— Они всегда так молчат?
— А о чем им говорить? Все, что они скажут, я и так знаю. На недостатки будут жаловаться: инструмент старый, валенки сушить негде, снегу много… Такие разговоры не ко времени. Война.
Корнев с удивлением посмотрел на друга. Они шли по неровной дороге, промятой лесовозными санями. Заметив взгляд инженера, Иван Петрович усмехнулся.
— Не согласен? А я тебе скажу: поживешь, сам так же думать начнешь. Много с нас требуют, правильно требуют, и мы должны требовать со всей строгостью.
— Требовать. Да… Обстановка сейчас строгая, — ответил Корнев, глядя в широкую спину шагающего впереди Дудника. — А поговорить все же не мешает. Наверное, найдутся разговоры посерьезнее валенок. Кстати, в сырых валенках и солдат не воин. А здесь, в тылу, это вообще не проблема.
Они вошли в лес. Тропа виляла между стволами, обходя сугробы, где погребены мелкие елочки. Ступишь на такой сугроб — и провалишься, как в берлогу.
Шли молча. Трудно говорить, пробираясь друг за другом по узкой тропе. Еще труднее начать разговор, после которого дружба может свернуть с верной дороги. Есть в тайге такие тропинки, которые заводят в болото, в чащобу — так и заблудиться недолго.
Но разговора не миновать.
Когда вышли на лежневку, заиграла холодная вечерняя заря. Они остановились на минуту, закурили. Снова пошли. Корнев бросил недокуренную папиросу:
— Вот что, Иван. Я тебе скажу прямо. Мое мнение, что работают люди у нас плохо только оттого, что мы работаем плохо. В первую очередь к тебе это относится. Ты тут начальник.
Иван Петрович хмыкнул в усы, помедлил секунду и сказал:
— Парторг меня в бюрократизме обвиняет. А ты вон куда мечешь!
Нет, это уж не дружеский разговор, когда он начинается с обиды.
— Я тебя в бюрократизме не обвиняю. Приказывать ты любишь…
— А ты что же, против приказа? — спросил Дудник, крупно шагая по накатанной машинами дороге.
Виталий Осипович, глядя на его покрасневшую шею, подумал: «Знаю, что не любишь ты поперечного слова. Ничего, терпи». И нарочно, чтобы заставить Дудника умерить его гневный шаг, негромко заговорил:
— Знаю, что без приказа нельзя. Сам привык подчиняться приказу и отдавать приказы. Приказ — это закон. А каждый закон должен стоять на крепком экономическом основании, иначе грош ему цена.
Замедлив шаг. Дудник слушал не перебивая и только посапывал толстым носом. Даже когда Виталий Осипович перестал говорить, он еще долго шел молча и уже у самого поворота на тропинку, ведущую к дому, остановился и спросил:
— А как же мы всю войну план выполняли?
— Так я и говорю, приказ должен отдаваться с учетом обстановки. Ты, Иван, пойми. Война идет к концу, наступают новые времена, складываются новые условия.
— Война еще идет, — проворчал Дудник.
Виталий Осипович перебил:
— А ты вперед смотри. А то окажешься в отстающих. Ты руководить поставлен, обязан все предвидеть, все новые условия предусмотреть. Уже сейчас надо готовиться к послевоенной работе. Видишь, вот Мартыненко, простой лесоруб, это понял и начал работать по-новому, а ты все на одном месте топчешься.
— Ну, знаешь! — проворчал Дудник. — Ты хотя инженер, но строитель, а я всю жизнь в лесу. Мы всю войну план тянули, не думая о методах, а ты меня учить взялся. Не рано ли?
И размахивая планшетом, он крупно зашагал к дому. Около самого крыльца заносчиво спросил:
— Ну что молчишь? Скажи-ка, что надо делать?
— А ты как думаешь? — спросил Корнев.
— Как я думаю, я уже сказал. Ты теперь скажи, что, по-твоему, надо делать.
— Скажу. Надо с лесорубами по-деловому говорить, а не приказом. Вот скажи, как работает Мартыненко? Не знаешь, и я не знаю. А надо знать.
