Слезы полились у нее ручьями. Я был крайне смущен, и вместе с тем у меня мелькнуло сомнение в ее искренности. Мне вспомнились слышанные неоднократно рассказы о том, что турчанки считают похвальным долго отказывать в любовных ласках, и я уже готов был пренебречь ее сопротивлением и слезами. Однако простодушие, сквозившее в ее скорби, а также страх, что я не оправдаю высокого мнения, которое сложилось у нее обо мне, — если считать, что оно искренне, — побудили меня тотчас подавить в себе все порывы.
— Не бойтесь взглянуть мне в глаза, — сказал я, видя, что она сидит, все так же потупившись, — и знайте, что я меньше, чем кто-либо на свете, склонен огорчать вас и действовать наперекор вашим чувствам. Желания мои — естественное следствие ваших чар, и я подумал, что вы не откажете мне в том, что добровольно дарили сыну патрасского губернатора и паше Шериберу. Но сердце не властно над собою…
Она прервала меня горестным стоном, исторгшимся, казалось, из самой глубины уязвленного сердца, и я понял, что слова мои не только не успокоили ее, как я рассчитывал, а, наоборот, лишь усугубили ее скорбь.
Ничего не понимая в этом диковинном приключении и не говоря ни слова из страха опять неправильно истолковать ее намерения, я стал просить ее сказать мне без обиняков, что должен я делать, что должен говорить, дабы искупить причиненное ей огорчение; я молил не осуждать меня слишком сурово за то, что она, в сущности, никак не может считать оскорблением. Мне показалось, что тон, каким я произнес эту просьбу, вызвал и у нее опасение, что она обидела меня своими жалобами. Она порывисто схватила мою руку, и в этом пожатии мне почудилась тревога.
— О, лучший из людей, — воскликнула она, прибегая к выражению, обычному у турок, — судите справедливее о чувствах вашей несчастной рабыни и верьте, что между нами никогда не произойдет ничего такого, что можно было бы назвать оскорблением! Но вы причинили моему сердцу смертельное горе. Об одном только молю вас, раз вы позволили мне высказаться, — добавила она, — предоставьте мне провести ночь в грустных размышлениях и позвольте поделиться ими с вами поутру. Если мольба вашей рабыни кажется вам чрезмерно дерзкой, по крайней мере, подождите осуждать ее чувства, пока не узнаете их.
Она хотела броситься мне в ноги. Я силою удержал ее и, поднявшись с дивана, куда сел, собираясь выслушать ее, я принял столь равнодушный вид, словно никогда и не думал предлагать ей свою любовь.
— Не произносите слов, которые отнюдь не соответствуют вашему положению, — сказал я. — Вы не только не рабыня моя, а, наоборот, сами могли бы обрести надо мною власть, которую я охотно предоставил бы вам. Но я не хочу владеть вашим сердцем насильно, даже если бы имел право принудить вас. И эту ночь, и все остальные до конца жизни, если вам так угодно, никто не потревожит вас.
Я тут же кликнул невольницу и, спокойно поручив ей оказать Теофее необходимые услуги, удалился с таким же спокойным видом; я велел приготовить мне другую комнату и поспешил лечь в постель. В сердце моем еще бушевали пережитые волнения, и, как ни старался я, мне не удавалось вполне успокоиться; но я все же рассчитывал, что отдых и сон не замедлят принести умиротворение моему сердцу и уму.
