А в деревне я жила плохо. Там всем трудно было. Голодали, ходили строить дороги. Издевались фашисты над нами. Когда отступали они, сожгли деревню и всех, кого успели, расстреляли. Меня один тоже так стукнул прикладом, что я без памяти упала. Подобрал меня солдат, наш, русский. Я даже глазам не поверила. Оказалось, что из всей деревни я одна только в живых и осталась. Солдат этот, молоденький, совсем мальчик, взял меня на руки и понес, вот какая я тощая была. С этим солдатом мы потом подружились. Мы и сейчас с ним в дружбе. Очень я плоха была. Ну ничего. Скоро отошла. Меня в штаб взяли работать, я хорошо немецкий язык знала. Тут мне хорошо стало. Даже мечтать начала: вот, думала, кончится война, сделается у меня семья, тепло, уют. Будто я только что родилась.
Генерал наш меня пожалел. Я таким заморышем была. Он всех строго предупредил: «Кто девчушку обидит, своей рукой накажу». Я уж взрослой себя считаю, а он говорит — «девчушка». А эта девчушка думала втихомолку: «Хоть бы кто обидел». Жила как в раю, никому не нужная. Да я сейчас так же живу. Это я теперь как-то подросла, а прежде была вовсе черная, как галчонок, и худущая, ноги как палки. Никто и не смотрел в мою сторону.
Ну вот, кончилась война. Пожили мы в Берлине. Наступила демобилизация. Задумалась, куда мне ехать? Ни одной души знакомой на целом свете. А Валя Рогов — солдат, который меня подобрал, говорит: «Давай к нам. У нас в тайге, знаешь, здорово жить!» Ну я и поехала. И теперь вот с вами работаю. И вы тоже на меня и не смотрите даже. Я думаю, так и должно быть. А может быть, вы только с виду такой нелюдимый. Я вот как нехорошо думала про маму, ох какая дура я была! Никогда не прощу себе! А она оказалась герой! Может быть, вы тоже хороший? Это я еще узнаю.
Так говорила одинокая девушка, глядя на белый пароход. А за стеной, проводив брата, шипела старуха, обиженно мычал теленок, серые сугробы заглядывали в окно — ничего этого Лина не замечала.
В конторе все время приглядывалась к Виталию Осиповичу, ловила каждый его взгляд, надеялась: вдруг улыбнется, вдруг скажет что-нибудь для нее. Не о работе, а именно для нее. Посмотрит и скажет что-нибудь, совершенно не относящееся к работе. Но когда спросил, не досаждают ли ей сектанты, то она растерялась как дура, покраснела и, конечно, наговорила всякой чепухи. Она вообще, когда испугается, то говорит такие отчаянные слова, что все думают: «Эту только затронь!» И отходят подальше. Когда только что начала работать в конторе, то с испугу такого жару нагнала, что все до сих пор на цыпочках ходят. Вот, наверное, и Виталий Осипович думает, что у нее грубый, сварливый характер. Злыдня одним словом.
После того долгожданного разговора она все думала, не скажет ли он еще что-нибудь, не улыбнется ли. Нет. Все идет так, как и шло до сих пор.
А когда ждать стало невмоготу, решила:
— Пойду к нему сама и спрошу, как мне жить?
Но это решение пришло не сразу, и нелегко пришло оно, и поэтому она все откладывала, не шла. Она не боялась, что ее выгонят. Знала, что так скорей всего и будет. На что ему такая некрасивая, злая. Чем она может пленить его?
Конечно, выгонит. И не это страшно. Она другого боялась: а что, если он вдруг пожалеет ее? Вот это страшно, если тебя за всю твою любовь, за все мечты только пожалеют. После этого станет невозможно жить на белом свете.
Стараясь всегда поступать так, чтобы ее не жалели, Лина сделалась заносчивой, а это всегда ведет к одиночеству. Даже подруг у нее не было, а из друзей — один Валентин Рогов, но и с ним она виделась не часто.