— Ты не знаешь — я знаю. А такие, как Тарас! Ого. Поди уговори его. Но вот посмотришь, он у меня такой рекорд поставит!
— Не в Тарасе дело. Все плохо работают. И никакого рекорда Тарас не поставит.
— Не поставит?! — Дудник даже остановился, занеся ногу на крыльцо.
Обеспокоенная Валентина Анисимовна открыла дверь.
— Вы что расшумелись?
Оба вдруг притихли. Вошли. Молча разделись.
— Ну вот. То на весь поселок разговор, а то притихли. Да в чем дело?
— Ничего, дроля. Обыкновенный разговор.
ТЕНЬ НА СТЕНЕ
Это было месяца три тому назад. Гришу Орлова по его усиленной просьбе приняли в гараж, и Петров, заведующий гаражом, с недоумением глядел на замурзанного парнишку. Куда приспособишь такого? Как ему доверить один из потрепанных, но драгоценных лесовозов?
Разве совладает с огромным газогенератором такой воробей, даже если у него имеются права шофера второго класса?
Но долго раздумывать не разрешала обстановка. Шоферов все равно не хватало, а тут не какой-нибудь самоучка, а второй класс. Потомственный шофер. Отец завгар. До войны заведовал гаражом в Ленинграде. Дед водил первые автомобили по улицам Питера.
И Афанасий Ильич решился:
— Ладно. Вот тебе машина. Ремонтируй и садись.
Машина! Дырявый самовар, старая калоша. Завей горе веревочкой. Она стояла, уткнувшись радиатором в канаву, подняв к небу помятый бункер, и считала, что ее песенка спета.
Но песенка началась снова. Старая песня: в ремонт, в рейс, снова в ремонт. Гриша проклял ее, двенадцатую, всеми автопроклятиями, какие успел освоить, и, проклиная, ухаживал бережно, с любовью.
В ту ночь, когда Петров пожалел человека и не пожалел машину — сдернул с радиатора кожушок, пригрев Гришины плечи, ее вновь привели в гараж. В ремонт.
Гриша с ремонтной бригадой в сотый раз старался вернуть к жизни изношенный механизм. А в перерыв они толкли овес, приобретенный в порядке обмена у конюхов, и выпекали из полученной муки лепешки. Лепешки получались как из опилок. За этим делом их и застал Афанасий Ильич.
Орлов толок в железной ступке, сделанной из обрезка газовой трубы, жареный овес. Петров знал, что овес этот воруют на конюшне из скудного лошадиного пайка.
Увидев завгара, ребята смутились и, неловко топчась, начали прятать зерно. Афанасий Ильич молча взял мешочек с овсом и приказал:
— Орлов, давай сюда ступку.
И пошел в свою конторку. Гриша Орлов осторожно поставил ступку на стол.
— Где взяли овес — все равно не сознаешься, сам знаю, — сказал Петров сухо, — иди, Орлов. Если еще поймаю, отдам под суд.
В груди участились тупые удары.
— Шкурники, — не повышая голоса, заговорил он, — лошади ног не поднимают. Лес на себе таскать будем. Всем не хватает. Ты еще не знаешь, что такое голод. Семьсот грамм получаешь.
— Знаю, — тихо ответил Орлов, и лицо его посерело.
— Что знаешь?
— Голод знаю. Я как раз недавно из Ленинграда. У меня мать и братишка от голода умерли. Я тифом болел, товарищ завгар, я все знаю.
Афанасий Ильич, чувствуя неловкость за свою вспышку, спросил:
— Лет тебе сколько?
— А мне еще шестнадцати нет, — ответил Орлов, поднимая свое широкое с резкими скулами лицо. Лицо рабочего чумазого парнишки с недетски скорбными глазами.
— Ну, вот что, Орлов. Тебя Григорием зовут? Вот что, Гриша. Овес воровать нельзя. Что там с твоей машиной?
— Ремонтируют. Газопровод забился. Да все равно моя смена уж пропала.
— Ну, иди спи. Отдыхай.
Гриша вздохнул, и Петрову показалось, что на глазах его блеснули слезы.
