Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия. Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу, у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он, опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил кади свое недоумение.
— Что же мог я еще предпринять? — возразил кади. — Преступник сказал, что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств, которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни, он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько соображений насчет его образа действий.
— Что мешало вам, — сказал я, — продержать узника еще несколько дней и навести справки в тех местах, где он жил после своего преступления? Разве вы не могли выведать у него, где именно и отчего умерла гречанка? Наконец, разве так трудно было пойти по ее следам и проверить малейшие обстоятельства ее жизни? Так поступают судьи у нас в Европе, — добавил я, — и даже если допустить, что честность у нас ценится не выше, чем у вас, то в раскрытии преступлений мы преуспеваем гораздо больше.
Кади почел слова столь разумными, что даже поблагодарил меня, однако несколько суждений, высказанных им насчет обязанностей судьи, убедили меня, что у турецких блюстителей правосудия сознание собственного достоинства преобладает над просвещенностью.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
— Допускаете ли вы, — продолжал я, — что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее?
Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью.
Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное — его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их.
— Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, — живо возразил я, — ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес.
Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился.
Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление.
— Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, — сказала она, — если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала.
При этой мысли она так растрогалась, что глаза ее заволоклись слезами; она раз двадцать повторила, что теперь ей кажется, словно не кому иному, как мне, она обязана жизнью, ибо снять с нее позор ее прежнего существования — значит в полном смысле слова возродить ее для новой жизни.
Но я считал, что дело, за которое я взялся, еще не закончено, и в пылу, еще не угасшем во мне, я предложил ей поехать вместе со мною к Кондоиди. У природы свои права, против которых сердцу человека никак не устоять, как бы черств или корыстен он ни был. Мне думалось, что когда Кондоиди увидит свою дочь, услышит ее голос, встретит ее взгляд, почувствует тепло ее объятий, то в нем непременно пробудятся отцовские чувства. Он не отрицал, что дочь его еще может отыскаться. А над всеми прочими возражениями, надеялся я, восторжествует сама природа. Между тем Теофея высказала некоторые опасения.
— Не лучше ли оставаться неопознанной и скрытой от всего света? — заметила она.
Я не стал вдаваться в сущность ее сомнений и почти насильно увез ее с собою.
Было уже довольно поздно. Я провел часть дня в одиночестве у учителя; успев приспособиться к некоей таинственности, я велел прислать мне туда обед с моим камердинером. Пока я уговаривал Теофею отправиться со мною, стало смеркаться, а когда мы приехали к Кондоиди, было уже совсем темно. Он еще не возвратился из города, куда отправился днем по делам, но его слуга, уже видевший меня утром, предложил мне, в ожидании хозяина, поговорить с его тремя сыновьями. Я не только не отверг этого предложения, а, наоборот, счел его чрезвычайно благоприятным. Меня ввели к ним вместе с Теофеей; на голову ее была накинута чадра. Едва я сказал юношам, что виделся утром с их отцом, а теперь приехал к нему по тому же вопросу, как мне стало ясно, что они уже осведомлены о сути дела, а тот, которого я по внешнему виду принял за старшего, холодно возразил мне, что вряд ли мне удастся впутать их отца в столь сомнительную и неправдоподобную историю. В ответ я привел соображения, позволявшие мне судить обо всем иначе; поколебав их своими доводами, я попросил Теофею откинуть чадру, чтобы братья могли узнать в ее лице родственные черты. Двое старших взглянули на нее чрезвычайно холодно, зато младший, которому было не более восемнадцати лет — причем он поразил меня сходством с сестрою, — едва взглянув на нее, бросился к ней с распростертыми объятиями и стал ее без конца целовать. Теофея, не решаясь принимать его ласки, смущенно уклонялась от них. Но двое старших не замедлили выручить ее из столь стеснительного положения. Они подошли и стали грубо вырывать ее из рук брата, а тому грозили гневом отца, говоря, что он будет крайне возмущен поведением, идущим вразрез с его планами. Меня самого возмущала их черствость, и я резко упрекал их, что не помешало мне просить Теофею сесть и дожидаться Кондоиди. Помимо моего камердинера, нас сопровождал учитель, и этих двух мужчин было достаточно, чтобы оградить меня от каких-либо оскорблений.
