Я посылал его за выпивкой.
Старицкий вышел и через минуту вернулся с корзинкой, из которой торчали сургучовые головки бутылок.
– Сегодня угощаю я, – выкладывая на стол колбасу, хлеб и паштет, предупредил Георгий. – У тебя, я вижу, тут хоть шаром покати.
– Хуже, – отозвался Андрей. – Даже корки хлеба нет. Я только вернулся из командировки, шел с вокзала.
– А-а! И где успел побывать?
– В Питере!
– Да ну? – Георгий оставил в покое румяный каравай. – Наших видел?
– Маму. А вот к Ирине Ивановне зайти не успел. Кстати, Жорка, мать мне сказала, будто ты работник наркомата торговли.
– Верно, соврал, – без тени смущения согласился Георгий. – Зачем говорить мачехе и Елене Михайловне, что я теперь пекарь и торговец? Старушки и без того настрадались, к чему им знать подробности? Давай ножи и приборы… как тебя там?.. Товарищ Рябинин!
* * *
Старые друзья долго беседовали, вспоминая беззаботное детство, юнкерские похождения и германский фронт. Выпив за погибших армейских товарищей, помолчали.
– Иногда мне кажется, будто каждый из нас прожил несколько совершенно разных жизней, – наконец задумчиво проговорил Георгий. – Я нынешний настолько далек от того Жоры Старицкого!
– Не знаю, – пожал плечами Андрей. – Последние лет семь я чувствую себя зрителем, приглашенным в какой-то дьявольский театр, где все творится взаправду, но публика об этом не подозревает. Вокруг крутятся страшные декорации, происходящее на сцене сводит с ума. И вдруг осознаешь, что все это реальность… Начинаешь истерически искать режиссера, автора дикой пьесы или, на худой конец, администратора театра. Хочется бросить им в лицо яростные обличительные слова, заставить перекроить спектакль как положено… Но представление не управляется разумными существами, а идет механически, подобно заведенной пружиной игрушке.
Андрей с минуту помолчал, затем со вздохом добавил:
– Я, Жора, наверное, так и не переменился. Просто надел маску. Ту, в которой я могу сидеть в адском театре, не рискуя окончательно свихнуться.
– Неужели ты хочешь сказать, что, став Рябининым и начав новую жизнь, остался прежним? – с сомнением покачал головой Георгий.
– Михаил Нелюбин не переменился. Он умер. Осталась его душа без имени и прошлого. И эта душа скрылась под маской.
– Ну, о себе я такого не скажу, – скорбно рассмеялся Георгий. – От меня прежнего остались одни воспоминания. И ты. Я стал так поразительно пуст, не поверишь! В самой темной комнате больше света, чем в моей душе.
– Э-э, Жорка, плохи твои дела! – протянул Андрей и наполнил рюмки.
– Верно, стоит нам добавить, а не то слишком уж тягомотный разговор получается, – встряхнулся Георгий.
Они выпили без пожеланий, сумрачно и деловито. Старицкий крякнул и, усмехнувшись, спросил:
– А все же расскажи, как ты стал этим Рябининым? История наверняка была авантюрная.
– Хуже, почти мистическая. По своей воле я никогда бы не стал «товарищем Рябининым». Это знак судьбы…
С лета восемнадцатого года был я рядовым офицерской роты Первой добровольческой дружины «Народной армии» КомУча. Затем служил Верховному правителю
. К лету девятнадцатого в чине капитана командовал одним из полков каппелевского корпуса. Так что симпатий к большевикам не питал.
Когда в феврале двадцатого красные разбили наши части под Иркутском, остатки армии стали разрозненными группами пробиваться к Чите, на соединение с атаманом Семеновым. Жалкие крохи моего полка объединились с отрядом в тысячу сабель под командованием полковника Капитонова. Измученные постоянными стычками с партизанами и почти павшие духом, мы больше месяца скитались по тайге.