— Не пойду, — сказал парнишка, — в общежитии спят все, как суслики, а тут с ребятами…
Ив самом деле шофер плакал, всячески стараясь скрыть этот позорящий его факт.
— Ты чего, Гриша?
Вытирая закопченными ладонями нос и глаза, Орлов глотал слезы, но их было столько, что они все равно наполняли глаза и, скатываясь, оставляли на щеках дорожки.
— Отца у меня убили. Сегодня письмо получил.
— Так, — яростно выдохнул Петров.
— Фашисты проклятые! — с беспредельной злобой сказал Гриша, и слезы мгновенно исчезли, словно высушенные его горячей ненавистью.
Лицо Афанасия Ильича с глубокими линиями вокруг губ окаменело. Он шагнул к Орлову, положив руки на крепкие плечи юноши, жестко проговорил:
— Ну, не будем плакать, товарищ Орлов. Много нас таких в Советском Союзе, много. Нам с тобой нельзя горевать, нам надо работать.
И, глядя в Гришины глаза, докончил тихо:
— У меня вот тоже. Недавно жену убили. Тоже, брат ты мой, слеза капнула. — Он скривил губы, пытаясь улыбнуться. — Такие-то дела.
Они сели рядом на единственную табуретку, какая была в конторке, крепко прижавшись друг к другу, как бы соединив каждый свое горе в одно общее.
— Пойдем ко мне жить, — предложил Петров. — Будешь мне сыном. У тебя батька тоже гаражом командовал? И будем жить с тобой, Гришуха, очень хорошо.
— Будем, — тихо ответил Гриша.
— Работать станем так, что всем фашистским чертям на всем свете тошно станет. Все эти привычки, аварии эти бросить надо. За это бы тебя батька не похвалил. И вообще подтянуться нам придется. Ты меня подтягивай, не стесняйся. Ну, и я тебе спуску не дам, все равно, как отец родной. А война кончится — учиться пойдем. Я вот большой, а знаю мало, очень мало я знаю, Гришуха, для нашей жизни. А ты и того меньше. Ну, пойдем в нашу хату. Печку затопим, погреемся — и спать. Я что-то давно не спал на полную мощность.
Они поднялись. Петров собрал на столике какие-то бумаги, запер ящик. Гриша стоял у двери и ждал. Афанасий Ильич выкрутил лампочку. Гриша сказал:
— Не пойду я сегодня, Афанасий Ильич.
Снова вспыхнула лампочка. Гриша стоял у двери.
— Во-первых, я тебе не Афанасий Ильич.
— Я еще не привык, — оправдался Гриша.
— А во-вторых, что это за фокусы на пороге совместной жизни?
Гриша сошел с порога, посмотрел на Петрова и, весело поблескивая глазами, сказал:
— Никакой не фокус. Сами сказали, чтоб работать без простоев. Фильтр я промыл, мотор и без ремонта еще потянет. А этот газопровод сейчас вытрясу. Он как новый заработает. Я еще нагоню. Я еще два рейса сегодня сделаю на своей двенадцатой.
— Ну, ладно. Пойдем посмотрим.
Провозились с машиной часа два в полутемном гараже, потом согрели мотор и завели. Нелегкая работа — заводить остывший мотор в холодном гараже.
Гриша вывел машину на двор, подвел к прицепу и вышел из кабины.
— Не раздевайся на морозе, — приказал Петров, — слышишь?
— А если мотор заглохнет?
— Все равно не раздевайся. Ну, газуй, да гляди, без аварий. Мне за тебя краснеть-то. Помни.
Машина ушла, скрипя прицепом. Красный огонек мигнул на повороте и исчез в тайге.
Уехал Гриша. Повел в черную тайгу свою двенадцатую. Петров посмотрел вслед, стоя под тусклой лампочкой у ворот гаража.
На голубом снегу путаница узорных отпечатков — следы автомобильных покрышек, и через них прошел свежий след двенадцатой, Гришиной.
Вот так и в сердце: какие ни есть следы старых мук, а свежая черта — только она и болит.