Наконец, отец приехал, но — чего я никак не мог предвидеть — едва он узнал, что я его дожидаюсь и что со мною девушка, как он выскочил из комнаты, словно ему грозила какая-то опасность, и велел слуге, принявшему меня, передать мне, что после объяснения, состоявшегося между нами, его весьма удивляет мое упорное желание навязать ему девушку, которую он не считает своей дочерью. Грубость его меня глубоко возмутила; взяв Теофею за руку, я сказал ей, что вопрос об ее происхождении не зависит от прихоти ее отца и что, поскольку она явно его дочь, не имеет ни малейшего значения, признает он ее или нет.
— Свидетельство кади и мое свидетельство, — добавил я, — будут иметь не меньшую силу, чем признание вашей семьи, и к тому же я не вижу никаких оснований сокрушаться о том, что вам отказывают здесь в родственных чувствах.
Мы с нею удалились; присутствующие не оказали мне ни малейших знаков внимания и не проводили нас до порога. Я не мог сетовать на юношей, коим был совершенно незнаком, и мне легче было простить им эту неучтивость, чем жестокосердие, которое они проявили в отношении своей сестры.
Враждебность родственников огорчила бедную девушку больше, чем я предполагал, принимая во внимание, как неохотно она согласилась сопровождать меня. Я собирался изложить ей свои намерения, когда мы возвратимся к учителю, а разыгравшаяся сцена только подтвердила правильность задуманного мною. Однако грустное настроение, в котором она пребывала весь вечер, убеждало меня, что время выбрано мною неудачно. Я ограничился тем, что несколько раз принимался убеждать ее не расстраиваться, поскольку она может не сомневаться, что будет обеспечена всем необходимым. На это она отвечала, что самое дорогое для нее — уверенность, что чувства мои к ней останутся неизменными; но, хотя она была, казалось, вполне искренна, мне все же послышалась в ее словах горечь; я подумал, что за ночь грусть ее может развеяться, а потому лучше отложить разговор на завтра.
Сам я провел ту ночь гораздо спокойнее, ибо теперь бесповоротно утвердился в своих планах; происхождение Теофеи уже не вызывало у меня никаких сомнений, и это окончательно разогнало назойливые мысли, бередившие мою щепетильность. Разумеется, она испытала чудовищные унижения, но при ее достоинствах и благородном происхождении разве вздумалось бы мне сделать ее своей наложницей, не будь честь ее уже запятнана? Ее недостатки и положительные качества уравновешивались и, казалось, вполне оправдывали то положение, в какое я намеревался ее поставить. С этими мыслями я уснул, и, видно, они были сладостнее, чем я предполагал, раз меня так взволновала новость, которую я узнал при пробуждении. Разбудил меня часов в девять учитель, настойчиво желавший переговорить со мною.
— Теофея сейчас уехала в карете, которую подал ей какой-то незнакомец, — сказал он. — Уговаривать ее ему не пришлось. Я не отпустил бы ее, но ведь вы приказали ни в чем ее не стеснять, — добавил он.
Я прервал его жестокую речь возгласом, сдержать который у меня не было сил.
— Зачем же вы ее отпустили и зачем так превратно поняли смысл моего распоряжения! — вскричал я.
Учитель поспешил добавить, что он все-таки напомнил ей, что я буду весьма удивлен столь поспешным решением и что ей следовало бы по крайней мере разъяснить мне свой поступок.
Она отвечала, что ей самой неведомо, что ждет ее в будущем, но, какая бы беда с ней ни приключилась, она почтет себя обязанной известить меня о своей судьбе.
Пусть думают что хотят о причинах моего крайнего волнения. Сам не понимаю, чем его объяснить. Но я вскочил, обуреваемый такими чувствами, каких не испытывал еще никогда; изливаясь в горьких сетованиях, я в порыве волнения сказал учителю, что расположение мое к нему или ненависть отныне зависят от усилий, которые он приложит, чтобы напасть на след беглянки. Он отлично знал все, что происходило с тех пор, как девушка поселилась у него; поэтому он сказал, что если в этом приключении нет ничего ему неизвестного, то незнакомец, приехавший за нею, может быть только посланцем либо Кондоиди, либо силяхтара. Такое предположение казалось и мне вполне правдоподобным. Но оно было и крайне огорчительно. Не доискиваясь причин своего безумного волнения, я приказал учителю отправиться к силяхтару, а от него — к Кондоиди. Что касается первого, то я велел учителю только узнать у ворот дворца, кого видели там после девяти часов. Насчет второго я строго-настрого приказал узнать — не иначе как лично у него — не он ли послал карету за своей дочерью?