Однако едва только мысли мои под влиянием тьмы и безмолвия начали проясняться, как все события, прошедшие передо мною за день, стали удивительно живо возникать в моем воображении. Я не забыл ни единого слова, сказанного Теофеей, и теперь, вспоминая их, чувствовал только досаду и замешательство. Я даже без особого труда понял, что легкость, с какою я решил оставить ее в покое, и безразличие, с каким расстался с нею, объяснялись теми же чувствами. Некоторое время я твердо придерживался этого образа мыслей и упрекал себя в слабости. Мне следует краснеть за то, что я столь неосторожно позволял себе увлекаться подобного рода девушкой. И как влечение к ней могло ввергнуть меня в такую тревогу и растерянность? Ведь Турция полна невольниц, от которых я мог бы ждать таких же утех! Не хватало мне только, — добавлял я, высмеивая собственное безрассудство, — не на шутку воспылать страстью к шестнадцатилетней девочке, извлеченной мною из константинопольского сераля, которая поступила в сераль Шерибера, быть может, после того, как побывала во многих других! Думая о том, что она отказала мне в милостях, которые расточала, вероятно, не малому числу турок, я потешался над собственной наивностью, из-за которой столь дорожил объедками старика Шерибера. Но особенно дивился я тому, как Теофея могла в короткий срок так высоко оценить свои прелести, а также тому, что первым мужчиной, к которому она обратилась с предложением купить их, оказался француз, да еще такой опытный в обращении с женщинами, как я.
Полагаясь на свойственную мне доброту, о которой окружающие судят по моему лицу и манерам, она решила именно с меня начать дурачить мужчин, — рассуждал я. — И юная кокетка, которую я считал простодушной и наивной, пожалуй, намеревается долго водить меня за нос с помощью всевозможных уловок.
Слегка заглушив обиду этими оскорбительными рассуждениями, я стал обдумывать смысл случившегося несколько спокойнее. Я припоминал, как вела себя Теофея со времени нашей первой встречи в серале Шерибера. Она никогда не упускала случая в любых, даже самых незначительных поступках, в любом разговоре подтвердить намерения, которые я ей приписывал. Я не раз удивлялся тому, как охотно пользуется она возможностью высказаться в духе самой строгой морали. Я восторгался глубиной и непогрешимостью ее суждений. Правда, порою она не в меру увлекалась, и восторженность эта порождала некоторые сомнения в ее искренности. Я считал такие речи просто упражнением для ума или следствием избытка новых впечатлений, вызванных рассказами о наших обычаях и нравах, рассказами, которые не могли не воспламенять ее мятущееся воображение. Но зачем быть несправедливым и почему не поверить, что при хороших задатках и незаурядном уме она на самом деле потрясена многими мыслями и воззрениями, ростки коих находит в своем собственном сердце? Ведь она решительно отклонила предложения силяхтара! Ведь она задумала расстаться и со мною, чтобы отправиться в Европу в поисках положения, соответствующего ее взглядам! Если же она впоследствии согласилась принять мое покровительство, так нет ничего удивительного в том, что она прониклась доверием к человеку, который раскрывал перед ней картины добродетельной жизни, уже привлекавшей ее. А в таком случае разве не заслуживает она уважения? И кому же больше уважать ее, как не мне? Ведь я начал служить ей бескорыстно, не отвлекая ее от похвальных намерений легкомысленными, безнравственными предложениями, и теперь мне следовало бы даже гордиться нравственным переворотом, который совершился под моим влиянием.
Чем дальше углублялся я в эти раздумья, тем яснее сознавал, что если рассматривать приключение с такой точки зрения, то оно оказывается для меня скорее лестным; а поскольку я всегда стремился придерживаться возвышенных принципов, то мне было довольно легко пожертвовать вожделенными утехами ради того, чтобы превратить Теофею в женщину безупречную как по уму и очарованию, так и по добродетели.
Я никогда не старался внушать ей благонравие, думалось мне, значит, склонность к целомудрию, которую я предполагаю в ней, является следствием ее врожденных качеств, пробудившихся под влиянием случайно сказанных мною слов. Чего же можно ожидать, если я всерьез начну развивать ее богатые природные данные?
Я охотно рисовал ее себе в том окружении, куда, казалось мне, могу ее ввести. И, заранее представив ее пленительный облик в новой среде, я подумал: тогда она будет наделена всем, чтобы стать прекраснейшей женщиной в мире. Да, Теофея могла бы так же чаровать своим умом и сердцем, как и внешним совершенством. И какой же мужчина, благородный, с безупречным вкусом, не почтет за счастье посвятить ей всю свою жизнь?
