Но я так разволновалась, что после танца сразу же вернулась на свое место. Не помню, чем я была занята, когда вы подошли ко мне. Вы задали мне несколько вопросов, и в ответах моих, вероятно, сказывалось сильное смущение. Но ваша благородная, рассудительная речь сразу же увлекла меня. Такое впечатление мог бы произвести лишь приятный, доселе еще не слышанный мною инструмент. Ничто никогда еще так полно не согласовалось с собственными моими мыслями. Это чувство еще усилилось, когда, говоря о счастливой жизни ваших соотечественниц, вы разъяснили мне, от чего зависит их счастье и что для этого делают мужчины. Основы добродетели, чести и благопристойности, которые стали мне понятны без особых объяснений, сразу же были усвоены мною и утвердились в моем сознании, словно всегда были мне близки. Я с жадностью внимала всему, что вы говорили, развивая эту тему. Я не прерывала вас вопросами, ибо все ваши слова сразу же находили отклик в моем сердце. Шерибер подошел и нарушил нашу приятную беседу, но я сохранила ее в памяти всю до последнего слова и, едва вы удалились, стала припоминать ее в мельчайших подробностях. Все в ней было мне невыразимо дорого. Я беспрестанно размышляла о том, что вы сказали; днем и ночью лишь этим я и была занята. Есть, значит, страны, где можно найти счастье не только в богатстве и удаче! Есть мужчины, которые ценят в женщинах не одну лишь красоту! Там женщины могут основать свое благополучие не только на своей миловидности и могут стремиться к каким-то иным благам. Отчего же мне никогда не пришлось вкусить того, что столь привлекает меня и, по-видимому, вполне соответствует моим склонностям? Хотя мне и хотелось бы разузнать побольше подробностей, о которых я не успела расспросить вас, я была уже взволнована вспыхнувшими во мне стремлениями к свободе, и у меня создалось самое высокое представление обо всем, что я услышала. Будь у меня возможность, я, не колеблясь, ушла бы из сераля. Я стала бы искать вас по всему городу, чтобы только расспросить о множестве вещей, не вполне мною понятных, и чтобы опять послушать ваши рассказы и насладиться удовольствием, которое я еле вкусила. Но во мне еще жива была давняя надежда, не будь которой я вела бы себя с домоправителем паши гораздо осмотрительнее. Я родилась свободной, и ничто не заставляло меня стать рабыней; поэтому я воображала, что, окажись я в тягостной обстановке, меня никак нельзя будет силою удержать в ней. Я думала, что все уладится, стоит мне только объясниться с пашою. Но так как мне часто случалось видеться с домоправителем, которому было поручено сделать в серале кое-какие улучшения, то я решила сначала откровенно поговорить с ним. До тех пор он оставался верен данному мне слову. Я была вполне довольна его услугами и заботой и не сомневалась, что и он расположен ко мне. Однако, едва уразумев, к чему клонится моя речь, он напустил на себя холодный, неприступный вид и притворился, что не понимает, на каком основании я чего-то требую; когда же я вздумала напомнить ему свою историю, он сделал вид, будто крайне удивлен, что я забыла, при каких обстоятельствах он меня купил у работорговца. Я сразу поняла, что он обманул меня. Как ни было мне горько, я все же сознавала, что попреки и гнев бесполезны. Я со слезами на глазах молила его и увещевала, но он был непреклонен и жесток, каким никогда не бывал раньше; он безжалостно разъяснил мне, что отныне я невольница на всю жизнь, и посоветовал не возобновлять такого разговора, иначе он доложит о нем своему повелителю.
Заблуждение насчет уготованной мне судьбы, в котором я пребывала так долго, окончательно рассеялось». После краткой беседы с вами я умственно развилась больше, чем за всю прожитую жизнь. Прежние мои приключения стали казаться мне столь постыдными, что я не смела вспоминать о них; у меня не было нравственных устоев до тех пор, пока вы не посеяли зачатки их в моем сердце; теперь же я стала задумываться над своей жизнью и взирать на все другими глазами; так я оказалась как бы перенесенной в иной мир. Я даже почувствовала в себе некую отвагу и сама дивилась ей, принимая во внимание мое безвыходное положение; я твердо как никогда решила отворить перед собою двери темницы, причем собиралась, прежде чем искать путей, на которые толкает отчаяние, испробовать все средства, основанные на ловкости и осторожности. Открыться паше казалось мне самой опасной из всех возможностей. Своим признанием я могла бы только прогневить его и, кроме того, озлобила бы домоправителя, а это могло еще более затруднить другие пути к освобождению. Тут мне пришло в голову обратиться к вам. Вы не только были творцом перемены, совершившейся во мне, но вам же предстояло и углубить ее. Я надеялась, что поскольку вы удостоили меня некоторого внимания, то не откажете мне в помощи.
