Первые уроки нашего языка дал ей я сам. Она делала поразительные успехи. Я говорил ей, что изучение языка принесет прекрасные плоды, которые она оценит, когда сможет заняться чтением, и ей не терпелось дождаться дня, когда она будет понимать, что написано в лежащей перед нею книге. Мне хотелось этого не меньше, чем ей, и я отчасти удовлетворял ее любознательность, заранее набрасывая перед ней образы, которые она в более совершенном и законченном виде найдет у лучших наших сочинителей. Я не упускал из виду ничего, что имело хотя бы отдаленное отношение к моим чувствам. Мне было неизъяснимо сладостно видеть и слышать ее, и я словно пьянел от этих невинных радостей. Я боялся вновь проявить слабость и тем самым погубить доверие, которое она мне вернула; меня уже не мучил тот накал, в силу которого отказ от некоторых наслаждений столь тягостен в моем возрасте, и я сам удивлялся тому, что, не задумываясь, легко отказываюсь от них, хотя прежде не придерживался слишком суровых правил в отношении женщин, особенно в стране, где требования плоти возрастают соответственно с существующей там свободой удовлетворять их. Раздумывая впоследствии над причиной этой перемены, я предположил, что естественные потребности, являющиеся источником желаний, принимают у человека любящего другое направление, отличное от того, единственным двигателем коего служит любовный пыл, присущий юности. Впечатление, производимое на нас красотою, приводит к тому, что действие естества раздваивается. И то, что я называю естественными потребностями, возносится — чтобы отторгнуть все мысли, кажущиеся низменными, — по тем же путям, по каким оно поступало в обычные вместилища, вливается в кровь, вызывает в ней некое брожение или воспламенение, коим и возможно ограничить собственно любовь, а затем возвращается в центр, способствующий плотскому осуществлению желаний, однако возвращается туда лишь в том случае, если это осуществление возможно.
Появление силяхтара порою нарушало эту упоительную жизнь. Я подготовил свою воспитанницу к его посещениям: желая приучить ее относиться к мужскому обществу иначе, чем относятся к нему турчанки, которые и не представляют себе, что с мужчинами у них могут быть какие-то иные отношения, помимо любовных, я посоветовал ей принимать силяхтара почтительно, как человека, уважение коего делает ей честь, в то время как его любовь уже не должна ее тревожить. Он подтверждал мнение, которое у меня составилось о нем, ибо вел себя так скромно, что я восхищался им. Мне довольно трудно было постичь природу его чувств — ведь единственный путь, который мог бы дать ему некоторую надежду на их удовлетворение, отныне был для него закрыт как взятыми им на себя обязательствами, так и отказом Теофеи, а потому ему уже не на что было рассчитывать в будущем, настоящее же не могло предоставить ему ничего иного, кроме скромного удовольствия от серьезной беседы, да к тому же еще не столь продолжительной, как ему хотелось бы. Теофея благосклонно принимала его всякий раз, как он приезжал в Орю, однако не принуждала себя скучать с ним, когда он чересчур засиживался. В таких случаях она покидала нас, чтобы вместе с братом опять приняться за учение; мне же в ее отсутствие приходилось выслушивать нежные признания гостя. Теперь у него уже не было ясного плана; он ограничивался тем, что в неопределенных выражениях изливал свои восторги, и я в конце концов понял, что, слыша от меня рассказы об утонченной любви, прелесть которой заключается в сердечных переживаниях, — причем она почти неведома его соотечественникам, — он стал ценить такого рода чувства и решил предаться им. Вместе с тем я удивлялся, что он довольствуется возможностью тешить сердце нежными чувствами и не выказывает ни малейшей горечи и нетерпения от того, что не может добиться взаимности.
Несмотря на эти сомнения, я встречался с ним без особого неудовольствия, ибо, сравнивая его удел со своим, считал себя счастливее: ведь втайне я еще питал кое-какие надежды.
