И если еще нельзя было сказать, что Виталий Осипович возвращается домой засветло, то во всяком случае видны были и дорога, и лес. И елочка, пригнувшаяся под тяжестью снега, не казалась неведомым чудовищем, притаившимся в темноте. И даже можно было различить, кто из встречных кланяется ему.
Но даже если бы они шли один за другим, то последняя встреча все равно надолго бы запомнилась.
Сначала в белесом сумраке возникли затушеванные далью фигуры. Навстречу шли двое. Один высокий, громоздкий, второй пониже, но тоже плотный и плечистый. Первый шел вперевалку, как обычно ходят толстяки. Он широко расставлял ноги и так твердо ступал, словно вбивал их в землю, как сваи. У второго была сторожкая походка большого пуганого зверя. Он шел, чуть отставая от толстяка и все время поглядывая по сторонам, словно принюхивался к многочисленным тревожным запахам, доносившимся со стройки. Одет он был несколько франтовато. Его широкие плечи обтягивала телогрейка с накладными карманами. Черные брюки-клеш колыхались при каждом шаге, обметая блестящие калоши. На маленькой голове серая мохнатая кепка с большим, закрывающим глаза козырьком. А его товарищ одет был неважно. Так, вероятно, одевались все мужики в деревне Край-бора еще в далекие довоенные времена. На нем был очень старый, позеленевший от времени полушубок и заплатанные ватные штаны, заправленные в огромные сапоги. Но голову его украшала хотя и сильно поношенная, но все же городская зеленая фетровая шляпа.
Виталий Осипович подумал, что люди эти явно не здешние и что появились они здесь, по-видимому, недавно, потому что он с ними ни разу до этого не встретился.
Неширокая лесная тропка, на которой произошла встреча, обязывала кого-то отойти в сторону. Виталий Осипович еще ни разу не уступал дорогу. Все встречные, а их было немного в эту пору, всегда сторонились и, стоя по колено в снегу, ожидали, пока пройдет строгий начальник. Он к этому привык и делал исключение только для женщин. Но и это не всегда получалось, потому что женщины тоже спешили уступить ему дорогу.
Он шел прямо, глядя в лицо идущего ему навстречу толстяка. Это было обыкновенное отечное лицо пожилого алкоголика с желтоватой нездоровой кожей и маленькими равнодушными глазами с красными веками. Нос был тонкий, иконописный, а ноздри непомерно раздуты. Он давно не брился, и борода нежными бледно-рыжеватыми колечками опушила его подбородок и бледные пористые щеки. И все его лицо было похоже на влажный сыр, который только что вытащили из темного сырого подвала.
Он равнодушно разглядывал приближающегося начальника и вдруг, закатив глаза, сорвал с головы свою зеленую шляпу, бросил ее на снег и тяжело рухнул на колени. Руки с растопыренными пальцами он поднял вверх и раскинул их широко, словно хотел схватить нечто огромное, что падает на него с темнеющего неба. Блеющим удушливым тенорком он завопил:
— Гряди во мраке!.. Зрак немеркнущий…
Еще не определив, кто этот человек, Виталий Осипович спросил у франтоватого:
— Что за балаган?
Тот искательно улыбнулся и, постучав где-то у себя под козырьком, пояснил:
— Дефицит.
На его лице то мгновенно появлялась, то так же мгновенно исчезала какая-то скользящая, неуловимая улыбка, будто он даже не улыбается, а просто играет мускулами лица, обтянутыми морщинистой, угреватой кожей.
— Скажите ему, пусть встанет, — приказал Виталий Осипович.
— Встань, Симеон, — спокойно сказал франтоватый и снова пояснил: — Бога ищет…
— Бога ищу, коему поклонитеся, — равнодушно пояснил толстяк и начал медленно подниматься.
Виталий Осипович решил: жулик. И спросил:
— Это он перед всеми так ломается?
— Нет. Начальство отмечает особо.
— Жулик он, видать.
— Симеон-то? Нет. Где ему! — неуловимо улыбнулся франтоватый. — Здешнее население за святого почитает.
