Он не забудет, никогда не забудет пережитого и сделает все возможное и невозможное, чтобы оно не повторилось.
Жизнь семьи Петровых началась после войны. Все они крепко держались друг друга, и в этом было столько настоящей родственной любви, что никогда никто не поверил бы, что они, в сущности, чужие люди.
Чужие? Гриша помнит, как ждали приезда Ульяны Демьяновны с детьми. Нервно поглаживая черные усы, Афанасий Ильич как-то странно покашлял и объявил:
— А я, знаешь, Гриша, решил… с Ульяной мы решили…
Гриша поспешил прервать это трудное объяснение:
— Да знаю я.
— Знаешь? Кто сказал?
— Сам знаю. Она хорошая, Ульяна-то Демьяновна.
— Вот и ладно, — обрадовался Афанасий Ильич. И уже строго предупредил: — Значит, ты к ней по-родственному, как к матери…
— Ну не сразу…
— А ты, Гриша, постарайся. Натерпелась она. Ты пойми, дети ведь, — уговаривал Афанасий Ильич и, волнуясь, думал, как это у него у самого получится, по-родственному?
Но вот приехала Ульяна Демьяновна, и все получилось само собой, как и должно быть. Гриша первый подбежал к вагону и подхватил на руки тоненькую бледнолицую девочку с остренькими коленками. Она показалась ему такой легонькой и, как сухая сосновая веточка, хрупкой, что сердце его сжалось от боли и злобы: довели гады.
Он полюбил ее с этой самой первой минуты, как, наверное, любил бы сестру, если бы она у него была.
Девочка сказала, сощурив темные глаза:
— Я знаю: ты — Гриша.
Он поставил девочку на перрон и, держа ее за руку, смотрел, как Афанасий Ильич одной рукой прижимал к себе маленького лобастого мальчика, а другой ожесточенно сбрасывал на перрон какие-то узлы и кошелки. Потом оказалось, что все эти вещи принадлежали другим пассажирам. Ульяна Демьяновна привезла один только небольшой сверточек с бельишком, которое дали ей в детском доме.
Когда Афанасий Ильич сообразил, что он сбрасывает чужие вещи, то сразу притих, отошел в сторону и стал рядом с Гришей. Оба они смотрели на Ульяну Демьяновну. Она секунду помедлила и певучим своим голосом сказала:
— Ну, здравствуйте, хорошие мои.
И просто, как жена, приехавшая к мужу, закинула одну руку за его шею и, как истосковавшаяся в разлуке жена, уверенно и жадно поцеловала его в губы.
— Ульяша! — прошептал он, прижимая к себе мальчика.
Потом она поцеловала Гришу и, поцеловав, на секунду прижала его голову к своей большой упругой груди.
— Ну, ничего, — угрожающе сказала она, — мы двужильные, поднимемся.
Они поднялись и начали жить новой семьей.
Когда Женя вошла к ним в дом, то прежде всего увидела Гришу. Он стоял в кухне около железного корыта, поставленного на две табуретки. Перед корытом стояла Тамара — десятилетняя девочка, маленькая, смуглая и очень подвижная. Гриша, наверное, только что вымыл ей голову и сейчас, высоко подняв ковш, выливал остатки воды и при этом хохотал во все горло. Тамара тоже смеялась и визжала.
— Закаляйся, Томка! — кричал Гриша. — В тайге живешь.
Увидев Женю, Гриша смутился от того, что его застали за таким немужским занятием. Он положил ковш и суровым голосом спросил:
— Ну, чего тебе?
— От тебя ничего, — строго и слегка надменно, как, по ее мнению, и полагалось диспетчеру разговаривать с шоферами, ответила Женя. И, вспомнив, что она уже не диспетчер, посоветовала:
— Вон мыло у нее на шейке, смой.
— Не твое дело, — хмуро осадил ее Гриша. — Ну, хватит тебе, Томка, пошли.