Однако мое спокойствие было отчасти нарушено открытием, для меня совершенно неожиданным; оно повлекло за собою ряд других событий, принесших мне в дальнейшем немало глубоких огорчений. Я прожил в Орю около полутора месяцев и, изо дня в день наблюдая за окружающими, радовался, что в доме царят мир и довольство. Синесий неотступно находился при Теофее, но и я тоже почти не расставался с нею. Я не замечал в их близости ничего, что шло бы вразрез с моим убеждением, что они родственники или, лучше сказать, — поскольку я был уверен, что они дети одного родителя, — их дружба не внушала мне никаких подозрений. Синесий, к которому я относился нежно, как к родному сыну, и который действительно заслуживал этого своим нравом, однажды пришел поговорить со мною. После двух-трех незначительных фраз он совсем просто заговорил о нежелании его отца признать Теофею; потом, к моему удивлению, — ибо речь его звучала для меня непривычно, — сказал, что, как ему ни приятно думать, что у него такая прелестная сестра, он все же никак не может убедить себя в том, что он — ее брат. Я был поражен столь неожиданным признанием, а потому предоставил ему полную возможность высказаться.
— Исповеди негодяя, казненного по приговору кади, — сказал он, — достаточно, чтобы считать отказ отца вполне основательным. Какой был смысл человеку, которому грозила плаха, скрывать, чья дочь Теофея? Не очевидно ли, что, после того как он уверял, что дочь Кондоиди и ее мать умерли, он стал утверждать противное лишь с целью подкупить судью постыдным предложением или добиться отсрочки казни? Трудно допустить, — добавил Синесий, — что столь безупречное существо может быть дочерью этого подлеца; но она не может быть также и дочерью Паниота Кондоиди, и множество обстоятельств, разговоры о коих я слышал в своей семье, не позволяют мне всерьез льстить себя таким предположением.
Хотя Синесий и казался вполне искренним, речь, заведенная им по собственному почину и столь противная прежнему его отношению к Теофее, зародила во мне чудовищные подозрения. Я знал, что он достаточно умен, чтобы в случае надобности схитрить; кроме того, мне помнилась поговорка о чистосердечии греков, приведенная однажды силяхтаром. Я сразу же понял, что в сердце Синесия произошла какая-то неведомая мне перемена и что — то ли тут ненависть, то ли любовь, — отношение его к Теофее стало иным. После такого признания я решил, что мне уже не грозит быть одураченным столь юным существом. Наоборот, я собрался незаметно для него проведать о его намерениях, однако сделал вид, будто готов даже охотнее, чем он ожидал, содействовать ему в преодолении трудностей, о которых он мне рассказал.
— Я так же не уверен в происхождении Теофеи, как и вы, — сказал я, — и думаю, что, в конечном счете, слово вашей семьи в данном вопросе является решающим. А потому, как только вы сообща решите не признавать ее своей родственницей, ей уже будет зазорно настаивать на своих требованиях.
Я заметил, что ответ мой очень обрадовал юношу. Но в то время как он собрался, по-видимому, привести еще какой-то довод, я добавил:
— Если вы до такой степени, как вы говорите, убеждены, что она вам не сестра, я не только не хочу, чтобы вы ее называли сестрой, но и не потерплю, чтобы вам приходилось жить возле нее. Сегодня же вечером вы отправитесь в Константинополь.
Слова мои ошеломили его; убедиться в этом было даже легче, нежели в его недавней радости. Я не дал ему времени опомниться:
— Вы, конечно, понимали, — добавил я, — что именно внимание к ней побудило меня пригласить вас сюда; следовательно, вы должны признать, что я не могу держать вас у себя, после того как этот довод отпал. Поэтому я распоряжусь, чтобы сегодня же вечером вас отвезли к отцу.