Он уже работал в бригаде Комогорова и, едва поздоровавшись, сразу же начинал рассказывать о машинах. Рассказывал он с таким воодушевлением, словно сам только сейчас изобрел эти машины и никто еще об этом событии не подозревает.
Он ежедневно открывал что-нибудь новое, и было видно, что таких открытий ему хватит на всю жизнь.
Рассказав Лине о своих открытиях и уже попрощавшись, он, как бы вспомнив что-то, издали спрашивал:
— Ну, а ты как?
— Я? Ничего.
— Работаешь?
— Конечно.
— Это правильно! — выкрикивал он. — А если что не так, ты мне только скажи. Попросту. По-солдатски.
Но пока Лина собиралась ответить, он уже исчезал. А Лина все думала: «Пойду к нему сама».
Но все не могла решиться.
У хозяйкиного брата, веселого злопыхателя, была Жена. Все в деревне звали ее Тюня. На самом деле ее имя было Антонина. Она тоже казалась Лине веселой и отчаянной женщиной. И вместе с тем она была сектанткой и даже какой-то активисткой.
Быстреньким своим шепотом она говорила Лине:
— Грешу мало, мужу верна, богу и подавно: с чего же мне горевать-то?
— А другие, значит, грешат?
— Кто грешен, а кому божьих милостей мало, еще себе счастья просят. А мне ничего не надо, всем довольна.
Отношения с богом у нее были самые лучшие. Она не боялась его, не крестилась поминутно, как другие, и говорила о нем легко, как о хорошем своем знакомом.
Она сумела пробить отчужденность, за которой как за каменной стеной прятала Лина свои чувства, желания и мечты.
Лина как-то спросила Тюню:
— А вот если я себе счастья попрошу. Бог даст?
Тюня, посмеиваясь, начала говорить ласково, как с ребенком, когда хотят уговорить его сделать так, как надо взрослым.
— Обязательно даст. Только ведь счастье-то не в том, что нам хочется, а что господь назначит. Ты вот, Линочка, наружной красотой обижена, ну, наверное, душа у тебя богата. Значит, о теле и не думай. Ты душу спасай. Приходи к нам, на моленья наши. Ничего там плохого нет. Это ничего, что ты комсомолка. У нас все в тайности будет. Ты не бойся. Придешь, посидишь. Не понравится — уйдешь. Только и хлопот…
— Я даже совсем не крещенная никак.
— Хочешь окрестим тайно?
— А если я в бога не верю?
— И не надо. Богу не вера твоя нужна, а праведные дела. В бога и нечистый верит, да что толку. Ты все делай, что совесть велит и что добрые люди подскажут. Вот тогда придет к тебе настоящая вера, и увидишь ты неземное счастье…
Лине казалось, что Тюня неспроста старается, уговаривает ее, но столько ласковой убедительности было в Тюниных словах и так она просто рассказывала о своем покладистом боге, что Лина успокоилась и забыла о своих подозрениях.
— А как узнать, какое дело праведное, а какое неправедное? — спросила она.
— Узнаешь, будет тебе особый знак, — тихонько сказала Тюня и при этом подмигнула так игриво, что Лина смутилась.
— Ах, овечка ты невинная! — засмеялась Тюня и вдруг спросила: —Ты его любишь, что ли?
— Ну, что ты! — возмутилась Лина. — Как это можно?
— Можно. Ты не зевай. Другая не лучше тебя какая-нибудь сыщется.
— Да и не надо мне.
— Ну, как не надо! Рассказывай…
— И ничего я не знаю.
— Где тебе еще знать-то. А он?
— Нужна я ему такая. Все это болтают про меня.
— Знаю, что болтают. Это сперва мы подумали, что ты с ним живешь. А ты вот что — пойди к нему сама.
— Ой, что ты! — испугалась Лина.
— Ну чего ты ворохнулась? Дело-то простое, — продолжала нашептывать Тюня тем же ласковым улыбчатым говорком, каким только что уговаривала совершить дело, угодное богу.
