Эту божественную повадку — людей калечить — надо прекратить. Смотри ты, что придумали? Как тот ваш дурак орал: «Бог среди нас!» Я знаю, какой бог среди вас живет и как он вас мутит. Разговаривал я с ним сегодня, с вашим богом… Он мне голову морочил целый вечер, чтобы не подумали на него. Будто он ничего не знает об избиении. На Семена свалить все хотите. С дружка спроса меньше. Не пройдет этот номер у вас. Вспомните Обманова. Тогда обошлось. А теперь не те времена, и даром это нам с вами не пройдет.
Он говорил так не для того, чтобы разрядить тяжелое молчание, а просто потому, что ему было не по себе. Он считал себя виноватым во всем происшедшем не меньше, а может быть, даже больше, чем эти мужики. Но не сознание своей вины угнетало его. Он сегодня, еще разговаривая с Феофаном, обнаружил трещину в своей позиции. Для него всегда на первом месте стояло дело, которому он сам подчинял всего себя, и от других требовал того же. Он видел дело, только дело, и в людях, и прежде всего в себе, ценил только одни эти деловые, рабочие качества. Всего остального, всех чувств и желаний, какими богат человек, он старался не замечать, и если не замечать становилось невозможно, то он прощал им эти их чувства. И человеческие заблуждения он старался не замечать, если они не мешали делу. Вот так он вступил в сговор с темными мужиками, согласившись вместе с ними «обмануть бога». А вдруг оказалось, что обманывал только себя.
Это и была та самая еле слышная мысль, которая сейчас вдруг зазвучала в сознании со всей силой.
А в темной избе по-прежнему молча сопели мужики, тихо стонал Ощепков и, всхлипывая, вздыхали бабы. Перед иконами колыхался огонек в зеленой лампадке.
И вдруг в тишину ворвались чьи-то тяжелые шаги. Из черного прямоугольника распахнутой двери вывалился какой-то грязный растрепанный ком. Двигаясь судорожными рывками и завывая, он выкатился на средину избы прямо под ноги Виталия Осиповича и вдруг стремительно поднялся.
Ожили и густо заговорили мужики, одна из женщин взвизгнула. На печке заплакала девочка.
Виталий Осипович отступил. Он не сразу узнал Симеона Корягу. Большой уродливый мужик стоял перед ним на коленях и, задирая к потолку багровое лицо, захлебывался звериным воем. От его одежды, мокрой и грязной, пахло болотом. Кепку он потерял, и страшно растрепанные волосы тоже были грязны и тоже издавали гнилой, болотный запах.
Но страшней всего было его лицо. Гошин «букет» оставил на нем свои следы.
Протягивая вперед огромные свои руки и продолжая завывать, Симеон наползал на стоящего перед ним начальника всей своей грязной тушей.
Виталий Осипович понял, что отступать нельзя, да и некуда.
— Куда лезешь, дурак! — крикнул он и пошел на Симеона. Но тот не двинулся с места.
Ощепков закричал с постели:
— Семка, не дури!
И вдруг сзади подскочил Тимофей и, вцепившись в волосы Симеона, со всей силой начал дергать его и трясти, пытаясь опрокинуть назад. Но Симеон был тяжел, как пень.
Мальчишка рвал ему волосы, бил ногами в спину, но все было бесполезно.
Все это продолжалось несколько секунд, пока кто-то из плотников не сообразил, что дело заваривается недоброе. Он схватил Симеона за плечи, ему помогли другие, и сообща они оттащили его в угол, где и уложили прямо на полу.
За окном загудела машина, яркие лучи фар, проникнув сквозь окна, забегали по потолку, и в избе вдруг сделалось необычно светло.
— Господи, да что же это будет? — запричитала одна из женщин.
Мужики заволновались и почему-то начали торопливо застегивать свои пиджаки и надевать шапки, будто приготовляясь в дальнюю дорогу.
Раздался пронзительный трубный сигнал.
— Грядет страшный суд! — заорал Симеон.
— Дурак! Это скорая помощь, — засмеялся Тимофей и выбежал из избы.