Он накинул на голову Тамаре полотенце и повел в соседнюю комнату. Его неотмываемые от копоти, масла и всех шоферских неурядиц ладони ярко чернели на белом полотенце.
Женя услыхала, как он сказал суровым мальчишеским баском:
— Мама, к тебе Женька пришла.
Ульяна Демьяновна вышла из комнаты, на ходу завязывая синюю косынку. Она работала на лесозаводе и собиралась в ночную смену. Они вместе вышли из дому. Узнав о решении Жени ехать к Виталию Осиповичу, она одобрительно воскликнула:
— Женичка! Правильно! Поезжай! Учиться-то когда еще…
И, обняв Женю за плечи, напутствовала, как мать:
— Будь, Женичка, умной. На шее у него зря не виси, он тебя старше и жизнь видел, ты делай все, как он велит. Хмуроват он, это верно, но ведь ты сумеешь хоть кого развеселить…
Женя проводила ее до лесобиржи. Прощаясь, Ульяна Демьяновна тоже, как и все, напомнила:
— Голову держи гордо. Никогда не печалься. Если трудность случится — всяко бывает в жизни, — про нас не забывай, примем с радостью.
Возвращаясь, Женя думала, что вот и у нее, одинокой, бездомной девчонки, вдруг оказалось так много хороших, родных людей, которые обещают принять ее в трудную минуту жизни. Но о такой минуте она сейчас не могла и помыслить.
Рано утром Женя и Тарас двинулись в путь.
Весеннее солнце невысоко стояло над тайгой. Туман плыл над землей, цеплялся за разную хвойную мелочь и стекал в низины.
Тарас и Женя неторопливой походкой путников вышли из поселка и стали спускаться вниз к Весняне. Отсюда с вышины далеко видна тайга, безмолвная и неподвижная, как застывшее море, залитое солнцем, но в чаще еще таилась серая таежная ночь. Здесь было серо, проторенная тропка пружинила под ногами и стояла такая тишина, что даже за полкилометра слышно было, как звенит на перекате вода.
Тропинка круче пошла под уклон, и скоро меж сосен блеснула светлая река. Они спустились к воде и пошли вверх к повороту. Широкая река, вся в зоревых солнечных искрах, торопливо бежала через тайгу.
Жене пришла в голову веселая мысль о том, что река похожа на резвую девчонку, которая бежит, прыгая по камешкам, что-то напевая журчащим русалочьим голосом и своевольно бросаясь из стороны в сторону. Но, пройдя перекат, она круто свертывает влево и сразу как бы взрослеет. Это уже не девчонка-резвушка. Потупив глаза, она идет величавой поступью. Здесь в ней уже угадывается та полноводная красавица, какой немного погодя явится она людям.
— Плотик я связал, — сказал Тарас, — к вечеру на месте будем.
И в самом деле, у берега, ниже переката, стоял плот, связанный из четырех сосновых бревен.
Тарас постарался: плот был связан на совесть, хоть до самого устья плыви. На средине, чтобы не заливала вода, был устроен настил из жердей и сосновых веток.
Женя подумала: никогда бы Тарас не стал все это делать для себя. Да и для нее он сделал только потому, что она — подруга Марины, живое напоминание о ней. Наверное, весь вечер и часть ночи он, не зная куда себя девать, делал этот плот. Надо было свалить несколько сосен, подкатить их к реке, связать еловыми вицами, да еще позаботиться о том, чтобы ей, Жене, было удобно.
Всю тоску свою вложил он в эту нелегкую работу.
Женя ступила на мокрые бревна и начала пристраивать вещи свои и Тараса так, чтобы они не намокли.
Тарас уперся шестом в берег и с такой силой оттолкнулся от него, что плот сразу вынесло на середину реки. Он стоял в рабочей гимнастерке, заправленной в брюки, большой и ловкий, четко рисуясь на светлой воде, и, взмахивая шестом, гнал плот по течению. И как человек такой красоты и силы не смог удержать свою любимую? Это трудно понять.
