни о чем.
Олена знала - уход из дому тайком, в одиночку, мог опозорить любую девушку на посаде, но не это пугало ее сейчас и занимало мысли. Она думала о том, как передать науз Никитину.
Она выбрала любимые серьги с искристыми топазами, обвила высокую шею ожерельем, нарумянила щеки. Красота дочери раздражила Аграфену:
- У-у-у, бесстыжая! Отец с матерью трясутся над ней, а она, как гулящая, шастает...
- Матушка! - вздрогнула Олена. - Я к гостям не выйду, коли бранить будешь!
- Я те не выйду! - завизжала испугавшаяся Аграфена. - Воли много забрала! Погоди ужо!
Но браниться перестала, отправилась шуршать своими тряпками, оставив возле Олены мамку.
Войдя в отцовскую гридницу, Олена сразу заметила, что Никитина среди пирующих нет. С поклоном обнесла гостей, не увидев ухмылки Микешина и восторженно открытых губ Ивана Лапшева, и ушла с обидой: для кого же рядилась, красилась? Потом услыхала - пришел. Стискивая руки в коленях, Олена сидела в светелке, не зная, что делать. Как улучить минуту, как его одного увидать? Наконец надумала. Будь что будет! Спрятала науз на груди, тихо спустилась вниз, притаилась в сенях. Пройдет Никитин мимо - протянет к нему руку... Она ждала долго, опасаясь услышать каждую минуту оклик матери, страшась домочадцев, то и дело заглядывавших к пирующим. Ноги у Олены онемели, и она так устала и столь отчаялась дождаться Афанасия, что когда он прошел мимо, растерялась и не вынула науз.
Голова ее пылала, руки не повиновались, ноги не шли. Прикрыв глаза, она сотворила молитву, а потом, еле ступая, вышла на крыльцо.
Афанасий Никитин стоял спиной к ней, обхватив резной столбец и уронив голову.
Земля внезапно заколебалась, ушла из-под ног девушки, грудь ее сдавило невольное рыдание. В отчаянии от неведомого властного чувства, но не в силах противиться ему, Олена едва успела подумать: "Что я делаю? Что я делаю?" и, не видя ничего уже, кроме широкой спины Никитина, со стоном прильнула к ней.
И страх, что ее могут оттолкнуть, и робкая надежда, и стыд, и обида за свою открытую душу, и жгучая тоска по любимому потрясли Олену. Откинув голову, она онемела.
И тогда откуда-то из бесконечной пропасти до нее дошел дрогнувший, пресекшийся голос:
- Оленушка!
Ей показалось, что зовут не ее. Но голос повторился, и сильные, бережные руки подхватили ее, удержав на стремительно крутящейся земле.
Она открыла полные пережитой муки глаза, увидела склонившееся над ней счастливое лицо Никитина и смогла, наконец, вздохнуть.
Ее губы сами нашли губы Афанасия, рука сама коснулась его головы...
- Никитин, чертушка? Куды, пропал? - крикнули в распахнутое окно.
Олена откинулась в руках Афанасия;
- Иди, зовут...
Он удержал ее. Голос его был хрипл.
- Пусть их... Не ждал, не думал. Господи! Дай наглядеться на тебя!... Думал, не люб... Вернусь, все одолею... Будешь ждать, ясонька, ручеек, травиночка моя? Надолго я...
- Буду.
Она опять прильнула к нему, замерла, потом отпрянула:
- Иди... Помни. Возьми вот...
Никитин ощутил на руке что-то твердое, глянул: науз..
Догадался - вот за чем Олена уходила!
Он потянулся к ней, но Олена уже отступила за дверь, слышался легкий стук ее подковок по лесенке, а из окна опять настойчиво позвали:
- Да где ты?!
Никитин провел рукой по лбу, спрятал иконку и, все еще не веря случившемуся, медленно пошел в гридницу.
- Ты что, охмелел? - тишком окликнул его Копылов.