И, наверное, от того, что она говорила это при каждой встрече, и еще от того, что это совпадало с Линиными мыслями, Лина и сама начала думать так же. «Пойду и спрошу, как мне жить дальше».
ДОПРОС
Виталий Осипович тут же забыл все, что говорил Иванищев о личных делах, о Жене (вот чудак!), о Лине. Но на другой день, когда он вошел в свою приемную и увидел Лину, ему сразу припомнился весь разговор и особенно то, что сказал Иванищев о ее глазах.
Действительно — глаза у нее были какие-то необыкновенные, круглые и трагические. А может быть, удивленные. Этого он еще не успел понять.
Заметив на себе пристальный взгляд начальника, Лина вскинула голову. Ее по-деловому сдвинутые брови чуть-чуть поднялись — не то удивленно, не то вопросительно.
Выдержав взгляд ее блестящих глаз, Виталий Осипович медленно прошел в свой кабинет. Она, как всегда, шла за ним по пятам. Снимая плащ, с которого скатывались капли дождя, он снова осторожно посмотрел на своего секретаря.
Обыкновенная девушка, тонкая, стройная, с маленькой головой. Волосы гладко зачесаны и связаны сзади ярко-желтой лентой. Стоит у стола с левой стороны, поставив перед собой зеленую папку. Руки смуглые с короткими ногтями. Кажется, некрасивая и, должно быть, злая. Конечно, злая — вся контора ее боится. Горячие ее глаза прикрыты темными веками, и кажется, что они бросают на щеки неспокойный бронзовый жар.
Покончив с делами, Виталий Осипович ушел из конторы, и за весь день у него не нашлось времени вспомнить о Лине. Но вечером, снова встретив вопросительный взгляд ее блестящих глаз, он спросил:
— Приказ о сокращении штата получен?
— Так точно.
— Хотите продолжать работать у меня?
— Нет, — бесстрастно ответила Лина, удивив и обидев Виталия Осиповича и отказом и этим равнодушием.
— Вот как? Ну хорошо. О причинах не спрашиваю. Они меня не интересуют. Можете идти.
Она повернулась и, четко стуча каблуками начищенных сапожек, вышла.
Виталий Осипович выкурил целую папиросу, сидя один в непривычной тишине своего кабинета. Странно, раньше он не замечал тишины. Ни тишины, ни спокойствия, ни одиночества. Ему никогда не приходилось искать, чем бы заполнить пустоты во времени. Дела и мысли всегда тесно следовали друг за другом, причем дел было больше, чем мыслей, и он считал, что так и должно быть.
Те шестнадцать-восемнадцать часов, которые составляли активную, деятельную часть суток, всегда были необычайно короткими, когда они шли, но, когда день кончался, то казалось — прожит по крайней мере месяц. Столько сделано и пережито за это время.
Он бросил папиросу в пустую пепельницу. Сизая ниточка дыма поднялась к потолку, потом она начала таять, делаться короче и, наконец, порвалась окончательно. Вздохнув напоследок еле заметным серым облачком, окурок испустил дух.
Вот до чего может докатиться человек, если его одолеет безделье, — сидит и наблюдает, как догорает выброшенный им окурок. Занятное зрелище! Ничего не скажешь… Такое состояние свойственно должно быть только бездельнику или человеку, у которого пусто на душе. Чего-то вы не доделали, товарищ дорогой, или совесть у нас не на месте. А ну-ка давайте разберемся.
Что-то Иванищев говорил о глазах Лины и о личных делах. Оставим это на совести Иванищева. Глаза как глаза. А вот характер, должно быть, непокорный. Отказалась работать. Это, конечно, удивительно. Виталий Осипович не ожидал отказа, да и самый вопрос о желании продолжать работу задал для проформы, потому что он был уверен, что Лине нравится ее занятие.
Ну, не желает, не надо. Другую подыщем.
Разделавшись с Линой, Виталий Осипович вспомнил о Жене и ее последнем письме, и тут ему пришлось закурить вторую папиросу, потому что вдруг исчезло спокойствие.