Я высказал все, что, по моим расчетам, могло помочь мне разобраться в сердце Синесия. Я умолк, делая вид, будто не замечаю растерянности, в которую поверг его, а в довершение всего посоветовал ему должным образом проститься с Теофеей, ибо вряд ли он когда-либо вновь с нею встретится. То краснея, то бледнея, до того расстроившись, что мне даже стало жаль его, Синесий робко стал уверять меня, что сомнения относительно происхождения сестры отнюдь не влияют ни на уважение, ни на нежность, какие он питает к ней; что он считает ее прекраснейшей из девушек и что был несказанно счастлив жить возле нее; что он навсегда останется верен этим чувствам; что он хотел бы всю жизнь доказывать это; что если бы помимо чести, которую я оказываю ему, он имел счастье понравиться ей, то ни за что на свете он не променял бы свое положение. Я прервал его. Я разгадал все, что скрывалось в глубине его сердца; вдобавок пыл, с которым он говорил, не позволял мне заблуждаться насчет его чувств; но у меня зародилось и иного рода подозрение, крайне смутившее меня. «Брат ли он или нет, — рассуждал я, — но если он влюблен в Теофею, если он до сего времени успешно отводил мне глаза, то кто поручится, что Теофея не воспылала к нему тою же страстью и что она не скрывала ее от меня столь же ловко? Как знать — может быть, они по сговору хотят освободиться от тягостных уз, мешающих им отдаться взаимному влечению?» Эта мысль, подтверждаемая многими обстоятельствами, ввергла меня в отчаяние, скрыть которое мне было не менее трудно, чем Синесию скрыть его горе.
— Ступайте, — сказал я, — мне хочется побыть одному, а скоро я вас вызову.
Он вышел. Как ни был я взволнован, я все же не преминул проверить, не направляется ли он прямо к Теофее, словно можно было сделать какой-то вывод из того, что он торопится сообщить ей о нашем разговоре. Я видел, как он с понурым видом пошел в сад, где, несомненно, собирался предаться скорби по поводу крушения его надежд. Растерянность его была, по-видимому, безгранична, раз она превосходила мою собственную.
Прежде всего я распорядился вызвать Бему, ибо был уверен, что ее наблюдения кое-что разъяснят мне. Она никак не могла уразуметь, о чем я ее расспрашиваю, и в конце концов мне стало ясно, что, поскольку она была убеждена, что Синесий — брат Теофеи, она не присматривалась к их отношениям и не заметила их близости. Я решил объясниться с Теофеей и повести разговор так же искусно, как говорил с Синесием. Я был уверен, что он не успел повидаться с ней после того, как мы расстались, и потому я сразу же сказал ей о своем намерении отослать его обратно к родным. Она этому весьма удивилась, но, когда я добавил, что единственная причина моей неприязни к нему кроется в его нежелании считать ее по-прежнему сестрой, она не могла скрыть от меня своего огорчения.
— Как обманчивы внешние проявления человеческих чувств! — сказала она. — Никогда еще он не был со мною так почтителен и дружен, как последние дни.
Жалоба эта показалась мне столь естественной, а высказанные при этом суждения столь непохожими на притворство, что, вдруг отказавшись от своих подозрений, я тут же перешел к крайней доверчивости.
— Я склонен думать, что он влюблен в вас, — сказал я. — Он огорчен, что считается вашим родственником, потому что это не согласуется с его чувствами.
Волнуясь, Теофея прервала меня столь пылкими восклицаниями, что мне не потребовалось иных доказательств.
— Что вы говорите? — недоумевала она. — Вы думаете, что он питает ко мне какие-то иные чувства, а не братскую дружбу? В какое же вы меня поставили положение?