Негодующе глядя на его спину, Женя мстительно сказала:
— Эх ты!
Он ничего не ответил, продолжая работать шестом.
И какой же должна быть та, другая сила, которая оказалась сильнее любви! Этого Женя уже никак не могла себе представить. Она была убеждена, что такой силы нет на свете.
ГРЯДУЩИЕ ЗАБОТЫ
Виталий Осипович только сегодня приехал из Москвы, куда его вызывали для утверждения в должности главного инженера строительства. Был вечер. На улицах областного города зажглись фонари. В театральном сквере трепетала молодая, еще не успевшая запылиться листва. На клумбах вокруг памятника Ленину расцвели первые цветы. И на улицах и в сквере гуляло много девушек и молодых военных.
Виталий Осипович прошел через сквер и спустился к пристани, где его должен был ожидать катер, чтобы отвезти на Бумстрой, но он не знал ни катера, ни моториста и поэтому не сразу отыскал их.
Моторист сказал, что надо ехать немедленно, потому что начальник строительства завтра тоже поедет в Москву.
Поужинав в ресторане речного вокзала, они выехали только ночью. Было совсем светло. На небе неподвижно висели легкие облачка, обведенные по краям теплым золотом заката.
Катер, мягко работая сильным мотором, рвался вперед. Под этот глухой однообразный гул Виталий Осипович задремал и проснулся уже только когда подъезжали к Бумстрою.
Было очень рано. Легкий туман поднимался над водой и наползал на берег. Все кругом было пронизано сыростью: и катер, и одежда, и даже лицо и руки. Когда Виталий Осипович закуривал, то долго не мог зажечь папиросу. И моторист тоже каким-то отсыревшим голосом сообщил:
— Вот и начальник кому-то дает прикурить.
На высоком берегу, задернутом туманной завесой, среди каких-то странных нагромождений нечетко, как на матовом стекле, вырисовывалась высокая фигура Иванищева. Судя по решительным взмахам руки, он за что-то распекал окружающих его людей, чьи фигуры тоже нечетко выступали из тумана. И Виталий Осипович сразу понял, что хотел выразить моторист, когда сказал, что начальник «дает прикурить».
Услыхав шум катера, Иванищев еще раз взмахнул рукой и вдруг начал как-то странно оседать, проваливаться сквозь землю. И все, кому он «давал прикурить», тоже начали проваливаться вместе с ним. И уже только когда катер, выключив мотор, приткнулся к мосткам, выяснилось, что это все они спускаются по крутому откосу к реке.
Расправляя затекшие ноги, Виталий Осипович не мог сразу подняться. Стремительно подошел Иванищев и, протягивая ему руку, сердито, словно все еще продолжая ругаться, проговорил:
— Ну, наконец-то. С прибытием вас!
И, сильно потянув рукой, он как бы выдернул Виталия Осиповича из катера. Представив его своим спутникам, которые все оказались прорабами или десятниками, Иванищев приказал:
— Захламили берег… Сегодня же все убрать! — и, обернувшись к Виталию Осиповичу, тоже приказал: — Вечером проверить. Ну, пошли чай пить.
Пили чай в столовой, под соснами. Собственно, никакой столовой еще не успели построить. Под навесом были сложены большие плиты с вмазанными в них котлами, а столы и скамейки просто врыты в землю и над ними никакого навеса не существовало. Официантки ходили в сапогах, телогрейках, но с наколками на завитых волосах.
После чаю, не дав Виталию Осиповичу даже отдохнуть, Иванищев повел его показывать строительство. Он должен был уехать сегодня же после обеда и потому торопился.
Все утро, до самого обеда, они ходили по обширной строительной площадке. Везде, где уже успели вырубить лес, кипела работа.