Афанасий поднял туманные, невидящие глаза и засмеялся.
Копылов покачал головой.
Разошлись поздно, хотя с зарей надо было собираться на вымоле. Никитин, придя домой, рухнул на постель, скинув только сапоги.
- Когда будить-то? - спросила Марья.
- На вторых петухах! - ответил он. - Да мне, видно, не заснуть нынче...
Он долго лежал, улыбаясь, с закрытыми глазами, но усталость взяла свое, и под утро Афанасий уснул крепким хорошим сном.
А Олена не сомкнула глаз, принимаясь то смеяться, то плакать в подушку, чем совсем сбила с толку старую мамку.
Она дождалась зари, ухода отца, тихонько, в одной рубашке подошла к окну, открыла его и улыбнулась, перекрестив видневшийся изгиб Волги, когда мелькнула на нем крохотная, еле различимая ладья с высоким резным носом...
Глава вторая
На заре, когда солнце еще не вставало, только розовела над дальним лесом тонкая полоска неба, не поймешь еще, то ли чистого, то ли облачного, когда в лощинах и над Волгой еще не раздергивался серый туман, Анисья, молодая жена княтинского мужика Федора Лисицы, проснулась от сыновьего плача.
Двухлетний Ванятка, мокрый, ворочался в зыбке, беспокойно дрыгал толстыми ножками. Анисья вытянула из-под сына мокрую холстинку, зевая, обернула его в сухое, укрыла, прилегла сама и, нащупав ногой веревку, принялась качать колыбель. Ванятка скоро умолк, заснул, почмокивая пухлыми отцовскими губами, но Анисья задремать уже не смогла. Нынче муж наказал разбудить пораньше, да и по хозяйству надо было управиться живее: рожь созрела, пора жать.
Анисья тихо, чтоб не потревожить Федора и свекровь Марфу, спавшую на полу под овчиной, .поднялась с постели, накинула старый летник, повязала платок, набрала приготовленной с вечера щепы, валявшейся тут же, под лавкой, и принялась растапливать печь. Дрова понемногу разгорелись, густой едкий дым пополз по избе к волокам.
Заглянув в дежу*, где вспухало тесто, поставив в печь чугунок с водой, Анисья вышла во двор подоить корову.
______________ * Дежа - глиняная посуда для приготовления теста.
Двор примыкал к избе. В мягкой, пахнущей свежим сеном и навозом полутьме чутко заворочались куры, вытянул с шестка шею и закричал петух. Стуча тонкими ножками, замекали овцы.
Малинка покорно стояла на месте, лениво пережевывая жвачку и изредка шумно вздыхая. Когда корова поворачивала к Анисье голову, та видела большой темный глаз, белую пролысину на лбу и чудные - один торчком вверх, другой серпом вниз - рога животного.
Анисья ловко оттягивала упругие сосцы коровы, молоко тоненько звенело, падая в старый подойник.
На воле перекликались петухи. Анисья знала их голоса: вот надрывно, хрипло кричит пестрый Антипа Кривого, вот весело, срываясь, отзывается молодой Прокла Савина, а вот и драчун шабра Васьки Немытого встрял...
Кончив доить, Анисья погладила Малинку по теплой морде, открыла дверцу, чтоб выпустить кур, не удержалась и вышла на зады сама, чтобы взглянуть на небо.
Не выкошенная у порожка трава обдала ее босые ноги холодной росой, плечи в первый миг дрогнули от предутренней прохлады, но по ветерку, по светлеющему небу, по петушиной перекличке, по чему-то еще, разлитому и в траве, и в запахе земли с огорода, и даже, кажется, в ней самой, Анисья поняла, что будет ведро, и порадовалась. С полным подойником в руке стояла она, выпрямив молодую, гибкую спину, подставляя ветерку широкое лицо и крутую грудь, чуть прищурив серые спокойные глаза, и глубоко, ровно дышала, глядя, как густеет розовая полоска восхода.
