Все эти новости волновали Лину, и она просила узнать, отчего произошла авария. Виноватым оказался завод, изготовлявший краны. На двух тележках двигатели контрбашни при включении сработали в разные стороны, навстречу друг другу. Наклоненные ноги башни не выдержали перегрузки и разрушились.
Все, что рассказывали подруги, было Лине близко и понятно, волновало ее и вызывало досаду на затянувшееся выздоровление.
И Михаил тоже приходил. Не только на Новый год — почти каждый день. Лежа на своей койке, Лина прислушивалась к шуму проезжавших машин. Она знала, если машина остановится около больницы — это к ней. Через несколько минут нянечка приносила кулек с гостинцами. Гостинцы были не домашние, какие приносили всем, а магазинные, купленные на ходу. Потом Лина узнала, что продавщица заранее приготовляла все, что было получше, складывала в кулек и, когда Михаил заезжал, отдавала ему.
Но он ни разу не зашел.
И она, проклиная свой характер, не позвала его.
Ей рассказали, как он принес ее в ту ночь. Нес от биржи до самой больницы, не давая никому даже снег отряхнуть с нее. Так в снегу и положил на больничную белую клеенку.
Нянечка рассказывала:
— Мы даже напугались. Такой он лохматый да черный, руки замерзли, пока тебя-то нес, а он и не понимает. Стоит как безумный. Потом как зубами заскрипит!.. Доктор Абрам Исаевич говорит: «Вы, гражданин, успокойтесь, ничего тут опасного нет». А он и не слышит. Говорит: «Если не вылечите, больницу сожгу».
После таких разговоров Лина обещала сама себе: «Завтра позову».
А назавтра опять не звала.
И вот в этот вечер, шагая среди здоровых людей, Лина решила и сама совершить здоровый поступок: пойти к нему. Пойти и сказать:
— Я тебя простила, совсем и навсегда, и ты меня прости за то, что назвала тебя дешевеньким. Ты дорогой! Ты мой дорогой. Я думала, ты меня не любишь, но я ошиблась.
Вот так поступают здоровые люди. А не мучают понапрасну себя и других.
Лина, когда работала секретарем, бывала в общежитиях, вызывая по приказу Корнева необходимых ему людей. Она прямо по длинному коридору прошла в комнату, где жил Михаил. В коридоре было тихо и пусто: сегодня суббота и все разбрелись кто куда. В комнате шоферов какой-то усатый дядя, сидя на своей койке, примерял новые сапоги. Натянув сапог, он держался обеими руками за блестящее голенище и сосредоточенно щурился на носок, словно прицеливался. На Лину он не обратил никакого внимания. Она спросила про Михаила. Он недовольным голосом — наверное, сапоги жали — проворчал:
— Халтурщик, сукин кот…
— Кто?
— Сапожник…
Лина снова спросила про Михаила. Усатый опустил ногу, попробовал встать на нее, но застонал и выругался:
— О-ох. Отойди ты от меня со своим Михаилом!
Рассмеявшись, Лина пошла к выходу и в коридоре встретила Клавдию Ивановну, комендантшу. Узнав Лину, она спросила мужским голосом:
— Кого, девка, потеряла?
Узнав, зачем пришла Лина, Клавдия Ивановна равнодушно проговорила:
— Да кто ж его знает, где он. К Растатурихе, говорят, похаживает. К Зойке… А может быть, врут… Снабженец говорил. Факт. Этот все знает. Во всяку дыру гвоздь!..
Лина, раздувая тонкие ноздри, сказала:
— Вот как!
— А может, и не так, — ворчливо заметила Клавдия Ивановна и пошла по коридору.
Но даже и эти сведения не поколебали намерения Лины. Она должна увидеть все своими глазами. Разве можно верить болтуну Факту или обозленной на весь свет Клавдии Ивановне.
Она бежала по знакомой дороге в деревушку Край-бора, и снова снег пел под ее валенками. Вот, оказывается, какие творятся дела у здоровых людей. Гостинцы ей возит, а сам что делает! А может быть, ничего он и не делает. Наговорить на всякого можно.