И с трогательным простодушием, подробно поведав обо всем, что произошло между ними, она нарисовала картину, каждая черточка которой приводила меня в содрогание. Прикрываясь именем брата, Синесий добился ее расположения и ласк, которые, по-видимому, возносили его, как любовника, на вершины блаженства. Он ловко внушил ей, что между сестрами и братьями принято дарить друг дружке тысячи доказательств невинной нежности, и на этом основании приучил ее не только к самому непринужденному обращению, но и к тому, что он без конца тешил себя, наслаждаясь ее прелестями. Ее руки, губы, даже грудь стали как бы достоянием влюбленного Синесия. Я одно за другим выслушивал признания Теофеи и насчет прочих опасений меня успокоила именно искренность, с какой она сожалела о своей излишней податливости. Хоть я и собирался быть разумным, я все же был не в силах побороть в себе горчайшее чувство, какое когда-либо испытывал.
— Ах, Теофея, — сказал я, — вы безжалостны. Я невыносимо страдаю оттого, что предоставил вам свободно распоряжаться своим сердцем. Но если вы, жестокая, отдадите его другому, для меня это будет смертельный удар.
Никогда еще я не говорил о своих чувствах так открыто. Теофея сама была до того поражена моей откровенностью, что залилась румянцем.
— Не вините меня за оплошность; источник ее — не что иное, как моя неопытность, — сказала она, потупившись. — И если вы обо мне того мнения, какое мне хотелось бы заслужить, вы не станете подозревать, что я могла сделать ради другого то, чего не сделала для вас.
Я ничего не ответил. Мною владело тягостное чувство, я был задумчив и молчалив. Я не мог радоваться тому, что признался Теофее в своих чувствах, ибо в ответе ее не заключалось ничего, что соответствовало бы моим желаниям. На что мог я рассчитывать, если она твердо решила придерживаться идеалов добродетели, и на что мог притязать, если она забыла о них ради Синесия? Это соображение, а скорее всего безразличие, послышавшееся мне в ответе, вновь повергло меня в сильнейшую тревогу; я расстался с нею скорее печально, чем нежно, и решил немедленно отделаться от Синесия.
Из сада он уже вернулся, а когда я распорядился позвать его, оказалось, что он на моей половине. Но в это же самое время я получил из Константинополя известия, повергшие меня в куда большую тревогу; речь шла о судьбе моих близких друзей. Ко мне прислали гонца с сообщением, что накануне был арестован ага янычар — его подозревали ни более ни менее как в покушении на жизнь Великого Турка — и что есть опасения, как бы такой же участи не подверглись силяхтар и бостанджи-баши, слывущие ближайшими его друзьями. Сообщая эти новости, мой секретарь присовокуплял к ним кое-какие соображения. Бостанджи-баши пользуется в серале Великого Турка таким уважением и такой властью, что вряд ли, — писал он, — осмелятся предпринять что-либо лично против него; зато не подлежит сомнению, что не будет пощады его друзьям, среди коих и в первом ряду — силяхтар, Шерибер, Дели Озет, Махмут Прельга, Монтель Олизюм и еще несколько вельмож, с которыми и я был дружен. Секретарь спрашивал, не предприму ли я каких-либо шагов в их защиту и не окажу ли им хотя бы какой-нибудь помощи, чтобы отвратить грозящую им опасность. Единственное, что я официально мог бы сделать для них, — это повидать великого визиря и ходатайствовать за них; однако я предвидел, что если вопрос идет о деле государственной важности, то меня вряд ли станут слушать. Зато у меня имелись другие пути помочь им. Помимо того, что мне легко было предоставить им возможность бежать, я мог бы оказать некоторым из них ту же услугу, какую не затруднился оказать мой предшественник Магомету Остуну, а именно тайно поселить их у меня, пока не отшумит гроза, ибо в этой стране страсти после начальной вспышки быстро утихают и человек, сумевший избежать первой опасности, может уже быть более или менее спокоен. Однако мое служебное положение не позволяло мне опрометчиво отдаваться дружеским чувствам; поэтому я решил немедленно отправиться в Константинополь, чтобы лично убедиться в том, что там происходит.