Легко и хорошо было на душе у Анисьи, и вдруг показалось ей, что живет она в Княтине не третий год, а всю жизнь, как помнит себя, и всегда знала и Федоров двор, и вот эту жердевую изгородь вокруг огорода, и туман над яром, и эту розовую полосу там, вдали, наполнявшую собою край неба.
Родная деревенька Анисьи лежала за лесом, верстах в двадцати. Живы были и отец и мать ее, хозяйничал с ними старший брат, женившийся лет пять назад. Иногда Анисья ездила к родным, радовалась встрече, но всегда ее тянуло сюда, в Княтино, к своему дыму, к своему углу, ставшему, казалось, неотъемлемой частью ее существа. Она не сумела бы выразить свои чувства словами, но никогда и ни на что не променяла бы свою крытую соломой приземистую избу, где родила сына, где все принадлежало ей и где она сама принадлежала всему. И если бы сказали в тот час Анисье, что останется она без родного крова она не поверила бы, как не поверила бы в то, что этот кров может существовать без нее. Федор был ей люб и - она знала это - тоже любил ее. Свекровь Марфа невестку жалела, во всем помогала Анисье. Сын рос здоровячком, уже пытался говорить, что-то бухал по-своему.
Вспомнив о сыне, Анисья нежно улыбнулась, но тут же нахмурилась, выбранила себя распустехой. Ишь, на солнце выпятилась, а хлебы не печены еще!
Поджав нижнюю губу, Анисья повернулась и пошла в избу.
Серый с черным ремнем через спину кот, мяукая, пролез под ногами. Придержав дверь, чтоб ненароком не зашибить Ваняткиного любимца, Анисья переступила порог.
Услышав ее возню, Федор спросил осевшим спросонок голосом:
- Никак отдоила уже?
- Отдоила!
Грудной, певучий голос жены, давно знакомый, попрежнему волнующий, отозвался где-то в самом сердце. Федор, не открывая глаз, улыбнулся, бормотнул, повернулся на другой бок, боднул кудлатой головой набитую сеном подушку, чтоб лежалось удобнее, и снова уснул, сразу, не желая терять ни одного мгновения. Вчера весь день Федор косил в лесу, нынче надо было приниматься за рожь, и хотелось, пока можно, дать отдых телу, набраться сил.
Федору и приснилась рожь: высокая, наливная, согнувшая к земле усатые серые колосья. По ржи ходил ветер, и она изгибалась, как ластящийся кот. Ее хотелось погладить, и почему-то казалось, что она должна быть шелковистой и теплой на ощупь, как живая. Федор все протягивал к полю свои руки, но рожь ускользала из-под ладоней, не давалась ему. Это обидело Федора. Ведь рожь росла на новой ляде*, выжженной лишь прошлым летом. Федор положил на нее столько трудов, а она упрямилась! Федор во сне сердито зашевелил пальцами...
______________ * Ляда - выжженный под пашню участок леса.
А в избе продолжалась мирная, неслышная утренняя жизнь. Встала Марфа. Помолилась, стащила на стол дежу, взялась лепить хлебы. Сухие старушечьи руки ловко вытягивали куски теста, быстро валяли его.
- Да я бы сама, мамонька! - заговорила было шепотом Анисья, но Марфа даже бровью на нее не повела, и Анисья отошла в сторону, принялась цедить молоко. Молчание Марфы ее не обидело. Она знала привычку свекрови не отзываться, если та решила делать .по-своему.
Цедя молоко, Анисья ласково глядела на старуху. Говорили, в молодости Марфа была хороша и озорна. Разве подумаешь такое, видя ее заострившийся к пятидесяти годам нос, впалые щеки, исцарапанный морщинами лоб? Только глаза у свекрови, наверное, прежние: большие, черные, вспыхивающие в добрую минуту лукавым блеском. Вот и сейчас так ими посмотрела! И, ожидая шутки, Анисья заранее улыбнулась.