ЛИНА
Домой Виталий Осипович пришел поздним вечером. В избушке было тепло и стоял тот легкий горьковатый запах высохшего дерева и смолы, какой бывает только в старых таежных домах.
Виталий Осипович повесил на шест над плитой свой плащ для просушки. В его отсутствие к нему приходила конторская сторожиха убирать и топить печь.
Над столом, застланным газетой, висела лампочка под казенным синим абажуром. Большое окно завешено тоже газетами.
На плите сонно шумел чайник, по временам он вдруг просыпался и начинал задумчиво посвистывать, давая понять хозяину, что он бодрствует и готов служить, если потребуется.
Присев на кровать, Виталий Осипович начал стаскивать сапог. В это время кто-то осторожно и четко постучал в окно. Он быстро надел сапог и, выйдя в сени, открыл дверь. В темноте стояла женщина.
— Разрешите войти, — прошептала она.
Удивленный, Виталий Осипович посторонился, пропуская позднюю посетительницу. Она быстро прошла мимо него, стройная и прямая.
Он захлопнул расшатанную дверь. Женщина, не глядя на Виталия Осиповича, откинула черный платок.
— Лина? — спросил он, не доверяя своим глазам.
Она надменно повернула к нему свое лицо, казавшееся особенно темным от синего света, отбрасываемого абажуром. В нежных смуглых ушах сверкали золотые колечки сережек. Она стояла прямо, как всегда у стола в его кабинете, но глаза ее казались пустыми и ничего не видящими.
— Пальто снимете?
— Пожалуйста, если вы этого хотите, — безразлично ответила она.
Предчувствуя недоброе и вспоминая недавний разговор с Иванищевым, Виталий Осипович помог ей снять серо-зеленое пальто, перешитое из шинели и похожее на шинель. Ее платье оказалось такого яркого красного цвета, что все кругом, вся избушка вдруг осветилась тревожным светом пожара.
Пока он пристраивал ее пальто на гвоздь у двери, она машинальным движением смуглых рук поправила волосы.
Он хмуро предложил ей стул. Она села. Предложил чаю. Она отказалась. Не зная, что сказать, как держать себя, он стал искать папиросы. Их нигде не было. Наверное, остались в плаще, там, под потолком на шесте. Самое время сейчас лезть за ними. Зачем она пришла? Раздраженно он спросил:
— Что случилось?
— Ничего еще не случилось, — тихо, не своим голосом проговорила она, глядя на окно невидящими глазами.
«А черт, кажется, она истеричка. Не было беды. А казалась всегда такой спокойной службисткой».
Не давая ему ничего сказать, она вдруг улыбнулась. Она расцвела. Казалось, не от платья, а от ее улыбки распространяется этот неспокойный жаркий свет, и он впервые увидел, что она может быть красивой, если захочет.
— Просто мне не везет. Вот вы спросили меня, хочу ли я работать с вами. Я хочу. Очень хочу работать с вами. А пришлось сказать — нет. А вы ответили: «О причинах не спрашиваю. Они меня не интересуют». Вас ничего не интересует. Ну почему вы равнодушный такой и к себе и к людям? Я знаю, вы считали: перед вами машина. И наверное, вы думали: работает — и хорошо, сломается — отдам в ремонт или спишу, другую дадут. Я чувствовала, что вы думали именно так. И это было очень обидно. Вот работаю с вами второй год, а вы, наверное, как мое отчество, не знаете. Ведь не знаете? Ничего-то вас не интересовало, кроме ежедневной сводки. Вот это платье в прошлом году сшила и не для кого надеть. Подумала — и сегодня надела… Хорошо?
Он выслушал ее быстренький шепот, колючий, как царапанье поземки по стеклу. Спросив, хорошо ли ей платье, она снова покоряюще улыбнулась.
