Я охотно согласился на эту просьбу, опасаясь прогневить его, и был очень рад, что такою ценою удается сохранить его уважение и дружбу.
В тот день мне предстояли еще кое-какие дела, поэтому посещение юной гречанки пришлось отложить до вечера. Случайно я встретился с Шерибером. Он сказал мне, что виделся с силяхтаром и что тот в восторге от своей новой рабыни. Их встреча могла состояться только после моего ухода от силяхтара. Скромность, побудившая силяхтара так тщательно соблюсти нашу тайну, еще более убедила меня в его благородстве. Шерибер же всячески расхваливал ему меня. То, как вельможа говорил обо мне с пашой, убеждало меня, что оба они мои преданнейшие друзья. И я был признателен им за это. У меня не было особых причин гадать, к чему могут привести этот прилив дружеских чувств и обещание, взятое с меня силяхтаром; поэтому и ум мой, и сердце были вполне спокойны, и, когда я вечером приехал к учителю, намерения у меня оставались все те же.
Мне сказали, что юная гречанка, уже успевшая сменить имя Зара, которое она носила в рабстве, на Теофею, ждет меня с великим нетерпением. Я вошел к ней. Она сразу же бросилась мне в ноги и обняла их, заливаясь слезами. Я тщетно пытался поднять ее. Сначала она не в силах была произнести ни слова, а только вздыхала; когда же вихрь обуревавших ее чувств стал утихать, она принялась называть меня своим избавителем, отцом, Провидением. Мне никак не удавалось сдержать порывы, в которых, казалось, исходит вся ее душа. Я сам был до слез растроган знаками ее признательности, так что у меня не хватало сил отклонить ее нежные ласки и я не стеснял ее. Наконец, когда я заметил, что она мало-помалу успокаивается, я поднял ее, усадил поудобнее и сам поместился рядом.
Немного отдышавшись, она спокойно повторила то, что тщетно пыталась высказать сквозь рыдания. В ее словах звучала горячая благодарность за услугу, которую я ей оказал, восторг перед моей добротой, пламенная мольба к небу, чтобы оно сторицей воздало мне за то, чего самой ей не оплатить всей жизнью, всей своей кровью. В присутствии силяхтара она делала над собою величайшие усилия, чтобы сдерживать обуревавшие ее чувства. Ее глубоко огорчало, что наша встреча откладывается, а если я не поверю, что она намерена впредь жить и дышать лишь для того, чтобы показать себя достойной моих благодеяний, то это будет для нее несчастьем даже худшим, чем неволя. Я прервал ее, уверяя, что столь искренние и пылкие чувства являются уже достаточной наградой за мои услуги. И, думая лишь о том, чтобы предотвратить новые порывы чувств, я попросил у нее, как единственной милости, поведать мне, с каких пор и в силу каких прискорбных обстоятельств она лишилась свободы.
Должен отдать себе справедливость: несмотря на всю ее прелесть, на трогательную беспомощность, с какой она поникла у моих ног и в моих объятиях, в сердце моем еще не родилось никакого иного чувства, кроме сострадания. Природная щепетильность не позволяла мне питать какое-либо более нежное чувство к юному созданию, только что освободившемуся из рук турка; да я и не предполагал в ней иных достоинств, кроме внешней привлекательности, как это часто бывает в восточных сералях. Словом, меня по-прежнему можно было бы похвалить за щедрость; однако мне уже не раз приходила в голову мысль, что, узнай о ней христиане, мне не избежать бы порицания со стороны строгих судей, за то, что я не пожертвовал эти деньги на дела веры или на выкуп нескольких несчастных пленников, а, по всей видимости, истратил их на собственные развлечения. Читателю предоставляется судить, смягчают ли мою вину дальнейшие события; но если я имею основания опасаться некоторых упреков уже в начале этой истории, то последующее тем более вряд ли будет способствовать моему оправданию.
Малейшее мое желание Теофея считала для себя законом; поэтому она обещала откровенно рассказать мне все, что ей известно об ее происхождении и о последующих событиях.