Вдоль реки гремели взрывы. Корчевальные машины оказались бессильными против столетних пней. Брызгало жидкое пламя, взметались фонтаны земли, клочья мха — и огромный пень отваливался в сторону, грозя искореженными корневищами.
Копали котлованы под многочисленные цеха бумажного комбината. Немного выше, прямо между сосен, строили длинные бараки — общежития. Это сейчас было главное. Ежедневно прибывали рабочие, их надо было прежде всего поместить под крышу. Каждый, кто способен был держать топор, становился плотником. Из леса, срубленного здесь же, ставились первые временные здания. Торопились: северное лето коротко, не успеешь на солнышке погреться, как снова запаливай костер.
Пообедав в той же столовой под соснами, Виталий Осипович сидел в наскоро срубленном домике, временной конторе строительства, и слушал, как Иванищев устало говорил:
— Сейчас основное: общежития. Плотников у нас мало. Не все, кто с топорами, — плотники… Сами убедитесь. На ваш беспокойный характер только и надеюсь.
Он расслабленно вытянул под столом ноги в пыльных кирзовых сапогах и закинул за голову руки с широкими ладонями. У него было тонкое с вечным, таежным загаром лицо, густая выхоленная и аккуратно подстриженная черная борода и такие же черные, но с обильной проседью волосы, зачесанные назад.
Еще работая в леспромхозе, Виталий Осипович много раз встречался с Иванищевым, но никогда не видел его таким усталым, как сейчас. Он участливо посоветовал:
— Вам бы отдохнуть перед дорогой.
Скосив на Корнева свои карие глаза, в которых не было ни тени усталости, а скорее лукавая смешливая искорка, Иванищев спросил:
— Разве похоже, что устал?
И тут же сразу преобразился: подобрал ноги, выпрямился и заговорил своим обычным, глуховатым, но веселым голосом:
— Уставать нам с вами, милейший, не позволено. А вот так отдохнуть с минутку очень хорошо. Попробуйте. Освежает. Так вот, о том, что предстоит сделать вам, мы договорились. Теперь о моей поездке. Это вам необходимо знать.
Нагретые полдневным солнцем нежно-кремовые бревенчатые стены кабинета источали кислый запах сохнущего дерева и всегда приятный, горьковатый и бодрый запах свежей смолы — живицы. Через рассыхающуюся дверь из конторы доносились обычные канцелярские звуки: щелканье счетов, лязг и шипенье арифмометра. Изредка слышались негромкие голоса людей.
Виталий Осипович слушал прощальные слова начальника строительства:
— По утвержденному плану мы строим фабрику на три машины. Если не смотреть вперед, то все в порядке. Но всякий, кто сколько-нибудь разбирается в производстве, скажет, что этого мало. Три машины, работая даже на самых высоких скоростях, никогда не переработают всего сырья, которое будут давать целлюлозный и древесномассный цеха. Первоначальный проект предусматривал два зала по три машины. Этот проект был утвержден, но потом его почему-то отодвинули на вторую очередь. Словом, неразбериха. Сейчас еду в Москву уточнять проект. Надо добиваться, чтобы решили вопрос о постройке второго корпуса именно сейчас, а не зимой. Попробуйте зимой долбить мерзлый грунт!
Через час он уехал.
ОБМАНОВ
Стучали топоры на Весняне. Наступило то время, когда исчезла граница между днем и ночью: еще дотлевали остатки заката, но уже вспыхивало нежное пламя утренней прохладной зорьки, — и только мера человеческой усталости полагала окончание трудового рабочего дня.
Старик Обманов, в домишке которого временно поселился Виталий Осипович, любил повторять:
— Топор в тайге — человеку первый друг. Если б я над попами главный был, топор бы целовать заставил, заместо креста.