Он перерыл все ящики, но письма не нашел. Она и в самом деле писала ему о своем увлечении театром. Письмо это он, по-видимому, унес домой и как-то ночью прочел и даже ответил на него. Потом, уже зимой, он снова получил письмо и газетную вырезку, где сообщалось, что главную роль девушки-партизанки удачно исполнила Е. Ерошенко. Здесь же была напечатана фотография: два парня в немецких мундирах допрашивают девушку. Она стоит, закинув голову и не глядя на своих палачей. Даже бледная газетная фотография свидетельствовала, что Жене и в самом деле удалась роль юной партизанки.
На это письмо он ответил, что очень занят. Именно тогда начинали кладку стен второго цеха бумажных машин. Стояли сорокаградусные морозы. Работа не ладилась. Виталий Осипович приходил домой усталый и сразу валился в постель. И вся их переписка состояла из ее Длинных любовных посланий и его коротких, похожих на рапорты записок. Он доводил до ее сведения о своих разносторонних трудах и сообщал о неизменности своих чувств. О любви он думал так же, как и о счастье: вот приедет Женя, она все устроит.
Второй окурок остывал в пустой пепельнице.
В это время кто-то постучал в дверь кабинета. Стук был настойчивый, но деликатный.
— Ну, кто там? — сейчас же откликнулся Виталий Осипович и, взяв со стола пепельницу, вытряхнул окурок в корзинку для мусора.
Приоткрыв одну створку двери, — вторую открывали только однажды, когда вносили мебель в кабинет, — поздний посетитель, слегка застревая плечами, протиснулся в кабинет.
Виталий Осипович с удивлением узнал Феофана Ощепкова. На нем была все та же щегольская телогрейка, но на ногах новые сапоги, сшитые на заказ деревенским сапожником.
Сняв у порога кепку, он остановился, ожидая приглашения. К столу подошел осторожно, вежливо присел на краешек стула, положив кепку на колени.
Он совсем не был похож на того в меру вежливого и в меру нахального, каким впервые предстал перед Виталием Осиповичем на узкой тропе. Наоборот, он старался всячески подчеркнуть свое смирение, свойственное какому-то его сектантскому сану.
Сейчас Виталий Осипович мог как следует рассмотреть лицо этого новоявленного «старца». Его круглый, белый лоб, как бы выдвинутый вперед, куполом нависал над глазами. Редкие черные волосы у него росли как-то странно, только с боков, за ушами, да узким остреньким мысиком спускались почти от самого темени через лоб к щетинистым бровям. Бороду он начал отращивать недавно, и видно было, что он еще не привык к ней, поэтому все время почесывал щеки и подбородок согнутыми пальцами.
— Извините, — сказал он, смиренно наклоняя голову, — извините, что потревожил. Поздно все-таки.
Виталий Осипович извинил, оговорившись, что не очень-то еще и поздно, при этом он посмотрел на часы, висящие над дверью. Шел девятый час. Феофан тоже посмотрел на часы.
— Без четверти девять, — уточнил он, — а еще светло. А зимой-то в это время! В девять-то!
Отметив время своего прихода, Феофан перешел к делу. Начал с вопроса. Верно ли, спросил он, что отделение церкви от государства означает: все свои дела, связанные с верой, верующие должны решать сами. Правильно он понимает или нет?
Виталий Осипович сказал:
— Правильно.
Означает ли это, продолжал допытываться Феофан, что сами верующие должны заботиться о спасении своих грешных душ?
— Пожалуйста, — согласился Виталий Осипович, — пусть заботятся. — И, понимая, к чему клонит Феофан, добавил: — О грешных душах пусть заботятся в свободное от работы время. Известно, что в голодном теле душа держится не прочно. Значит, надо трудиться.
— Правильно, — согласился «старец». — Как потопаешь, так и полопаешь.
Виталий Осипович не мог не отметить, что и поведение, и речь «старца» были выдержаны в елейно-блатном стиле, причем елея пока было гораздо меньше. Годы, проведенные в заключении, наложили свой отпечаток.