— Я помню себя ребенком в небольшом городке, в Морее, где отец мой слыл за иностранца, — сказала она, — и я считаю себя гречанкой, только основываясь на его словах, однако он всегда скрывал от меня, откуда он родом. Он был бедный и, не обладая никакими талантами, чтобы поправить свои дела, воспитывал меня в бедности. И все же я не припоминаю такого случая, чтобы я остро почувствовала нашу нищету. Мне не было еще и шести лет, когда меня перевезли в Патрас; помню название этого города, и это — самое раннее мое воспоминание. После бедности, в которой я жила до тех пор, я сразу попала в такой достаток, что у меня сохранились о нем неизгладимые впечатления. Я находилась при отце, однако, лишь прожив в этом городе несколько лет, вполне осознала свое положение и поняла, какая мне приуготовлена участь. Отец не был рабом и меня не продал; он поступил на службу к турецкому губернатору. Меня считали довольно миловидной, и это послужило для отца рекомендацией в глазах губернатора; губернатор обязался всю жизнь кормить его, а мне дать тщательное воспитание с единственным условием: предоставить меня ему, когда я достигну возраста, соответствующего желаниям мужчин. Помимо крова и пропитания, отец получил и небольшую должность. Меня воспитывала под его наблюдением одна из рабынь губернатора; мне едва минуло десять лет, когда она стала расписывать, какое мне выпало счастье, что я приглянулась ее господину, и разъяснять мне, на что он рассчитывает, заботясь о моем воспитании. С тех пор величайшее счастье, возвещенное мне, я представляла себе не иначе, как в таких именно условиях. Великолепие нескольких женщин, составлявших сераль губернатора, и рассказы об их счастливой жизни разжигали мое нетерпение. Между тем губернатор был уже столь преклонного возраста, что отец, не надеясь всю жизнь пользоваться выгодами, ради которых он переселился в Патрас, стал раскаиваться, что взял на себя обязательства, плоды коих будут недолговечны. Он еще не делился со мной своими раздумьями, но, зная, в каком духе меня воспитывают, и не опасаясь сопротивления с моей стороны, он затеял тайные переговоры с сыном губернатора, которого уже безудержно влекло к женщинам, и предложил ему на тех же условиях воспользоваться правами, принадлежащими его отцу. Меня показали юноше. Я пришлась ему по вкусу. Менее терпеливый, чем его родитель, он потребовал у моего отца, чтобы срок осуществления их сделки был сокращен, и меня отдали ему в том возрасте, когда я еще не ведала различия полов.
Как видите, горестная судьба моя объясняется не склонностью к наслаждениям: я не опустилась до порока, а родилась в нем. Поэтому я никогда не испытывала ни стыда, ни раскаяния. С возрастом я не узнала ничего, что помогло мне исправиться. В те ранние годы мне были чужды и желания, порождающие страсть. Положение мое определялось привычкой. Так длилось до того, когда губернатор решил приблизить меня к себе. Сын его, мой отец и рабыня, которой я была поручена еще ребенком, страшно перепугались; я же, ни малейшей степени не разделяя их тревогу, по-прежнему была убеждена, что именно губернатору я и должна принадлежать. Он был надменен и жесток.
Отец, напрасно понадеявшись на его смерть, оказался в столь безвыходном положении, что со страху решил бежать вместе со мною, не открывшись в своем намерении ни рабыне, ни юному турку; но затея эта кончилась неудачно, и нас задержали еще прежде, чем мы добрались до гавани. Отец не был рабом, поэтому бегство его не являлось таким преступлением, за которое его могли бы казнить. Однако на него обрушился неистовый гнев губернатора; он считал бегство отца изменой, попрекал его оказанными ему благодеяниями и обвинял в воровстве. Меня в тот же день водворили в сераль. На следующую ночь мне объявили, что я буду иметь честь оказаться в числе жен моего властелина. Я восприняла эту весть как милость; не понимая причин, побудивших отца обратиться в бегство, я удивлялась, что он вдруг вздумал отказаться и от моего, и от собственного благополучия.