Она смело, как в свою комнату, вошла в дом, где жила Зойка. Та самая Зоя Вениаминовна, которой Лина в прошлом году передала свою зеленую папку «На подпись», свой стол и все секретарские дела и обязанности.
Но никаких прав на Михаила она ей не передавала. И сейчас она это докажет! А может быть, доказывать ничего не придется.
В передней избе, большой и неопрятной, сидела на лавке старуха и при тусклом свете маленькой электрической лампешки пряла свою пряжу. Древнее это ремесло немногие сохранили до наших дней, и прялок таких с коричневыми, отполированными за многие годы донцами тоже осталось на всю деревню две-три, и пряла старуха не куделю, не шерсть, а вату. Из полученной пряжи она вязала грубые белые чулки.
— Квартирантка дома? — спросила Лина, указывая на дверь, окрашенную зеленой краской.
И тут она увидела Мишкину бобриковую куртку, висящую недалеко от этой двери.
— Нельзя туда, нельзя, — зашипела старуха и замахала рукой: — Не смей! Я не допускаю…
Она уронила веретено. Лина оттолкнула его ногой и дернула дверь. Тоненько звякнув, отскочил непрочный проволочный крючок.
В комнате густо пахло пудрой. Настольная лампа под оранжевой накидкой создавала полумрак.
На кровати лежала Зойка, подтянув одеяло к подбородку. Она хрипло повторяла:
— Ну, чего тебе, чего тебе, чего тебе?..
За ней у стенки, с головой закрытый одеялом, смирно лежал человек. Лина знала, кто этот человек. Какой же он все-таки дешевенький!
И никакого дела ей уже больше не было до него. Она вдруг почувствовала себя такой разбитой, будто только сейчас открыла глаза после неудачного прыжка с падающей башни. Ах, лучше бы ей и не открывать глаз!
До чего же вы плохо устроили жизнь, здоровые люди!
Она схватила с подзеркального столика зеленую вазочку, тяжелую и ловкую для удара, как молоток.
Зойка с визгом спрятала голову под одеяло.
Размахнувшись, Лина метнула вазочкой в зеркало и выбежала из комнаты.
В передней избе, несмотря ни на что, старуха пряла свою пряжу.
Снег запел под ногами на разные голоса. Морозный воздух заботливо освежал пылающее гневом лицо.
Обидно, Очень обидно. Сколько выстрадала, пока поверила. А верить, оказывается, нельзя.
До ее дома отсюда два шага. Окна хозяйкиной половины ярко освещены. Наверное, сидит ее брат и, приканчивая пол-литра, ликующим голосом ругает бригадира Гизатуллина. Он всегда на кого-нибудь жалуется, когда подвыпьет.
Лина вбежала в темные скрипучие от мороза сени. Рывком распахнула дверь. Белый пар буйно хлынул в избу, закрутился вокруг и бессильно упал к ногам.
У пустого стола одиноко сидел Михаил. На нем была новая рубашка ослепительно небесного цвета и впервые надетый пестрый галстук.
Увидев Лину, он откинулся к стенке так стремительно, что синеватый его чуб упал на лицо.
— Это ты? — спросила она с изумлением и торжеством.
Он сидел, словно припертый к стене, растеряв все слова, которые копил для нее целый месяц.
А она уже командовала:
— Одевайся скорее…
Он послушно надел свою новую «москвичку» и не успел застегнуться, как она уже снова командовала, заставляя его делать совершенно непонятные вещи. Он снял, как она велела, зеркало со стены и вышел с ним на улицу вслед за Линой.
Старуха уже не пряла свою пряжу. Она сидела, положив руки на колени, против нее стоял Самуил Факт:
— Я тебе, дура, что говорил? Я говорил, на все замки запирайся…
Он был в полосатой рубашке, новых синих галифе и калошах на босу ногу.