О Дашиной гибели написали ее подруги из госпиталя. Утешали. Разве это требует утешения? Такую рану переболеть надо, пересилить. Даша стоит того, чтобы о ней тосковать до смертельной боли.
Но разве есть такая боль, такая тоска, которые не по силам? Петров считал — нет такой боли. Нет такой черной тоски, которую нельзя отогнать от себя.
Так и должно быть. Не надо разжигать в себе эту боль. Не позволять ей расти, как вот эта тень на белой стене.
Из леса шла машина, голубоватый свет фар приближался, покачивался снизу вверх, повинуясь неровностям дороги. Ярко осветилась длинная стена гаража, и на ней Петров увидел свою тень. Она приближалась, танцуя, то припадая к земле, то подпрыгивая до крыши. Но вот тень сгорбилась, побежала по стене, чудовищно распухла в ширину и пропала. И снова все стало на свои места, приобрело реальность и красоту жизни. Но это зрелище уродливого, кривляющегося черного утвердило его мысль: «Так и должно быть. Нельзя поддаваться тоске, будет боль, но она пройдет, исчезнет, как страшная в своем уродстве тень».
Вошел в гараж. Тихо. Все давно ушли. И он сейчас уйдет. И нечего тут нервы обнаруживать. Тридцать пять лет мужику. Парторг. Руководитель.
Он вынул из грудного кармана клеенчатый потертый бумажник и развернул его. Достал фотографию. Вот она, Даша. Эту фотографию она подарила ему в первые дни их знакомства. Афанасий Ильич тогда еще работал шофером. И когда он, чумазый, веселый, проезжал на машине через поселок, она выбегала на больничное крыльцо и тоже весело поглядывала на него. Она работала санитаркой. По вечерам они ходили к повороту на Ельскую дорогу или к станции — смотреть, как приходят и уходят поезда; она рассказывала всякие случаи из своей жизни. Ничего смешного не содержалось в этих рассказах, но оба они счастливо смеялись.
Они поженились перед самой войной. Его мобилизовали. Когда он уезжал, ни одной слезинки не проронила Даша. Все провожающие заметили это, и кто-то сказал Афанасию Ильичу: «Каменная у тебя баба». Он только улыбнулся грустно и стиснул зубы. Никогда не забыть ему последней ночи, что они провели вместе. Она наговорила ему столько ласковых слов, сколько смогла за короткую северную летнюю ночь. Его рубашка на груди не просыхала от ее слез до утра. Каменная баба. Что они все понимают? Твердая женщина, настоящий человек. Таежница.
А ее письма с фронта, полные ласки и заботы, планов и надежд! И, наконец, это последнее извещение о ее смерти, как точка, поставленная в конце счастья, после которой уж ничего не напишешь. Все.
В гараже тихо. Петрову никуда не хотелось идти. Он выключил свет, оставив одну лампочку, крикнул:
— Дежурный!
Не отзывается, спит, наверное, в вулканизаторской. Но и там, в этой маленькой комнатке, заваленной старой резиной, никого не оказалось. Он сел на кучу покрышек. Закурил.
Так и застал его Корнев, вернувшись из леса.
— Не спится? — глуховатым голосом спросил Афанасий Ильич и деланно зевнул, желая показать, что ему вот как хочется спать, да нельзя.
Корнев сел рядом.
— Это зря. Спать надо, когда можно. Знаешь, как на фронте?
— Знаю. Сам недавно оттуда.
И, обрадовавшись, что найдена тема для разговора, они начали расспрашивать друг друга, где кто воевал. А вспомнив о войне, проговорились каждый о своем самом больном и тайном, о чем не всегда и не каждому скажешь. В дни бедствий широко открываются сердца людей. В дни совместной борьбы нет ничего дороже дружеской руки — она и поддержит, и путь покажет, и выручит в беде.
И рассказывать много не надо — какие тут рассказы? Все ясно. Жена погибла на войне. Ясно. Стисни зубы и навек запомни все: и ясные глаза любимой, каких больше нет на свете, и страшный оскал убийцы. Запомни и борись, чтобы его скорее, как можно скорее сжить со света, чтобы он больше никого не мог убивать.