- Умучила мужика-то? - шепотом же, с задоринкой спросила свекровь. Ишь, не проспится никак. Бесстыжая!
Анисья вспыхнула, опустила лицо:
- Что, право, мамонька...
Марфа махнула рукой.
- Не прячь глаза-то... Я не в укор. Я б тогда укоряла, когда б муж от тебя на сеновал бегал... Ишь, зарумянилась... Ну-ко, посмотри, прогорели дрова-то или нет? Аль тоже устала, самой пойтить?
Анисья рывком бросилась к печке.
- Не, не прогорели еще... скоро...
- Скоро, скоро, - не то напевая, не то добродушно бормоча себе под нос, наклонилась свекровь над столом, - стало быть, скоро будут блины у Егора. У сватьи лепешка, и нам немножко...
Анисья тихонько рассмеялась. Веселая семья у них, хорошая!
А Марфа уже умолкла, счищала с пальцев налипшее тесто. Эх, знала бы сношенька, каково пришлось Марфе в жизни, не завидовала бы, поди, ее веселости. Крохи от прежней веселости это, а не веселость.
Со слезами, с вытьем переступила когда-то Марфа порог этой самой избы. Ревмя ревела, когда осыпали хмелем. Как во сне видела вокруг ненавистные красные рожи сватов и свах, а на мужа, Кузьму, и не смотрела даже. В первую ночь отталкивала его жадные руки, извивалась, как змея, царапалась, кусала чугунные, сильные плечи, а когда Кузьма сдавил ее так, что зашлось дыхание, и случилось непоправимое, ударила его в лицо кулаком и обеспамятела... Очнулась, когда Кузьма спокойно спал рядом, по-хозяйски перекинув руку через ее грудь. И тогда поняла: рухнули все надежды, не вернется былое, не бывать ей с тем, кто люб, а вечно, до гробовой доски терпеть постылые ласки, жить с чужим...
Пропал прежний смех, покорно согнулись плечи, поникла когда-то вскинутая чернокосая голова. Пошли ровные, скучные, как борозды в боярском поле, годы. Родила четверых, трое померли. Полюбила сына, изливала на него всю свою неизрасходованную ласку. Обвыклась, притерпелась к мужу. Даже иногда жалела его по-человечески, видя, как надрывается он за работой, чтоб прокормить жену и сына, и тогда щедро, по-бабьи утешала его. Кузьму редкая ласка не радовала. Может быть, догадывался, что Марфа любила другого, но не спрашивал, да и она молчала. Все тридцать лет, до его смертного часа, молчала.
Да что и рассказывать было? Где-то там, в дальней дали, в юности, остались две-три встречи, пересмешки с заезжим добрым молодцем. Его синие, тревожные и словно виноватые в последний раз глаза... Видел он, что Марфа любит, горит, но не протянул к ней руки, а потом пропал, исчез...
Лежа при смерти, Кузьма спросил жену, глядя мимо нее:
- Нехотя за меня шла-то?
Она вздохнула, поправила на нем тулуп и призналась:
- Нехотя, Кузьма...
Лицо у Кузьмы потемнело, большие, разбитые работой руки, лежавшие поверх тулупа, шевельнулись:
- Прости... Чуял, да думал - так это...
- Бог простит. Прости меня.
- Тебя - за что?.. Работал вот... Хотел, как лучше...
Марфа прилегла к нему на грудь и заплакала. Плакала по неудавшейся любви, по загубленным мечтам. Плакала оттого, что худо было всю жизнь и ей и Кузьме, плакала оттого, что ничего уже не поправить.
Кузьма с трудом положил ей на затылок ладонь, погладил.
- Прощай, горькая моя... Федьку, Федьку береги... Федьку...