Чувствуя, что власть Колчака пала окончательно, крестьяне не давали нам ни хлеба, ни фуража. Приходилось менять на продукты личные вещи и обмундирование. У меня, например, не осталось ни кителя, ни портупеи, ни сменного белья. Под стареньким полушубком была только исподняя рубаха.
В марте совсем стало худо: к партизанам и войскам Иркутского ревкома присоединились регулярные части Пятой армии красных. Найдя хорошего проводника, мы оставили раненых в одном из сел и решились на прорыв. В том же селе, в заброшенном сарае, я спрятал свои маленькие реликвии – документы, письма, ордена и дневник, который вел последний год. Было у меня недоброе предчувствие – не хотелось, чтобы над дорогими мне вещами поглумились большевики.
И наступил тот самый день, пятница 20 марта 1920 года…
С утра мы нарвались на кавалерийский отряд красных, сабель в полтораста. Большевики были сильно измотаны в боях, везли в обозе много раненых и попытались уклониться от боя. Однако Капитонов приказал ударить по неприятелю. Красные были разбиты наголову. От пленных мы узнали, что они бойцы Пятой армии; вчера их кавполк принял бой с сильной частью белых двадцатью верстами севернее, но потерпел поражение и стал отходить кружным путем через тайгу к Иркутску.
Сведения о белых частях неподалеку нас ободрили – решили идти к близлежащей станции на соединение с нашими. Пленных тут же расстреляли и поделили нехитрые трофеи. Мне достался новенький «романовский» тулуп и медвежья шапка красного командира. Все последующие годы я старался вспомнить его лицо и не мог.
До станции дошли к вечеру. Разведка не обнаружила там ни наших войск, ни вражеских. Капитонов приказал занять станцию и прилегающий к ней поселок. На путях стояло несметное количество обгорелых и разграбленных вагонов, три теплушки с трупами белых и красных, вперемешку. Как только наш отряд подошел к зданию вокзала, из окон ударили пулеметы – на станции все же стоял небольшой красный гарнизон. Пришлось отбиваться и занимать оборону.
Капитонов не хотел ввязываться в драку, предполагая, что вдоль магистрали наверняка шатается немало частей неприятеля, однако наши «орлы» не послушались и приняли бой. Большевики, как оказалось, заранее послали за подмогой, и очень скоро в поселок влетел свежий конный полк. Капитонов скомандовал отступление. Я со своими людьми был в арьергарде. Мы отходили по маленькой улочке, когда рядом взорвалась граната…
О последующих событиях я узнал с чужих слов, в госпитале, а остальное домыслил. Капитонов вывел-таки наш отряд из поселка и скрылся в тайге. Красные последовали за ним. Я остался лежать у забора одной неизвестной мне женщины. Когда выстрелы стихли, она вышла, перенесла меня в дом и перевязала. Санитары красного полка собрали раненых и ушли вслед за своей частью.
В кармане моего полушубка добрая женщина нашла документы на имя комэска Рябинина и решила, что я красный командир. Как только утром жители поняли, что в поселке остались большевики, моя спасительница передала меня гарнизонному начальству. Положение мое ухудшалось: в груди засел осколок гранаты. Нужна была операция, а врача в поселке не нашлось. Ночью через станцию проходил красноармейский эшелон, на котором меня и отправили в Иркутский госпиталь. Шесть дней я был без памяти и, очнувшись, с удивлением узнал, что я Рябинин.
Поначалу я собирался бежать сразу после выздоровления. Однако вести с фронта приходили неутешительные. Регулярные колчаковские части были окончательно разбиты, а их остатки присоединились к войскам Семенова. Атамана Семенова я недолюбливал и считал больше бандитом, нежели истинным бойцом с Советами. Мне оставалось два пути: либо служить коммунистам, либо пробираться за кордон.