Я запнулся на этой мысли, словно испугался того, с какой охотой сердце мое готово отдаться ей. Мысль эта настойчиво возвращалась ко мне, пока я, наконец, не впал в забытье; я отнюдь не чувствовал недомогания, которое, думалось мне, будет томить меня до самого утра, а, наоборот, весь остаток ночи провел в упоительном сне.
При пробуждении в сознании моем прежде всего возникли образы, нежно запечатлевшиеся в нем, когда я засыпал. Они так все заполонили, что как бы свели на нет мой первоначальный план; у меня не оказалось и следа мечтаний, какие я лелеял несколько дней. Мне не терпелось увидеться с Теофеей; но я жаждал этой встречи в надежде найти ее такою, какою с радостью представлял себе, или, по крайней мере, в том настроении, какое ей приписывал. Желание это было до того сильно, что я боялся ошибиться в своих чаяниях. Едва я узнал, что в спальне ее подняты шторы, как послал узнать, можно ли мне к ней прийти. Рабыня ответила по ее поручению, что она просит немного подождать; она скоро встанет. Но мне хотелось застать ее в постели, с единственной целью спокойствием своим доказать, что ночь совершенно изменила мои планы. Она несколько смутилась, что я вошел так скоро, и в замешательстве просила меня извинить нерасторопность ее невольницы. Я успокоил ее сдержанной речью, заверяя, что ей нечего опасаться с моей стороны. Как же она была, однако, хороша в таком виде, и как легко было ее чарам поколебать все принятые мною решения!
— Вы обещали дать мне кое-какие разъяснения, — сказал я серьезно, — и я с нетерпением жду их; но прежде извольте выслушать мои. Какие бы желания ни были мною высказаны вчера, я подчинился вашей воле, и по этому вы можете судить, что я никогда не требую от женщины чего-либо, что она не склонна пожаловать мне добровольно. К такому доказательству моих намерений я сегодня добавлю слова, которые еще раз подтвердят это. А именно: какою бы целью вы ни руководились, соглашаясь приехать сюда со мною, вы неизменно свободны стремиться к ней, так же как сейчас вольны пояснить или не пояснить ее.
Тут я умолк, ожидая ответа. Несколько мгновений она смотрела на меня, и я с удивлением заметил, что по щекам ее катятся слезы; когда же в тревоге, забыв о своем намерении, я спросил, чем они вызваны, ответ ее показался мне еще удивительнее. Она сказала, что нет на свете человека более достойного жалости, чем она, и что именно слова, сказанные мною, и причиняют ей то горе, которое она заранее предвидела. Я просил ее высказаться яснее.
— Увы, — воскликнула она, — описывая свои чувства, сколь вы несправедливы к моим! После того, что произошло здесь вчера, вы говорите со мною тоном, порожденным все теми же мыслями, и я смертельно скорблю, что, как ни стараюсь раскрыть перед вами глубины своего сердца, мне все же не удается показать вам, что в нем творится.
Эта жалоба повергла меня в еще большее недоумение. Я признался ей с откровенностью, о которой свидетельствовали и смысл моих слов и выражение лица, что все относящееся к ней с той самой минуты, когда я впервые увидел ее, всегда было для меня загадкой, а ее последние сетования делают эту загадку еще непостижимее.
— Говорите же прямо, — сказал я. — Что вы колеблетесь? Кому могли бы вы открыться с большим доверием?