Невеста в плену. Это почти гибель. Красивая девушка в руках врага. Корнев часто думал об этом с бессилием и бешенством. Смерть или позор — сумеет ли она выбрать смерть?
Так или иначе — она погибла, и этого тоже забывать нельзя.
Они сидели на старых резиновых покрышках под мигающим светом желтоватой лампочки. На белом от снега окне сверкал иней. Мороз потрескивал в бревенчатых стенах.
— Об этом забывать нельзя, — напомнил Виталий Осипович.
Петров жестковато, но дружески поправил:
— Об этом не надо говорить.
— Сдержаться трудно.
— А мы не на легкое поставлены. — Это Петров сказал тихо и требовательно, вспомнив недавний разговор с Дудником. Спросил уже совсем спокойно:
— В партии давно?
— С сорокового.
— Ага, — оживился Афанасий Ильич, — одногодки мы с тобой. Я тоже с сорокового.
Это совпадение почему-то обрадовало обоих, они сразу увидели, как много общего между ними в судьбе, в жизни, в работе. И уже не стало того гнетущего чувства одиночества, какое испытывал каждый, — словно только сейчас они увидели себя не в одиночку, а вместе со всеми: то, что раньше они знали, то сейчас почувствовали всем сердцем. Это было до того неожиданно, что они сразу замолкли, как умолкают в минуту особой торжественности.
ДРУГ АЛЕКСАНДРА МАКЕДОНСКОГО
Конечно, как и следовало ожидать, Гольденко знал о новом начальнике больше, чем другие. Его приезд не возбудил в сердце старого искателя длинного рубля никаких надежд. Но он начал уверять всех, что такой старый солдат, каким является он — Семен Гольденко, непременно будет отмечен боевым командиром Корневым. И уверял до тех пор, пока сам не начал верить в свою выдумку. То, что эти придуманные надежды пока не оправдывались, уже не смущало его. Он подогревал эти надежды тем, что выдумывал невероятные подвиги, приписывая их Виталию Осиповичу.
Даже прискорбный случай в пятой диспетчерской недолго угнетал его. Выдумав утешительную историю, Гольденко поверил в нее сам и с увлечением повторял каждому, кто хотел послушать:
— Я, значит… это лежу я. Не сплю, знаю, что придет. Он ведь беспокойный. Еще на фронте все удивлялись: когда он спит? Откуда я знаю?.. Вот чудак человек!.. Откуда!.. Да он сам после мне рассказывал. Вот, значит, он и входит. В будку-то. Входит, значит, думает: захвачу я его на посту спящего. А я, конечно, не сплю. Глянул он на меня: «Ага, хитер старый солдат, одним глазом спит». Так и говорит. А голос, сами знаете, труба (хотя слушатели знали, что голосом новый начальник не отличался, но не перебивали). «Встать!» А я — лежу. Думаю: это тебе не армия. Ну он меня за воротник — цоп! Только он рукой до меня, а уж я на ногах и по всей форме рапортую: «Во вверенном мне участке все благополучно!» Ну, посмеялись мы с ним. Покурили. «Иди, говорит, вояка, на дорогу. Молодец, говорит, умеешь в полглаза спать, только не забывай мне почтение оказывать, а я о тебе подумаю». Вот он какой! Молодой солдат старому солдату всегда друг. Несмотря что начальник.
Но проходили дни и ничего такого приятного для Гольденко не происходило. Он слегка приуныл, но еще храбрился. Все ему казалось, что боевой командир увидит, как затирают его, старого солдата, и поставит на настоящее место. Что он старый солдат — в это он давно и сам поверил. Поверил до того, что начал удивляться, как это получилось: так геройски воевал, но был затерт, забыт.
Ночная смена дорожников отдыхала. Их было немного, человек десять в бараке. Бледный свет северного дня сочился в замерзшие стекла. Столько снега намерзло на окнах, что они казались заложенными толстым слоем серой ваты.
Дорожники напились чаю, закурила, собираясь поспать часок перед выходом в ночную.