Чем заниматься за границей и на какие средства там существовать, я не имел представления. В одной палате со мной лечился некий Сазонов, видный большевик-подпольщик и друг предсибревкома Ширямова. Мы сошлись за игрой в шахматы. В июне, когда я уже числился выздоравливающим, Сазонов пристроил меня в военкомат, где требовались грамотные кадры. Мне выделили крохотную каморку рядом с дворницкой и дали рабочий паек. В июле, от имени военкома я послал запрос в штаб Пятой армии с просьбой выслать документы на Рябинина А. Н. Вскоре пришел пакет, и я смог познакомиться со своей новой биографией. Его судьба в чем-то напоминала мою: двумя годами моложе, с 97-го года, воевал на германской. Отец Андрея погиб в бою, мать умерла от тифа. Других родственников не имелось. Ничто не мешало мне оставаться Рябининым.
В сентябре медкомиссия признала меня годным к строевой службе. Регулярных красных частей в то время в Сибири оставалось немного, а новообразованная Народно-революционная армия Дальневосточной республики формировалась из партизанских отрядов. Вот меня и послали обучать их воинской науке.
Так и началась моя служба власти, с которой я воевал полтора года.
Моя красная кавбригада славилась сильной комсомольской ячейкой, а Рябинин был членом Союза с восемнадцатого года. Пришлось включаться и в общественные дела.
В конце октября случился забавный эпизод: в Москве созывался съезд РКСМ, а делегат от кавбригады заболел воспалением легких. Не знаю почему, но ячейка откомандировала на съезд именно меня. Может, оттого что я был (судя по анкете) старинным членом организации? И вот, в ноябре двадцатого, в составе сибирской делегации я попал в Москву на комсомольский съезд! На одном из заседаний перед делегатами выступал Ленин. Я сидел недалеко от сцены и хорошо рассмотрел злого гения российской истории. У него было болезненное землистое лицо с россыпью веснушек и воспаленные глаза, постоянно прищуренные – следствие ранения и сильнейших мигреней. Вождь пролетариата был невысок и мелок. Голова тем не менее казалась огромной из-за высокого лба и лысины.
Встретив подобного типа на улице, я счел бы его крайне заурядным, однако речь Ленина производила впечатление замечательное. Он говорил просто и доходчиво, строил фразы, основываясь на железной народной логике, обильно сдобренной марксистскими идеями. Не удивительно, что Ленин сумел поднять людские массы и повести их на захват власти! Среди наших горе-демократов и «военных гениев» я таковых не встречал. Именно тогда я понял, что сила большевиков не только в прагматизме и наглом обмане всех и вся, но и в железной воле, сосредоточенной в этой упрямой голове, в понятной и непогрешимой идеологии.
Кавбригада, в которой я служил, еще до конца не сформировалась, но уже помогала в разгроме остатков белоказачьих банд. Мы гонялись за ними по тайге, «выкачивали» у крестьян хлеб. Во время одного из походов мой эскадрон заночевал в том самом селе, где отряд полковника Капитонова оставил раненых, а я спрятал свои маленькие реликвии. Полуразрушенный сарай на окраине так и стоял в запустении, отыскать под стеной шкатулку было нетрудно. Мои награды, письма и дневник оказались нетронутыми.
Зимой двадцать второго года остатки колчаковской армии ударили по войскам Дальневосточной республики. Большевики только того и ждали – было уже достаточно сил для захвата всего Приморья. Предстояло повоевать с бывшими товарищами по оружию. В душе я понимал, что их борьба бессмысленна, что теперь на стороне Советов весь российский народ, что падение правительства Колчака освободило меня от присяги и что худой мир лучше доброй ссоры, однако решение мне далось непросто.
…Самые горячие бои шли в феврале двадцать второго под Волочаевкой. Так получилось, что мой эскадрон прорвался в тыл противника и отрезал выход к железной дороге. В сущности, это была обычная армейская работа, которую я выполнял с шестнадцатого года. И все же наш прорыв сочли подвигом, и меня наградили орденом Красного Знамени. Сам я искренне считал, что довел до конца дело красного прапорщика Рябинина. Это была его награда.