— Ну это один черт: что святой, что жулик.
— И так бывает…
— Ему в психобольнице место.
— Он уже везде побывал. И у психов, и в тюрьме. Нигде, оказывается, не нужен. Выгнали в мир. Он невредный. Уж вы не беспокойтесь.
— А я и не беспокоюсь, — сказал Виталий Осипович и пошел вперед, прямо на сопящую в темноте тушу Симеона.
Тот не торопясь отступил в сторону, но немного, так что Виталий Осипович, проходя мимо, ощутил на щеке его тяжелое, жаркое сопение, как будто прошел мимо большого животного.
— Спокойного вам сна, — улыбнулся спутник толстяка, делая вид, что уступает дорогу.
Он просто слегка подался в сторону всем своим широким телом, и когда, проходя, Виталий Осипович толкнул его плечом, он не покачнулся даже, но сочувственно заметил:
— Какие в тайге дорожки узкие. Не разойтись…
Утром Виталий Осипович спросил Лину, не знает ли она, кто эти вновь появившиеся люди.
Прищурив глаза, словно соображая, о ком идет речь, Лина на секунду задумалась. Потом тряхнула сережками и ответила своим четким голосом:
— Эти вновь появившиеся люди — здешние старожилы…
Виталий Осипович посмотрел на нее. Лина поняла: ждет исчерпывающего ответа. Поэтому она, не ожидая расспросов, рассказала все, что знала сама и что слыхала от других.
Толстый — Семен Ощепков — как водится, в Край-бора половина деревни однофамильцы — имел прозвище Симеон-Коряга. И вот за что: когда началась война, Семену исполнилось тридцать лет. Он был здоровый, сильный мужик, отличный мастер плотогонного и всякого таежного дела, удачливый охотник. Такому бы только жить да жить, широко, как подобает человеку.
А мать его была женщина нелюдимая, и оттого ей казалось, что все ее ненавидят. И даже бог, которому она истово служила, тоже ненавидел ее и все время испытывал, насылая разные сомнения. Это ее ожесточило до того, что она возненавидела все на этом и на том свете. Она верила так исступленно, что даже собратья по секте боялись ее.
Сына держала не столько в страхе божьем, сколько в постоянном ужасе. От такого воспитания здоровый мужик уже тогда тронулся умом и начал всего бояться. В начале войны Семен исчез. Говорили, что он скрылся от мобилизации и, страдая за веру, пребывает где-то на севере, в исправительно-трудовых лагерях. Таких страдателей за веру, а попросту дезертиров, было несколько в Край-бора.
Но когда окончилась война, Семен вдруг появился в деревне. Сначала никто его не узнал. Вышел из тайги огромный страшный человек, дико обросший рыжими волосами, с лицом, похожим на пузырь, налитый желтой болотной водой.
Оказалось, что все годы войны он скрывался в тайге, где отыскал себе пещеру под корягой. Знала к нему дорогу одна только мать. Она тайно носила ему скудную еду, соль и спички. Зимой он поселялся в подвале под полом, а весной снова уходил в тайгу. Он опустился, распух и забыл почти все человеческие слова.
Как только Семен вернулся домой, его арестовали за дезертирство, но вскоре из тюрьмы перевели в психобольницу. От долгого пребывания в яме, вдали от людей, а главное — от постоянного заячьего страха, он впал в идиотизм и объявил себя божьим фонарем, призванным найти в темноте бога и осветить его лик. В лечебнице пробыл он недолго. Его освободили, как человека неопасного для окружающих. В родной деревне его сейчас же пригрели сектанты, объявив старцем, столпом веры и даже святым. Имя его стало Симеон, а прозвище Коряга.
Если смотреть глазами психиатров, он и в самом деле не был опасен — жил тихо, хотя выпить любил. Много времени проводил на молитве и даже пробовал исцелять, но скоро сами верующие пришли к мысли, что этой благодатью Симеон наделен не вполне.
Его товарищ Феофан, тоже Ощепков, недавно освобожден из заключения. Он отбывал наказание за дезертирство. Этого оказалось достаточно, чтобы тоже объявить его «старцем» и «столпом».