Я ждал возвращения учителя с неописуемым нетерпением. Но поездка его оказалась совершенно бесплодной, и исчезновение Теофеи становилось до того загадочным, что я в порыве ярости заподозрил, не причастен ли к нему он сам.
— Если бы я удостоверился в возникших у меня догадках, то приказал бы немедленно подвергнуть вас столь жестоким пыткам, что вырвал бы у вас признание, — сказал я, обратив на него суровый взгляд.
Он испугался. Бросившись мне в ноги, он обещал сказать всю правду, при этом уверял, будто все содеянное им он совершил с великой неохотой и совершенно бескорыстно, исключительно лишь из сочувствия. Мне не терпелось узнать истину. Он поведал мне, что накануне, сразу же после того, как я ушел от Теофеи, она вызвала его к себе и, весьма трогательно описав свое положение, попросила помочь ей осуществить решение, принятое ею бесповоротно.
Ей невмоготу, сказала она, выносить взгляды людей, коим известны ее позор и ее бедствия; поэтому она решила тайно бежать из Константинополя и направиться в любой из европейских городов, а там она надеется найти приют в какой-нибудь великодушной христианской семье. Она признавала, что очень многим обязана мне, а потому с ее стороны нехорошо бежать, не доверившись благодетелю и не предупредив его о своем намерении. Но так как я человек, которому она обязана больше всего на свете и которого она уважает больше, чем кого-либо, то мое присутствие, мои речи и дружеское к ней отношение особенно остро напоминают ей об ее постыдных приключениях. Словом, не столько довод, сколько ее настойчивость принудила учителя отвезти ее на рассвете в гавань, где она разыскала мессинское судно и решила воспользоваться им, чтобы отправиться в Сицилию.
— Где она? — прервал я его еще резче. — Вот что вы мне скажите, вот что надо было сказать прежде всего!
— Уверен, что она либо на мессинском корабле, который должен отчалить лишь послезавтра, либо в греческой харчевне при гавани, куда я ее проводил, — ответил он.
— Немедленно отправляйтесь туда, — вскричал я, — уговорите ее тотчас же возвратиться вместе с вами. И без нее ко мне не являйтесь, — пригрозил я вдобавок, — считаю излишним предупреждать, что вам грозит, если я не увижу ее до полудня.
Ни слова не возразив, он направился к двери. Но я был крайне взволнован, мне чудились бесконечные опасности, в которых я не мог дать себе отчета, и у меня мелькнула мысль: все предпринятое человеком посторонним будет и слишком медлительно, и ненадежно. Я окликнул учителя. Я решил тоже отправиться в гавань; владея турецким языком, я без труда смешаюсь там с толпой, и меня никто не узнает.
— Я пойду вместе с вами, — сказал я. — После того как вы столь жестоко меня предали, вы уже не заслуживаете моего доверия.
Я хотел выйти пешком, просто одетый и в сопровождении одного лишь камердинера. Я стал переодеваться, а учитель тем временем всячески старался вернуть мое расположение, оправдывался и клялся в своей преданности. Я был уверен, что у него какие-то корыстные виды. Впрочем, я был всецело поглощен предстоящими хлопотами и почти не обращал внимания на его разглагольствования. Несмотря на жгучее желание удержать Теофею в Константинополе, мне все же думалось, что, будь я уверен в ее помыслах и будь убежден, что она в самом деле стремится к целомудренной, уединенной жизни, я не стал бы препятствовать такому намерению, а, наоборот, всячески поощрял бы его. Но, даже веря в ее искренность, трудно было предположить, что ей, в ее возрасте, удастся противостоять всем возможным соблазнам. Даже капитан мессинского судна, как и любой пассажир, казались мне подозрительными. Несомненно, она самой судьбой осуждена вести в дальнейшем образ жизни столь же беспорядочный, какой вела в ранней юности, — тогда зачем же допускать, чтобы кто-то другой лишил меня радостей, которые я рассчитывал вкусить вместе с нею? Таковы еще были пределы, в которые я собирался заключить свои чувства.
Я пришел в харчевню, где ее оставил учитель. Она оттуда не выходила. Но нам сказали, что она у себя в комнате с юношей, которого велела окликнуть, когда случайно увидела его в гавани. Я с любопытством стал расспрашивать о подробностях этой встречи. Молодой человек сразу же узнал ее и начал нежно целовать, а она весьма непринужденно отвечала на его ласки. Они заперлись в ее комнате, и более часа никто их не беспокоил.