Настает ночь. Меня подготавливают к чести, о которой мне было возвещено, и вот ведут меня в покои губернатора; он встречает меня весьма благосклонно и ласково. В то же время губернатору докладывают, что сын его настоятельно просит поговорить с ним и что дело, о котором будет речь, настолько важно, что никак нельзя отложить его на завтра. Губернатор велит впустить юношу и оставить их наедине. Меня все же не уводят; но отец с сыном удаляются в одну из соседних комнат и некоторое время проводят там с глазу на глаз. До меня, правда, донеслось несколько резких выкриков, по которым я поняла, что беседа проходит не вполне спокойно. Затем последовал какой-то шум; я испугалась, но тут сын выходит с растерянным видом из комнаты, бросается ко мне, берет меня за руку и умоляет бежать вместе с ним. Потом, сообразив, по-видимому, что ему следует опасаться челяди, он выбегает один, обманывает слуг, передав им ложные распоряжения отца, а меня оставляет в том же состоянии, то есть до такой степени трепещущей от ужаса, что я даже не решаюсь войти в комнату, где они препирались, и посмотреть, что там произошло. Между тем рабы, которым молодой турок сказал, будто отец его желает побыть четверть часа один, по прошествии этого времени снова появляются; они застают меня все в том же положении, но при виде моей растерянности у них возникают какие-то подозрения. Они начинают расспрашивать меня. Не будучи в силах вымолвить ни слова, я жестом указываю на комнату, где происходило объяснение. Они находят там своего повелителя в луже крови; он убит двумя ударами кинжала. Их крики привлекают всех женщин сераля. Меня расспрашивают о разыгравшейся трагедии. Я рассказываю не столько о том, что видела, сколько о том, что донеслось до моего слуха; суть происшедшего я понимала не лучше других, и слезы мои свидетельствовали одинаково и о моем испуге, и о неведении.
Не могло быть никакого сомнения, что губернатор погиб от руки сына. Такая уверенность, подкрепленная бегством молодого турка, повлекла за собою весьма странные последствия. Женщины из сераля и рабыни, вообразив, что теперь над ними нет господина, решили завладеть всем, что представлялось им особенно ценным, и под покровом ночи бежать из своей темницы. Все двери были распахнуты настежь; поэтому и я решила скрыться, тем более что никому и в голову не приходило меня утешать и удерживать. Я хотела пойти к отцу, жившему поблизости от сераля, и думала, что легко найду дорогу. Но не прошла я в потемках и двадцати шагов, как мне почудилось, будто около меня мелькнул сын губернатора, однако я удостоверилась в этом лишь после того как решилась окликнуть его. Он сказал, что он в ужасе от совершенного им чудовищного преступления и что, прежде чем спастись бегством, он хочет узнать, действительно ли его отец умер. Я описала ему все, чему была свидетельницей. Скорбь его казалась искренней. Он вкратце поведал мне, что шел к отцу скорее со страхом, чем со злобой, чтобы объясниться с ним насчет меня, но отец, разгневанный его признанием, хотел его заколоть и что, защищаясь, он вынужден был пустить в ход свой кинжал. Он предложил мне бежать вместе с ним; но в то время как он настойчиво уговаривал меня, нас окружило несколько человек, узнавших его; они уже слышали о совершенном им преступлении и решили его задержать. Меня оставили на свободе. Я тайком пробралась к отцу, который встретил меня с великой радостью.
Не будучи замешан в этом прискорбном происшествии, он решил тотчас же собрать все, что ему удалось накопить за время пребывания в Патрасе, и вместе со мною покинуть город. Он не разъяснил мне своих намерений, а я по простодушию вполне доверялась ему. Мы уехали беспрепятственно; но едва оказались мы в море, он обратился ко мне со словами, которые очень огорчили меня.
— Ты молода, — сказал он, — и природа наделила тебя всем, что может вознести женщину на вершину благосостояния. Я везу тебя в такое место, где тебе легко будет пожать обильные плоды твоей привлекательности; но ты должна поклясться, что будешь строго следовать моим советам.