— Простите, я папиросы достану, — растерянно и сумрачно сказал Виталий Осипович и, взяв стул, пошел к плите. Шарил в карманах плаща и слушал ее торопливые слова:
— И я такая же стала. Равнодушная. У нас в конторе штабной порядок завела. Думала, если вы держитесь по-военному, значит, так надо. Время, я понимаю, сейчас напряженное. Меня, как отвернусь, конторские зовут «наша Акулька». А я словно и не слышу. Так, значит, надо. А вас тоже зовут со страхом: «громобой». Надо так?
Закурив, Виталий Осипович снова сел против нее.
— Нет, так не надо, — ответил он. — Истерики тоже не надо.
— Этого от меня не дождетесь. Я сказала, что думаю. Вы старше меня. Умнее. Научите.
— Вы у кого живете?
— Вдова там в деревне одна. Злая как ведьма. Никто не хочет у нее жить. Ну да я ее прижала. Она меня боится. Дура. Думает, что я вам пожалуюсь.
— Это, значит, она меня боится?
— Они там все вас боятся. У них секта, собираются в одной избе и молятся. Сначала и меня уговаривали. Я даже пошла один раз. От скуки. Сидят мужики и бабы, на лицах у них пот. Поют злыми голосами. Ну зачем я к ним пойду? Они меня все спрашивают про вас. Я говорю, что и сама вас боюсь. Ну больше-то ничего им узнать не удалось. Не беспокойтесь. Я знаю, что надо говорить, а что не надо.
— Какого зверя нарисовали, а? И значит, все так относятся к вам, как я? — спросил Виталий Осипович.
— Почему? Есть хорошие люди. Много. — И, досадуя на его непонятливость, вызывающе крикнула: — А мне одного надо, одного. Можете вы хоть это понять?
— Могу, — усмехнулся Виталий Осипович, глядя на фотографию Жени, — это я понимаю.
Протянув руку через стол, Лина придвинула фотографию. Губы ее дрогнули, и глаза вдруг сузились.
— Это она?
— Она, — ликующим голосом ответил Виталий Осипович. И торопливо, убеждая себя, что говорит правду и потому, что в эту минуту ему очень хотелось, чтобы Женя была здесь, он солгал: — Скоро приедет. Я написал ей, что не могу без нее.
Он рассказал о том, как познакомился с Женей, в диспетчерской, на лежневой дороге, о ее страстной, не знающей препятствий любви к нему и о том, как она спасла его, бросившись под падающую сосну.
— Рассказывайте, рассказывайте, — шепотом просила Лина каждый раз, когда Виталий Осипович умолкал.
Она просила с такой настойчивостью, что пришлось рассказать про Катю — свою первую любовь. Рассказывал усмехаясь, как будто речь шла о чем-то значительном, но так основательно смытом временем, что остались еле заметные контуры.
— Вот теперь уже вся история, — закончил Виталий Осипович.
Лина, вздохнув, спросила:
— А Женя?
— Мне надо было сначала все прежнее очень хорошо забыть. По правде говоря, перестал я доверять нежному чувству. Ну, теперь не то. Вот прошло время, и я даже спокойно рассказываю обо всем. Женя — это настоящее.
— А почему же?.. — Лина замялась. — Почему она не с вами?
— Это, пожалуй, невозможно объяснить.
Лина с досадой шлепнула ладонью о стол.
— Да не бывает так! Сделать, значит, возможно, а объяснить, почему сделал, — невозможно?
— Ах, Лина, Лина, — вздохнул Виталий Осипович. — Все-то вам надо знать. Ну, хорошо. Оставил бы я Женю здесь. Кто она будет? Домохозяйка? Не хочу я этого. Конечно, и я и она были бы очень счастливы вдвоем. А надолго ли? Ведь самая пылкая любовь вянет от безделья. А еще хуже, если она подумает когда-нибудь, что любимый муж виноват во всем. Настроению поддаваться нельзя, запомните это, Лина. Вот почему Женя не со мной.
Медленно поставив фотографию, Лина посмотрела на Виталия Осиповича тем же теплым взглядом, каким смотрела на Женю.
— Да вы, оказывается, хороший, — каким-то очень мягким голосом протянула она, доверчиво глядя на него.
Виталий Осипович вдруг вздохнул и рассмеялся:
— Эх вы, девчушка.