И она берегла сына. Вон какой крепкий, сильный вырос! Первый на деревне мужик! Такого второго нету! И жену ему сосватала - поглядеть любо. Исподволь, хитро парня с девкой, ей приглянувшейся, свела. А теперь вот и внук есть. Крутолобый, в Федора. Что еще нужно на склоне лет? Спокойно умирать можно. .
Занятые стряпней, Анисья и Марфа как-то не прислушались сразу к непривычному для такой ранней поры конскому топу на улице. Он возник стремительно и так же стремительно оборвался. Но тут же послышались чужие громкие голоса.
Марфа, крестясь дрожащей рукой, неверными шагами пошла к двери, Анисья опередила ее, высунулась наружу и тотчас влетела в избу, бледная как полотно...
Федору все еще снилась созревшая на новой ляде рожь. Он все еще ловчился погладить ее и уже совсем было прижал волнистую спину хлебов, как откуда ни возьмись прямо перед ним вырос шабер Васька Немытый и Анисьиным голосом закричал:
- Монастырские пришли!
Рожь почему-то непременно надо было приласкать, от этого что-то зависело, и Федор стал отталкивать мешавшего Ваську, но тот вцепился в плечо, настойчиво тряс и все кричал...
Федор внезапно проснулся, вскочил, оглядывая избу. Мать, полуоткрыв рот, сидела на лавке и мелко крестилась. Анисья с широко раскрытыми от ужаса глазами, бледная, трясла мужа за плечо.
- Монастырские... Монастырские оружно пришли!
Федор оттолкнул жену, напялил порты, но не успел запоясаться, как дверь, открытая рывком, отлетела в сторону, и в нее, толкаясь, полезли двое ратников в тегиляях*...
______________ * Тегиляй - стеганая воинская одежда.
Схватившись за грудь, словно почуяв страшное несчастье, закричала Анисья.
Давным-давно поселились люди на том месте, где стояло теперь Княтино. Первые мужики пробрались сюда, на Верхнюю Волгу, сквозь вековые чащобы, бурелом и волчьи пади, спасая от неведомой теперь беды жен и детишек. Брели целый год, оставляя в лесных мхах умерших дедов, сторонясь открытых мест, вздрагивая от совиного крика. И, наконец, вышли. В заросшие лица, в глаза, привыкшие к лесному сумраку, ударила, полыхнула тысячью солнц волжская ширь, груди вдохнули запах влажной земли и цветущей травы. И люди решили здесь...
В ту пору лес еще подступал к Волге вплотную. Люди жгли его, рубили, выдирали огромные пни, судорожно цеплявшиеся кривыми корнями за обжитую землю, и распахивали отвоеванные у леса ляды. На выжженных буграх густо всходила рожь, буйно росли ячмень и гречиха, весело голубел овес.
Поколение за поколением шли люди на дремучий бор, и тот отступал от Волги, давая землепашцу хлеб, смиряясь перед упорством и неиссякаемой силой человека.
А годы шли - и одни умирали, другие нарождались на свет, одни богатели, другие впадали в нищету, одни захватывали лучшую землю, другим доставалась похуже... Нынешние княтинцы были далекими потомками тех мужиков, которые некогда выбрели к Волге, и само Княтино было лишь одной из махоньких деревень, выстроенных разросшимся, расселившимся вдоль по Волге племенем.
Считались княтинцы испокон веку за боярами Дулепами. Платили им с дыма, с лошади, с коровы, пахали им земли, давали масло, шерсть, красную дичь и пушного зверя, ходили за ними в трудный год и на рать.
Были боярам послушны, богомольны, верили в дурной глаз, в русалок, в лешего, в домовых, путали веселые обряды язычников-предков с обрядами христианскими и на Иоанна Крестителя жгли костры и прыгали через них, называя праздник Иваном Купалой, хотя и сами толком не знали, что это за "купала" такая.
Бояре брали, но они же и давали: защищали своих крестьян оружно от недругов, воевали татар.