Читая письма, я заметил, что Синесий дожидается меня; судя по его робкому виду, я предвидел какую-то новую сцену. Я собрался осыпать его упреками, но он предупредил меня. Едва я дочитал письма, он бросился мне в ноги со смиренным видом, обычным у греков; он заклинал меня забыть все, что он говорил о происхождении Теофеи, и разрешить ему жить в Орю, ибо он более чем когда-либо готов считать Теофею своей сестрой. Ему непонятно, — заключил он, — что за прихоть побудила его некоторое время сомневаться в истине, о которой свидетельствует ему собственное его сердце; наперекор несправедливому отцу, он готов публично заявить, что Теофея — его сестра. Я без труда разгадал его хитрость: потерпев неудачу в притворстве, он хотел по крайней мере сохранить за собою милости, коими завладел. Совесть его молчала, раз он столько времени безмятежно наслаждался ими, а от стеснительного имени брата ему хотелось избавиться, по-видимому, только для того, чтобы устранить всякие препятствия на своем пути. Ответ мой развеял все его надежды. Не ставя ему в укор его любовь, я сказал, что истина не зависит от его согласия или отказа признать Теофею своей сестрой, а потому ни сказанное им, ни та легкость, с какою он говорит теперь совсем иное, ничуть не влияют на сложившуюся у меня уверенность насчет происхождения Теофеи; зато слова его убедительно свидетельствуют о природе его чувств, и напрасно уста отрицают, когда сердце уже откровенно высказалось. А чтобы он знал, какого я о нем мнения, скажу напрямик, что считаю его подлецом: сначала он признал себя братом Теофеи, потом отказался от родства с нею, а теперь снова готов признать его по соображениям куда более презренным, нежели доводы его родителя. Оскорбляя его, сознаюсь, я утолял свой гнев. Затем, не дав бедняге что-либо возразить, я вызвал слугу и приказал немедленно отвезти его в Константинополь. Я вышел, не обращая внимания на его скорбь, но, вспомнив, что позволил ему попрощаться с сестрою, я это разрешение отменил и решительно запретил ему сказать Теофее перед отъездом хоть слово.
Я был уверен, что слуга в точности исполнит мои распоряжения, и поспешил в карету, которую велел запрячь, как только прочел письма; прежде чем предпринять что-либо в защиту своих друзей, я собирался навести дополнительные справки.
Преступление аги янычар состояло в том, что он навестил в тюрьме Ахмета, одного из братьев султана Мустафы. Бостанджи-баши подозревали в том, что он содействовал их свиданию, а от аги рассчитывали узнать правду на этот счет. Последнее время отношения между агой и великим визирем испортились, поэтому не было сомнений, что министр, желая погубить агу, поведет себя с ним весьма круто. А особенно огорчило меня известие о том, что арестован также и Шерибер с Дели Азетом, и на том только основании, что накануне преступления, совершенного агой, они провели у него несколько часов. Прими я во внимание только свою дружбу с Шерибером, я немедленно помчался бы к великому визирю. Но, не возлагая больших надежд на одно лишь свое заступничество, я решил, что успешнее услужу другу, если предварительно повидаюсь с силяхтаром, совместно с которым можно будет принять более целесообразные меры. Я поехал к нему. Дома его не было, а подавленное настроение, чувствовавшееся в его дворце, говорило о том, что его отсутствие вызывает у домочадцев тревогу. Один из невольников, пользовавшийся, как мне было известно, доверием хозяина, сообщил мне по секрету, что силяхтар уехал крайне поспешно, при первом же известии об аресте Шерибера, а потому надо думать, что немилость, постигшая друга, побудила его немедленно скрыться. Я ответил, что если еще не поздно, то ни в коем случае не следует пренебрегать этой мерой предосторожности, и тут же поручил невольнику предложить силяхтару убежище в моем доме в Орю, с единственным условием, что он приедет в темноте и без свиты. Примером мне служил не только мой предшественник, но и паша Реянто, который обессмертил себя тем, что предоставил убежище князю Димитрию Кантемиру. Впрочем, ведь речь шла не об избавлении преступника от кары, а о том, чтобы защитить благородного человека от напрасных подозрений.