Зоя в новом цветном бумазейном халате стояла в дверях своей комнаты и сморкалась в полотенце:
— Зеркало-то какое было!
— Восстановим, — пообещал Факт. — Скажи спасибо — рожа цела. Могла бы разукрасить. Запросто…
— Ты тоже хорош. Мужик называется. Кавалер.
— Я думал — жена…
Вдруг снова отворилась дверь. Зойка, ахнув, исчезла в своей комнате, как провалилась. Старуха уронила веретено. Факт растерялся: из белого морозного тумана прямо на него лез человек в полосатой рубахе со вздрагивающим от страха жирным лицом.
Он только тогда сообразил, что перед ним зеркало, когда туман рассеялся и над узорчатой рамой показался очень знакомый черный чуб и горящие глаза. Сообразив, он испугался еще раз и начал как-то оседать, будто под ним проваливался пол.
Подойдя к зеленой двери, Лина распахнула ее:
— Зойка! Возьми зеркало, не держи зла.
Михаил поставил зеркало к стене. Отряхнул руки. Увидел на голубом шелке рубашки, выбившейся из-под «москвички», пыльное пятно, тоже стал отряхивать, но размазал еще больше.
Лина сказала тихо и покорно:
— Ничего. Отстираю.
— Ты? — тоже тихо спросил Михаил, и ему вдруг все стало понятно. Он рассмеялся так счастливо и самозабвенно, как никогда, наверное, за всю свою пеструю жизнь еще не смеялся.
— Ты разбила? Ты! Думала, я там!
— Прости меня, Миша. Это последний раз так я про тебя подумала.
Потом они шли по улице куда глаза глядят, и Лина говорила о том, что все-таки очень хорошо, прямо отлично устроена жизнь в мире здоровых людей.
СНЕЖНЫЙ ВЕТЕР
По ночам, когда Женя была занята в спектакле, она возвращалась домой одна или с кем-нибудь из подруг. Они жили вместе в одной комнате, три молодые актрисы, жили, в общем, дружно, много работали и много учились. Иногда им поручали небольшие роли, но чаще приходилось участвовать в массовых сценах, и все дружно мечтали о большой, настоящей работе.
Они любили друг друга, делились всем, что имели, от сердечных тайн до губной помады, дружно восхищались тем, что было достойно восхищения, и так же дружно нападали на все, возбуждающее их неприязнь.
И сейчас Женя, возвратившись из театра одна, знала, что подруги ждут ее и что чайник, завернутый в газеты, стоит под подушкой, чтобы не остыл.
По правде сказать, ей часто приходилось возвращаться одной. Она была красива, и после того, как вышла замуж, стала держаться надменно. Последнее обстоятельство отпугивало молодежь и почему-то привлекало к ней немолодых актеров. Они, осторожно оглядываясь на своих жен, пытались ухаживать за Женей. Вначале она смущалась, а потом привыкла и равнодушно выслушивала неоригинальные любезности. Провожать ее они не отваживались.
Гришину пьесу все-таки поставили. Как и предполагали многие, пьесу дружно ругали — и публика и актеры.
Хлебников сказал на производственном совещании:
— Искусство не может развиваться, если его загнать в старые формы. Ему не хватит воздуха.
— Мы и ставим по-новому! — с энтузиазмом доказывал Володин. — Мы делаем пьесу-призыв. Одно вдохновение и никакого бытовизма. Пьеса-лозунг!
— Старо! Еще «Синяя Блуза» разговаривала лозунгами, — доказывал ему Хлебников. — Мы обязаны даже из старой пьесы сделать новый спектакль. А мы новую пьесу загоняем в старые рамки. И это нам так не пройдет.
А Женя смотрела и ждала, что Гриша наконец-то поймет, что его сбивают с толку, что пьеса его плохая и, как ее ни ставь: по-старому или по-новому, хорошего спектакля все равно не получится.