Дом стоял в лесу, далеко от таежной деревушки Край-бора, на самом берегу Весняны. В ясные дни на черном закоптелом потолке играли веселые отблески воды, отражались на щелистых бревнах стен, на немногочисленной мебели, и тогда вся комната становилась похожей на темный омут, если в него погрузиться с головой.
Но ясные дни здесь, на севере, выдавались не так уж часто, отчего в доме почти всегда стоял зеленоватый полумрак и пахло застарелой влажной плесенью.
Петр Трофимович Обманов был одинок, и поэтому, вероятно, его домашнее хозяйство отличалось крайней запущенностью. Он очень охотно и совершенно бесплатно пустил Виталия Осиповича Корнева к себе на квартиру, тем более, что дома сам он почти и не жил. Он все лето проводил на рейде, который строился выше по реке. Он работал десятником и фактически главным руководителем хитроумного и в то же время простого, как бобровые плотины, сплавного сооружения.
Виталий Осипович еще раньше слыхал о Петре Обманове как о редкостном мастере сплавного дела, но встретился с ним впервые только на строительстве. И вот как это получилось.
Проводив Иванищева, Виталий Осипович почувствовал себя в положении человека, очутившегося в глухой тайге без проводника. Это положение, насколько Виталий Осипович понимал, обязывало прежде всего к действию, как, впрочем, и любое положение. Тем более, что он как раз и является тем проводником, который обязан не только найти путь в тайге, но и повести за собой других.
Он начал с того, что выполнил наказы Иванищева. Прежде всего договорился по телефону с Иваном Петровичем Дудником, чтобы тот послал на время бригаду лесорубов для расчистки площади. Конечно, Дудник немного поломался для порядка, но потом согласился отпустить на месяц бригаду Тараса Ковылкина. При этом он не забыл подчеркнуть:
— Видишь, на какую жертву иду…
Но, словно вспомнив, что Виталий Осипович совсем недавно сам работал в леспромхозе и он-то уж хорошо знал, что никакой тут жертвы нет, потому что заготовительный сезон, в общем, уже закончен, перевел разговор на дела семейные…
Потом справился, когда отгрузили две шпалорезки и пилораму «Болиндер» и где находятся баржи с кирпичом.
Кончился рабочий день. В контору потянулись люди с разными делами и вопросами. Приходили десятники, прорабы и рабочие. Допоздна просидев в конторе, выслушав десятки докладов, ответив на множество вопросов, Виталий Осипович пошел на берег Весняны. Там он долго стоял спиной к реке широко расставив ноги и оглядывая панораму вверенного ему строительства. Площадь, растянувшаяся вдоль реки на добрый десяток километров, по отлогому склону поднималась вверх. Чтобы окинуть взором всю картину строительства, Виталию Осиповичу приходилось высоко поднимать голову, что придавало ему вид вызывающий и даже надменный. Он как бы вызывал на поединок все, что мешает работе: бестолковщину, нехватки, свойственные началу огромной послевоенной стройки.
А небо на западе уже зарумянилось нежно, как невеста, принимающая жениха. Лиловые тени побежали по земле. Затеплились скудные огоньки в ближних деревеньках. В северном легком сумраке расцвели оранжевые цветы костров, и белый дымок, мешаясь с туманом, пошел по тайге.
И топоры угомонились до раннего рассвета.
А Виталий Осипович все стоял и смотрел на первозданный хаос стройки, и завтрашние заботы уже овладевали им.
Но вот он услыхал, как посыпались камешки по откосу и раздались чьи-то легкие шаги. Он не спеша, как и подобает начальнику, обернулся и увидел человека, поднимающегося от реки.
Голова этого человека в старой кепочке того неопределенного цвета, про который не скажешь даже, что он сероватый, казалась непомерно маленькой на широких плечах. Большие руки, как и полагается при крутом подъеме, раскачивались, почти касаясь земли широкими ладонями.