— Именно вопросы ваши, именно необходимость ясно ответить, раз вы этого требуете, и огорчают меня. Неужели вам нужны какие-то объяснения, чтобы понять, что я — несчастнейшая из женщин? Вы, открывший мне глаза на мой позор, удивляетесь, что я противна самой себе и что мне хочется скрыться от взоров окружающих меня людей? Какая же участь ждет меня отныне? Остается ли мне только удовлетворить ваши желания и желания силяхтара, в то время как истины, которые вы открыли мне, строго осуждают их? Переехать ли мне в страны, устои и нравы которых вы хвалили мне, и там, став свидетельницей превозносимых вами добродетелей, вновь почувствовать все тот же упрек в распущенности? Но я все-таки хотела покинуть развратную страну, где мы находимся. Я хотела бежать и от тех, кто загубил мою непорочную юность, и от вас, растолковавшего мне мое падение. Но куда же собиралась я бежать в растерянности, страдая от угрызений совести? Я вполне сознаю, что без покровителя и вожатого любой шаг неизбежно завлек бы меня в новую бездну. Ваши настойчивые уговоры удержали меня. Хотя вас я боялась больше, чем всех людей вместе взятых, ибо вы лучше кого-либо знали всю неизмеримость моих невзгод, хотя каждый взгляд ваш казался мне приговором, я все-таки вместе с вами вернулась в Константинополь. «Ведь больной не должен стыдиться даже самых отвратительных своих язв», — подбадривала я себя. К тому же, осознав, что предпринять путешествие наудачу крайне неосторожно с моей стороны, я, твердо полагаясь на ваши обещания, надеялась, что вы укажете мне самые надежные пути. Между тем теперь вы сами толкаете меня в пропасть, из которой вы же меня извлекли. Я считала вас своим наставником в добродетели, а вы хотите вновь ввергнуть меня в разврат, и я не устояла бы против него, ибо, если бы разврат вообще представлял для меня какую-то привлекательность, то был бы еще опаснее, исходя от вас. Увы, неужели я высказалась недостаточно ясно или вы только делали вид, будто не понимаете? Ограниченность моего ума, беспорядочность мыслей и выражений могли привести к тому, что вы превратно поняли мои чувства; я всеми силами стараюсь объяснить их вам, и если вы их хоть отчасти поймете — не сетуйте на то, какое действие оказали ваши уроки на мое сердце. Если взгляды ваши ныне изменились, то я чувствую, что сама должна придерживаться прежних, и умоляю вас — позвольте мне остаться им верной!
Эта речь, из которой я привожу только то, что особенно врезалось мне в память, длилась достаточно долго, чтобы я мог проникнуться ею и подготовить ответ. Я еще был во власти размышлений, занимавших меня всю ночь, и упреки Теофеи не только не обижали меня, ее чувства и намерения не только меня не огорчали, а, наоборот, я был в восторге, что так подтверждаются мои догадки. Поэтому мнение, которое начало складываться у меня о ней, и радость, охватившая меня, только разгорались, пока я ее слушал, и если она хоть немного следила за мною, то не могла не заметить, что каждое слово, слетающее с ее уст, я встречаю с радостью и одобрением. Отвечая ей, я, однако, сдерживался, чтобы не придать окончанию нашей задушевной беседы оттенок какого-то легкомыслия или излишней пылкости.
— Любезная Теофея! — воскликнул я в избытке чувств, — вы устыдили меня своими упреками, которых, не скрою, еще вчера я никак не ожидал, но наша встреча зародила во мне некоторое сомнение в моей правоте, и я пришел сюда готовый признать свою вину. Если вы спросите, почему я оказался виноватым, то скажу, что никак не мог предположить то, что сейчас услыхал с таким восторгом и что мне казалось бы невероятным, не будь тому столь убедительных доказательств. Я ставлю себе в упрек, что до сего времени скорее восхищался вами, чем вас уважал. Подумайте только: когда знаешь, что вкус к добродетели весьма редко встречается в странах, наиболее облагодетельствованных небесами, когда сам чувствуешь, как трудно блюсти ее, легко ли поверить, что в самой Турции молодая особа вашего возраста, едва лишь вышедшая из сераля, не только по рассудку, но и по склонности вдруг приобщается к самой возвышенной нравственности? Что я сказал, что сделал, чтобы вдохновить вас на нее? Разве несколько случайных замечаний о европейских обычаях могли зародить в вашем сердце столь благие устремления? Нет, нет, вы обязаны этим лишь себе самой, и ваше воспитание, которое сковывало эти устремления силою привычки, — не что иное, как невзгоды судьбы, за которые вас никак нельзя осуждать.