Ей все-таки навязали роль бойкой, разбитной девушки. Женя с наигранным энтузиазмом должна была говорить затасканные, митинговые фразы, смысла которых никак не могла понять. Все время, пока шел спектакль, ей казалось, что ее обманули и обязали, в свою очередь, обманывать зрителей. Утешало одно — зрителей было мало. Не ходили на эту пьесу.
После каждого спектакля Женя чувствовала такую смертельную усталость, словно она без отдыха прошла огромное расстояние.
После спектакля, наскоро стерев грим и переодевшись, она, усталая, вышла в вестибюль.
Пожилая билетерша поправляла чехлы на креслах. Улыбнувшись, она сказала:
— Побежала красоточка… Молчит публика-то. Значит, не понравилось. — Она вздохнула. — Да уж чего тут нравиться-то…
В этот февральский вечер выпало много ласкового пушистого снега и все кругом заискрилось под фонарями: и деревья, словно сделанные из мягких мохнатых лапок, и дорога, и сугробы по краям тротуаров. А снег, легкий и крупный, медленно падал, сверкая при свете фонарей. Воздух был свеж, и казалось, что он пахнет спелым прохладным арбузом, который только что разрезали.
Сразу слетела тяжкая усталость. Женя забыла и никому не понятную, а значит, и ненужную пьесу, и свою неприглядную роль в этой пьесе. Ей сделалось очень хорошо, и только жаль было, что она одна, что нельзя покататься в этом мягком снегу, переброситься снежками, набегаться до изнеможения, так, чтобы, задыхаясь, упасть в сугроб, закрыть глаза и отдохнуть несколько минут.
Сняв рукавички, она зачерпнула снег и стиснула его в тугой, плотный комок. Снег, подтаивая от теплоты рук, возбуждал острое желание запустить им хотя бы просто вот в этот забор. Она бы выполнила свое желание и даже уже широко, по-мальчишечьи размахнулась, но в то же мгновение почувствовала мягкий удар по лбу. Снежная кашица потекла по лицу, застилая глаза. Она рукавом смахнула снег и сейчас же услыхала женский смех и мужской веселый голос:
— Простите, пожалуйста, я это по ошибке. Хотел вот в нее, а попало вам.
Из-за угла широкой улицы к ней навстречу спешил какой-то пожилой человек. За ним, отряхивая руки от снега, бежала очень молоденькая девушка в беличьей серой шубке и такой же шапочке, И шубка и шапочка были густо залеплены снегом. Девушка задыхалась от смеха и все время повторяла:
— Честное слово, он ошибся! Он не хотел. Он ошибся!
Женя с отчаянным озорством воскликнула:
— Да здравствует ошибка!
И ловко запустила свой уже оледенелый снежок в пожилого, сбив его серую каракулевую папаху.
Девушка, охваченная горячим детским азартом, забыв, что обращается к незнакомой, закричала:
— Скорей, скорей! Я одна никак с ним не справлюсь.
И Женя, не рассуждая, с таким же азартом, что и эта девушка, вместе с ней накинулась на пожилого человека. Он схватил их обеих в охапку, но Женя изловчилась и подшибла его ногой. Он рухнул в сугроб под торжествующий вопль девушки.
Сидя на снегу, он сказал Жене:
— Ого. Вы — спортсменка!
И, неожиданно схватив ее за руку, дернул на себя — и Женя оказалась в сугробе.
— Нечестно, папка, нечестно! — закричала девушка, налетая на него, а он толкнул ее на Женю, и они вдвоем начали барахтаться в пушистом снегу, хохоча и выкрикивая что-то непонятное.
Он уже совсем одолевал их, но девушка вдруг закричала:
— Мама идет! Сейчас нам будет!
Она вскочила на ноги и начала отряхивать снег, а Женя увидела Костюкович, которая легким своим шагом приближалась к ним.
— Мы пришли тебя встречать, — все еще смеясь и порывисто дыша, громко объявила девушка.
— Я вижу, — сказала Костюкович, — но зачем надо было искать меня в этих сугробах? Объясните, пожалуйста.