Гольденко рассказывал о новом подвиге начальника. Ему надо было рассеять свои сомнения, поэтому рассказывал он увлеченно, даже с энтузиазмом.
В этот момент Виталий Осипович зашел в барак, чтобы посмотреть, как живут дорожники. В коридоре было чисто.
В полумраке он различил двойной ряд коек, в углу — фигуры людей. Вспыхивали огоньки папирос. Он хотел подойти к ним, но, услыхав свое имя, остановился.
Кто-то громко и восторженно рассказывал о его подвигах. Речь шла о взятии какого-то неизвестного на карте населенного пункта. Если верить рассказчику, он — Виталий Осипович — почему-то ехал на танке. Повторяя якобы его приказания, рассказчик очень похоже копировал его голос. Все остальное было совсем неправдоподобно.
Рассказ спасали только красочность и воодушевление, на которые не скупился неизвестный сказитель.
Виталий Осипович тихо подошел. Его увидели. Поднялись с коек. Обернулся и воспеватель подвигов его. Это был тот самый, из пятой диспетчерской. Он ошалело поводил рачьими глазами и растерянно улыбался.
Сделав вид, что ничего не слышал, Корнев подсел к дорожникам.
— Чем занимаетесь?
— Да вот отдыхаем.
Гольденко продолжал стоять.
— Да вы садитесь, — сказал ему Корнев. — На фронте бывали?
Гольденко сел.
— Как же, — неуверенно ответил он, — воевал. Да, пришлось повоевать. «Вот оно, — думал он, — начинается».
Горячая волна прошла по его телу. Слегка закружилась голова, и он сразу же, без запинки, заявил, что был в армии Буденного, рубал беляков и лично был знаком со многими командирами и героями гражданской войны.
Корнев, не улыбаясь, спросил:
— Александра Македонского тоже знали?
— Македонского? Сашку! Боже ж мой! Так он же был начальником штаба, да я ж у него ординарцем… И любил же он меня!..
Корнев, с трудом удерживая улыбку, сказал, что, кажется, ординарцем у Македонского был некто Буцефалов.
— Так разве ж я один у него был? У такого начальника Буцефалов при штабе состоял, вроде посыльного. Пакет в зубы. Аллюр три креста и скачи! Вот кто Буцефалов. Мы с ним…
— Постой, постой. Я про Александра Македонского сам все знаю, — остановил его Корнев. — Вечером не ходите в ночную. Часов в девять прошу зайти ко мне.
Он вышел. Гольденко сидел остолбенело, словно вдруг хватило его морозом. Наконец, вот оно, пришло долгожданное. Он поднял палец.
— О! Все слышали. А теперь спать. Приказываю отдыхать. Я ж говорил. Это настоящий командир.
Вызывая его к себе, Корнев знал, что Гольденко как работник ничего не стоит, работать не хочет, его дорожный участок самый запущенный. Но надо заставить его работать. Может быть, перевести на другую работу, где бы он был всегда на глазах.
Гольденко явился точно в назначенное время. Клинообразный его подбородок, голубой от бритья, горделиво выдвигался вперед. Монгольские усики расчесаны. Одет неважно, как и подобает человеку, который не любит работать.
— Ну, как дела? — спросил Корнев.
— Дела, товарищ начальник, они, значит, идут… — уклончиво ответил Семен Иванович.
— А по-моему, дела у вас не очень блестяще идут.
— Так ведь, конечно. Вам виднее, которое блестит, а которое…
Он тянул и крутился, стараясь сообразить, куда гнет начальник и какие слова ему больше придутся по душе.
— Да вы прямо скажите, почему не хотите работать?
— Товарищ начальник, да разве ж это работа?..
— Работа обыкновенная. Надо только постараться.
— Да боже ж мой! Если вы меня один раз застали, так я же нездоровый был. Живот так закрутило, думал, и не дойду.
— Что-то часто у вас живот крутит, Гольденко. Каждую ночь.
— Врут, товарищ начальник.
— Никто не врет, я сам вижу.
— Ну, ей-богу, обижаете, товарищ начальник. Надо на эту дорогу объехтивно посмотреть.
— Объективно? — покосился на него Корнев.