Вручал мне орден лично командарм Блюхер. Он отчего-то проникся ко мне доверием и предложил командование полком. «Мельтешить» среди старшего комсостава не хотелось, и я попросил послать меня на «ответственный и достойный коммунара участок» – укреплять границу. Рябинин должен был затеряться в глуши.
Меня назначили командиром кавотряда, приданного погранзаставе. Служба оказалась хлопотной: в Китае скрывались белоказаки и наши неугомонные офицеры. В одной из стычек меня сильно приложили шашкой по голове, и я попал в лазарет.
Пока я лечился, у командования «сложилось мнение», будто товарища Рябинина стоит «выдвинуть наверх», доверив ему полк или какой-нибудь штаб. Тут я и смекнул, что пора из армии уходить. На консилиуме медиков я ссылался на плохое самочувствие, постоянные головные боли и был признан негодным к строевой… Вот такая история.
– Увлекательный рассказ, – улыбнулся Георгий.
– Не одобряешь моего решения? – Андрей искал глаза друга.
– Вовсе нет. Ты принял правила игры, – Старицкий приподнял со стола бутылку. – У-у, мы с тобой неплохо потрудились!
– Придется спуститься в трактир – закуска тоже на исходе, – подхватил Рябинин.
– А пойдем-ка ко мне! – предложил Георгий. – Там мы никому не помешаем, запасы у меня в подполе такие, что и осаду хватит пересидеть, да и на «Ленинец» тебе с утра поближе топать.
– А перины у тебя мягкие? – лукаво сощурился Андрей.
– Может вам, барин, и девку дворовую на ночку привести? – расхохотался Георгий.
– А что, имеются?
– Оплошали, сударь, не держим-с! – картинно развел руками Старицкий. – Подъем, товарищ командир!
– Одну минуту, Жора, – Андрей остановился у сундучка. – Я дам тебе мой дневник. Писал-то, брат, для тебя.
Он достал толстую тетрадь в кожаном переплете и сунул Георгию:
– Как прочтешь – сожги. Больше мой дневник никому не понадобится.
Глава III
Старицкий жил в Николопрудном переулке, недалеко от улицы Красной армии. Тусклый свет фонаря на углу выхватывал из темноты крепкие глухие заборы, за которыми угадывались крыши домов.
– Соседи у меня люди добротные, – рассказывал Георгий. – Не богатеи, конечно, но зажиточные.
Они подошли к двухэтажному особнячку. Первый этаж был кирпичным, второй срублен из бревен.
– Внизу лавка, наверху мое жилище, – Георгий указал на вывеску «Бакалея Старицкого».
– А где пекарня? – спросил Андрей.
– На задах.
Они остановились перед кованой дверью. Георгий потянул за кольцо, и где-то вдалеке послышался негромкий звонок.
– Хто там? – раздался за дверью низкий хриплый голос.
– Это я, Афанасий, – отозвался Старицкий.
Дверь без скрипа отворилась, и перед друзьями возник суровый бородач с лампой в руке. Привратник пропустил гостей внутрь, задвинул засов и пошел впереди, освещая дорогу. Дойдя до высокого крыльца, мужик пожелал «господам» доброй ночи и удалился.
Старицкий и Рябинин поднялись наверх и очутились в темной передней. Пахло сухой древесиной и свежим хлебом. Георгий взял Андрея за руку, втащил в комнату и щелкнул выключателем.
– Тут у меня гостиная. Располагайся, а я пойду Тимку растолкаю.
Андрей огляделся. В просторной горнице, обставленной дорогой мебелью, по едва уловимым приметам угадывалось отсутствие женской заботы.
Вернулся Георгий в сопровождении заспанного парнишки лет тринадцати.
– Вот, Тимка, знакомься: Андрей Николаевич, друг мой старинный, – сказал Старицкий.
Тимка моргнул и поклонился.
– Тащи-ка студню с хреном, телятину, холодного осетра, водочки с ледника захвати, да щей разогрей, – распорядился Георгий и спросил друга: – Щец вчерашних отведаешь?
– С удовольствием, – кивнул Андрей.
Они уселись за стол под огромным расписным абажуром.