— Вот вам и девчушка. Думала, приду и останусь с вами. А если выгоните, тогда уж… — Она махнула рукой.
— Ну и дура.
— Это уж наверное. А знаете, я хочу чаю. Давайте чай пить, и вы мне, может быть, скажете, что мне делать.
Он выдвинул ящик из стола и достал оттуда кулек с сахаром и начатую пачку печенья. Там лежали еще куски засохшего хлеба и покоробившиеся, похожие на свежую щепу, ломтики сыра. Даже бисерная россыпь влаги лежала на них, как свежая смола. Лина засмеялась и одобрительно, но так, что это больше походило на осуждение, сказала:
— Порядочек!..
Он смутился и проворчал:
— Черт знает, что такое…
Стакан оказался один. Он налил крепкого, перепревшего на горячей плите чаю и, обжигаясь, потому что блюдечка в доме вообще не было, поставил стакан перед гостьей.
Лина, вытягивая губы трубочкой и смешно причмокивая, пила чай. Между глотками она выговаривала:
— Эх, вы! Знала бы, свою кружку принесла. Фронтовая еще. Подарок.
Потом ей это надоело, она оставила стакан и тоном старшей стала его поучать:
— Вы этой уборщице сказали бы: если взялась, надо убирать везде. Я, думаете, так, как вы, ничего не вижу? Все вижу. Подворотнички у вас всегда чистые, сапоги тоже. Это вы, ничего не скажешь, умеете. А вот Женя приедет, тоже из одного стакана пить станете? Посуду надо покупать заранее. Когда что есть. Недавно тарелки давали, очередь, конечно. Я купила. И чашки тоже. Хотите я вам покупать буду?
И вдруг смутилась, и снова взгляд ее стал доверчив, как у ребенка.
— Да что же это я! — воскликнула она. — К вам шла — думала, живое слово услышу, если не прогоните, а тут сама учу вас всяким премудростям, чего вам скорей всего и знать-то не надо.
Виталий Осипович с удивлением слушал Лину: как эта девчушка, безропотный его секретарь, вдруг взяла да выложила все, что думала о нем. Даже Женя не позволяла себе учить его и, тем более, обвинять в душевной черствости.
А эта вот пришла и своей резкостью, своей мудростью девушки, повидавшей жизнь, и вместе с тем своим детским неведением жизни подтвердила его мысли о том, что он проглядел главное в человеке. Он был очень молод, когда получил право повелевать людьми, распоряжаться Жизнью во имя той высокой идеи, в которую сам свято верил, и не интересовался, верят ли все те, кем он повелевал. А сейчас? Все ли сейчас знают, для чего они трудятся? И все ли заинтересованы в том, чтобы сделать свое дело лучше и скорее? И где, наконец, то живое слово, за которым пришла к нему Лина?
Виталий Осипович посмотрел на Лину. Она, запрокидывая свой остренький подбородок с ямочкой посредине, допивала остывший чай.
— А вы уверены, — спросил он, — что я знаю это живое слово?
— Должны знать, — неуверенно ответила она, — а как же?
Эта неуверенность рассердила его. Сдерживая раздражение, он жестко сказал:
— Знаете, Лина. По-моему, вам нужна такая работа, чтобы она захватила вас, чтобы вылетели все глупости, которые иногда лезут в голову…
Она, стукнув стаканом по столу, рассмеялась:
— Ну вот. Так я и знала. У вас работа от всех болезней лекарство. А я, как жить, спрашиваю. Работать-то я и без вас знаю как.
— А вы могли бы жить ничего не делая?
— С ума бы сошла.
— Ну вот видите.
— Ничего я еще не вижу, — отмахнулась она. — Вот вы все, все руководители, говорите: работа, работа. И так вы скучно об этом говорите, будто в спину толкаете. А надо так сказать, чтобы дух захватило, чтобы сам побежал к этому делу. Я думаю: вы весь день на ногах, ночей не спите, работаете. Вам все это очень интересно: и работать и жить. Значит, вы знаете какое-то живое слово, а сказать его не умеете или не хотите. Дайте мне настоящую работу! Такую, чтобы завертелось все…
Виталий Осипович вдруг рассмеялся, так открыто и широко, что Лина даже не обиделась, хотя было ясно, что именно над ней, над ее словами смеется строгий начальник.