Феофан Ощепков так же, как и Симеон, нигде не работал и кормился за счет верующих. Они считали, что так и должно быть, так положено от бога и завещано отцами. А сам Феофан, не таясь, говорил, что для верующего человека даже обидно должно быть, если на его шее никто не сидит. По закону божескому каждый должен служить своему ближнему. Вот и служи.
Все это рассказала Лина своим ровным, бесстрастным голосом, как будто доложила о текущих делах. Но иногда она срывалась, и в ее спокойную речь примешивались негодующие и даже мстительные нотки. Виталий Осипович спросил:
— Не любите вы их?
Она, пожав плечами, ответила:
— Не больше, чем все.
— А за что не любите?
— Ненормальные они все какие-то.
Тогда Виталий Осипович прямо спросил:
— А вас они там не притесняют?
Смуглые щеки девушки окрасились слабым румянцем. Сузив свои круглые глаза, она вызывающе ответила:
— Меня? Зачем я им?
Как будто сказала: «А вам-то какое дело?». Виталий Осипович так ее и понял. Он даже подумал: «Смотри-ка, огрызается девчонка», и хотел уже слегка осадить ее, но вовремя остановился. Он вспомнил узенькую тропку, петляющую между соснами, тех двоих на этой тропке и ее одну, тоненькую и беззащитную, бегущую домой в темную деревню. У него сразу пропало всякое желание осаживать ее, и даже голос его дрогнул слегка, когда он сказал:
— Если они там что-нибудь, вы скажите…
Лина удивленно и даже как бы испуганно взглянула на своего начальника. Он на нее не смотрел. Она прикрыла глаза темными веками и прошептала:
— Спасибо.
ОДИН ДЕНЬ
Бригадир Гизатуллин кричал на плотников:
— Я не знаю никакой ваш сабантуй! Я знаю план. Я знаю сверхплана. А у вас в башке когда работать — план, когда получка — сверхплана. Эти пережитки — давай кончай.
— Правильно, — сказал Гоша, самый молодой в бригаде.
Еще не везде сошел снег, а Гоша с утра работал в одной майке. К полдню, разогревшись, он и майку снимал, обнажая до пояса свое богатырское, мускулистое тело. Зимой умывался снегом и купаться начинал, когда еще не весь проходил лед. Он, развалившись, отдыхал на эстакаде. Весенний ветерок шевелил его желто-соломенные, уже успевшие выгореть волосы.
Плотники хмуро слушали бригадира. Это были те самые темные мужики из деревни Край-бора, завербованные Корневым. Они так и остались работать на строительстве. Плотники оказались умелые, старательные, на всякое дело дружные.
Своего бригадира, несмотря на его молодость, они уважали и даже любили за сильный характер и рабочую смекалистость. Они почтительно звали его Яковом Васильевичем, переделав его имя Яхья на Яков.
— Яков Васильевич, — веселым голосом заговорил Ощепков. — Это ты напрасно. Мы что заработаем, то и получаем. Чужого, а тем более государственного, мы не возьмем. У нас другая дурость есть, в этом вроде повинны. Отпусти ты дураков, ну пусть помолятся. Вреда от этого не будет.
Про Ощепкова говорили, что это такой плотник, что смог бы и часы починить, если бы в них можно с топором развернуться. И в самом деле, это был умелец, каких мало. Зная, что начальство уважает его за редкостное мастерство, Ощепкова всегда выдвигали вперед, когда надо было вести переговоры. Языком он владел ловко, как и топором, выделывая такие хитрые узоры, в которых сразу и не разберешься.
Помогая Ощепкову, плотники загудели:
— Ты уж нас уважь, Яков Васильевич.
— Мы потом вдвое сработаем.
Гоша крикнул сверху, не меняя своей позы:
— Начальство на подходе!
Плотники замолчали. Со стороны корообдирки приближался Корнев. Он спросил:
— В чем дело? Почему не работаете?