Трудность заключалась в том, чтобы тем или иным образом дать вам знать, что я в ней нуждаюсь. Я отважилась намеками поговорить об этом с рабыней, которая очень привязалась ко мне с самых первых дней моего пребывания у паши. Я убедилась, что она полна готовности служить мне, но она так же крепко была заточена в стенах сераля, как и я; выйдя за его пределы, она оказалась бы преступницей. Поэтому она могла лишь предложить мне посредничество своего брата, находившегося в услужении у паши. Я решила отважиться на такой шаг. Я отдала рабыне письмо, которое, как видно, дошло до вас, ибо другого повода позаботиться обо мне у вас не могло быть; но письмо это на несколько дней ввергло меня в новые волнения. Одна из моих товарок, присматривавшаяся ко мне, заключила по моему сосредоточенному виду, что я замышляю нечто из ряда вон выходящее; она заметила, что я пишу письмо, а потом проведала, что оно передано мною рабыне. Тогда она решила, что тайна моя в ее руках. В тот же день она улучила время, чтобы переговорить со мною с глазу на глаз, и, подчеркнув свою власть надо мною, поведала мне о крайне опасной любовной связи, длившейся у нее уже несколько недель. Она принимала у себя молодого турка, который ради свиданий с нею отчаянно рисковал жизнью. Он пробирался по крышам до ее окна, потом спускался к ней по веревочной лестнице. Хотя теперь я проводила время вместе со всеми женщинами паши, в моем распоряжении все же осталась отдельная комната, да еще в таком месте, которое казалось моей ловкой товарке особенно удобным; поэтому она и попросила меня оказать ей услугу, а именно спрятать на несколько дней ее возлюбленного, с которым она не могла свободно видеться у себя.
Просьба ее меня напугала, но страх, что она выдаст меня, связывал мне руки. Правда, она доверила мне свою тайну, однако это отнюдь не могло остановить эту безрассудную женщину, ибо у меня не было никакой возможности доказать, что она действительно открылась мне. Если бы я отказала ей в содействии, ей стоило только прекратить свидания с возлюбленным, чтобы сразу же замести все следы, в то время как мое письмо и двое рабов, которым я доверилась, могли в любую минуту изобличить меня. Мне пришлось исполнять все, чего бы она ни потребовала. Любовник ее появился у меня в следующую же ночь. Чтобы обмануть рабов, которые прислуживали мне, мне пришлось, пока они спали, подняться с постели и проводить турка в комнатку, ключ от которой имелся только у меня. Там-то товарка моя и рассчитывала встречаться с ним в дневное время. Чтобы скрыться от взоров многочисленных женщин и невольников, требовалась большая ловкость. Но в наглухо запертом серале никого не смущало, когда одна из нас на время удалялась, а такие краткие отлучки облегчались еще и тем, что в серале было очень много комнат. Между тем турок, видевший меня всего лишь какое-то мгновение, при свете свечи, воспылал ко мне чувствами, которые дотоле питал к моей товарке. С первого же свидания, когда она пришла к нему, воспользовавшись моим ключом, она заметила в нем холодность, которую не могла приписать одному лишь страху. Он стал внушать ей, что хорошо бы и мне иногда присутствовать при их беседе. Доводы его были столь легковесны, что она сразу же заподозрила его в измене; чтобы удостовериться в своих предположениях, она решила удовлетворить его желания. Я согласилась исполнить ее просьбу и пошла вместе с нею. Любовник ее вел себя до того грубо и был так невнимателен к ней, что и я возмутилась; я вполне понимала, как ей обидно, и поэтому одобрила ее намерение прогнать изменника в следующую же ночь. Он был очень раздосадован таким исходом и тем самым только распалил ее ревность; да и в самом деле взгляды, которые он бросал на меня, ясно говорили, что его огорчает разлука со мною. Но кара, приуготованная ему, намного превзошла меру его преступления. Помогая ему выбраться из окна на крышу, ревнивица безжалостно толкнула его, и он разбился насмерть. Об этой варварской мести я узнала на другое утро из ее собственных уст.