— Ах вы, Лина, Лина, — повторял Корнев, снова взрываясь необидным смешком. — Чтоб все завертелось. Это на танцах все вертится. А тут работа. Потная, тяжелая работа. Вот заберись на пятый этаж да поработай на ветру, под снегом, в темноте, тогда в глазах так завертится…
Виталий Осипович понимал: ничего смешного в том, что он говорил, не содержалось. Слова и действия Лины тоже не могли вызвать веселья, и все же он смеялся, и не мог остановиться. Да он и не хотел больше никаких хмурых напряженных разговоров и переживаний. Ведь все чрезвычайно просто. Лина растерялась от одиночества и тоски. Именно безрассудная тоска пригнала ее ночью в его избушку. И он должен сказать ей, этой девушке, нелегко прожившей свои юные годы, как жить дальше.
— Ах, Лина вы, Лина, — повторил Виталий Осипович, вытирая слезы, вызванные смехом, — накрутили вы тут, навыдумывали. Одно в ваших словах правда: слово я знаю. Скажешь его — и делается веселее жить. Ну, слушайте. Когда мне бывает плохо, когда навалится тоска… Вы что смотрите? Думаете, у меня этого не бывает? Еще как! Тогда я говорю себе: «А ну-ка не кисни, товарищ. Чего тебе не хватает?»
— И я спрашиваю: «Чего тебе, дура, не хватает?»
— А что вы отвечаете? — спросил Виталий Осипович.
Лина вызывающе поглядела на него:
— Нечего мне ответить.
— Ну, тогда я спрошу: счастья не хватает?
— Да, — выдохнула Лина.
— Понятно! — торжествующе воскликнул Виталий Осипович. — Все правильно! Вы живете, где хотите, любая работа, на которую вы способны, к вашим услугам. Черт возьми, вы свободны во всех своих желаниях и поступках! Скажите, Лина, что бы было, если бы победили не мы, а они?
— Я об этом не думала, — прошептала Лина и сейчас же пылко воскликнула: — Этого не могло случиться!
— Почему?
— Мы бы не допустили!
Виталий Осипович так же пылко согласился с ней:
— Правильно. Не допустили бы. Видите, как мы уверены в своей силе. Ну, а если бы они оказались тоже уверены? Вдруг бы у нас не хватило сил. Что бы сейчас делали вы, Лина?
— Об этом и подумать страшно!
— Ну вот. А вы еще по какому-то счастью тоскуете. А счастье-то у вас в руках. Вы его завоевали. Пользуйтесь им вовсю! Где вы хотите работать?
— Если бы я знала… — печально ответила она.
— Ну хорошо. Я тоже пока не знаю. Но я подумаю. Вот Женя приедет. Она как-то всегда знает, чего она хочет.
Лина согласилась.
— Я подожду.
Подумала и сочувственно усмехнулась:
— О счастье вы тоже очень скучно думаете. Победа — счастье, работа — счастье. И все? А я вот трюмо купила, посудой запаслась — счастья жду. Думаю, придет оно, а у меня пусть будет так красиво, что ему, счастью моему, и не захочется уходить.
— А для счастья обязательно красота требуется? — серьезно осведомился Виталий Осипович. — У меня даже вот блюдца нет, а я надеюсь на что-то…
Не замечая насмешки, Лина горячо проговорила, шлепнув ладонью по столу:
— Счастье должно быть красивым. Вот увидите.
Она стремительно поднялась и сказала, что засиделась, что наговорила, наверное, много лишнего, но для того и пришла, чтобы высказаться до конца.
Он хотел ее проводить, но она отказалась. На пороге вдруг обернулась.
— Как же я теперь с вами работать буду? Пожалуй, не выйдет так. — Она вытянулась и, сказав «разрешите идти», хотела щелкнуть каблуками, но резиновые ботики не издали того четкого стука, который полагается в таких случаях.