— Перекур, — ответил Гизатуллин, недовольный вмешательством начальства. — Внутренние дела.
Виталий Осипович сразу понял, какие это внутренние дела. Завтра, должно быть, праздник, и плотники, как люди верующие, собираются пошабашить пораньше. Каждый год повторяется одна и та же история. Пошумят, но работу не бросят. Слово свое держат. Бога дома оставляют, в дела свои его не мешают. Поговорят, повздыхают и до вечера стучат топорами с особым молчаливым ожесточением.
Секретарь парткома Чикин сам побеседовал с плотниками. Они в гробовом молчании прослушали его лекцию о вреде религии. Ни один не пошевелился и не проронил ни слова. Черт их знает, этих плотников. Целый год люди как люди, работают, получают премии, не расстаются с переходящим знаменем лучшей бригады, а как праздник, так и прогул.
— Уговор забыли, товарищи? — сказал Виталий Осипович.
Гизатуллин торопливо заговорил:
— Какой народ? Чего им надо? Секретарь парткома товарищ Чикин доклад делал, все объяснил, откуда бог, какое вредительство от религии. Вот они все слушали, молчали, а сегодня обратно давай свой сабантуй. Я знаю, кто вас мутит. Семенка-псих-дурная башка.
Плотники угрюмо помалкивали. Они сейчас не походили на тех темных мужиков, которые в первую памятную ночь приходили к Виталию Осиповичу. Давно уже износили они солдатское обмундирование, некоторые отрастили крутые жесткие бороды, распрямили плечи и перестали бояться начальства.
— Короткая у вас память, товарищи. Ну что ж. Я вас тогда предупреждал насчет бога, а сейчас будем принимать меры. Кто раньше времени уйдет с работы, отдадим под суд.
— Этим нас не пугай, Виталий Осипович, — прервал общее угрюмое молчание Ощепков. — Не надо так-то. А что слово дали, не отказываемся. Уговор у нас крепкий. Вот так, мужики. Нельзя нам слово нарушать…
Он замолчал, и в тишине раздался чей-то голос:
— Назад попятился….
— Да нет, вроде вперед, — отозвался Ощепков. — Это верно, уговор промеж нас был — праздновать неотступно. Так ведь моего согласия на этот уговор не было…
* * *
— Корнева я не люблю, но уважаю, — говорил жене секретарь парткома Чикин. И, четко формулируя свою мысль, пояснил:
— Не люблю, как человека заносчивого, не признающего авторитетов, и уважаю за преданность партии и общему делу, за исполнительность, за размах и даже удаль. Инженер он отличный, но недооценивает теорию.
Они шли через биржу, осторожно обходя ямы, наполненные коричневой таежной водой. Эти ямы образовались после раскорчевки. Пни, вырванные из родной почвы, лежали здесь же, уродливые и несуразные.
Жена Чикина, санитарный врач, неопределенно ответила:
— Беспощадный он какой-то. Боятся его.
Каждый раз, когда разговор заходил о Корневе, она отвечала неопределенно, зная привязанность мужа к главному инженеру. Он и недостатки старался отыскать только для того, чтобы оттенить достоинства. А она не любила Корнева за то, что он не всегда считался с ней, как с санитарным врачом, и боялась его, несмотря на высокое положение своего мужа.
— Лодыри боятся, — заносчиво возразил Чикин, — он им спуску не дает. И правильно. Он и себе не дает спуску.
— Я его тоже боюсь, — созналась жена.
Чикин недоверчиво посмотрел на нее. Дело в том, что она была женщина властная и даже деспотичная. Ей беспрекословно подчинялись все — и сам Чикин и две их дочери.
Она была небольшого роста. Приземистая, плотная. Ее тяжелую походку знали все, тяжелую руку тоже знали и старались не попадать под нее.
— А он тебя уважает, — сообщил Чикин и опять четко сформулировал, за что Корнев уважает ее: — За настойчивость, за твердый характер, за то, что всех держишь под контролем, и за то, что с тебя легко спрашивать.
— Как это легко? — спросила жена.