Жизнь была не сладка, но где она была лучше? И нынешние княтинцы крепко держались за обычаи предков, чтили своих господ, тем более, что боярские тиуны наезжали, не часто. Тверь давно жила в мире, и поборы были невелики.
Нежданно, три года назад, Илья Дулепа отпустил княтинцев на волю. Воля эта вышла боком - земли боярин оставил чуть. Многие мужики разбрелись - кто в серебреники*, кто в половинники** к соседним боярам, кто в город. Но оставшиеся цепко держались за землю. Рядом был бор. Выжги - и владей пашнями. И что ни год - прибавлялось у княтинцев неистощенной, щедрой пахотной земли, прибавлялось хлеба, всякого добра, выменянного на зерно. И долго бы жить княтинцам на воле добрыми домами, не упрись их земли во владения Ипатьевского монастыря.
______________ * Серебреники - категория тогдашних крестьян, обязанных платить подать владельцу земли деньгами, а не продуктами натурального хозяйства, что зачастую было очень невыгодно для крестьян. ** Половинники - категория тогдашних крестьян, обязанных в уплату за предоставленную землю отдавать половину урожая владельцу земли. Чрезвычайно тяжелое положение половинников быстро приводило к их полному закрепощению.
Монастырь этот, из захудалых, возник верстах в восьми от Княтина, заложенный еще великим князем тверским Борисом Александровичем в память о чудесном спасении на охоте. Ходил в тех местах покойный князь на медведя. Подняли матерого стервятника, нападавшего на людей и скотину. Князь поддел ревущего зверя на рогатину, успел упереть ее в землю, но медведь был велик и тяжел, рогатина надломилась, и не ожидавший этого Борис увидел, как наваливается на него огромная туша с разинутой пастью, растопырив лапы с чудовищными когтями.
Сгинуть бы Борису в тот часец, когда б не счастливый случай. Пятясь, князь оступился в непримеченную яму, упал, провалился в нее, а медведя подхватили на рогатины служивые.
Вернувшись, Борис выпорол незадачливого мастера, сработавшего рогатину, повелел сделать новую, а на месте ямы заложил монастырь в честь своих святых великомучеников Бориса и Глеба, отписав монастырским пять деревенек с людьми, скотом и пахотой.
Ипатьевским монастырь прозвали в память о первом его игумене, старце тихом и кротком, пекшемся о сиротах* и заставлявшем монахов самих делать всякую работу.
______________ * Сироты - общеупотребительное в ту пору наименование крестьян.
Но первый игумен прожил недолго, а преемники его все, как один, были стяжатели. И самым лютым оказался третий - Перфилий.
Этот ни перед чем не стоял, чтоб прибрать к рукам побольше земли. А где было взять ее, как не у вольных крестьян? И игумен, долго не думая, накладывал свою руку на чужое добро. Как парша расползались монастырские владения по волжскому берегу, подползали к земле княтинцев и вскоре столкнулись, сшиблись с нею - межа к меже. С волжского обрыва глядели на княтинскую землю, прищурив узкие деревянные оконца, колокольни монастыря, словно примеривались, приглядывались.
Недружелюбно косились на монастырь и княтинцы.
Свежа была в памяти судьба соседней деревушки, которую игумен закрепостил, съездив в Тверь и привезя оттуда княжескую грамоту. Упрямившихся соседских мужиков игумен обложил такими тяготами, что взвыли.
Да и своя судьба беспокоила. То из-за луга, то из-за рыбной ловли, то из-за охоты все время вспыхивали ссоры с монастырем. Доходило и до драк. А как появились у княтинцев новые ляды, - и совсем тревожно стало.
В самую пору сева подъехал к Архипу Кривому монастырский тиун* и, как сказывал Архип, измывался:
______________ * Тиун - управитель.
- Сейте, сейте! Да получше! Нам хлеб-от нужен!
Мужики гудели, расспрашивая Архипа. Горячился Федор - первый заводила в драках с монастырскими, крепкий на бой и отчаянный в ярости.