Он заставил меня дать ему эту клятву в таких выражениях, которые делали бы ее нерушимой. Мне было крайне противно связывать себя так, как он того требовал. Но, размышляя о приключениях, на кои он толкал меня, я начала понимать, что если вступлю в связь с мужчиной по собственному выбору, то могу извлечь из этого куда больше удовольствия. Сын патрасского губернатора, с которым у меня такая связь была, ничуть не волновал моего сердца, в то время как мне попадалось немало юношей, с которыми я не прочь была бы находиться в столь же близких отношениях. Однако родительская власть являлась ярмом, против коего я была бессильна, а потому я решила смириться. Мы прибыли в Константинополь. Первые месяцы пошли на то, чтобы привить мне манеры и дать познания, какие требуются от женщины в столице. Мне шел пятнадцатый год. Не делясь со мною своими планами, отец беспрестанно сулил мне блестящее будущее, которое, говорил он, превзойдет все мои чаяния. Однажды, возвращаясь из города, он не заметил, что следом за ним идут двое неизвестных, которые остановились только после того, как увидели, в какой именно дом он направился; затем они, собрав нескольких соседей, сами вошли в наш дом. Мы занимали там лишь небольшое помещение. Они так громко постучались в нашу дверь, что отец испугался и отослал меня в соседнюю комнату. Когда он отворил дверь, его сразу же схватил человек, которого отец, по-видимому, узнал, ибо у него вдруг пропал голос и некоторое время он не в силах был отвечать на брань, которую я явственно слышала. Отца называли мерзавцем, подлецом, кричали, что правосудие в конце концов доберется до него и воздаст ему должное за все его предательства и кражи. Он не пытался оправдываться и, понимая, что сопротивление невозможно, покорно дал увести себя к кади. Едва оправившись от испуга, я накрылась чадрой и поспешила вслед за людьми, задержавшими отца. Поскольку правосудие творится открыто, я стала свидетельницей обвинений, которые ему предъявляли неизвестные, и приговора, вынесенного сразу же после того как были выслушаны его показания. Отца обвиняли в том, что он соблазнил жену некоего греческого вельможи, у которого служил домоправителем, что он похитил эту женщину вместе с двухлетней дочкою, прижитой ею от мужа, и вдобавок украл наиболее ценные вещи хозяина. Не будучи в состоянии опровергнуть эти обвинения, отец лишь старался оправдаться, утверждая, будто все это совершил по настоянию дамы; призывая небо в свидетели, он клялся, что в краже повинна она одна, что он не извлек из этого ни малейшей выгоды, ибо сам был обворован столь жестоко, что впал в крайнюю нищету. На вопрос, что сталось с похищенными им женщиной и девочкой, он отвечал, что обе они умерли. Признания, которые ему пришлось сделать, показались судье достаточными, чтобы осудить его на смертную казнь. Как ни стыдно мне было, что я дочь столь преступного отца, я готова была дать волю своей скорби и разразиться слезами и воплями. Но отец попросил судью оказать ему милость, выслушав его несколько минут наедине, а то, что он сказал, по-видимому, смягчило судью; во всяком случае казнь была отложена. Отца отвели в темницу. Отсрочку казни, идущую вразрез с обычаями, люди стали толковать как доброе предзнаменование. Мне же, в моем горестном положении, оставалось только вернуться в наше жилище и ждать окончания этих прискорбных событий. Но, подходя к нашему дому, я увидела толпу и признаки какого-то смятения; не решаясь идти дальше, я спросила, что тут происходит. Вдобавок ко всему, чему я сама была свидетельницей, мне разъяснили, что в городе существует обычай, как только вынесен приговор, расхищать имущество осужденного, и вот уже люди, воспользовавшись этим обычаем, растаскивают наши вещи. Тревога моя достигла такой степени, что я, не имея сил скрыть, кто я такая, стала, трепеща, умолять какую-то турчанку сжалиться над несчастной дочкой грека, приговоренного к смертной казни. Она приподняла на мне чадру, чтобы взглянуть мне в лицо; горе мое, по-видимому, тронуло ее, и она, с согласия мужа, увела меня в свой дом. Оба они дорого взяли с меня за эту услугу. От ужаса, который владел мною, я значительно переоценивала их благодеяние. Я доверила им свою судьбу и, когда они обещали позаботиться обо мне, вообразила, что обязана им жизнью. Все же у меня, как и у окружающих, еще оставалась надежда, основанная на решении судьи отсрочить казнь. Но несколько дней спустя хозяева сказали мне, что приговор, вынесенный отцу, приведен в исполнение.