Я подумал, что все мои опасения уже оправдались, и в порыве неодолимой досады чуть было не отправился домой, не повидав Теофею и решив окончательно отказаться от нее. Однако, не сознавая истинной причины своих поступков и объясняя их не глубоким волнением, а просто любопытством, я послал к Теофее учителя и велел сказать, что мне надо с нею переговорить. При имени моем она так смутилась, что долго не могла ответить. Учитель, наконец, возвратился и сообщил мне, что юноша, которого он застал у нее, — младший сын Кондоиди. Я тотчас же вошел к ней. Она хотела броситься мне в ноги; я силою удержал ее, и, значительно успокоившись при виде ее брата, после стольких волнений, свидетельствовавших о том, что чувства мои совсем иные, чем я все еще предполагал, я не стал ее корить, а только выражал радость, что нашел ее.
Действительно, словно со вчерашнего дня у меня открылись глаза, я долго любовался ею с наслаждением или, лучше сказать, с ненасытностью, какой еще никогда не испытывал. Весь ее облик, до тех пор лишь умеренно восхищавший меня, теперь трогал меня до такой степени, что в каком-то исступлении я даже подвинул свой стул, чтобы оказаться поближе к ней. Страх утратить ее, казалось, еще усилился, после того как я вновь ее обрел. Мне хотелось, чтобы она уже опять находилась у учителя, а вид нескольких кораблей, среди коих, вероятно, стоит и корабль мессинца, вызывал у меня жгучую тревогу.
— Итак, вы покидаете меня, Теофея, — сказал я грустно. — Приняв решение бросить человека, который так вам предан, вы не посчитались с тем, какое это причинит ему горе. Но зачем было покидать меня, не поделившись своими планами? Разве я, по-вашему, злоупотребил оказанным мне доверием?
Она потупилась, и я заметил, что по щекам ее сбежало несколько слезинок. Потом, в смущении обратив на меня взор, она стала уверять, что не может упрекнуть себя в неблагодарности; если учитель, сказала она, передал мне, до чего тяжело было ей расставаться со мною, то я должен знать, как она мне за все признательна. Она продолжала оправдываться, приводя те же доводы, какие уже передал мне учитель, а что касается юного Кондоиди, присутствие коего в ее комнате должно было удивить меня, то она призналась, что, когда случайно увидела его в гавани, ей вспомнилась сердечность, с какою он отнесся к ней накануне, и она велела окликнуть его. То, что она узнала от него, могло только побудить ее поторопиться с отъездом. Кондоиди сказал сыновьям, что у него не остается ни малейшего сомнения в том, что она действительно его дочь; но он по-прежнему не только не намерен принять ее в свою семью, но и решительно запрещает сыновьям поддерживать с нею какую-либо связь; он не объяснил им своих дальнейших намерений, но, по-видимому, вынашивает какой-то зловещий план. Юноша был в восторге, что опять встретился с сестрою, к которой он чувствовал все большее расположение, и сам посоветовал ей остерегаться родительского гнева. Узнав, что она решила уехать из Константинополя, он предложил сопутствовать ей в этом путешествии.
— Что другое, кроме бегства, могли бы вы посоветовать несчастной и что другое оставалось мне предпринять? — воскликнула Теофея.
Я мог бы возразить, что если главная причина ее побега — страх перед разгневанным отцом, то жалобы мои вполне основательны, ибо о родительском гневе она узнала уже после того, как решила уехать. Но желание удержать ее было у меня сильнее всяких рассуждений, и тут даже брату ее я не вполне доверял; поэтому я сказал, что если и допустить, что отъезд ее разумен и необходим, то следует принять некоторые меры предосторожности, без коих ей грозят всевозможные напасти. Еще раз попрекнув ее тем, что она недостаточно полагается на мою готовность служить ей, я просил повременить с отъездом, чтобы я мог подыскать более надежную оказию и избавить ее от путешествия с незнакомым капитаном. Что же касается юного Кондоиди, то я похвалил его за доброе сердце и предложил Теофее взять его ко мне; в моем доме он найдет житейские удобства и заботливое воспитание и ему не придется сожалеть о родительском крове. Не знаю, только ли застенчивость побудила ее безропотно уступить моим просьбам; но она молчала, и я истолковал это как согласие последовать за мною. Я послал за каретой и решил самолично отвезти ее к учителю. Он шепнул ей на ухо несколько слов, которые я не разобрал. Узнав от нее, кто я такой, юноша несказанно обрадовался моим предложениям; зато у меня сложилось еще худшее мнение об отце, раз с ним так охотно расстаются его дети. А одной из причин, почему я пригласил к себе юношу, было желание досконально узнать все, что касается этого семейства.