— Мне непонятно одно, — сказал Виталий Осипович, — зачем вам, человеку здоровому, видимо, не глупому, понадобилось все это?
— Ишачить на чужого дядю надоело, — скучающе произнес Феофан, поглаживая, как кошку, положенную на колени серую кепку.
— Ишачить? А вы работать пробовали?
— Я все пробовал. И горькое и соленое.
— Паразитом, выходит, жить собираетесь?
Феофан смиренно вздохнул:
— Это уж как вам угодно…
— А по-хорошему поработать не собираетесь?
— По-хорошему не получится. Хвост у меня подмочен. Один только ваш отдел кадров все кишки вымотает. А сейчас я за веру страдатель. Мне почет. А если кто меня затронет, так это только минус для них. Вот и выходит, что лучше меня не трогать. Наша вера сильная. Ее, наверное, лет триста в башку вколачивали. Не сразу ее оттуда выбьешь. Так что давайте жить, как жили, по-хорошему.
Доставая папиросы, Виталий Осипович думал: выгнать этого «старца» или еще послушать, что он скажет? Решил: выгнать никогда не поздно. Закурил и сказал:
— Вот что, как вас там, отец преподобный, что ли? Как нам жить, мы сами сообразим. Вас не спросим. А если вы будете мешать, то не забывайте. Рука у нас тяжелая. И ко мне с такими разговорами больше не ходите.
В это время пробили часы. Феофан подождал; когда замрет звук последнего удара, ухмыльнулся и ответил:
— А я не сам пришел. Мужики меня послали, чтобы, значит, недовольства от вас не произошло: пошумели они на работе маленько. Извиняйте, значит. Вот за тем и приходил.
Он степенно поднялся со стула и начал медленно наклонять могучее свое туловище, отдавая поклон.
— А почему именно ко мне пришел? — спросил Виталий Осипович.
— А к кому же еще! — истово, словно перед лицом своего бога, воскликнул Феофан. — Уважаемый вы наш начальник!
Склонившись у стола, он нашептывал:
— Мужики, бога призывающие, власть в человеке любят. Отсюда уважение к начальнику строгому, но справедливому. А вы, как явились заступником…
Виталию Осиповичу показалось, что Феофан даже подмигнул при этом, как будто считая его сообщником в каком-то хитром и нечистом деле. Глядя на него, он сказал со спокойным презрением:
— А ну, выкатывайся отсюда, сукин сын!
— Как вам угодно, — вздохнул Феофан и, снова приняв смиренный вид, поклонился и пошел к двери, стараясь осторожнее ступать своими тяжелыми ногами.
Когда затихли в коридоре его шаги, Виталий Осипович медленно поднялся. Выключив свет, вышел из кабинета. Коридор был пустынен и тих. На чисто промытом полу видны свежие следы Феофановых сапог, и было заметно, как старательно припечатал он каждый свой шаг на влажных досках.
Какая-то еле слышная мысль, как голос, доносящийся неизвестно откуда, заставила Виталия Осиповича насторожиться. Он еще не мог сообразить, что это за мысль, он только чувствовал ее приближение, но непонятное беспокойство уже овладело им, словно кто-то тупой и тяжелый все еще топтался в чистом душевном коридоре, оставляя там свои следы.
В полутемном вестибюле сидел пожилой вахтер в больших очках и с револьвером в кобуре. У вахтера была широкая поза художника. Откинувшись назад, он опирался спиной о край стола, в одной вытянутой руке держал «Огонек», а в другой карандаш. Заметно было, что он уже давно бьется над кроссвордом, потому что вид у него был вдохновенный и страдальческий.
Услыхав шаги на лестнице, он обреченно вздохнул, опустил журнал и поднялся.
— Какое слово? — спросил Виталий Осипович.
Вахтер стыдливо ответил:
— Занятие из четырех букв. Леший его знает, что это…
— Дело, — подсказал Корнев и открыл выходную дверь.