Оказавшись в городе, где у меня совсем не было знакомых, пятнадцатилетней девушкой, неопытной и подавленной унизительным несчастьем, я поначалу думала, что обречена до конца жизни на нищету и невзгоды. В то же время, сознавая свое отчаянное положение, я стала размышлять о своих юных годах, дабы решить, как мне вести себя в будущем. Из всего, что мне помнилось, я могла установить лишь два начала, на коих зиждилось мое воспитание: первое из них побуждало меня считать мужчин единственным источником благосостояния и счастья женщин; второе учило, что путем угождения, покорности, ласк мы можем в какой-то степени властвовать над мужчинами, в свою очередь, подчинять их себе и добиваться от них всего, что нам требуется для счастья. Хотя намерения отца оставались для меня неясны, мне помнилось, что именно к богатству и изобилию были устремлены все его помыслы. Он старательно развивал мои природные данные, с тех пор как мы поселились в Константинополе, и постоянно твердил мне, что я могу достичь более высокого положения, чем большинство женщин. Он ожидал от меня куда больше выгод, чем сам мог предоставить мне. Он собирался, как человек опытный, указать мне дорогу, но преуспевать мне предстояло самостоятельно при помощи тех средств, какими я располагала, а он рассчитывал на часть тех благ, которые сулил мне. Неужели его смерть лишит меня всех преимуществ, какими, по его словам, одарила меня природа? Эта мысль все более крепла во мне те несколько дней, что я прожила в одиночестве, а потом у меня возник план, который, как я думала, позволит мне расплатиться с моими благодетелями. А именно: я решила рассказать им, к чему готовил меня отец, и сделать их преемниками его надежд. Я не сомневалась, что они, как местные жители, сразу же поймут, что именно я могу сделать и для них, и для самой себя. Мысль эта так пришлась мне по душе, что я решила немедленно переговорить с ними.
Но то, что надумала я по свойственному мне простодушию, не могло не прийти в голову людям, куда более хитрым. Привлекательное личико иностранки, оказавшейся в Константинополе без знакомых и покровителей, было единственной причиной, побудившей турчанку заняться моей участью. Она вместе с мужем уже наметила план, который намеревалась предложить мне, и в тот самый день, когда я собралась поделиться с ней видами на будущее, она решила поговорить со мною. Она стала подробно расспрашивать меня о моей семье, о том, откуда я родом, и ответы мои, по-видимому, вполне соответствовали ее намерениям. Под конец, расхвалив мою внешность, она посулила мне, что я буду счастлива сверх всех ожиданий, если соглашусь следовать ее советам и вполне доверюсь ей. Она знакома, — сказала она, — с богатым негоциантом, страстным любителем женщин, который ничего не жалеет, чтобы угодить им. Их у него десять, но даже самой красивой не сравниться со мной, и я могу быть уверена, что весь его пыл сосредоточится на мне и он сделает для моего счастья больше, чем для всех десяти остальных. Она долго распространялась о роскоши, царящей в его доме. Я не могла не верить ее рассказам, ибо они с мужем уже много лет находились у него в услужении и изо дня в день дивились благодати, которую Пророк ниспосылает этому щедрому человеку.
Она так ловко нарисовала соблазнительную картину, что легко убедила меня; к тому же я была в восторге, что, опередив меня, она тем самым меня избавляет от необходимости самой начать этот разговор. Но любовник, которого она предложила мне, лишь отчасти соответствовал моим пожеланиям. Отец всегда связывал в своих рассказах богатство с высоким положением в свете. Гордость моя была уязвлена тем, что моим господином будет всего лишь негоциант. Я высказала это своим хозяевам, но они, не соглашаясь со мною, продолжали настаивать на выгодах, которые они предлагают мне, а под конец, по-видимому, даже обиделись, что я так несговорчива. Я поняла, что все то, что они якобы предоставляют на мое усмотрение, они уже порешили между собою, а может быть, и с негоциантом, от имени коего действуют. Поэтому меня еще более возмутила их настойчивость; но я скрыла свое неудовольствие и попросила отложить окончательное решение вопроса до завтрего. Весь день я размышляла над предложением турчанки, и оно представлялось мне все отвратительнее; а ночью я приняла решение, которое вы, вероятно, объясните отчаянием, но, уверяю вас, оно было принято мною вполне обдуманно. Я беспрестанно вспоминала великие надежды отца, и это помогало мне сохранить мужество. Как только я убедилась, что хозяева мои уснули, я покинула их дом в том же виде, в каком вошла в него, и одна побрела по улицам Константинополя, намереваясь обратиться к какому-нибудь порядочному человеку, чтобы вверить ему свою судьбу. Столь неудачная затея не могла закончиться благополучно. Я поняла это на другое утро, после того, как провела ночь в великой тревоге, и за весь день тоже не встретила ничего утешительного. На улице мне попадались только простолюдины, от которых я ждала не больше помощи, чем от покинутых мною хозяев. Я без труда различала дома людей богатых, но совершенно не знала, как получить туда доступ; робость, которую я старалась в себе преодолеть, в конце концов взяла верх над моей решительностью, и я показалась себе еще более несчастной, чем в первые дни после смерти отца. Я вернулась бы в дом, откуда бежала, но у меня не было никакой надежды отыскать его. Я поняла свою неосторожность и так перепугалась, что гибель моя казалась мне неизбежной.