– Отменную я отыскал повариху, не нарадуюсь, – похвалился Георгий. – Уж так стряпает, что язык проглотишь!
– Ты, я вижу, живешь на широкую ногу.
– Одинокому мужчине нужен уход.
– Отчего ж не женился при таком достатке?
– Да как тебе сказать?.. – Георгий опустил глаза. – Наверное, дурь из головы еще не выветрилась, хочется пожить в удовольствие. А ты?
– Пока тоже не получилось. А вот девушка любимая есть. Может, что и образуется, время покажет.
– Любопытно, кто же она? Осколок минувшего, новая буржуазка или идейная пролетарка?
– Да нет, тут случай особый, – в свою очередь смутился Андрей. – Судьба и здесь надо мной иронизирует. Она дочь Черногорова.
Лицо Георгия застыло в напряженном недоумении, уголки губ брезгливо опустились, будто он увидел мерзкую жабу. Андрей был готов к подобной реакции.
– Когда мы познакомились, я и не знал, кто она и откуда, а потом это перестало иметь значение. К тому же Полина и ее отец во многом разные люди.
– А я уж… – Георгий хмыкнул и прочистил горло, -…признаться, подумал, что ты ради карьеры…
Он попытался улыбнуться, но получилась лишь неприятная гримаса:
– Значит, действительно влюбился, если полез в волчье логово?
– Говорят: любовь зла, – пожал плечами Андрей.
Старицкий задумчиво нахмурил брови:
– Подожди-ка, черногоровская дочка… Этакая каталонская красавица? Востроносенькая, да?
– Ага.
– Мне ее показывали, припоминаю. Она как будто в детдоме работает?
– В школе, учительницей.
– В шко-о-ле… – протянул Георгий, глядя куда-то в сторону.
Вдруг он рассмеялся и хватил друга по плечу:
– Она у тебя пикантная и необъезженная особа! Хвалю за смелость.
– Оставь свои казарменные штучки, – поморщился Андрей. – Это не интрижка с полковой кокоткой!
– Ладно, не гневайся. Я и в самом деле рад за тебя. Даже завидую, – смягчился Георгий. – Любовь облагораживает душу.
Явился Тимка с подносом в руках:
– Щи уже на подходе, счас принесу.
– И свежего хлебца не забудь, – наказал Старицкий.
* * *
– Вот, погляди, – сказал Георгий, снимая со стены вправленный в рамочку документ. – Мое почетное право на проживание в достославной Стране Советов!
Под стеклом оказалась немного помятая бумаженция, свидетельствующая, что тов. Старицкий, бывший партизан, получил тяжелое ранение в боях с белополяками и считается инвалидом войны.
– Важнецкий документ! – покивал Андрей. – Однако, зная твою изворотливость, подозреваю, что липа.
– Обижаешь! – развел руками Георгий. – Документик подлинный.
– И как же ты это дельце обтяпал?
– Представь себе, тоже знак судьбы! В конце весны двадцатого занесло меня на северную Украину. Тогда большевики воевали с Польшей, и я решил перейти фронт, а затем добраться до Франции. Сдаваться в плен было нельзя – поляки переправляли всех русских до выяснения личности в лагеря, сидеть же за колючкой не хотелось. Запасся я кипой фальшивых документов на все случаи жизни и лесами пошел на Запад.
Ко мне примкнули полдюжины таких же авантюристов: офицерики, юнкера и прочий сброд. По пути встретился партизанский отряд, промышлявший в тылах польских войск. Представился я им чекистом, показал нужные бумаги. Партизаны должны были неплохо знать места дислокации белополяков, что могло мне пригодиться.
Пожили мы у коммунаров несколько дней, отдохнули. Относились к нам сносно, но с недоверием. Тем временем Красная армия начала стремительно наступать, и фронт вплотную приблизился к нашему лесу. Неподалеку был городишко, там стоял польский полк. Партизанский командир Ковтун задумал помочь продвижению Красной армии и ударить по белополякам с тыла. Городские большевики-подпольщики обещали помочь, подняв в назначенный день восстание. Ковтун вызвал меня к себе в землянку и спросил, могу ли я проявить себя как истинный коммунар. Я, конечно, согласился.