Но когда человек поднялся и подошел, Виталий Осипович с удивлением увидел, что был он среднего роста, но необычайный размах плеч и широкая, коробом стоящая грудная клетка создавали впечатление странной несоразмерности. Казалось, взяли большого человека и все обрубили до малого размера. Но шел он легко, скоро, как бы подлетая при каждом шаге, словно широкая его грудь была наполнена одним только воздухом.
А был он немолод. Коричневое, навек обожженное таежным, крутым загаром с немногими крупными морщинами скуластое лицо, колючие пронзительные глазки того же цвета, что и его маленькая кепочка, круглый вздернутый нос с широкими ноздрями и очень толстой переносицей, рыжеватая и такая растрепанная клочковатая борода, какая бывает сразу после настоящей драки, — все это Виталий Осипович успел разглядеть за долю минуты, которая понадобилась неизвестному старику, чтобы подойти и поздороваться.
Пожимая руку, старик певучим таежным говорком сообщил:
— Фамилие мое, значит, такая — Обманов.
— Отчего же так? — удивился Виталий Осипович, соображая, где и в связи с чем слышал он эту странную фамилию.
Пристально поглядев на нового начальника, старик часто помигал мокрыми без ресниц веками и быстренько объяснил:
— В названии своем человек не повинен. Обманом в здешних местах не проживешь. Не-ет. Это в городе — может быть. А у нас нет. Здесь человек весь на виду — как лесинка в воде…
ТЕМНЫЕ ГОСТИ
Едва старик упомянул про лесинку, брошенную в воду, как Виталий Осипович сразу сообразил, что перед ним стоял не кто иной, как тот самый Петр Обманов — сплавной мастер.
Охотно и сразу принял Виталий Осипович предложение переночевать в лесной избушке Обманова и, если поглянется, пожить в ней, сколько надо.
Это была редкая удача. Найти квартиру здесь было невозможно. Сам начальник строительства жил в комнатушке, выгороженной в конторе. В деревушке Край-бора, что находится в километре от стройки, невозможно было сыскать ни одного свободного угла. Все было занято первыми строителями: плотниками, землекопами, бурильщиками.
И вот они сидят у костра, по обе его стороны, а кругом необыкновенная тишина белой ночи, когда отсутствуют ясные звуки, резкие тени и четкие контуры. Такая тишина и такие неясные очертания неправдоподобны, как сон.
Петр Трофимович, то исчезая в дыму костра, то вновь появляясь, сыплет звонкие, как каленые кедровые орешки словечки:
— Я многое знаю. Мужики здешние и то удивляются. Тебя, говорят, Петра, надо бы в лешие определить, да теперь отменено это звание. Однако темноты у нас еще достаточно. Все-таки они меня колдуном почитают. Дурачки, говорю, пятачки, вас какая-то сила по всей земле мотает, вот вы ничего и не знаете, а я твердо на месте живу, все на моих глазах происходит. Мне тут каждая сосна — родня, каждая елка — кума… Так-то, мужички-пятачки…
Говоря, он посмеивался, то и дело растягивая толстые губы под редкими, как у кота, усами и блестя чистыми молодыми зубами. И невозможно было понять, говорит он всерьез или шутит. Виталий Осипович еще не привык к этой его странности. Он спросил:
— Почему мужички-пятачки?
— Присловье у меня такое, — отмахнулся Петр Трофимович и хмуровато помолчал с минуту. Потом опять пошел сыпать:
— Есть у нас в здешней местности некоторые жители, напуганные с малолетства… У них тут артель. Раньше, до войны, баржи-солянки ладили, а теперь в город дрова сплавляют, по договорам. Ну все это не главное дело. Молельня у них здесь. Души спасение. Деды ихние, а может быть, и прадеды от казенного бога сюда бежали, в Дикие места. Так вот и живут. Всего боятся, а пуще всего нового гонения, — вы, значит, как бы их с места не согнали. Бежать-то еще куда?
Он вдруг обернулся и негромко позвал:
— Давай, бегуны, подходи!