— Я хочу заключить из этого, — продолжал я все так же сдержанно, — что вы были бы в равной мере несправедливы и в том случае, если бы обиделись на меня за намерения по отношению к вам, ибо я никак не мог сразу же догадаться о ваших чувствах, и в том случае, если бы полагали, что кто-то вправе, ссылаясь на прошлое, отказать вам в уважении, которое вы заслужите своими чувствами и соответствующим поведением. Оставьте мысли об отъезде; вы молоды и неопытны в житейских делах, а потому путешествие не сулит вам ничего хорошего. Добродетель, о которой в Европе имеют столь высокие представления, на деле претворяется там не лучше, чем в Турции. Страсти и пороки вы встретите всюду, где живут люди. Но если вы хоть немного доверяете мне, положитесь на мои чувства; теперь они совсем переменились и могут отныне внушать мне лишь пламенное желание совершенствовать ваш духовный мир. Дом мой будет святилищем; следуя моему примеру, слуги станут глубоко чтить вас. Опорой вам будет моя верная дружба, а если высказанные мною мысли вам по душе, вы, быть может, извлечете из моих советов еще кое-какую пользу.
Она смотрела на меня так задумчиво, что я тщетно пытался прочесть в ее глазах, удовлетворил ли ее мой ответ. Ее молчание наводило меня на тревожную мысль, что у нее, пожалуй, остались сомнения в моей искренности и что, став однажды свидетельницей моей слабости, она уже не решается положиться на меня. В действительности же все ее опасения относились к ней самой.
— Ведь трудно допустить, — сказала она после долгого молчания, — что при ваших взглядах на добродетель вы можете не презирать женщину, зная все ее прошлое. Я сама призналась вам в нем и не раскаиваюсь в этом; я должна была так поступить, ибо вы близко к сердцу приняли мои невзгоды. Но именно эта откровенность и велит мне удалиться от вас, как и от всех, кто имеет основание попрекнуть меня моим позором.
Слова эти лишили меня самообладания. Я прервал ее и уже не мог больше сдерживаться. Жалобы мои были, как видно, трогательны, а рассуждения — убедительны, ибо Теофее пришлось признать, что чем больше я ценю добродетель, тем более должен восхищаться чувствами, владеющими ею. Я растолковал ей, что, с точки зрения истинной мудрости, порицания заслуживают лишь сознательные прегрешения, а то, что она называет своими падениями, нельзя считать сознательными проступками, ибо тогда следовало бы предположить, что ей уже было известно то, что в действительности она узнала случайно, из разговора со мною в серале. Наконец, я обещал ей и неизменное уважение, и бескорыстную помощь для завершения дела, столь счастливо начатого мною; я поклялся страшной клятвой, что все стерплю: пусть она не только покинет, но будет ненавидеть и презирать меня, если я нарушу условия, которые ей угодно будет мне поставить. И, дабы рассеять какие-либо сомнения, я тут же наметил точный план, все пункты коего предоставил на ее усмотрение.
— Вы будете жить в этом доме и заведете здесь такие порядки, какие сочтете нужными, — сказал я. — Я стану приезжать к вам не иначе как с вашего согласия. Вы будете принимать здесь только людей, которые вам по душе. Я позабочусь, чтобы у вас было все нужное для работы или развлечений. Идя навстречу вашему желанию совершенствовать ум и сердце, я обучу вас родному моему языку; он окажется вам весьма полезен, так как позволит познакомиться со множеством превосходных книг. Вы будете иметь возможность, соответственно вашим вкусам, отказываться от некоторых моих предложений или что-то добавлять к ним, и уверяю вас, все, что может доставить вам удовольствие, будет исполнено.