Женя не узнала ее голоса. Это был теплый голос Матери, которая хочет показать, какая она строгая, но в то же время понимает, что никто не верит в эту строгость и не боится ее.
Она еще не успела разглядеть Женю и не узнала ее, приняв, вероятно, за кого-нибудь из подруг своей дочери.
— Вот познакомьтесь, пожалуйста, — сказал пожилой человек, обращаясь к Жене. — Хозяйка нашего семейства.
— Мы знакомы, — ответила Женя, не зная, как держаться с Костюкович вне театра.
Он назвал себя и крепко пожал ей руку. Звали его Василий Андреевич Басов. У дочки было хорошее, ласковое имя — Машенька.
— Вот теперь я вас узнала, — воскликнула Машенька. — Вы тоже артистка! Корнева. Да? Мама о вас говорила…
После этого сообщения Жене захотелось поскорее распрощаться и уйти. Она представила себе, что Костюкович могла наговорить о ней! Но, к ее удивлению, Аглая Петровна спросила у мужа:
— У нас дома все готово?
— Ну, конечно, — ответил тот.
— А что к чаю?
— Замечательный, очень вкусный торт, — с энтузиазмом воскликнула Машенька, для убедительности прижимая руки к груди и зажмуривая глаза.
— А ты уж и попробовала?
— Нет. Я просто уверена. Внешность у него очень располагающая!..
— Ну, тогда все в порядке, — рассмеялась Аглая Петровна и сказала Жене с той милой повелительностью, с которой обращаются только к самым добрым знакомым: — Пошли чай пить.
Это было все так неожиданно и удивительно, что Женя не успела отказаться. А Машенька уже подхватила ее под руку и потащила вперед.
— У мамы сегодня юбилей, — заговорила Машенька. — Сегодня она тысяча двести двадцать пять раз вышла замуж. Это придумал папа. Когда они поженились, папа завел учет ее замужеств. Он был первый и настоящий. А потом пошло-поехало. Выдавались такие месяцы, когда она выходила замуж по двадцать раз. Правда, смешно? Тысяча двести двадцать пять за двадцать два года.
Она снова рассмеялась и оглянулась, чтобы посмотреть, как смеются старшие, но они засмеялись только когда увидели, что Машенька смотрит на них. Но она не заметила этого и, продолжая смеяться, рассказала, что сегодня серебряная свадьба. Каждая двадцать пятая — серебряная, пятидесятая — золотая. А сотая — алмазная, самая главная. Тогда устраивается большое торжество с гостями, подарками, цветами!
— Даже на фронте не забывали отмечать свадьбы.
Оказалось, что Аглая Петровна воевала по-настоящему, как солдат, а не только играла во фронтовом театре. Это было потом. Сначала она была зенитчицей, а уж после ранения вернулась в театр.
Когда пришли домой, Женя вдруг вспомнила, что платье на ней очень старое и, наверное, помятое. Не для гостей. Она надевала его только вечером, когда шла на спектакль.
Но когда она увидела, что на Аглае Петровне тоже неновый синий халат и голубая вязаная кофточка, тоже старая и даже заштопанная на локте синей шерстью, то сразу успокоилась.
В столовой на круглом столе, накрытом белой скатертью, стояли три прибора. Машенька сейчас же достала из буфета четвертый.
Сначала в высокие рюмки было налито розовое вино. Аглая Петровна, разглядывая свою рюмку на свет, сказала с какой-то горделивой печалью:
— Вот, милые мои. Двадцать третий год на сцене.
— За тысячу двести двадцать пятую свадьбу! — провозгласила Машенька, высоко поднимая рюмку.
— Да. Пора остепениться, — продолжала мать. — До полутора тысяч дотяну и перейду на солидные роли, где замуж уже не выходят. Ну, выпьем!