И сейчас же Виталий Осипович ощутил какое-то движение, вдруг возникшее вокруг того места, где он сидел. Какие-то тени заходили в мелком ельнике и, словно свиваясь из белесого тумана, начали обозначаться фигуры людей.
Ему показалось, что он забрел в такую глухую чащобу, которой не коснулось последнее столетие.
— Что за мужики? — спросил он, ощущая спиной неприятный холодок.
— Да, говорю, бегуны, — неопределенно посмеиваясь, повторил Петр Трофимович. — Очень мужики через религию пуганы. И бога боятся, и начальства боятся, и от старого бога отстать боятся, как бы новый-то еще злее не оказался. Так и шатаются между богом и начальством… Кто страшнее, никак не поймут. Ну, а когда поймут, будет им конец.
Между тем темные мужики уже подошли и окружили костер. Виталий Осипович слыхал за спиной чье-то трудное дыхание. Но он заметил, что стоящие по сторонам смотрят на него с тем истовым покорством, с каким, вероятно, стоят они перед лицом своего капризного и злого бога.
И вместе с тем это были обыкновенные мужики, советские граждане, такие точно работали на строительстве землекопами, коновозчиками, плотниками. Почти все они были безбороды или с такими бородами, которых не часто, но все же касалась рука деревенского парикмахера. И одежда их была обычной: на многих солдатские гимнастерки и брюки, уже утратившие свой строевой вид — может быть, оттого, что складки не заправлены, ремни заменены домашними опоясками или вовсе отсутствуют, может быть, от заплат, нашитых заботливой домашней рукой. На головах некоторых были повидавшие виды военные фуражки пехотного образца или пилотки со свежими следами звездочек.
Среди них заприметился Виталию Осиповичу один небольшого роста парень. Он тоже был во всем солдатском, только на плечи, скорее для форсу, чем для тепла, накинул старенький коричневый пиджачишко. На голове его была выгоревшая добела пилотка, с черным от пота краем. Кирзовые сапоги и даже брюки на коленках заляпаны сухой глиной.
Он подошел последним, но протиснулся вперед и, встав у самого костра, как-то особенно пытливо посматривал на Виталия Осиповича своими веселыми глазами.
— Так что же вы хотите, дорогие граждане? — спросил Виталий Осипович, доставая папиросы. — Вы не стесняйтесь. Садитесь поближе, потолкуем. Садитесь, садитесь. Да не бойтесь, против вашего бога агитировать не собираюсь.
Выныривая из дымного облака, Петр Трофимович посмеялся:
— Агитации они не боятся. Им дай волю — такую агитацию разведут, успевай понимать.
И вдруг один из мужиков, самый, казалось, неприметный, маленький и начисто бритый, с неожиданной властностью вмешался в разговор:
— Не дело говоришь, Пётра, — быстреньким тенорком заговорил он, — не для того хотели мы с товарищем начальником беседу иметь. Наше верование — делу не помеха. Мы зарегистрированные, властям известные, — сказал он, обращаясь уже к Виталию Осиповичу.
Присев на обрубок бревна, услужливо пододвинутый его товарищами, бритый продолжал:
— Это Петр Трофимович вам справедливо доложил насчет нашей веры — притеснений было достаточно. Ну теперь, конечно, не то. Теперь наше дело вот какое: Живем мы недалеко отсюда, где деды-прадеды наши поселились и нам жить велели. Деревенька наша Край-бора — промартель. От войны сколько мужиков осталось — все тут. Восемнадцать душ. Есть еще, но уж те вовсе старые, топора не удержат, а молодежь у нас не живет. Неинтересно у нас молодым-то, по другим местностям разбегаются. Вот этот один только и остался: Валентин, значит, Рогов. Возвратились мы домой, кто с фронта, кто из других мест, и слышим, сгонять нас будут с дедовских обжитых мест. Вот и весь наш вопрос: правильный ли тот слух?