Уже стаял весь снег, и когда истлевали сумерки, то на тайгу наплывала такая непроглядная тьма, что человеку, не знающему дороги, лучше уж до утра и не выходить из дому.
Дорогу Виталий Осипович знал. Он уверенно вступил в лес, оставляя за спиной огни стройки.
— Дело, — думал он, — это не просто занятие из четырех букв. Это — смысл нашей жизни. И как раз этого-то ему хватает с избытком. Чего же тогда не хватает? Личного счастья, что ли? Такое простое решение не устраивало его. Слишком примитивно. Да в конце концов, что такое счастье каждого человека? Это — всеобщее счастье. Опять примитивно.
Вот так всегда, едва наступит тишина и он останется один на один со своими мыслями, как сразу появляется это чувство недовольства собой. В таких случаях обычно он учинял себе допрос, придирчиво выспрашивая, что же еще недоделано и недодумано, если совесть у него неспокойна?
Но и этот допрос ни к чему не приводил. Подследственный Корнев ничего не мог ответить следователю Корневу, и оба они оставались недовольны друг другом.
СКОРАЯ ПОМОЩЬ
Навстречу Виталию Осиповичу быстро шел кто-то невидимый в темноте. Слышался только звук его торопливых шагов да треск валежника под ногами.
Крупный человек, громко дыша, пробежал мимо, но тут же остановился и с тревогой спросил:
— Товарищ Корнев, это вы?
Виталий Осипович узнал плотника Гошу.
— Як вам.
— Ну что еще? — спросил Виталий Осипович, предчувствуя беду.
Гоша подтвердил его предчувствие:
— Богомолы наши, плотники, беды наделали: Ощепкова побили.
— Как так побили?
— Здорово. Я за вами.
— А я там для чего? В милицию надо. И к врачу.
— Нет, сначала к вам. Вас он велел. Он сам хотел идти к вам, да и не смог. Здорово, сволочи, побили. Ну да я им тоже букет преподнес.
Он поднял руку и, сжав пальцы в кулак, показал, какой именно «букет» он преподнес.
Виталий Осипович пошел к деревне. Гоша следовал за ним и рассказывал.
Ощепкова избили свои же плотники, с которыми он работал в бригаде. Получилось это так. Отработав день, плотники возвращались домой. Начало смеркаться, а когда вошли в лес, стало совсем темно.
Шли молча, и кто-то лениво заметил, что вот сейчас праздники, а они работают, как неверующие, и что отчасти виноват в этом Ощепков.
Плотники разговорились. Они начали упрекать Ощепкова в чрезмерной приверженности к начальству, а он, в свою очередь, упрекал их в глупости, и хотя прямо не призывал к неверию, но давал понять, что «пора подумать о боге не как бараны думают, а как человеку полагается».
Мужики угрюмо слушали его, и некоторые возражали без всякой ярости, что бог тут ни при чем, но что Ощепков преступил артельный закон и пошел один против всех.
Так, скорей всего, дело и кончилось бы, но тут им повстречались два «боговых столпа», два «держателя истинной веры», старцы Феофан и Симеон Коряга.
Феофан спросил: «Об чем шум?» и, выслушав мужиков, сказал: «Ну, идите, потом разберемся», и ушел к бумкомбинату. А Симеон, брызгая слюной, начал наскакивать на Антона Ощепкова, норовя ударить его по лицу.
— Я ударю так ударю, — предупредил Ощепков и пошел вперед. Но Симеон вцепился в него, как клещ, и стал призывать на мужиков кары небесные.
Тогда кто-то предложил:
— Давай мы тебя, Антон Сазонтович, для порядка посечем.
А Ощепков сказал:
— Нет, я на это не согласен.
Симеон спросил:
— Ты от веры отступаешь?
— Нет.
— Ну, тогда покорись воле божьей.
Но Ощепков продолжал упорствовать.
— Я тут не вижу воли божьей, а вижу одну вашу глупость. Если вы меня побьете, то всех вас в тюрьму посажают. Вы это, дураки, сообразите.