Я не задумывался о том, чем объясняется пыл, с каким я предлагаю все это, и Теофея тоже не задавала себе такого вопроса. Чистосердечия моего показалось ей достаточно, чтобы уступить моим настояниям. Она сказала, что чересчур многим обязана моей щедрости и что, упрямо отвергая мои благодеяния, она стала бы недостойной их, а потому она принимает мои предложения, чрезвычайно приятные для нее, если я буду в точности осуществлять их. Не знаю, как у меня достало сил сдержать порыв, толкавший меня броситься на колени у ее ложа, чтобы благодарить ее за это согласие, как за величайшую милость.
— Приступим к делу тотчас же, — сказал я, едва сдерживая свою радость, — и со временем вы признаете, что я достоин вашего доверия.
Намерения мои были искренни. Я расстался с нею, не решившись даже поцеловать ее ручку, хоть ручка эта, прелестнейшая в мире, неоднократно влекла меня к себе, когда Теофея сопровождала свои слова жестами. Я собирался немедленно вернуться в Константинополь, чтобы приобрести все, что могло бы скрасить ее уединение, и чтобы дать ей время занять в доме соответствующее положение и установить в нем порядок по своему вкусу. На этот счет я отдал надлежащие указания приставленным к ней немногочисленным слугам. Бема, которую я вызвал, чтобы отдать эти распоряжения в присутствии Теофеи, попросила у меня позволения переговорить со мною наедине, и то, о чем она мне поведала, привело меня в крайнее удивление. Она сказала, что независимость и даже власть, которые я предоставляю ее хозяйке, свидетельствуют о том, что мне не знакомы повадки ее соотечественниц; опыт, приобретенный ею в нескольких сералях, позволяет ей прийти своими советами на помощь чужестранцу; по положению своему она обязана быть мне преданной, а потому она не может скрыть от меня, что от столь юной и красивой наложницы, как Теофея, я должен ожидать всевозможных каверз; словом, мне не стоит полагаться на благонравие девушки, если я предоставлю ей неограниченную власть в доме, вместо того, чтобы поручить руководство ею какой-нибудь преданной невольнице; так поступают все без исключения турецкие вельможи, и если я считаю ее пригодной для подобного рода службы, то она обещает мне такое рвение и бдительность, что я ни в коем случае не раскаюсь в своем доверии к ней.
Хотя я и не заметил у этой невольницы особого ума и поэтому не надеялся на какую-либо необыкновенную помощь с ее стороны, а вдобавок был о Теофее такого мнения, что не считал нужным держать при ней неусыпного стража, я все же решил принять к сведению преподанный мне совет, памятуя, что некоторая осторожность никогда не повредит.
— Я не руководствуюсь взглядами, существующими в вашей стране, — сказал я Беме, — и заявляю вам к тому же, что не обладаю в отношении Теофеи никакими правами, которые позволяли бы мне что-либо приказывать ей. Но, если вы обещаете хранить тайну, я охотно поручу вам следить за ее поведением. Награда будет соответствовать вашим услугам и в особенности, — добавил я, — вашему благоразумию, ибо я решительно требую, чтобы Теофея ни в коем случае не догадалась о поручении, которое я вам даю.
Ответ мой несколько обрадовал Бему. Радость ее, быть может, показалась бы мне подозрительной, если бы лица, уступившие ее мне, так горячо не расхваливали и осторожность ее, и преданность. Впрочем, поручение, которое я давал ей, было столь просто, что отнюдь не требовало из ряда вон выходящих качеств.