Но она упустила из виду, что юноша увлек за собою веревочную лестницу, а лестница, как и место, куда он упал, неминуемо изобличат ее преступное поведение. Правда, трудно было установить, из какого именно окна он упал, ибо во двор выходило еще несколько окон. Но в доме Шерибера все равно поднялась страшная кутерьма, и она сразу же докатилась до сераля. Паша сам стал допрашивать своих женщин. Он распорядился обыскать все помещения, которые могли показаться подозрительными. Обнаружить ничего не удалось, а я только дивилась невозмутимости, с какой моя товарка выдерживает все, что творится вокруг. В конце концов подозрения домоправителя пали на меня. Однако он не стал докладывать о них своему повелителю. Он сказал мне, что, судя по моим бредням, не сомневается, что именно я всполошила весь сераль и, вероятно, вознамерилась ценою преступления добиться свободы. Он вздумал при помощи угроз вырвать у меня признание, но я его не испугалась. Однако когда он пригрозил, что возьмется за самых преданных моих рабов, я сочла себя погибшей. Он заметил мой испуг и, собравшись перейти к действиям, вынудил меня рассказать ему правду, — не могла же я допустить, чтобы мои несчастные слуги погибли в страшных муках. Итак, расследование, которое велось, чтобы уличить другого человека, послужило к открытию именно моей тайны. Я призналась домоправителю, что действительно пытаюсь добиться свободы, но только такими путями, которые не осудил бы и сам паша; я дала ему слово, что уже не буду настаивать на своих правах, а буду добиваться свободы только как невольница и за такую сумму, какую за нее назначат. Он пожелал узнать, к кому обратилась я с письмом. Я не могла скрыть, что оно было к вам. Товарке искренность моя пошла на пользу, похождения ее так и остались нераскрытыми, а домоправитель, довольный моим признанием, сказал, что на таких условиях охотно пособит мне.
Его сговорчивость удивила меня не меньше, чем напутала прежняя суровость. До сих пор не знаю, чем объяснить ее. Я была несказанно рада, что удалось преодолеть столь страшное препятствие, и несколько раз посылала разузнать, тронула ли моя просьба ваше сердце. Ответ ваш был неясен. Теперь же, к величайшей радости, я на опыте убедилась, что вы занялись участью несчастной невольницы и что свободой я обязана не кому другому, как именно вам, благороднейшему из людей.
Если при чтении этой исповеди у читателя возникли те же мысли, что и у меня, то он не удивится, что, выслушав ее до конца, я погрузился в глубокое раздумье. Оставляя в стороне восторженные отзывы Шерибера, я убедился, что юная гречанка и в самом деле наделена незаурядным умом. Я восхищался тем, что без помощи иного наставника, кроме природы, ей удалось так удачно выходить из затруднений и что, говоря о своих мечтах и размышлениях, она большинству своих помыслов придавала чисто философический оборот. Она была очень развита, причем нельзя было предположить, что эти мысли она у кого-то заимствовала, ибо дело происходило в стране, где мало предаются умственным занятиям. Поэтому я решил, что у нее от природы богатый внутренний мир и в сочетании с на редкость трогательной внешностью она представляет собою поистине необыкновенную женщину. В приключениях ее я не находил ничего особенно возмутительного, ибо уже прожил в Константинополе несколько месяцев и мне изо дня в день доводилось слышать самые диковинные истории, связанные с невольницами; в дальнейшем моем повествовании найдется немало таких примеров. Не удивил меня и рассказ о том, как ее воспитывали. Ведь Турция полна гнусными отцами, которые готовят дочерей к разврату, и только этим и заняты ради хлеба насущного или ради приумножения своих достатков.