Как бы то ни было, мне еще не удавалось ничего сделать для моих друзей; поэтому я решил повидаться кое с кем из турецких вельмож, от которых надеялся получить хотя бы более подробные сведения. Уже распространился слух, будто ага янычар, признавшийся под пыткой в своем преступном замысле, поплатился жизнью — его повесили. Задержку с арестом силяхтара толковали как благоприятный признак, и не слышно было, чтобы ему приписывали иное злодеяние, кроме дружбы с агой. Зато в отношении Шерибера и Дели Азета ходили столь мрачные слухи, что я встревожился за участь лучших своих друзей, и ничто уже не могло сдержать моего рвения. Я отправился к великому визирю. Вмешиваясь в это государственное дело, я не стал прибегать к утонченным доводам. Я сослался только на чувство нежной дружбы, и, не допуская, что мои друзья могли совершить какое-либо тяжкое преступление, я заклинал визиря прислушаться к моим словам. Визирь внимательно выслушал меня.
— Можете быть уверены, — сказал он, — что правосудие Великого Турка не слепо и сумеет отличить преступника от невиновного. Не тревожьтесь за своих друзей, если совесть их чиста.
Визирь добавил, что мой отзыв будет, разумеется, принят к сведению, и выразил уверенность, что паши оценят значение моего заступничества. Однако тут же расхохотавшись, он заметил, что силяхтар, по-видимому, считает мое покровительство всесильным, раз он со страху решил искать убежища именно под моим кровом. Я не понял смысла этой шутки. Он продолжал в том же духе и даже похвалил меня за то, что я смутился и молчу; он толковал это как умение хранить тайну. Но когда я решительно заявил, что не имею понятия, куда скрылся силяхтар, он разъяснил мне, что приставил к силяхтару соглядатаев и поэтому знает, что прошлой ночью силяхтар приехал ко мне в Орю, притом с такой малочисленной свитой, что нет никаких сомнений в том, что он имел в виду сохранить свой приезд в тайне.
— Я его ни в чем не подозреваю, — продолжал визирь, — и не ставлю ему в вину его прежней связи с агой янычар. Но я счел целесообразным держать его под наблюдением и очень рад, что он перепугался, ибо теперь он будет осмотрительнее в выборе друзей.
Затем визирь дал мне слово, что в моем доме не причинит силяхтару никакого вреда, однако потребовал от меня обещания, что я скрою это от своего друга, чтобы он еще некоторое время пребывал в тревоге.
Я не мог понять, каким образом силяхтар оказался в Орю. Я выехал оттуда днем. Мыслимо ли, что он появился там без моего участия и заставил мою челядь скрыть от меня его приезд? Прежде всего мне пришло на ум его увлечение Теофеей. Неужели он помышляет не столько о своей безопасности, как об успехах в любовных делах? А если правда, — рассуждал я, — что он с прошлой ночи скрывается в моем доме, то не происходит ли это с согласия Теофеи? Пусть судят как хотят о моем чувстве к ней. Если она считает, что я недостоин имени возлюбленного, пусть называет меня своим стражем или воспитателем, но, так или иначе, я не мог совладать с охватившей меня глубокой тревогой. Я думал только о том, как бы поскорее вернуться в Орю. По приезде я спросил у первого же попавшегося слуги: где силяхтар, как он оказался здесь без моего ведома? Слуга был тот самый, которому я поручил отвезти Синесия. Я удивился, что он так скоро возвратился из города, хотя при большой поспешности это и было возможно, — и только после того как он уверил меня, что силяхтара в моем доме нет, я спросил, как выполнил он мое поручение. Он ответил на мой вопрос, должно быть, не без некоторого смущения, но у меня не было причин не доверять ему, поэтому я не обратил внимания на то, с каким видом он ответил, что доставил Синесия к его родителю. А на деле я оказался обманутым вдвойне, с той только разницей, что на первый вопрос он ответил мне правду, а на второй — солгал, дабы скрыть измену, к коей был причастен. Короче говоря в то время как я был уверен, что силяхтар ко мне не приезжал, а Синесий от меня уехал — оба они были здесь, и несколько дней я об этом не знал.