— Ну вот видите, — засмеялся Виталий Осипович. — Значит, нельзя с нашим братом, администратором, по душам-то.
Лина сказала убежденно:
— А я все равно буду.
И, засмеявшись, исчезла в темноте.
В РОДНОМ ДОМЕ
Характер человека формируется и мужает в испытаниях и столкновениях. Годы спокойствия не оставляют сколько-нибудь заметного следа ни в сердце, ни в характере. И Грише казалось, что за последние пять лет, считая от того года, когда кончилась война, даже его рост остановился.
И теперь, когда ему перевалило за двадцать, он остался почти таким же низкорослым, крепким, очень энергичным и вместе с тем застенчивым подростком. Но те, кто знал его, вряд ли подозревали, какой независимый, непримиримый и гибкий характер кроется под его застенчивостью.
Это очень хорошо знали в семье. Ульяна Демьяновна как-то сказала не то в похвалу, не то сожалея:
— Гришенька — мал росточек, а попробуй выдерни.
И поэтому, когда Гриша, закончив школу, пожелал пойти на литфак, отец знал — возражать бесполезно. Он — умный и хороший человек, Гриша полюбил его придирчивой, мальчишеской любовью. Он до сих пор заведует гаражом и хочет, чтобы его приемный сын стал инженером. А Гриша в седьмом классе начал писать стихи, их печатала районная газета. Через три года он понял, что стихи его слабы, но не очень огорчился, в это время он уже писал рассказы, и один из них на конкурсе областной газеты получил третью премию.
Сборничек его рассказов вышел, когда он учился на втором курсе литфака. Если у него не закружилась голова, то лишь потому, что он просто ошалел от счастья. Он сразу сделался в институте самым знаменитым студентом. Преподаватели одобрительно поглядывали на молодого писателя, товарищи им гордились, девушки стремились с ним познакомиться, но он уделял им не много внимания.
Получив гонорар, который показался ему огромным, он прежде всего накупил подарков и, еле дождавшись каникул, поехал домой.
Его ждали. Афанасий Ильич приехал на станцию встречать сына. Они обнялись, чего не делали никогда прежде, и поэтому оба сконфузились.
— Фу ты черт! — пробормотал Афанасий Ильич, склоняясь к чемодану.
Желая его опередить, Гриша тоже схватился за ручку чемодана, и ни отец, ни сын не спешили поднять свои лица. Глаза их встретились. Оба были растроганы, но и тот и другой сделали вид, что не заметили своей немужской слабости.
Ульяна Демьяновна откровенно расцеловала сына и откровенно всплакнула.
Из соседней комнаты выбежала Тамара в школьном коричневом платье и, по-домашнему, без фартука. Она на ходу кричала: «Братка, братка» и с разбегу повисла на его шее. Ей исполнилось шестнадцать лет, она удалась не в мать, тоненькая, легкая, очень отважная, очень скорая — и на слезы и на смех. Вот и сейчас невозможно было понять, плачет она или смеется, прижимаясь к брату и поглаживая его небритые щеки: «Ой, братка, да ты уже мужик». Это новое, что она открыла в человеке, которого привыкла считать своим братом и с которым по-детски сдружилась, смутило ее. Она покраснела и притихла.
И только самый младший, Анатолий, со степенностью двенадцатилетнего мужчины пожал Гришину руку. Ему было всего семь лет, когда он после всего страшного, что пришлось пережить за время войны, попал в новую семью, и поэтому, пожалуй, только он сразу и всем сердцем признал в Грише брата.
Сейчас же все начали хлопотать, как бы лучше и удобнее устроить приехавшего из города старшего сына и писателя. Это последнее обстоятельство никто не подчеркивал, но каждый понимал, что в семью вошло что-то новое. Книгу его в поселке прочли все, и комсомольская организация вместе с библиотекой готовилась к творческому вечеру. В библиотеке висела афиша: «Встреча писателя Г. Петрова с читателями».