Однако я так же плохо представляла себе грозящие мне беды, как и блага, к коим стремилась. Я сама не понимала, чего боюсь, и, пожалуй, больше всего тревожил меня голод, уже дававший себя знать. Случай, единственный мой вожатый, привел меня на базар, где продают рабов, и я спросила, что за женщины собрались под навесом. Когда мне разъяснили, что им предназначено, я решила: вот для меня и выход из положения! Я подошла к ним и стала с краю, надеясь, что если я действительно наделена привлекательной внешностью, которую при мне столько раз расхваливали, то на меня тотчас же обратят внимание. Все мои товарки стояли с закрытыми лицами, поэтому и я сразу не открыла своего, хоть мне этого и хотелось. Тем временем настал час торга; заметив, что многим покупателям, по их требованиям, показывают женщин куда хуже меня, я не удержалась и подняла чадру. Никто не знал, что я в этой группе посторонняя, или, вернее сказать, никто не догадывался, что именно привело меня сюда. Но как только я открыла лицо — все зрители, пораженные моей юностью и красотой, обступили меня. Я слышала, как люди спрашивали друг у друга, кому я принадлежу; задавали этот вопрос и восхищенные работорговцы. Так как ответить никто не мог, решили обратиться непосредственно ко мне. Не отрицая того, что я продаюсь, я сама стала спрашивать у желавших купить меня, кто они такие? Когда узнали о столь необыкновенном случае, народу вокруг меня столпилось еще больше. Торговцы, столь же возбужденные, как и зрители, стали делать мне предложения, но я с презрением отвергала их. Нашлось несколько человек, которые в ответ на мои вопросы назвали свои имена и чины, но среди них не нашлось ни одного, ранг которого соответствовал бы моим требованиям; поэтому я отвергла все их домогательства. Изумление мужчин, любовавшихся мною, еще возросло, когда появилась торговка с кое-какой едой, а я стремительно бросилась к ней, ибо меня уже давно терзал голод. Я умоляла ее не отказать мне в помощи, в которой очень нуждаюсь. Она дала мне поесть. Я утоляла голод так неистово, что привлекла всеобщее внимание. Все были в недоумении. У одних я замечала сочувствие, у других — любопытство, и почти у всех мужчин взгляды, горевшие нежностью и вожделением. Я понимала, что они любуются мною, и это подкрепляло мое самомнение и убеждало в том, что сцена, которую они наблюдают, обернется в мою пользу.
Мне задавали бесчисленные вопросы, на которые я отказывалась отвечать, и вот в конце концов толпа расступилась, давая дорогу какому-то человеку, который, проезжая мимо базара, пожелал узнать, что именно привлекло сюда такое множество народа. Ему объяснили причину всеобщего возбуждения, и он подошел, чтобы удовлетворить свое любопытство. Хотя почтительность, с какой все относились к нему, и побуждала меня обходиться с ним благосклоннее, я все же согласилась отвечать на его вопросы лишь после того, как узнала от него самого, что он домоправитель паши Шерибера. Я справилась у него также и о личных свойствах его господина. Он ответил, что хозяин его был пашою в Египте и обладает несметными богатствами. Тогда я шепнула ему на ухо, что если, по его мнению, я могу понравиться паше, то он премного обяжет меня, представив своему господину. Мне не пришлось его упрашивать; от тут же взял меня за руку и повел к экипажу, из которого вылез, чтобы подойти ко мне. До слуха моего донеслись и сетования людей, которые поняли, что я от них ускользаю, и различные толки об этом происшествии, казавшемся всем на редкость загадочным.