Юноша воспринял распоряжение об отъезде как смертный приговор. Уклониться от него он мог только при помощи хитрости, и он сообразил, что, поскольку слугам неизвестны причины его изгнания, можно уговорить их оставить его в Орю хотя бы до моего возвращения. Кроме того, опасаясь, как бы я не вернулся в самое непредвиденное время, что со мною случалось, он щедрым подарком склонил на свою сторону слугу, которому я приказал увезти его. Не знаю, как Синесий объяснил свое поведение, но он и подкупленный слуга сделали вид, будто уезжают, а Немного позже вернулись обратно. Синесий заперся в своей комнате, а слуга появился несколькими часами позже, словно приехал из города, выполнив данное ему поручение.
История с силяхтаром оказалась сложнее. Как известно, Бема была недовольна своим положением в доме; то ли она была обижена тем, что я не оказываю ей должного доверия, то ли просто из гордыни считала, что не занимает в доме того места, которого заслуживает, — так или иначе она относилась ко мне как к иностранцу, который не может оценить ее таланты и не внушает желания ревностно служить ему. Силяхтар приезжал к нам часто, а Бема была слишком проницательная, чтобы не понять, что именно привлекает его в Орю. Опыт, приобретенный за долгие годы жизни в сералях, помог ей придумать, как отомстить за себя. Она улучила время, чтобы переговорить с силяхтаром, предложила ему свое посредничество и сумела ему внушить, будто счастье его всецело в ее руках. То, что она обещала, значительно превосходило собственные ее надежды, ибо она знала о характере моих отношений с Теофеей и поэтому не могла надеяться, что исхлопочет для силяхтара то, в чем было отказано мне. Но именно исходя из своих наблюдений она и обнадеживала поклонника. Подтверждая его уверенность, что между мною и моей воспитанницей нет любовной связи, она хвалилась тем, что досконально знает нрав и влечение девушек этого возраста и поэтому может поручиться, что не вечно же будет Теофея отказываться от любовных наслаждений; и она внушила силяхтару надежду, что со временем он не встретит сопротивления.
Правда, Бема неотлучно находилась при Теофее и к тому же была весьма опытна в руководстве женщинами, поэтому участие ее в этой интриге представляло собою большую опасность, нежели пылкий темперамент Теофеи, на который главным образом полагался силяхтар. Однако к тому дню, когда силяхтара повергла в глубокую тревогу немилость, постигшая агу янычар, Беме, невзирая на всю ее ловкость, не удалось достичь больших успехов в затеянной интриге. Грозившая силяхтару опасность не могла приглушить его страсть, и он тем более торопил Бему, что в минуты первоначальной оторопи ему пришла в голову мысль — не искать ли спасения у христиан, и он подумывал скрыться у них, захватив что удастся из имущества; он готов был даже пожертвовать всем состоянием, если бы Теофея сопутствовала ему в бегстве. Тем временем коварная Бема, не решаясь обещать столь скорый успех, отважилась предложить ему убежище под одним кровом с его возлюбленной. Распорядок у нас в доме соответствовал нашим обычаям, а именно женщины размещались не обособленно, как у турок, а жили в разных комнатах, по указанию моего дворецкого. Бема помещалась рядом с Теофеей. Здесь-то она и предложила силяхтару приютить его. Она его уверяла, что тут он будет в полной безопасности хотя бы уже потому, что мне неизвестно об услуге, которую ему оказывают в моем доме, а следовательно, нет опасений, что я отдам предпочтение политике перед дружбой; с другой стороны, мне, несомненно, будет очень приятно, когда, по миновании опасности, выяснится, что я оказал помощь своему другу. Гораздо менее удивительно, что такой план мог прийти в голову женщине, изощренной во всякого рода интригах, чем то, что его одобрил человек столь высокого ранга, как силяхтар. Когда я узнал все обстоятельства этой истории, она показалась мне до того необыкновенной, что я почел бы ее образчиком самого диковинного любовного безрассудства, если бы тут не играла роль также и тревога силяхтара за свою жизнь.