— Ну да же. Что мы имеем? Вам неизвестно, вы человек новый, а я знаю. Это только сверху снег, так сказать, снежный покров. А под ним же болото. Вы человек новый и не знаете, а я вам все скажу. На этом месте при старом режиме море находилось. Я объехтивно. Потом, значит, оно подсохло, а болото пока что осталось. Ну, где же вам все сразу узнать. Вы новый человек. А Гольденко виноват.
Корнев знал, что Гольденко никогда не сознается в своем лодырничестве, но такого не ожидал.
— Море-то давно было? — спросил он.
— Как бы не соврать, — глубокомысленно посмотрел Гольденко на потолок, — не особенно. Потому болото еще шибко глубокое.
— Д-да. А Македонский сейчас где?
Гольденко осторожно поглядел на начальника, соображая, нет ли здесь подвоха. Лучше отговориться незнанием.
— Не знаю, товарищ начальник. Да если б знал, разве б я здесь был? Меня каждый начальник вот до чего любил!
— А сейчас почему не любит?
— Не любит. Не показался я ему. Тут, конечно, если начистоту говорить, мне жизни не будет. Кабы не война, уехал бы… А сейчас, значит, лишен права передвижения до конца военных действий.
— Скажите, Гольденко, зачем вы приехали сюда? Ведь вы человек бывалый, белый свет повидали. Что вас потянуло на север?
— Ничего меня не тянуло. Взял да приехал. Надо же посмотреть. А тут война, вот и застрял.
— Так не бывает, Гольденко. У человека всегда есть, ну, что ли, мечта. Цель.
Гольденко задумался. Уж очень дотошно выспрашивает начальник. Тут надо осторожнее. Ну Зачем он приехал? Вот вопрос.
— Как вам сказать. Мечта, конешно, это точно, была. Как можно? Без мечты только скотина живет.
— Ну вот, какая же мечта у вас была? На северное сияние посмотреть?
— Я объехтивно, товарищ начальник. Была у меня мечта такая, что здесь заработки хорошие.
— Вот это правильно. Хорошему работнику — хороший заработок. Ну и что же?
— Хорошие, да не для нас. Руку надо везде иметь.
— У вас их две.
Гольденко понимающе засмеялся, даже подмигнул начальнику.
— Третью надо.
— Двумя длинный рубль не ухватишь?
— Никак, хе-хе.
— А если длинный язык?
Разом оборвав смех, Гольденко насторожился. Подумал. И понял по-своему.
— Ну что ж, это можно. Я могу.
— Что вы можете?
— Ну вы сами знаете.
Корневу тоже стало понятно, куда метнулся Гольденко. Вот дрянь какая. Сдержавшись, он сказал:
— Нет, мне шпионов не надо. Понял? Если что заметил, приди и скажи открыто. Газета есть. Вот как у нас делается. А еще, говорите, старый солдат. Барахло вы, а не солдат. Да солдатом вы и не были. Это тоже вранье.
Поняв, что сорвался, Гольденко испуганно заморгал глазами.
— Так вы же сказали…
— Я сказал — язык у вас длинный. В бараке что болтали?
— Я ничего. Гад буду…
— Что про меня рассказывали? Я же сам слышал. Откуда вам известно, как я воевал? Это, конечно, ваше дело, но прошу про меня не врать. Про Александра Македонского можете. Ничего не имею.
— Да как же, — лепетал Гольденко, — это же наболтали вам.
Он чувствовал, что погибает.
— Идите, Гольденко. Работать будете в дорожной бригаде. Там оплата сдельная. Если работать честно, то и двумя руками можно длинный рубль схватить. Идите…
Вернувшись в барак, Гольденко лег на свое место. Сосед по койке спросил, зачем вызывал начальник.
— Вызывал, значит, надо, интересовался насчет работы. Доволен ли. Ничего, говорю, только скушно. Как дикий зверь по лесу бегаешь всю ночь. Мне на людях веселее. «Куда, спрашивает, хочешь?» Я говорю: «Куда поставите, везде буду на месте». «Ну, говорит, иди в дневную дорожную бригаду, хороший, говорит, ты специалист по дорожному делу». Вот и все. И ничего тут особенного нету.