По дороге домоправитель паши просил меня объяснить, каковы мои намерения и почему юная гречанка, как можно судить по моему платью, оказалась брошенной на произвол судьбы. Я сочинила историю, не лишенную правдоподобия, но в ней сказывалась моя наивность, из коей он мог заключить, что из услуги, которую он собирается оказать своему господину, он может извлечь выгоду и для самого себя. Я так радовалась выпавшей мне удаче, что упустила из виду свои интересы и думала только том, как бы выразить признательность людям, готовым приютить меня. Я охотно согласилась выполнить просьбу домоправителя и подтвердить, будто он купил меня на рынке. Взамен он обещал оказывать мне всевозможные услуги и помочь занять первое место среди невольниц паши; он заранее объяснил, как я должна вести себя, чтобы ему понравиться. И действительно, сообщив паше о моем прибытии, он постарался, чтобы мне оказали весьма милостивый прием, который сразу же убедил меня в том, что ожидания мои оправдываются. Меня поместили в одном из покоев, великолепие которых вам знакомо. Мне предоставили множество рабов для услуг. Некоторое время я провела в одиночестве; мне давали всяческие наставления с целью подготовить меня к тому, что мне суждено: в первые дни, когда я наслаждалась, видя, что исполняется малейшее мое желание, что к моим услугам все, что может мне понравиться, и даже прихоти мои немедленно удовлетворяются, — я упивалась счастьем, какое только можно себе представить. Радости моей не было границ, когда, недели две спустя, паша пожаловал ко мне и сказал, что считает меня самой привлекательной из своих женщин и что он распорядился, чтобы ко всем его прежним щедротам добавили еще множество разных подарков, — так что обилие их порою даже превышало мои желания. А что касается его притязаний, то они, ввиду его преклонного возраста, были весьма умеренны. Однако он приходил ко мне по нескольку раз в день. Свойственная мне живость, веселое настроение, сказывавшееся во всех моих движениях, явно забавляли его. Так длилось месяца два, и то была, пожалуй, самая счастливая пора моей жизни. Но я мало-помалу привыкала ко всему, что могло удовлетворить мои желания. Я перестала сознавать свое счастье, потому что ничто уже не радовало меня. Я перестала наслаждаться тем, что малейшие мои прихоти сразу же исполняются, и мне уже не приходится отдавать никаких распоряжений. Роскошь моих покоев, обилие и великолепие драгоценностей, пышность нарядов — все это уже не воспринималось мною, как прежде. То и дело, тяготясь сама собою, я обращалась к окружающим меня вещам: «Дайте мне счастье!» — говорила я золоту и алмазам. Но все вокруг было бесчувственным и безгласным. Я решила, что меня подтачивает какой-то неведомый недуг. Я сказала об этом паше, а он и сам заметил во мне перемену. Он подумал, что тоска моя — от одиночества, в котором я провожу часть дня, хотя он и нанял для меня учителя рисования, потому что я сказала ему о своей склонности к этому виду искусства. Он предложил мне перейти в общие женские хоромы, куда до сих пор не помещал меня лишь потому, что хотел выделить среди остальных. Новизна того, что я там увидела, несколько оживила меня. Я с удовольствием участвовала в общих развлечениях и плясках и надеялась, что раз нам суждена общая участь, то найдется нечто общее и в наших склонностях и привычках. Но хотя женщины всячески старались сблизиться со мной, мне сразу же стали противны их повадки. Интересы у них оказались самые мелочные, отнюдь не соответствующие тому, к чему меня смутно влекло и чего я желала, еще не изведав. Я прожила в такой среде около четырех месяцев, не принимая никакого участия в том, что там творилось, была верна своим обязанностям, избегала обидеть кого бы то ни было, и подруги любили меня даже больше, чем мне того хотелось. Паша по-прежнему пестовал свой сераль, однако его пристрастие ко мне заметно ослабевало. В первое время мне это было очень обидно, но, словно вместе с настроением изменились и мои помыслы, теперь я сносила его охлаждение совершенно равнодушно. Порою я ловила себя на том, что погружаюсь в какие-то смутные мечты, в которых не могу себе самой дать отчета. Мне казалось, что чувства мои глубже моих познаний и что душа жаждет такого счастья, о котором я не имею ни малейшего представления. Как и в дни, проведенные в одиночестве, я недоумевала, почему же я несчастлива, хотя и получила все, чего мне хотелось для счастья. Я задавалась вопросом, нет ли в доме, где сосредоточены все сокровища и богатства, такой радости, которой я еще не вкусила, не может ли совершиться тут перемена, которая развеяла бы мою постоянную тревогу. Вы застали меня за рисованием; все развлечения, на которые я так рассчитывала, свелись теперь к этому занятию. Да и от него я подолгу отвлекалась, сама не зная почему.
В таком состоянии я и пребывала, когда паша распахнул перед вами двери своего сераля. Этой милости он не удостаивал никого, поэтому я с нетерпением ждала, к чему она приведет. Он велел нам плясать. Я исполнила его распоряжение в каком-то необыкновенном приливе мечтательности и самозабвения.