Вытирая губы салфеткой, Василий Андреевич сказал:
— Ну-ну. Только без заунывных интонаций. Не для того мы учредили юбилейные ужины, чтобы горевать об уходящем. Все приходит и уходит. Надо жить так, чтобы находить радость даже там, где, кажется, ее и быть не может. Как только ты перестанешь на сцене выходить замуж, мы начнем отмечать что-нибудь другое. Например, твоих сценических детей, потом внуков. Интересно, сколько их наберется?
Слушая его, Аглая Петровна улыбалась усталой домашней улыбкой, которой никогда раньше Женя не замечала у нее. Можно было подумать, что она играет роль милой, внимательной хозяйки. Но она никого не играла, Тихая грусть светилась в ее красивых глазах, когда она говорила Жене:
— Я привыкла быть всегда подтянутой. Даже когда одна, надо держаться так, словно ты на сцене. Это только сначала утомительно, а потом не замечаешь. И никогда не показывайте усталости. Вот как я сегодня. Ну, у меня «переходный возраст», последние молодые роли доигрываю. А вы, наверно, там все думаете, что у меня скверный характер. Думаете ведь?
Женя созналась:
— Думаем.
— Ну и думайте на здоровье. У вас-то все впереди.
— Все мне это говорят так, будто я в чем-то виновата.
— Милая моя! — вдруг с какими-то прежними, «театральными» нотками воскликнула Аглая Петровна. — Милая моя, вы думаете, у меня этого не было? Еще как! Не от хорошей жизни я театр бросала.
— Это было после твоей первой серебряной свадьбы, — Уточнил муж.
— Говорят, искусство требует жертв. Неправда! Это — сплошные жертвы. Вот как!
И, словно принося очередную жертву, она звонко вздохнула:
— Доигрываю, Скоро отступлюсь.
— Нет! — воскликнула Машенька. — Ты будешь молодой долго-долго! — И она для убедительности прижала руки к груди и зажмурила глаза точно так же, как сделала, когда рассказывала, какой замечательный торт куплен к чаю.
— Молодой-то я буду. Я все время буду думать, что я — молодая. Но зрителя-то не обманешь. Ну, а где же чай?
После чая Женя заторопилась домой, а ее начали уговаривать остаться ночевать.
— Оставайтесь, ну оставайтесь же, — просила Машенька, держа Женю за руки, — переночуете в моей комнате на диване.
Женя вспомнила чайник под подушкой и отказалась так решительно, что никто не стал настаивать.
— Ну тогда мы вас проводим, — сказала Маша.
Прощаясь, Аглая Петровна погладила Женю по плечу и подмигнула ей:
— Сердитесь на меня?
— Теперь нет.
— Спасибо, милая. Вы откровенная очень и простая. А у нас в театре так нельзя.
— А я все равно буду!
— Ну, дай вам бог…
Провожать пошли Машенька и Василий Андреевич. По дороге он начал говорить что-то о театре, о пьесах, но Женя плохо его слушала, и Машенька наконец попросила:
— Не надо портить хорошую ночь скучными разговорами.
А Женя подумала, разве есть что-нибудь на свете, что могло бы испортить такую ночь?
И потом, лежа в своей постели, она думала, что вот прожит еще один день, обыкновенный, не богатый событиями, если чувства не считать за события. А прожитый день был переполнен чувствами. Сегодня было все: радость и уныние, душевная усталость и восхищение, разочарование и восторг… И сегодня она поняла одну простую и великую истину: надо быть очень внимательной к человеку и помогать ему находить радость.
Прожит день, который как бы прибавляет роста, человек начинает дальше видеть и умнее чувствовать. У него появляется ощущение силы, которую хочется немедленно приложить к делу.
СНЕЖНОЕ УТРО
С этим же добрым чувством внутреннего обогащения Женя проснулась на другое утро и сразу вспомнила о Грише.
Прежде чем идти в театр, она позвонила в общежитие института. Ей ответили, что Петров ушел.
И всю дорогу от дома до театра она не переставала думать о Грише, представляя себе, как он должен быть подавлен и убит провалом своей пьесы. И она решила обязательно разыскать его и вместе решить, что делать дальше.