— Я его понимаю так: трудно спрашивать с бездельника, с человека безвольного, потому что никогда нет уверенности в том, что он…
Но тут он увидел Корнева, беседующего с плотниками, и, зная, о чем может идти разговор, торопливо сказал жене:
— Ну, ты иди. Я не скоро.
Как и все малорослые люди, он старался держаться прямо и двигаться не спеша, что не всегда ему удавалось. Живость характера мешала ему сохранять достоинство походки. И сейчас, подлетев к Виталию Осиповичу, он спросил:
— Ну, что тут у вас?
И, не дожидаясь ответа, скомандовал:
— После говорить будем. А сейчас давай, Гизатуллин, давай.
Раздосадованный тем, что лучшая бригада вдруг так осрамилась и что это уже невозможно скрыть, как в прошлом году, Гизатуллин покраснел и, надувая жилы на шее, закричал:
— Кончай перекур. Сегодня работаем, пока весь участок не сделаем. Ночью будем работать. Кто уйдет — долой из бригады: молись свой бог, кусай свечку!
И, обернувшись к Чикину, сказал, сдерживая ярость:
— Я прошу, не говори давай-давай! Никогда не говори. Я знаю — ты думаешь: «Все беспартийный, один я партийный. У всех свой интерес». Не думай. Мне длинный рубль не надо. Будешь говорить давай-давай — кончай разговор. Я тебе давай-давай не говорю.
Чикин усмехнулся:
— Я знаю, что ты скажешь.
— Конечно, знаешь — ты начальник. Давай-давай не надо очередь за хлебом, баню давай-давай. Сапоги, смотри, у меня какие! Почему не везут новые! Ты иди снабженцам говори давай-давай, а нам ты не говори. — И, обернувшись к бригаде, он бешеным голосом закричал: — Ну, чего стоим? Приказ слыхали!
Застучали топоры, сверкая на солнце.
Чикин, обходя ямы, наполненные бурой таежной водой, говорил:
— Нездоровое настроение в этой бригаде. Сколько я с ними ни говорю, все без толку. Беседуешь с ними о вреде религии — молчат. Вот на днях лекцию им читал о строительстве. Вопросы задают не по существу… про сапоги все, да про хлеб. Вообще насчет снабжения. Гизатуллин, как бригадир, должен бы разъяснить, а он первый голос подымает…
— И правильно делает. Мы с тобой насчет плана стараемся, а план без хлеба не выполнишь.
— А ты, знаешь, не смейся, — запальчиво перебил Чикин. — Это до хорошего не доведет. Вредное это настроение пресекать надо.
Виталий Осипович шагал не глядя на Чикина. Вот ведь и не глупый, кажется, человек, институт кончил, воевал, старый партийный работник. А о коммунизме размышляет, как о царствии небесном. Нет, дорогой товарищ, постом и молитвой коммунизма не достигнешь. Тут экономическая база нужна.
Но он не стал этого говорить, зная, как любит Чикин теоретические разговоры и как долго он может говорить.
— Пекарня у нас в самом деле ни к черту, — сказал Корнев. — Да и кооператоры заелись. Когда мы за быт примемся? Комбинат строим досрочно, а строители все еще из бараков не вылезут. Жилищное строительство у нас на заднем плане, а мы все красивые слова говорим. Тут не говорить надо, а взять да назначить туда дельного работника, чтобы он им всем спать не давал, о деле заставлял думать, а не о своем благополучии.
— Вас, например, назначить, — вызывающе подсказал Чикин.
— Ну, давайте, — улыбнулся Виталий Осипович, понимая всю нелепость такого предположения.
— А что, — продолжал Чикин, — вы не смейтесь. Знаете, есть такое предложение насчет вас.
— Знаю. Комогоров старается.
— Комогоров только член бюро, — загадочно улыбнулся Чикин. — Есть и повыше, Иванищев, например.
Корнев продолжал спокойно, улыбаясь:
— Обложили, одним словом, со всех сторон. А мы еще второй цех не сдали, древесина вот-вот пойдет, корообдирка не закончена, эстакада строится. Ни черта у вас не выйдет.