Командир поставил мне и моим спутникам задачу: пробраться в город, связаться с подпольем и подготовить захват штаба польской части. Значимость штаба состояла не только в том, что в нем хранились военные документы, – в штабе поселился банкир из Гомеля, имевший при себе значительные средства. Ковтун опасался, что деньги могут эвакуировать, и поторапливался с выступлением. Ночью мою «особую группу» тайно провели в город. Подпольщики рассказали, что штаб охраняет хорошо вооруженный отряд поляков, и на успех операции особо не рассчитывали.
Я предложил им план: в день наступления партизан и начала восстания в городе ударить по штабу небольшим отрядом подпольщиков и завязать бой. В это же время моя группа должна ворваться в здание с тыла. Дерзкая неожиданность вполне могла компенсировать нам численный перевес противника. В назначенный час мы выступили. Штаб и хранилище были захвачены, поляки выбиты из города, и вся большевистская братия стала с ликованием поджидать прихода Красной армии. Ей приготовили ценный подарок в качестве хлеба-соли – милый городок на блюде и около четверти миллиона франков в придачу.
Ковтун поверил в мою преданность делу революции бесповоротно и поминал добрым словом на каждом митинге. Так я и стал героем уездного значения.
Дня через два в город вошли регулярные части Красной армии. Надежда бежать на Запад рухнула. По рекомендациям Ковтуна я остался при местном ревкоме. Поболтавшись в этом милом заведении некоторое время, сумел выправить выгодные документы и отправиться к «месту постоянного проживания».
– А что же было потом? – спросил Андрей.
– Поездил по стране, занимался всякой всячиной, наконец осел здесь.
– Однако интересно, почему ты оставил «добровольцев» и не ушел в Крым, к Врангелю?
Старицкий изобразил гримасу застарелой зубной боли:
– К зиме двадцатого Добровольческой армии уже не существовало. Впрочем, если тебя занимает эта тема, как-нибудь расскажу. А сейчас пора на покой. Тимка приготовит горячую ванну и постель в комнате для гостей. Тебе нужно отдохнуть с дороги. Ложись, а я почитаю твои фронтовые записки.
* * *
Георгий передал друга в заботливые руки Тимки и вернулся в гостиную. Опустив абажур пониже, он открыл старенькую тетрадь в кожаном переплете:
«Моему другу,
Георгию Старицкому.
18 июня 1919 г. Прежде я никогда не вел дневников, считая записки уделом литературных и скрупулезных людей. И только отчаянное стремление донести правду о происходящих событиях побудило меня обратиться к этой тетради. Говорить о случившемся со своими товарищами я не могу: они, подобно мне, растеряны и подавлены, в их сердцах такая же мучительная боль, и беседовать с ними означает бередить кровоточащую рану.
Вот уже год, как я воюю за свободу и честь Родины. Настала пора подытожить свой путь. Еще прошлым летом начался наш славный поход против узурпаторов и предателей Отчизны. Только вчера мы разгоняли их шайки, будто стаи злобных собак. Разве они были демократами и борцами за справедливость? Нет! Ими были мы – солдаты Народной армии. Словно гвардейцы Конвента, носили мы алые кокарды и агитировали крестьян, с гордостью твердили о братстве и сознании народа. И кому все это было нужно?
Комитетчики из членов Учредительного собрания по привычке мельтешили и спорили; мужик лелеял в поле урожай, а Советы исподтишка прибирали власть. Только педантичные и жестокие чехи помогли нам перестать играть в романтичных якобинцев. Помнится, на параде в Симбирске один из чешских офицеров, презрительно поглядев на мою санкюлотскую кокарду и красный бант, бросил Каппелю: "Долго ли ваши офицеры будут носить эти гадкие регалии?" Недолго носили. Вскоре все вернулось на круги своя: и благословенные погоны, и боевые награды, и твердая власть. Воинство наше верило и надеялось, однако мне приходили на ум мысли самые мрачные и нерадостные. Наряду с военными успехами и продвижением на запад все больше и больше возникало ощущение близкого конца и бесперспективности нашей борьбы. Большевики держались крайностей и радикализма, это был их способ сохранить власть.