По пути в город меня больше всего занимала мысль, как быть с силяхтаром, который не мог долго оставаться в неведении о том, что Теофея съехала от учителя, а главное, что я предоставил ей убежище в своем доме. На ее счет я вдруг совсем успокоился, зная, что она все время у меня на глазах; не задумываясь над тем, что сулит мне это в будущем, я полагал, что, каким бы чувством ни полнилось мое сердце, мне легко будет справиться с любыми трудностями. Но мне не представлялось никакой возможности избежать объяснения с силяхтаром, а доводы, заготовленные мною накануне и казавшиеся мне достаточными, чтобы успокоить его, теряли даже в моих глазах убедительность, по мере того как приближался час, когда я должен был изложить их. Довод, представлявшийся мне самым выигрышным, заключался в том, что Теофея боится отца, ибо в случае, если она добровольно примет любовь турка, отец получит неоспоримое право не только исключить ее из своей семьи, но даже требовать ее наказания. В нынешних обстоятельствах мое покровительство послужит ей более надежной зашитой, нежели покровительство турецкого сановника. Между тем, даже оставляя в стороне, что силяхтар мнил себя всемогущим, я не мог, признавшись, что она находится в моем доме, не принимать его там, как только он этого пожелает. А это было совершенно нежелательно как для Теофеи, так и для меня самого. Я вышел из затруднения, решившись действовать совсем иначе; мне пришел в голову план — пожалуй, единственный, который мог удаться со столь великодушным человеком: я направился прямо к нему. Боясь, как бы его жалобы не затруднили мою задачу, я предупредил какие-либо расспросы с его стороны и сразу же сказал, что предложения его отвергнуты только потому, что юная гречанка склонна придерживаться добродетельного образа жизни — такого, о котором в Турции женщины имеют лишь слабое представление. Я даже не скрыл от него, что сам был крайне удивлен подобным решением и поверил Теофее лишь после некоторого испытания; но, обнаружив у столь юной особы чувства, достойные всяческих похвал, я решил всеми силами помогать ей в этом, а хорошо зная его, я не сомневаюсь, что он поступит так же.
Всю эту речь я построил весьма осмотрительно и позже пожалел только о последних вырвавшихся у меня словах. Как я и ожидал, силяхтар ответил, что глубоко уважает чувства Теофеи, описанные мною, и что он никогда и не помышлял пренебрегать ими, вступая с нею в те отношения, о каких мечтал. Потом, сославшись на то, что я о нем столь лестного мнения, он стал уверять меня, что любовь его к Теофее растет вместе с уважением к ней и поэтому ему хочется лично сказать ей, как высоко он ее ценит. Я не мог отклонить его предложение изредка сопровождать меня в Орю, и мне пришлось пообещать ему полную свободу, какой пользуются там все мои друзья, с той, однако, оговоркой, что Теофея, в соответствии с данным мною клятвенным обещанием, сама будет решать, кого ей угодно допустить в свою обитель.
Хотя я не без оснований упрекал себя в том, что дал силяхтару лазейку, которою он, как видно, воспользуется, я все же был очень рад, что, благодаря своей откровенности, развеял мучившие меня сомнения, и теперь меня уже не страшили его посещения Орю. Если бы я поколебался обещать ему это удовольствие, он мог бы обидеться; до сего времени его прямота, а также высокое мнение о моем чистосердечии предохраняли его от всяких подозрений, а откажи я ему в его просьбе, они у него сразу же зародились бы и не замедлили подорвать нашу дружбу. Покидая его, я думал только о том, как исполнить все обещанное мною Теофее. Зная об ее увлечении живописью, которое пока что ограничивалось изображением цветов, ибо закон запрещает туркам воспроизводить какие-либо живые существа, я стал подыскивать художника, который мог бы преподать ей рисунок и портретную живопись. Я стал выбирать ей также и учителей для занятий предметами, изучаемыми в Европе, и тут мне пришла в голову мысль, которую я долго отвергал; но по воле Провидения, пути коего неисповедимы, эта мысль в конце концов все же восторжествовала. Поскольку я был убежден, что молодой Кондоиди — брат Теофеи, мне казалось вполне естественным воспитывать их вместе, тем более что почти все преподаватели, приглашенные мною, занимались с ними обоими. Такой план предполагал, что и Кондоиди поселится в Орю, а у меня не находилось никаких возражений против этого; я даже радовался, что у Теофеи будет постоянная компания, которая избавит ее от скуки одиночества. Каюсь, я не вполне понимал главную трудность, заключавшуюся в этом замысле, и, пожалуй, именно необходимость преодолеть ее и помешала мне заняться другими, более разумными планами. Я смутно предчувствовал, не решаясь признаться самому себе, что постоянное присутствие юноши помешает мне бывать наедине с Теофеей; но, так как я решил свято придерживаться своих обещаний, стоило только этой мысли возникнуть, как я отвергал ее.