Он шагал, твердо ставя ноги в простых сапогах, готовый принять любой бой за свои позиции, которые почти всегда считал непоколебимыми.
Любуясь им, Чикин подумал, что и в самом деле ни у кого ни черта не выйдет, если Корнев упрется.
Но он строго спросил:
— Как это не выйдет?
— А так. Не получится.
— Мы решение вынесем.
— Ваше решение — еще не все.
— Но уже кое-что.
Желая прекратить этот, по его мнению, пустой и ненужный разговор, Виталий Осипович бросил папиросу в рыжую воду и засмеялся.
— А Гизатуллин-то как на тебя: давай-давай! Хорош бригадир! Не я буду, если «Героя Труда» не получит.
— Настроение в бригаде нездоровое, — хмуро сказал Чикин.
Корнев усмехнулся и промолчал. Настроение? Настроение, дорогой товарищ, беседами да лекциями не поднимешь. Если работа спорится, то, значит, и настроение отличное. А работа спорится тогда, когда для этого созданы все условия. И деловые условия, и бытовые: чтобы работа была и чтоб заработок был. За этим надо и самому следить и всем строго-настрого наказать, чтобы тоже следили.
Чикин приехал на Бумстрой в прошлом году. До этого он был секретарем сельского райкома и в строительной технике разбирался плохо, а сложного производства бумаги совершенно не знал. Это мешало ему работать. Тогда он начал учиться. Он добился организации технической библиотеки, он посещал все занятия по повышению квалификации. Очень много в этом отношении помог ему Виталий Осипович.
Вечером Чикин проверил — ни один из плотников не ушел с работы. Они работали с каким-то таким покорным остервенением, что даже неуемный Гизатуллин притих. Чикин позвонил Корневу, тот ответил:
— Ну вот. Я что говорил. Вы все на их сознание действуете. Знаю я их сознание. Черт их перевоспитает. Их надо не по голове бить, а по животу.
— Ну это уже вы загибаете.
— Ничего я не загибаю. Им — «абы гроши да харч хороший». Они мужики работящие.
— Не нравится мне их молчание, — немного помедлив, сказал Чикин.
— Ну и пусть молчат, — рассмеялся Виталий Осипович. — Они сроду неразговорчивые.
Вот ведь что его беспокоит. Молчание. Разговорчиками, дорогой товарищ, не то что комбинат, сарай не выстроишь.
Потом его вызвал к себе Иванищев, чтобы уточнить приказ о сокращении штата в связи со сдачей первой очереди. Разговаривали до той поры, пока Иванищеву не позвонили из дому.
— Сейчас иду. Иду, — ответил он.
Глядя, как Корнев собирает свои бумаги в планшет, он спросил:
— К нам почему дорогу забыли? Моя Серафима Петровна спрашивает, на что Виталий Осипович обижается.
— Да вот все время не выберу.
— Ага. На себя, значит, обиделся. Ну это уж легче. Но тоже плоховато. Время для своих дел тоже должно быть. Это я вам, как начальник, в порядке приказа говорю.
И снова спросил:
— А Женя что пишет?
Виталий Осипович положил планшет на стол, как бы поняв, что разговор предстоит долгий, но тут же снова взял его и поднялся.
— Театральную студию закончила. В театр приняли. Талант, говорят, открылся. Боюсь, не сбивают ли с толку…
Досадливо взмахивая руками, словно дирижируя оркестром, Иванищев закричал:
— Боюсь, боюсь. Не бояться надо, а взять да съездить. Самому посмотреть. Девушка молодая, красивая, любит вас… А, черт вас дери! — Он передразнил Виталия Осиповича: «Времени нет! С толку сбивают!» И собьют. А кто в ответе будет? И вас может сбить какая-нибудь краля. Может. Не отмахивайтесь. Вы не монах. Еще как собьют. Секретарша у вас, ого!
— Лина! — с недоумением воскликнул Виталий Осипович.
— Не знаю, как ее там. Может быть, Лина. Одинокая девица. Глаза у нее какие-то пылающие… Ну, конечно, это чепуха.