За ночь накидало много пушистого крупного снега. Никто его не убирал на этих тихих малопроезжих улицах, и он лежал вдоль тротуаров двумя грядами выше человеческого роста. Из сугробов торчали кроны молодых липок, обсыпанных снежным пухом.
Женя так упорно думала о Грише, что ничуть не удивилась, встретив его около театра. Ей даже показалось, что он ждет ее. Конечно, ждет и делает вид, что не замечает ничего вокруг. Но это у него плохо получается, уж очень внимательно он вчитывается в текст афиши, извещающей о концерте, который состоялся три дня тому назад. Но ни малейшей тени уныния не заметно было на его лице. Скорей всего он был оживлен и даже как-то отчаянно весел.
— Здравствуй, Гриша.
— А, это вы? Привет.
— Кажется, раньше ты мне говорил «ты»?
— Ну хорошо: привет тебе, привет!
— Интересная программа, верно?
— Не знаю. Думаю сходить.
— Да? Мне кажется, ты опоздал. На три дня.
Гриша нахмурился:
— Здорово подмечено. А я бы ни за что не догадался.
— Я тебе звонила.
— Зачем?
— Знаешь что, Гриша, — торопливо заговорила Женя, — на эти твои штучки и словечки никто уже не обращает внимания. И я все равно не рассержусь. Хоть ты на голову встань. Что ты теперь думаешь делать?
Взяв ее под руку, на что он раньше никогда не отваживался, Гриша независимым тоном сообщил:
— Уже подумал. Сейчас был у вашего начальства. Попросил, чтобы пьесу больше не показывали. Вот такую бумагу им написал.
— Ты, Гриша, молодец. Я всегда так думала.
— Ну, положим, раньше ты думала другое.
Не обратив на эти слова никакого внимания, Женя спросила:
— А дальше что?
— Дальше полная ясность.
Но никакой ясности на самом деле не было, поэтому, когда Женя попыталась уточнить, какие у Гриши планы на будущее, он отделался утверждениями, полными оптимизма и неопределенности:
— Все ясно! Руки, ноги есть, голова на месте…
Они шли по бульвару, заваленному нежным пухом снега. В нем утонули и скамейки, и чугунная ограда, и бетонные тумбы с вазами у входа. Вазы казались поставленными прямо на верхушки сугробов и только для того, чтобы на них можно было положить по высокому воздушному караваю.
Глядя на них. Женя сказала:
— Не дыши, а то улетят.
Все кругом сверкало такой нетронутой чистотой и такая стояла тишина, что можно было подумать, будто мир сотворен только сегодня в ночь.
Перед ними простиралась широкая аллея, по которой еще никто не ходил; по сторонам стояли огромные липы, стояли так тихо, словно они еще не умели шуметь и не знали, как надо раскачивать своими могучими ветвями. Над ними возвышалось чистое, голубое, новорожденное небо.
У Гриши как раз и было такое ощущение, будто он шел по новому миру, где до него никто еще не ходил и у которого нет вчерашнего дня. Ничего вчерашнего, все будущее, все впереди.
Женя сказала, глядя на этот хрупкий мир с восхищением девочки, переступившей порог, отделяющий жизнь от сказки:
— Не дыши…
А сама тут же сделала глубокий вздох.
— Чувствуешь, какой воздух?
— Как в тайге.
— Не забыл?
— А ты?
Держась за руки, они шагали по глубокому снегу, напоминавшему им белую таежную целину, и говорили о любви.
— У меня в тайге вся жизнь, вся любовь, — восторженно сказала Женя.
— И у меня — жизнь.
— Ты поедешь домой?
— Наверное. А писать все равно буду.
— Я же говорю, что ты молодец. Расскажи, как ты разговаривал с нашим директором.
— Я ему повторил твои слова. Помнишь, что ты мне сказала на первой читке. Директор был потрясен. Не потому что пьеса плохая, к этому-то он привык, его удивило, что сам автор так прямо об этом заявил.