КОНЕЦ ФЕВРАЛЯ
Гараж стоял у самой дороги. Прямо за ним возвышалась черная стена леса — тайга отступала, упорно цепляясь за каждый клочок земли. Вокруг гаража торчали из снежных сугробов невырубленные елки и кое-где возвышались молодые сосенки со скудной горсточкой хвои на самой макушке. Это были сосны, когда-то выросшие в дремучем лесу, под сенью громадных деревьев. Лес вырубили, а молодняк не тронули. Пусть растут.
При гараже было несколько маленьких комнаток, или, как их здесь называли, кабинок: инструментальная, кладовая, конторка, вулканизаторская.
Приказав привести в порядок одну из комнат, Корнев устроил здесь свой кабинет — свой штаб — и отчасти свою квартиру или, как он называл, КП. Полностью переселиться сюда он не помышлял. Все равно этого не допустила бы Валентина Анисимовна. Она с материнской заботливостью, переходящей в деспотизм, сама определила его режим.
Приходилось повиноваться. Иногда Корнев оставался ночевать в своем КП, но утром непременно должен был явиться домой к завтраку.
— Это тебе не война, — говорил Иван Петрович. — Где поел, а где и так. Тут насчет этого строго.
Он все еще хотел казаться радушным хозяином и добрым другом. Дома говорил шутливо или участливо, судя по обстоятельствам, а на работе был сдержан, и Корневу казалось, что он следит за ним. Следит терпеливо, изучающе, как охотник за редким зверем, повадки которого еще мало ему известны.
— Виталий Осипович, я прямо не знаю, что с вами делать? Ну, что вы думаете? Ведь здоровье надо поправлять. Я котенку больше наливаю, — негодовала хозяйка и вздыхала, — не знаю, что с вами делать.
Виталий Осипович уже знал многих работающих на лесопункте. Да, коренных лесовиков мало. Большинство на фронте. Северных жителей или таких, которые давно и прочно осели здесь, тоже единицы. Много эвакуированных, которые только и ждали конца войны, чтобы вернуться в родные места, на свою работу. Были здесь и случайные люди, приехавшие на заработки. Бывалые люди, исколесившие весь Советский Союз в погоне за длинным рублем, они, поработав год-два, ехали в другие места. Война продиктовала им свои законы, закрепив в тайге этих искателей призрачного счастья. Они тосковали, проклинали долю свою, мечтали, фантазировали и ждали.
Так или иначе, очень многие считали себя временными жителями тайги, но сейчас не стремились уходить отсюда. Заработки были хорошие, снабжение тоже. Вон кончится воина, тогда можно будет уехать подальше от этих болот, от жгучих морозов, от суровой, строгой жизни.
Когда он поделился этими мыслями с Иваном Петровичем, тот не согласился с ним:
— Многие никуда не поедут.
— Ты думаешь?
— Знаю. Тайга. Она держит людей. Поживешь — увидишь. Привыкают здесь люди. Эх, рук мало. Надо бы новый клуб построить, земли побольше раскорчевать под огороды. Много надо. Мы здесь с дролей моей двенадцать лет живем и уезжать не собираемся. Ты посмотри: птица в теплые края улетает, а детей выводить сюда возвращается.
— Это птица, А человек?
— А человек тоже гнездо свое любит. Вот и надо создать ему здесь дом, его родное место. Пусть он тут живет, женится, детей заводит. Пусть он всей душой здесь будет. На севере, в тайге. Лесов у нас на сто лет хватит. Не успеешь в одном месте вырубить, а он уже растет, поднимается. Работы по горло. Заводы ставить надо. Чего только из древесины не добудешь: бумага, пластмасса, лаки, дрожжи, спирт, сахар.
Корнев слушал сначала с удивлением: вот ведь как разговорился зверь лесной. Вот он о чем молчит. А ведь он прав. Не все уедут отсюда. Многие найдут здесь себя, свое счастье, свое призвание. У каждого свое. Он прав, этот суровый хозяин тайги.