Виталия Осиповича связывала с Иванищевым та неравная дружба, какая может быть у пожилого мудрого человека с человеком молодым, когда они оба крепко привязаны к общему делу. Неравенство заключалось в том, что Иванищев мог позволять себе поучать своего молодого друга и даже поругивать его, а Виталию Осиповичу этого не полагалось. Он мог спорить, мог не соглашаться, мог даже советовать, но обязан был почтительно выслушивать все, что говорил Иванищев. И на этот раз, выслушав его, Виталий Осипович долго молчал. Иванищев сел против него и проникновенно посоветовал:
— Жениться бы вам надо, дорогой мой человек. Женатый ближе к быту, у него забот больше. Жить ему сложнее и поэтому интереснее. А у вас что получается: вперед смотрите, а о сегодняшней жизни забываете. Жить без перспективы нельзя. Так живут животные. Но и перспектива не должна заслонять собой настоящее со всеми его радостями и печалями. Иначе зачем нам перспектива? И забывать о своих личных интересах тоже нельзя, никак нельзя. Надо только, чтобы свои интересы не расходились с общими интересами. Человек, забывающий о себе, — фанатик, не способный думать и о других…
ОДИНОЧЕСТВО
Когда Виталий Осипович подумал, что Лине, одинокой и беззащитной, должно быть, страшно ночью на темной тропке, он был далек от истины. Лина была одинока, но беззащитной она себя не чувствовала никогда.
И как бы удивился он, если бы узнал, что единственным защитником одинокой девушки является именно он сам. Она могла возвращаться домой в любое время, ничего не опасаясь. Одно его имя делало ее неприкосновенной.
Она это поняла сразу, как только начала работать на Бумстрое. Все было очень просто. Ей боялись причинить зло, потому что люди, способные причинять зло, всегда плохо думают о других и подозревают их во всевозможных неблаговидных поступках. Эти люди выдумали, что она любовница Корнева и что поэтому трогать ее так же опасно, как задевать его самого.
Лина была оскорблена. Сгоряча она пробовала протестовать, доказывала, что все это грязное вранье, но скоро убедилась, что получается еще хуже. Тогда она решила уйти из конторы и вообще бежать куда глаза глядят.
Пожаловалась своему фронтовому другу Валентину Рогову. Он спросил:
— А кто это говорит?
— Разве я знаю? Все.
— Все этого не скажут.
— Есть еще дураки и сплетники.
— Ну вот: знаешь, что дураки, а расстраиваешься.
— А что же мне делать?
— Наплюй — и станет легче.
Она последовала его совету. И, верно, стало легче. Только со своим начальником она стала держаться еще более отчужденно и настороженно.
Дом, в котором Лина снимала комнату, стоял почти на самом краю деревни. Он был стар, как и все дома в Край-бора, и так врос в землю, что казалось, будто он стал на колени, а подняться уже не хватило сил.
В доме постоянно пахло кислым тестом и пылью. Но с этим еще можно было мириться. А вот ближе к весне, когда отелится корова и теленок начнет жить в избе и тут же удовлетворять все свои телячьи потребности, вот тогда запахнет так запахнет!
Сейчас наступила как раз такая пора. По утрам, когда Лина умывалась у двери над лоханью, теленок тянулся к ней и обиженно мычал неокрепшим тенором. А она, отстраняясь от его мокрой розовой морды, спешила поскорее выбраться на чистый воздух.
Лина прибегала в контору пораньше, когда там еще никого не было, чтобы успеть окончательно уничтожить телячий запах. Она украдкой доставала из несгораемого ящика флакон одеколона. На этикетке смуглая красавица нюхала алую розу. Кармен.
Комната Лины отгорожена от избы дощатой перегородкой, оклеенной старыми газетами и еще довоенными плакатами. Плакаты были разные: они призывали подписываться на заем, сдавать свиные шкуры, заниматься утренней гимнастикой, пить шампанское, изучать и соблюдать правила уличного движения и, наконец, проводить свой отпуск на пароходе.