Но должен добавить, что при любой невзгоде турки прежде всего поступаются гордостью. Все их величие зависит от властелина, рабами коего они себя считают, поэтому при первой же немилости у них не остается и следа собственного достоинства; когда же гордость их основывается на личных заслугах, то в большинстве случаев оказывается, что оснований для нее совсем немного. Однако мне были известны многие достоинства силяхтара, и у меня имелись основания считать его опасным соперником в любви, особенно в отношении женщины, воспитанной в одной с ним стране и, следовательно, не считающей оскорбительным то, что нас отталкивает в турке.
Я не сказал Теофее, почему я вернулся из Константинополя. Наоборот, чувствуя себя свободнее, ибо сердце мое избавилось от удручавшего его гнета, я с удовольствием беседовал с нею, а она заметила во мне перемену и даже спросила, почему я такой оживленный. Я воспользовался этим, чтобы весело повторить то, что утром сказал уныло и печально. Мне было ясно, что она царит в моем сердце, но я все еще колебался, дать ли волю своим чувствам; теперь, когда я избавился от мучительных тревог, я рассуждал свободно, и у меня хватило сил сдержать порыв и не заговорить о своей любви. Ныне, размышляя о минувшем, я, пожалуй, лучше разбираюсь в своих тогдашних помыслах, и мне кажется, что сокровенным моим желанием было встретить со стороны Теофеи хоть чуточку ответного чувства или хотя бы его видимость; ведь я все еще льстил себя мыслью, что я ей ближе, чем кто-либо другой. Но присущее мне понятие чести, равно как и данные мною обещания, мешали мне завоевать ее сердце с помощью соблазнов. Я хотел только одного, мечтал только об одном — чтобы она разделила мои желания.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Стояла прекрасная пора. В саду у меня сочеталось все, что можно представить себе самого приятного в деревне, и после ужина я предложил Теофее подышать свежим воздухом. Мы несколько раз прошлись по наиболее привлекательным аллеям. Еще не совсем стемнело, когда мне почудилось, будто кое-где в прогалинах мелькает мужская фигура. Я подумал, что это либо моя тень, либо кто-нибудь из слуг. В другом месте мне послышался шорох листвы; я не был склонен к подозрительности и решил, что это ветерок: внезапно посвежело. Я принял его за предвестие грозы и стал торопить Теофею, чтобы успеть добраться до лиственной беседки, где можно укрыться от дождя. Нас сопровождала Бема и другая невольница. Мы немного посидели в беседке, и тут мне показалось, будто вблизи кто-то бродит. Я кликнул Бему и задал ей какой-то пустой вопрос, только чтобы проверить, далеко ли она от меня. Оказалось, что она не там, откуда мне почудились шаги. Тут у меня возникло подозрение — не подслушивают ли нас. Не желая тревожить Теофею, я под каким-то предлогом встал, чтобы узнать, кто же отважился на такую дерзость. Мне еще не приходило в голову, что это может быть человек посторонний, а не кто-нибудь из моих слуг. Но я никого не обнаружил и спокойно вернулся к Теофее. Темнело. Мы дошли до дома, никого не встретив.