Синесий (так звали молодого Кондоиди) с восторгом одобрял все, что я делал для его сестры из уважения и любви к ней. Так же отнесся он и к моему решению посетить их вместе и дать им одинаковое образование. Я в тот же день отправил юношу в Орю и отослал с ним все, что предназначал для развлечения Теофеи. Их отец, узнавший в конце концов, что я взял на себя заботы об его сыне, уже приезжал ко мне, чтобы выразить свою признательность, а теперь явился снова, как только сын сообщил ему, что я в городе. К крайнему своему удивлению, он меня узнал, и смущение его убедило меня в том, что Синесий строго выполнил мой наказ скрыть от отца подоплеку наших отношений. Мне хотелось и позабавиться его недоумением, и воспользоваться первым его впечатлением, чтобы вновь заступиться за Теофею. Однако второе мое желание не осуществилось, ибо упрямый старик решительно заявил, что вера и честь запрещают ему признать своею дочерью девицу, воспитанную в серале. Даже мое предложение принять на себя обязанности отца и устранить тем самым все препятствия, не поколебало его. Такая непреклонность крайне рассердила меня, и я ему сказал, что он может не утруждать себя визитами и что я распоряжусь его не принимать.
В Орю я поехал лишь на другой день. Я не скрывал от себя, что мне хочется поскорее увидеть Теофею; решительно отказавшись от прежних видов на нее, я, однако, не собирался подавить в себе бескорыстную склонность, отнюдь не противоречащую представлениям о целомудрии и данным мною обещаниям. Такого рода свобода, предоставленная мною сердцу, устраняла муки, которые я неминуемо терпел бы, если бы стал стеснять его порывы. Я застал Синесия с Теофеей в тот момент, когда они с жаром приступили к первым занятиям; оба они были мне благодарны за то, что я подумал поселить их вместе. Я с удовольствием отмечал спокойствие Теофеи, которое казалось следствием внутреннего удовлетворения и придавало всему ее облику еще большую свежесть. Я осведомился у Бемы, как Теофея воспользовалась данным ей правом распоряжаться в доме. Невольница, хоть и задетая тем, что самой ей такого права не дано, не решилась пожаловаться на госпожу, однако вновь старалась внушить мне опасения на этот счет. Причина ее усердия была так очевидна, что я шутя попросил ее умерить свое рвение. Основываясь на словах людей, которые купили ее для меня, она воображала, что я предоставлю ей неограниченную власть над Теофеей, а такое доверие (она пользовалась им в нескольких сералях) является для невольницы высшим знаком отличия. Я сказал, что турецкие обычаи не обязательны для француза, что у нас свои нравы, и я советую ей познакомиться с ними, чтобы сделать свою жизнь приятнее. Она не осмелилась возразить что-либо, зато, быть может, с этой минуты воспылала ненавистью и к Теофее и ко мне и не преминула воспользоваться случаем, чтобы дать нам почувствовать это.
Служебные обязанности оставляли мне больше досуга, чем когда-либо, и я, сославшись на лучшее время года, решил провести несколько недель в деревне. Сначала я боялся, как бы Теофея не стала чересчур последовательно пользоваться данным ей мною правом не встречаться со мною. Но заметив, что, напротив, беседа со мною доставляет ей удовольствие, я проводил с нею целые дни и в этой близости все больше убеждался, какими совершенствами одарила ее природа.