Все это не имело к Лине никакого отношения, тем более что назидательное великолепие плакатов не могло уберечь ни от телячьего пронзительного запаха, ни от злобного шепота хозяйки.
Хозяйка — высохшая от ненависти, темнолицая костлявая баба целый день двигалась по темной избе, гремела посудой, ведрами, печной заслонкой и не переставая шипела. Она шипела утром, когда Лина уходила на работу, шипела, встречая ее, и даже ночью, засыпая, Лина слышала, как она шипит на своего, такого же чернолицего, как и она сама, бога, которого, конечно, она тоже ненавидела.
Каждую субботу к ней приходил ее брат. Он работал на строительстве плотником и тоже подозревал, что все вокруг только и думают, какую бы сотворить ему неприятность. Но это его мало огорчало. Сестра поила его брагой, а он ругал своих врагов таким веселым тоном, что, казалось, все их происки приводят его в неистовое восхищение.
Лина в это время обычно сидела в своей выгородке, читала или просто так лежала на постели и думала.
Выругавшись особенно жизнерадостно, плотник деликатно стучал пальцем в перегородку и упрашивал Лину:
— Вы уж наплюйте на меня, не берите во внимание некоторые некультурные слова. Это, учтите, не от злыдства. Это у меня от справедливости.
Он, как и все в деревне, был убежден, что Лина — любовница Корнева, и даже во хмелю боялся ее обидеть.
В общем, беззащитной она себя не чувствовала. Одинокой, это да. А это, пожалуй, не лучше. Одинокий человек — самый несчастный на земле. Страшна опасность, подстерегающая нас на темной тропе, но вдвое, втрое страшнее та, которая таится в душе у человека.
На плакате белый пароход аккуратно разрезает шелковую реку. Из трубы валит белый дым. На палубе стоит девушка. Она-то уж во всяком случае не одинока. Вон какой пригожий парень в белой рубашке красуется около нее. Чайки косо парят над водой. На безоблачном голубом небе плывут белые буквы: «Поездка на пароходе — лучший отдых».
Лина говорит, глядя на пригожего парня:
— У меня должно быть все самое лучшее…
— Ах ты, распросукинова твоя душа! — восторженно восклицает пригожий парень голосом хозяйкиного брата.
Сквозь щели остро струится шипенье хозяйки и тяжкий телячий дух.
Но Лина давно уже научилась мечтать, не обращая внимания на окружающую обстановку. Она сейчас на палубе парохода и откровенно рассказывает о себе. Она хочет, чтобы стоящий около нее узнал, сколько переживаний выпало на ее долю и как страстно мечтает она о хорошей, красивой жизни, но что для этого надо сделать, она не знает.
— У меня должно быть все самое лучшее, — говорит она, обращаясь к Виталию Осиповичу. Конечно, это он стоит с ней рядом на белой палубе.
Он уже давно неразлучен с ней. В мечтах, конечно. И она ему рассказывает о себе. Тоже в мечтах.
— Радости я немного видела. Дома у нас неладно было. Плохо жили мать с отцом. Он все бросал нас, а потом опять приходил. Ну, мать тоже не без греха. Она в ресторане официанткой работала. Я помню, что она часто утром домой приходила. А отец художник. Он в кино афиши рисовал. Немцы пришли, его расстреляли. Что-то он такое про них нарисовал. Карикатуру какую-то. Прямо на стене дома. Этот дом немцы взорвали. А мать как работала в ресторане, так и осталась там. Немцев обслуживала. В городе нехорошо про нее говорили. Мне уже пятнадцатый год шел, и я все понимала, и решила от нее уйти. Только не знала куда. Вот один раз иду я домой, а навстречу соседка наша. Она говорит: «Скорее прячься, Линочка, тебя немцы ищут…» Она увела меня на край города, и там какие-то женщины меня спрятали. Сначала я в подвале сидела, потом ночью увели меня в деревню. Женщина, с которой я шла, сказала, что в подвале под рестораном нашли бомбу и всех русских, кто служил там, расстреляли.