Все это рассказал ему Толя, пока он умывался с дороги. Гриша, фыркая водой, сказал не без удовольствия: «Ну уж и писатель»… И долго тер лицо, делая вид, что в глаза попало мыло.
Наконец он умылся и, вытирая руки, спросил:
— Толька, ты чего больше всего на свете хочешь?
Все в семье, по авторитетному разъяснению Анатолия, знали, что на свете существует единственная вещь, заслуживающая внимания, и этой вещью был велосипед. На подобные вопросы он уже перестал отвечать, так как они носили исключительно теоретический характер. Но сейчас совсем другое дело. Спрашивает такая необыкновенная личность, как старший брат и писатель.
Он ответил, тая мальчишескую надежду на чудо:
— Сам знаешь…
— В магазине есть?
— Харьковский, дорожный!
— Сейчас мы этот вопрос семейно обсудим. Тащи чемодан в комнату.
Тамара, помогая матери собирать на стол, украдкой поглядела на брата. Она старалась угадать, что же изменилось в нем за год разлуки. Но ничего нового не открыла. Он был такой же, как всегда. Даже непонятно, почему все одноклассницы, а особенно самые бойкие и красивые, вдруг начали ухаживать за Тамарой, словно она сама сделалась писательницей. Они очень интересовались:
— А он какой? Наверно, красивый?
Ну, какой бывает парень? Самый обыкновенный, лично она, Тамара, его красотой, если она и есть, не интересовалась. Но подруги продолжали расспрашивать. Ей надоело отвечать на их вопросы, и она соврала, что он задумчивый. Это почему-то всем очень понравилось.
Тамара в комнате расставляла посуду на столе. Услыхав, как Гриша разговаривает на кухне с Толькой, она улыбнулась: посмотрели бы в школе, какой он задумчивый.
Мать взглянула на нее и тоже улыбнулась.
Толя внес чемодан, положил его на стул и вопросительно посмотрел на брата.
— Открыть! — скомандовал тот.
— Есть открыть!
Маскируя неловкость, Гриша торжественно сказал:
— За книгу мне там денег дали. Вы можете меня ругать все вместе и каждый отдельно. Короче говоря, половину денег я истратил на бытовые мечты.
В каждом доме, в каждой семье есть свои, присущие только одним им особенности. Свой запах, свои отношения, вкусы, привычки и свои словечки, которые понятны только членам семьи. «Бытовые мечты» означали чье-нибудь желание иметь ту или иную вещь. Велосипед — бытовая мечта Анатолия. Не часто сбывались эти мечты. Зарплаты отца и матери хватало только на то, чтобы жить, одеваться, учить детей, а на осуществление мечты редко что-нибудь оставалось.
Подарки, которые привез Гриша, превзошли все самые смелые желания. Ульяна Демьяновна получила пуховую шаль, лучшую, какую можно было приобрести в городе. Тамара развернула отрез голубого в первом весеннем цвету крепдешина, подобного которому, она ручалась, не сыскать во всех таежных поселках севера. Отцу привез Гриша синий костюм, совсем такой же, как у главного инженера леспромхоза.
С замиранием сердца Толя ждал своей очереди. Великолепные подарки, привезенные братом, пробудили в нем необузданные надежды. Он не очень бы удивился, если бы Гриша вот так запросто вынул из своего чемодана целый велосипед. Но у взрослых свои скучные расчеты. Мать только вчера вздыхала по поводу пальтишка, которое никак не могло угнаться за Толиным бурным ростом. Вдруг возьмут да купят ему зимнее пальто. А сейчас лето, пальто все равно ни к чему. Да разве они на это посмотрят? Одна надежда на Гришу, он совсем недавно стал взрослым и, возможно, еще не забыл, как отчаянно могут мечтать мальчишки.
— Я думаю, Толе мы купим велосипед? — спросил Гриша.
Анатолий закрыл глаза, стоя около волшебного чемодана. Ну, конечно, мать сказала:
— Ох, пальтишко бы ему надо!
Но она мать, она очень хорошо все видит и понимает:
— Вон он как ждет. Побелел даже.
Все засмеялись. Гриша сказал:
— Ну ладно. Держи свой велосипед.