И твердо легла в мужицкие головы мысль: новых ляд монастырю не давать, а придет нужда - биться. Господь правду видит, не даст пострадать.
Когда Федор увидел входящих ратников, он сразу подумал о лядах. Но он и догадаться не мог, какая участь уготована его родной деревеньке.
Вооруженные саблями, шестоперами* и пиками монастырские ратники сгоняли княтинских мужиков к колодцу против дома Архипа Кривого, где сидел на вытащенной из Архиповой избы лавке кургузый, чернобородый тиун и стояли привязанные кони монастырских. Тиуну, видно, было не по себе. Он зыркал по сторонам воспаленными от недосыпа глазами, то и дело трогал широкий нож на левом боку.
______________ * Шестопер - холодное оружие. Утыканный остриями-перьями железный шар на длинной рукояти.
Мужиков сбили в кучу перед тиуном, за ними кольцом встали ратники.
Прибежавшие за мужьями и сыновьями бабы голосили вокруг, пытаясь пробиться к срубу.
- Все? - спросил тиун у своих.
- Все! - ответили ему.
Тиун поднялся на ноги, оглядел мужиков и злорадно усмехнулся. У тиуна были свои счеты с этим народом. Не кому-нибудь, а ему в последней драке на лугу накостыляли по загривку так, что на четвереньках полз в кусты. Накостыляли, не посмотрев на то, что он правая рука у игумена, осрамили перед всей братией. И хоть до сих пор побаивался тиун диких княтинских мужиков, сейчас у него на душе полегчало: сила на его стороне, а эти горлодеры притихли.
Тиун собрался говорить, но вдруг из кучки безоружных и, казалось, растерянных, взятых врасплох мужиков ему крикнули:
- Пошто пришел? Аль память отшибло, как ходить сюда?
Тиун побагровел, губы его затряслись от ненависти.
- Кто? Кто? - закричал он, ища глазами насмешника.
- Расквохтался. Сейчас яйцо снесет! - тихо, но внятно проговорили в мужицкой кучке. По мужицким лицам скользнули усмешки.
Тиун сжал губы, перевел дыхание. Понял, что смешон, сдержал первый порыв - искать виноватого. Смеются? Ладно. Сейчас завоют.
- Неколи мне с вами возжаться! - кинул он в толпу. - Слушай, что говорить от игумена буду.
- Свой-то язык пропил, - вставили из кучки.
- А твой, Лисица, укоротим! - не выдержав, взорвался тиун, узнав, наконец, насмешника. - Богохульник, вор, гунька беспортошная! Вы, тати, слушайте! За непотребство ваше, за воровство, за глумление над слугами христовыми послал меня ныне святой отец игумен гнездо ваше разорить! Отныне и навеки землю вашу монастырь берет себе!
Видя, как ошеломленно переглянулись мужики, и распаляясь от собственного крика, тиун продолжал еще громче и злорадней:
- И луга, и лес, и рыбные ловли - все теперь монастырское, А вам отсюда уйти прочь. А скотину и всю живность оставить...
- Врешь! - перекрикивая тиуна, выскочил из кучки мужиков Лисица. Нечесаные волосы его спадали на лоб. Расстегнутая розовая рубаха открывала широкую, волосатую грудь. Кулаки он стиснул. - Куда мы пойдем? Пошто? Со своей земли? Ты ее пахал, кургузый черт? Ты, что ль, за скотиной нашей ходил? Эва! Удумал! - Лисица зло, напряженно засмеялся. - Ступай, проспись со своим игуменом! Ошалели с жиру-то! Мозги заплыли!
Федор неожиданно умолк, прислушиваясь, потом ловко прыгнул на лавку, глянул поверх толпы. Мужики и некоторые ратники невольно повернулись по направлению его взгляда.
Там, на краю деревни, мычала и блеяла выгоняемая из хлевов скотина, с оголтелым кудахтаньем и гоготом разлеталась птица.