— Неужели донесешь? — изумленно воскликнул Симеон. — Слышали, против суда божьего доносом идет! Да что же вы смотрите-то?
— Да уж молчать не стану, — пригрозил Ощепков, чувствуя, как все плотнее жмутся мужики к нему, как они горячо сопят в темноте. — Ох, не хорошо получается, товарищи!
Тогда раздался призывный крик Симеона:
— Бейте отступника! Тут темно, не видно, кто бьет. Бог идет среди нас!
Он, разъярясь, изо всей своей силы толкнул кого-то на Ощепкова. Послышался харкающий выдох и мягкий удар по живому телу.
— Во имя отца и сына… — хрипел Симеон, всей своей тушей наваливаясь на сгрудившихся мужиков.
Тоскливо простонал голос Ощепкова:
— Да что вы делаете-то?
В это время и подоспел Гоша со своим «букетом». Он сказал, что шел в деревню по делу, не добавив, что дело это было сердечного свойства. Услыхав шум, он сразу понял, что кого-то бьют, и поспешил на помощь.
Еще было не очень темно. Мужики сбились в кучу. И, как показалось Гоше, без всякого азарта и даже лениво кого-то били, а Симеон Коряга тяжело топтался около них и плечом подталкивал то одного, то другого. При этом он подзадоривал их, хриплым голосом выкрикивая:
— Бейте отступника, православные!
Гоша оттолкнул его, а Симеон, ничего не соображая, полез драться и рассердил парня. Страшный удар в лицо отбросил «старца» в сторону.
После этого, раскидав мужиков, Гоша поднял Ощепкова. Тот был без сознания.
— Убили человека, гады, — сказал он.
Но уже никого поблизости не было. И только стонал в тишине и страшно ругался повергнутый Симеон Коряга.
Гоша хотел доставить Ощепкова в больницу, но тот пришел в себя и попросил отнести его домой.
И хотя Ощепков невелик ростом, но все же нести его было трудно. По дороге Ощепков просил никому пока ни слова не говорить, а позвать к нему Виталия Осиповича. Он даже хотел идти сам, но ноги не слушались…
— Где он? — спросил Виталий Осипович, выслушав Гошин рассказ.
— Вон в той пятистенке. Да я уж с вами. Я от вас никуда.
— Ну, веди.
По-видимому, Гоша не раз бывал в этом доме, потому что уверенно прошел через большие сени, безошибочно нашел в темноте дверь и, открыв ее, пропустил Виталия Осиповича вперед.
В просторной избе, тускло освещенной семилинейной лампочкой, собрались плотники. Они сидели молча на лавках вдоль стен и, кому не хватило места, расположились у печки на приступках. Двое сидели на пороге. Они оглянулись, когда распахнулась дверь, и, узнав начальника, дружно вскочили, давая ему дорогу.
Все сидящие на лавках тоже начали подниматься и один за другим пробираться к двери с таким видом, словно дело, ради которого они сюда зашли, благополучно завершено и оставаться тут больше нечего.
— Нашкодили — и в кусты? — спросил Виталий Осипович, выходя на средину избы. — Сесть по местам.
И уверенный, что его приказание будет выполнено, не глядя на плотников, прошел в угол, где на кровати лежал Ощепков. Дыхание хриплое и отрывистое, будто он сильно взмахивал топором, поднимало пестрое одеяло на груди. Лицо его влажно блестело при свете лампы, которую держал мальчик, сын Ощепкова. Три женщины в темных платках что-то делали у постели. Одна из них высоко держала тоненькую восковую свечку. Когда вошел Виталий Осипович, женщины что-то зашипели и начали отползать в угол за спинку кровати. Он заметил, что одна из них прикрывала концом платка глиняную чашку, а другая, дунув на свечу, тоже спрятала ее под платок.
— Ну как? — спросил Виталий Осипович, наклоняясь над Ощепковым, чтобы лучше услышать его ответ.