Белая армия поступала подобным же образом, преследуя, правда, совершенно другие цели. Коммунары топили баржи с русскими офицерами в Волге – мы не отставали; они расстреляли семью Императора, но и мы не уходили далеко – безжалостно жгли ревкомовцев в паровозных топках и рубили в капусту шашками. Смерть стала мерилом человеческих отношений, а кокаиновый и самогонный бред единственной возможностью мыслить. Невесть откуда, из каких-то гнилых углов и щелей, повылазил несметный легион кровопийц и ревнителей адского куража.
Ну, можно ли было представить себе, что министр финансов Сибирского правительства получит в народе и войсках прозвище Ванька Каин?
И Аракчеев, и Бенкендорф, и Лорис-Меликов, и Победоносцев – те, коих вольнолюбивые либералы честили самыми последними словами, перевернулись бы в гробу, узнав, какие бесчинства творили их преемники в правительстве Колчака!
И все же мы надеялись. На что? Да на абсурдный и спасительный русский авось, на самосознание народа, на совесть…
Осенью восемнадцатого дивизию вывели на передислокацию в Челябинск, а мой полк попал на переформирование в Омск. Столичная жизнь предстала передо мной во всей красе. Правительство оказалось сборищем батыевых князьков, а Ставка – Золотой Ордой. Подобно татарским баскакам, наши генералы собирали ясак с подвластных земель, ходили по городам и весям усмирительными походами. Мне поручили формирование полка, и я разъезжал по селам с мобилизационной командой. Впервые, с ужасом и горьким стыдом, я услышал, что нас называют карателями. Нас, русских людей, защитников Отечества! Может быть, наши генералы и представляли себя новыми крестоносцами и служителями высшей цели, но на деле выходило иначе. От одного сибирского крестьянина я услышал: "Ну, случилось, что брат мой подался в партизаны, так я-то при чем? Почто меня шомполами пороть и избу палить? Апосля такова дела и я в лес уйду!"
Так вот, нагрузили мы телегу непосильной ношей, раскачали да и столкнули ее с горы. Понеслась она вниз без остановок и разбилась-таки в щепки.
Десять дней назад, 8 июня 1919 года, войско наше было разбито в боях на Красном Яру, у реки Белой, и уже на следующий день мы оставили Уфу и покатились на восток.
Стойкая, испытанная в сражениях чапаевская 25-я дивизия красных сломала новобранцев корпуса Каппеля. Можно ругать последними словами трусость необученных мужиков и предательство 6-й дивизии, но разве это утешает? Несмотря ни на что, я преклоняюсь перед командирами 25-й, которые под нашим шквальным огнем сумели поднять людей, форсировать реку и опрокинуть боевые порядки корпуса. Честь им и хвала!
Я хорошо помню тот день. С утра наша артиллерия била по позициям врага. Канониры старались, да и цели были неплохо пристреляны. Однако красных охватил какой-то отчаянный ажиотаж, тот, что случается в безвыходной ситуации и которого у наших новобранцев не оказалось. Вновь и вновь мы отбрасывали большевиков назад, а они все лезли и лезли, будто ни пуля, ни штык, ни снаряды их не брали.
Они собрали все плавучие средства, все баржи, плоты и суденышки и упрямо двигались к нашему берегу. Я бегал вдоль цепи и подбадривал своих бойцов, понимая, что они не выдержат. Ночью я вспомнил Толстого, его размышления о духе армии. Когда-то побежденное, но не сломленное под Аустерлицем, войско взяло верх под Москвой. Увы! В наших рядах не было капитанов Тушиных, а ежели и были, то они растворились в массе испуганных и подавленных подчиненных. На рассвете я обнаружил, что половина окопов пуста. Мои "герои" вплавь переправились к неприятелю. Что ж, чем с тревогой ждать пули в бою, лучше получить ее в чекистском застенке.