Вот оно чудо! Толя открыл глаза. Сердце его отчаянно билось. Гриша протягивал ему конверт, обыкновенный конверт.
— Да бери же!
Только сейчас Толя сообразил, что в конверте деньги. Он схватил их и выбежал из комнаты.
— А где же твоя бытовая мечта? — спросила Тамара.
Гриша протянул матери остатки денег. Каждый раз, приезжая домой на летние каникулы, он работал на лесовозной машине или на тракторе-трелевщике и, получив зарплату, всю до копейки отдавал матери. Гриша сказал, что на этот раз он будет писать книгу, вот это и есть его самая главная бытовая мечта.
Первый вечер Гриша провел дома. В одиннадцать часов, когда отец и мать ушли в свою комнату, он тоже поднялся и вышел на крыльцо.
На перилах, прислонившись к столбу, сидела Тамара в ловкой позе спортсменки. На ней был белый свитер и черные шаровары до щиколоток, какие обычно носят на севере все женщины. На плечи она накинула старенькую вязаную кофточку матери. Тамара очень любила эту кофточку за ее особенное, уютное тепло и домашний запах и всегда по вечерам куталась в нее, если даже и не было холодно.
Услыхав шаги брата, она, не поворачивая головы, попросила:
— Посиди со мной, Гриша.
Не дожидаясь ответа, легко спрыгнула с перил и села на верхнюю ступеньку крыльца.
— Садись здесь, — похлопала она ладошкой около себя.
Он послушно сел. Наступила тишина в светлом мраке летней ночи.
Дом стоял на горе, и с крыльца хорошо был виден весь поселок, и каждый дом в поселке, и дорога к станции, убегающая в тайгу, и тайга, широко раздвинутая человеком. Нигде ни одного огонька, ни одного звука.
— Как будто кто-то начал рисовать, да так и бросил, — тихо сказала Тамара.
И Гриша подумал, что в самом деле пейзаж, обесцвеченный сумраком белой ночи, походил на карандашный набросок, сделанный точной и умелой рукой. Еще нет красок и теней, чем дальше, тем менее четки контуры и уже совсем не намечена даль, она как бы растаяла в бесцветном, пустом небе. Все это было неясно, расплывчато, как зародыш мысли или как спокойное сновидение.
— Эскиз будущего мира, — согласился Гриша.
Тамара живо повернула к нему свое казавшееся белым лицо и шепотом спросила:
— А как будет? Как ты думаешь о будущем? У меня все получается очень смешно. Вот сейчас, до тебя, я подумала: будто я приезжаю в какую-нибудь капиталистическую страну на международные соревнования по гимнастике, и так красиво я одета, что все завидуют. Буржуйские дочки спрашивают: «Где это вы достали такие шикарные платья, вы нам скажите, у нас денег много, мы все можем купить». А я говорю: «Такие красивые платья не покупают, а зарабатывают, вы этого все равно не сможете, так что отстаньте от меня со своими деньгами». И они, конечно, тут же умирают от самой черной зависти. Смешно? Да?
Усмехнувшись, Гриша ответил:
— А знаешь, нет. Ты очень здорово подумала. Труд украшает человека.
— Нет, я так идейно не умею думать. У меня просто бытовые мечты. Я люблю наряжаться, а это не всегда удается. Вот и приходится мечтать. Нет, ты о себе расскажи…
Она нетерпеливо похлопала своей смуглой ладошкой по его колену:
— Ну, как у тебя будет?
Гриша сказал, что он думает сейчас о пьесе, которую уже начал писать. И что эта пьеса будет о любви и долге…
Выслушав все, что он говорил, Тамара сощурила глаза и с оттенком презрения спросила:
— Ты любишь какую-нибудь?
— Нет, — чистосердечно признался Гриша.
— Ну тогда у тебя ничего не получится, — торжествующе заявила она.
Гриша не отвечал. Тамара, думая, что он сражен ее доводом, поспешила к нему на помощь:
— Конечно, я знаю это только из книг.
— А любовь к родине? — перебил ее Гриша.