Но Ощепков заговорил, как и всегда, громко, только с необычайной для него хрипотой:
— Да ничего. Отдышусь. Комбинат-то достроим еще.
— Кто это вас? — снова спросил Корнев, присаживаясь на стул, услужливо выдвинутый кем-то из темноты.
— Да вот. Дураки. Вы их, товарищ Корнев, не вините. Не сами они. Глупость ихняя. Для того и просил вас потрудиться — прийти, чтобы попросить.
Придвинувшись поближе к постели, Виталий Осипович заговорил негромко, но в тишине было слышно каждое его слово:
— Вот что, Ощепков. Один раз послушал вас и, вижу, зря. Не надо было слушать. Помните, как приходили просить не трогать вас. И я обещал в дела ваши не вмешиваться, не нарушать древнего уклада. А вы зато обещались бога своего в наши дела не вмешивать. А ведь нельзя этого, Ощепков. Нельзя днем коммунизм строить, а ночью богу молиться.
Виталий Осипович вдруг отпрянул от постели и, обернувшись к мужикам, строго спросил:
— Ну что скажете, рабы божьи?
Мужики тяжело молчали. Женщины в черных платках застыли в углу. Их темные лица были похожи на закоптелые лики икон.
— Ксения, дай пить, — попросил Ощепков.
Одна из женщин, очевидно, его жена, не пошевелившись, властно крикнула:
— Татьяна, подай отцу пить.
В темноте у печки звякнул ковш о ведро, и к постели подбежала босоногая растрепанная девочка. С любопытством глядя на Виталия Осиповича заплаканными глазами, она подала отцу черный жестяной ковш.
Ощепков напился и протянул ковш дочери. Та, заглядевшись, не успела взять, и ковш со звоном упал на пол под ноги начальника.
Никто не пошевелился и не нарушил тяжелой тишины.
Виталий Осипович поднял ковш и, передавая его девочке, спросил:
— В каком классе учишься?
Девочка молча тянула к себе ковш и, казалось, готова была заплакать.
— Ни в каком, — злобно ответил мальчик с лампой.
— А ты в каком?
— В пятом. Да ковшик-то отдайте. Чего девчонку мучаете?
— Замолчи, Тимофей, — гневно приказал жена Ощепкова и так же гневно пояснила: —Мала еще учиться.
А мальчик крикнул:
— Куда ни мала? Девятый год!
— Поставь лампу на стол, — приказал Виталий Осипович и поднялся. Он только сейчас почувствовал страшную духоту в избе.
Думая, что начальник хочет уходить, Ощепков заметался на постели:
— Просьбу-то мою уважьте.
— Уважу! — грозно пообещал Виталий Осипович. — Я сейчас все ваши просьбы уважу. Открыть окна! — скомандовал он мужикам.
Никто не пошевелился, только Гоша распахнул дверь, впустив свежего воздуха. Виталий Осипович подошел к столу и, достав из планшета блокнот и карандаш, начал стоя писать при свете лампы.
По избе прошел не то приглушенный стон, не то слитный шум, какой бывает в тайге, когда внезапно налетит ветер и лихо прокатится по вершинам. Мужики зашевелились, они давно работали на стройке и хорошо вызнали все повадки Виталия Осиповича. Уж если что запишет он в свою книжечку, считай — сделано. Что-то сейчас будет сделано? Какая кара постигнет их?
Но Виталий Осипович вдруг вырвал листок и, отыскав глазами Гошу, который безмолвно, как страж, застыл у двери, сказал:
— Вот возьми. Передай дежурному. Скажи, чтобы немедленно.
— А как же вы здесь? — спросил Гоша, оглядывая сумрачные лица мужиков.
Виталий Осипович рассмеялся:
— А я тут молиться буду с рабами божьими. Беги.
Гоша ушел.
Поднявшись на своей постели, Ощепков прошептал:
— Ох, зря это все, товарищ Корнев.
Похаживая по избе, Виталий Осипович говорил спокойно, словно думая о чем-то, касающемся только его одного:
— Нет, Ощепков. Не уговорите.