Еще вечером Каппель решился на отчаянный шаг – повести в атаку офицерские батальоны. С нарочным я послал Владимиру Оскаровичу записку: "Можете меня расстрелять, но поздно!"
С восходом офицерские колонны в парадной форме, при орденах, молча двинулись на врага. Мы, "серая масса", следом. У красных было до непривычного тихо, так, что я начал подозревать, не оповещены ли они о наступлении? При таком количестве перебежчиков – наверняка.
Я ходил в "психические атаки" с июня восемнадцатого. И эта была последней. Наши не успели даже снять винтовки – красные подпустили шеренги поближе и ударили из пулеметов. Большевики знали, они готовились. Я вспомнил о подобной трагедии, когда в 1915-м на германском фронте на пулеметы пустили кавалергардов…
Горячая безжалостная коса прошлась по блестящим офицерским колоннам каппелевского корпуса. Поручик Ельников упал прямо мне под ноги, кровь хлестала горлом, глаза умоляли. О чем? О сострадании, о пощаде? "Мизеркордии"
были не в ходу в войсках Колчака.
Мои "серые герои" дрогнули и помчались назад. Я отбросил толстовские философии (к тому же и небо было низким и не впечатляющим). Во мне проснулся римский центурион с его крысиной злобой и жестокостью. Я бросился за подчиненными, ругая их и разворачивая назад; пристрелил Струмилина, паникера-заводилу, и хватил парочку наганом по спине. Тщетно.
К обеду от полка остался десяток потомственных идиотов и полсотни солдат. Наверное, свежим ветром с противоположного берега мне передалось ощущение возбуждения и безысходности. Я рассказал подпоручику Дмитриевскому последний анекдот и залег за пулемет. Эх, был бы "вторым номером" Жорка Старицкий, а не безусый Дмитриевский! Подороже бы отдали жизни.
А игра у нас вышла с красными чудная! Вспомнился Суриков, оборона снежной крепости и веселое детство. Дмитриевский правил ленту и орал: "Справа! Лево тридцать! Ага! Вот вам!", а я поливал мелкие игрушечные фигурки свинцом. "Максим" дымился, дышал в лицо смрадом горячего железа и пороха, я же, впившись в гашетки, упрямо читал:
Россия – сфинкс. Ликуя и скорбя, И обливаясь черной кровью, Она глядит, глядит, глядит в тебя И с ненавистью, и с любовью!..
Боже, почему я не умер? Воистину, красивая была бы смерть! В момент, когда Дмитриевский менял ленту, я посмотрел в сторону и увидел глаза Мижонова, своего солдата. Он свернулся калачиком на дне окопа и наблюдал за мной. "Безумец, он свихнулся!", говорил его взгляд. Дмитриевский заметил, как мы переглядываемся, и бросил Мижонову: "Смотри, трус! Где еще увидишь, как умирают русские офицеры!" Он загорланил было: "Как ныне сбирается вещий Олег…", но две тяжелые пули разорвали ему грудь. Дмитриевский вскочил на ноги, светло улыбнулся и повалился на пулемет. Кровь подпоручика зашипела на горячем кожухе, в ноздри ударил сладковатый запах. "Живо подавай ленту!" – скомандовал я Мижонову, но тут явился вестовой и передал приказ Каппеля об отступлении. Мы оставили позиции и ушли далеко за Уфу. Командование решило сберечь остатки корпуса и спешно отвести нас в тыл.
Теперь мой "полк" (32 человека, из них 8 офицеров) стоит в башкирской деревеньке. В бархатной звенящей ночи девки поют переливчатые песни. Хочется выйти на крыльцо, потянуться с хрустом в костях и помянуть окружающую благодать. Хотя бы на мгновенье… Иначе можно сойти с ума.