Гриша рассмеялся, вспомнив, какое при этом было лицо у директора. Можно было подумать, что он хватил уксуса вместо водки и никак не может разобраться в своих ощущениях.
Сказав о переживаниях директора, Гриша подумал, что, конечно, и сам он все это время выглядел не лучше. Хотел, дурак, схватить славу. Думал, что это такой веночек из лавровых листиков. Оказалось, славу не хватают. Ее зарабатывают. Потом и кровью. А на что она похожа, он так и не заметил. Во всяком случае не на веночек. Скорее на хомут: надел — вези, работай. Взялся за гуж, не отступай.
Но об этом он ничего не сказал Жене. И куда он едет, тоже не сказал и не потому, что не хотел, а просто он и сам не знал этого толком. Он хотел уехать домой, поступить на работу. Его возьмут. От такого шофера ни один лесопункт не откажется.
А в полдень Гриша уже был на вокзале.
Поезд местного сообщения стоял на третьем пути. Он был составлен из старинных грязно-зеленых вагонов с узкими окнами, но внутри все блистало свежей чистотой, и заново отлакированные диваны на точеных ножках блестели так, словно на них еще никто не сидел. В углу топилась чугунная печурка, установленная в ящике с чистым песком, отчего в вагоне было очень тепло, домовито и как-то не по-вагонному уютно.
Вагон был пуст. И эта пустота, и нетронутый блеск старинных диванов, и печка, которая сама по себе шумит в углу, углубляли ощущение первозданности. Гриша так и подумал, что он первый пассажир этого первого в мире вагона. Все сегодня было свежо, как только что выпавший снег, и все ново, как тропка, протоптанная в этом снегу.
Такое ощущение новизны рождало чистые, обнаженные мысли о своей силе и толкало на простые, ясные поступки.
Устроившись у окна, Гриша неожиданно задремал в тишине. Засыпая, он подумал, что все сделано правильно, а все, что ему предстоит еще сделать, никогда не будет продиктовано подленькими мыслями о собственном величии и желанием прославиться.
Проспав, как ему показалось, всего одну минуту, он проснулся в совершенно другом, густо населенном, мире. В приглушенном грохоте идущего поезда слышались громкие голоса людей.
Напротив две девушки, прильнув друг к другу, читали вместе одну книгу. Девушки были очень молоденькие, возбужденные тем, что читали, и поэтому хорошенькие.
За его спиной тяжело, как жирные пухлые блины, шлепали карты и чей-то басовитый голос то и дело повторял:
— Удар! Еще удар!
Через проход справа друг против друга расположились два очень озабоченных человека. Их мохнатые пыжиковые шапки вместе с непомерно раздутыми портфелями лежали на коленях. Наклонившись друг к другу, они так жарко спорили, что, казалось, сейчас начнут бодаться голыми лбами. Их голоса тонули в мягких вагонных шумах, как в воде. На поверхность выскакивали только отдельные слова. Чаще всего с обеих сторон слышалось:
— Под суд!.. Под суд?
Причем этим словам придавалось столько оттенков и значений, что, казалось, они давно уже перезабыли за ненадобностью все остальные слова богатого русского языка.
Глядя на девушек, похорошевших от чтения, Гриша подумал об искусстве, которое украшает людей, и о том, что он как-то причастен к этому украшению человечества. Подумав так, он тут же высмеял эту мысль. Один раз он уже попробовал заняться украшением человечества, решив, что для этого вполне подойдет изготовленная им побрякушка. Нет уж, хватит с него.
— Еще удар! — торжествующе воскликнул за спиной басовитый голос.
Девушки, перевертывая страницу, разом взглянули на Гришу, и одна что-то шепнула другой. Обе засмеялись — и сделались еще краше.
Гриша встал, снял с полки свой чемодан и вышел из вагона.
В тамбуре по-настоящему ощущались стремительный бег поезда и ничем не приглушенный ритмический грохот. Ветер свободно пролетал через площадку.