Но, принимая во внимание впечатление, произведенное на нее, как она уверяла, нашей краткой беседой, а также причины, по которым она вздумала именно мне быть обязанной своей свободой, я не мог вполне довериться тому простодушному и невинному виду, с каким она говорила со мною. Чем больше я приписывал ей ума, тем больше подозревал в ней ловкости; именно старания, которые она прилагала, чтобы убедить меня в своей наивности, и внушали мне недоверие. В наше время, как и в древности, только в иронической поговорке упоминают о чистосердечии греков. Поэтому в лучшем случае я мог считать правдоподобным лишь следующее предположение: стосковавшись в серале и рассчитывая, быть может, на большую свободу, она решила уйти от Шерибера и переменить обстановку, а чтобы внушить мне нежное чувство, вздумала воспользоваться нашей беседой и подойти ко мне с той стороны, которая показалась ей во мне самой уязвимой. Я допускал, что она действительно испытала волнения сердца и ума, о которых говорила, а причину их нетрудно было отыскать, ибо девушке вряд ли мог доставить много радости дряхлый старик. Недаром она с похвалой отзывалась об умеренности паши. Ради полной откровенности замечу, что сам я находился тогда во цвете лет, а внешность моя, если верить окружающим, вполне могла произвести впечатление на девушку из сераля, в которой я предполагал не только живой ум, но и пылкий темперамент. Добавлю также, что бурные порывы, в которых изливалась ее радость, не соответствовали ее суровому осуждению своего прошлого. Ее исступленный восторг не был достаточно обоснован. Разве что предположить, что по воле небес ее взгляды сразу изменились, иначе непонятно, отчего она до такой степени тронута оказанною ей услугой? И почему она вдруг так возненавидела обиталище, жаловаться на которое могла только потому, что пресытилась царящим там изобилием?
Из всех этих рассуждений, часть коих пришла мне на ум еще во время ее рассказа, я сделал вывод, что оказал красивой женщине услугу, в которой мне незачем раскаиваться, однако на нее имели бы такое же право и все остальные красивые невольницы; и хотя я взирал на гречанку с восхищением и был, конечно, польщен тем, что она, по-видимому, желает понравиться мне, уже одна мысль, что она вышла из рук Шерибера, побывав до него в объятиях другого турка, а то и многих любовников, которых она от меня скрыла, — удержала меня и предохранила от искушения, которому я по молодости легко мог бы поддаться.
В то же время мне хотелось точнее узнать ее виды на будущее. Она должна была понимать, что, поскольку я вернул ей свободу, я не имею права чего-либо требовать от нее, а, напротив, жду, чтобы она сама рассказала мне о своих намерениях. Я не стал задавать ей вопросов, а она не торопилась делиться со мною своими планами. Она вновь заговорила об европейских женщинах, об основах, на коих зиждется их воспитание, стала выспрашивать у меня всякие подробности, а я с удовольствием отвечал ей. Было уже очень поздно, когда я заметил, что мне пора уходить. Она так и не заикнулась о своих намерениях, а все только твердила о том, как она счастлива, как признательна и как ей приятно слушать меня; поэтому, прощаясь, я вновь предложил ей свои услуги и сказал, что если дом и заботы приютивших ее людей окажутся ей по душе, то она ни в чем не будет здесь нуждаться. Я обратил внимание, что она весьма пылко попрощалась со мною. Она называла меня своим повелителем, властелином, отцом, словом, давала мне все нежные имена, обычные в устах восточных женщин.
Закончив еще несколько важных дел, я, прежде чем лечь спать, снова представил себе все обстоятельства моей встречи с гречанкой. Она даже явилась мне во сне. Проснувшись, я был полон этими мыслями и первым делом послал к учителю узнать, как Теофея провела ночь. Меня не влекло к ней так, чтобы это внушало мне тревогу, однако воображение мое пребывало в плену ее прелестей; я не сомневался, что она будет уступчивой, а потому, признаюсь, стал задумываться о том, стоит ли мне затевать с нею любовную игру. Я размышлял о том, что можно себе в этом отношении позволить, не противореча доводам рассудка; запятнана ли она ласками двух своих любовников и должно ли внушать мне отвращение нечто такое, чего я и не заметил бы, если бы не знал об этом? Такого рода изъян мог быть заглажен в течение нескольких дней отдыхом и уходом, особенно в том возрасте, когда природа беспрестанно возрождается сама собою. К тому же из всего рассказанного ею самым правдоподобным показалось мне, что она еще находится в полном неведении любви. Ей едва исполнилось шестнадцать лет. Шерибер, конечно, не был в состоянии вызвать в ее сердце нежность, а в Патрасе она не могла питать такого чувства к сыну губернатора, ибо была еще ребенком, не говоря уже о том, что, по ее словам, он внушал ей отвращение. Я подумал, как заманчиво было бы дать ей вкусить сладость любви, а чем больше я размышлял об этом, тем больше льстил себя надеждой, что уже отчасти внушил ей нежное чувство. Такие мысли заглушили во мне все сомнения, подсказанные щепетильностью. Утром я встал совсем другим человеком и, хотя и не собирался торопить события, все же решил еще до вечера слегка подготовить их.
Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил, что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован женщиною.
— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.
Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.
В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.
— Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! — воскликнул он. — Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, — добавил он, обращаясь к силяхтару, — и это не единственная его кража! Я вырвал у него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того, чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.
Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым подготовиться к предстоящей сцене.
Паша пояснил, что у него есть слуга, завидующий домоправителю, ибо тот захватил в доме большую власть; слуга этот из зависти стал следить за домоправителем и заметил, что силяхтарский евнух, явившийся за юной невольницей, прежде чем принять ее, отсчитал домоправителю много червонцев. Еще ничего не подозревая, слуга заговорил с домоправителем о том, чему оказался свидетелем, просто из любопытства, желая узнать, о какой сумме идет речь. Но домоправитель, смущенный тем, что его застигли в такую минуту, сразу же стал заклинать слугу держать язык за зубами и в виде поощрения сделал ему дорогой подарок. А это, наоборот, только распалило желание слуги погубить его. Сознавая, что его могут обвинить в неверности, и боясь соответствующего наказания, слуга поспешил доложить о своих подозрениях паше, а тот без труда добился истины. Под угрозами домоправитель признался, что, когда силяхтар явился к паше с просьбой продать ему гречанку, он слышал учтивый спор двух вельмож о цене невольницы; хозяин его считал для себя счастьем, что может угодить своему блистательному другу, и поэтому настаивал на том, что отдаст рабыню даром. Заметив, что друзья разошлись, так и не закончив благородного поединка, домоправитель пошел вслед за силяхтаром и, сделав вид, будто он послан пашою, сказал, что раз он упорствует, не желая принять невольницу в виде подарка, то пусть заплатит за нее тысячу экю Он добавил, что уполномочен получить деньги и передать невольницу тем, кто явится за нею от имени силяхтара. Шерибер же со своей стороны приказал домоправителю доставить ее к силяхтару и, вполне положившись на него, поверил его докладу о том, что поручение исполнено. Зато когда паше стало ясно, что его обманули не хуже силяхтара, он пришел в дикую ярость. Он слепо доверял этому человеку управление своими делами, теперь же у него возникли подозрения, что тот обманывает его не в первый раз. Поэтому, как для того, чтобы наказать негодяя за это преступление, так и для того, чтобы вызвать у него признание в предшествующих, паша приказал подвергнуть в своем присутствии виновника таким жестоким истязаниям, что вырвал у него признание во всех его прежних проделках. Историю с Теофеей Шерибер почел особенно гнусным мошенничеством. Он не мог простить домоправителю, что по его вине был так несправедлив к свободной женщине.
— Я не только не стал бы обращаться с нею как с невольницей, — сказал он нам, — а принял бы ее как дочь; я отнесся бы с уважением к ее горестям, позаботился бы о ее судьбе, и я безмерно удивлен, что она никогда не жаловалась мне и тем самым не открыла истину.
Силяхтара этот рассказ изумил куда больше, чем меня. Тем временем я по-прежнему умалчивал о том, во что посвящать их не было надобности, и говорил с Шерибером в таком духе, что силяхтар убедился в моем нежелании быть замешанным в эту историю. Когда ввели домоправителя, хозяин заставил его рассказать нам, при каких обстоятельствах он нашел юную гречанку и как он коварно воспользовался ее простодушием, чтобы превратить в рабыню. Судьба этого подлеца, тут же отправленного на казнь, как он того и заслуживал, мало трогала нас.
Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом, заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном приключении.
— Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более высокого, чем можно предполагать, — сказал он.
Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения; исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например, никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление; припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама, что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и поговорить об этом при первой же нашей встрече.
Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой, которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне, однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков, пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив, она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.