Я решил, что по возвращении к учителю не буду откладывать своего признания и скажу Теофее о том, какие имею на нее виды. Но мне никак не удавалось под благовидным предлогом избавиться от молодого Кондоиди, — он, должно быть, боялся, что я забуду о своем обещании, как только потеряю его из виду; поэтому мне волей-неволей пришлось ограничиться лишь несколькими туманными выражениями, и я ничуть не удивлялся, что она, казалось, не улавливала их смысла. Однако эти речи настолько отличались от того, как я разговаривал с нею прежде, что при ее уме невозможно было не понять, что отношение мое к ней изменилось. Единственное новшество, которое я ввел теперь у учителя, заключалось в том, что я оставил у него своего камердинера под предлогом, что у Теофеи еще нет слуги; на самом же деле я поступил так, чтобы знать о всех ее поступках, пока не подыщу ей невольницу, на которую вполне смогу положиться. Я намеревался обзавестись сразу двумя невольниками, мужчиной и женщиной, и привезти их к ней в тот же вечер. Кондоиди я взял с собою. Я велел ему немедленно снять с себя греческую одежду и переодеться во французское платье почище. От этой перемены от стал еще привлекательнее, так что трудно было бы найти более миловидного юношу. Чертами лица и глазами он был похож на Теофею и отличался прекрасным сложением, оценить которое мешала его прежняя одежда. Однако ему не хватало многого из того, чем люди обязаны хорошему воспитанию, и у меня создавалось крайне неблагоприятное мнение об обычаях и образе мыслей греческой знати. Но мне достаточно было сознания, что он кровный родственник Теофеи, и я решил всячески содействовать развитию его природных качеств. Я распорядился, чтобы челядь моя служила ему так же усердно, как мне самому, и в тот же день нанял для него нескольких учителей, чтобы они развивали заложенные в нем способности. Я поспешил также расспросить его об их семействе. Я знал, что знатный род Кондоиди весьма древнего происхождения, но мне хотелось получить кое-какие сведения, которые могли бы пойти на пользу Теофее.
Рассказав мне то, что я уже знал об их благородном происхождении, юноша добавил, что отец считает себя потомком некоего Кондоиди, который был полководцем у последнего греческого императора и незадолго до взятия Константинополя приводил в трепет Магомета II. Он противостоял врагам во главе значительного войска, но турецкая армия расположилась так, что подойти к ней было невозможно, а потому, узнав об отчаянном положении осажденного города, Кондоиди решил пожертвовать жизнью ради спасения Восточной Империи. Набрав сотню самых отважных своих офицеров, он предложил им отправиться глухими тропами, где не могла пройти целая армия; он вышел во главе этого отряда темною ночью и достиг лагеря Магомета, которого он собирался убить в его шатре. И действительно, турки считали себя в такой безопасности с этой стороны, что держали тут весьма слабую охрану. Кондоиди пробрался если не до самого шатра Магомета, то, во всяком случае, до шатров свиты, разбитых вокруг него. Кондоиди не стал расправляться с врагами, которых застиг в глубоком сне, а думал лишь о том, как бы добраться до самого султана, и на первых порах ему сопутствовала удача. Но какая-то турчанка, пробиравшаяся, вероятно, из одной палатки в другую, услышала приглушенные шаги и насторожилась. Она в ужасе побежала обратно и подняла тревогу. Кондоиди, столь же рассудительный, как и смелый, сразу же понял, что затея не удалась; считая, что жизнь его все же нужна императору, хоть ему и не удалось избавить своего повелителя от врага, он обратил все свое мужество и осмотрительность но то, чтобы так или иначе пробиться обратно и спасти своих соучастников и самого себя. Благодаря сумятице, поднявшейся среди турок, ему удалось благополучно бежать, потеряв всего лишь двух воинов. Он спас свою жизнь, однако два дня спустя во время страшной резни все же лишился ее, покрыв себя славою. Его дети, еще совсем маленькие, остались турецкими подданными, а один из них обосновался в Морее, где его потомкам суждено было пережить еще немало испытаний.