Он закончил и насторожился, и все мужики сгрудились теснее вокруг сидящих у костра, задышали часто, словно навалили на плечи каждого непомерную тяжесть и заставили нести…
А Виталий Осипович спросил у Валентина Рогова.
— Верующий?
Тот подтянулся, как полагается перед старшим, но ответил снисходительно, словно объясняя человеку его ошибку:
— Да нет. Зачем это мне? Я пришел потому, что все они просили. Чтобы, значит, показать, что мы все здесь. Это правильно: работоспособные все налицо…
— Вы где работаете?
— На строительстве, конечно. Пока вот землекопом. — Он блеснул веселым огоньком глаз. — А потом учиться пойду. Говорят, скоро курсы откроют. Тогда я к машинам. Я бы, конечно, тоже ушел в город, да у меня бабка, старуха вовсе недвижимая… А сейчас я не уйду. Я уж дождусь.
— Ваша фамилия Рогов? — спросил Корнев, доставая свой блокнот.
— Рогов. Валентин Гурьевич. Да вы не записывайте. Я все равно приду. Я ведь настырный.
Он застенчиво, по-мальчишески и в то же время вызывающе улыбнулся, как бы намекая на то, что это его качество может оказаться не для всех удобным.
— Вот за это молодец, что настырный! — с удовольствием воскликнул Виталий Осипович и вдруг спросил:
— Работать тяжело?
— У нас политрук говорил: только бездельнику тяжело работать.
— Правильный у вас был политрук! Скоро машины получим. Лопатами нам за десять лет не управиться. А мы за пятилетку хотим комбинат пустить. Вот так, Валентин Рогов…
Виталий Осипович еще поговорил бы с парнем, но со всех сторон так чающе смотрели на него темные мужики, что пришлось вернуться к прерванной беседе. Он нахмурился, хотя настроение у него было отличное, и скучным голосом начал объяснять, что никто их деревеньку трогать не собирается, что в тайге места хватит, но его перебил Петр Трофимович, посоветовав:
— А вы спросите, почему они на строительство не идут. Плотники ведь все. Спросите-ка.
Мужики еще плотнее надвинулись на сидящих у костра И глухо зашумели:
— Жизни нашей не затрагивай…
— Не для этого пробили тебя, Пётра Трофимович…
— Мы в артели работаем, — послышался чей-то густой голос, заглушая все остальные голоса.
— Вы артелью прикрываетесь, — перебил его Петр Трофимович и вдруг пустил мелкий мстительный смешок: — Мужички-пятачки…
— Учен ты, Пётра, учен… — вдруг медленно заговорил бритый, глядя на костер немигающими глазами, — да забывать науку начал. Смотри, завистливые твои глаза… От зависти все пороки произошли на земле. Змеей зависть обернулась и смутила первого человека. Зависть — матерь пороков, крепка в тебе, Пётра. За то и пострадал и память о том носишь. Надобно этого не забывать. Смотри, Пётра.
Вскочив со своего места, Петр Трофимович замахал правой рукой, словно играя крутыми клубами дыма, как мячиками. Виталий Осипович впервые заметил, что другая его рука, словно не разделяя неистового гнева своего хозяина, оставалась спокойной.
Раздувая черные вывороченные ноздри, он, задыхаясь, говорил:
— Смотрю… Смотрю… А ты тоже не забывай, посматривай! У меня какой интерес? Свой? Не-ет, государственный! Для кого стараюсь? Для нашей власти. Вот это, мужички-пятачки, не забывайте, когда снова учить надумаете. Как бы самим не хватить горького до слез. Ученье ваше помню. Помню! День и ночь глаз не смыкаю, все думаю, какую бы такую благодарность учителям-то моим благочестивым сотворить!..
Мужики засопели гуще, словно дорога, по которой заставили нести тяжелое, вдруг пошла в гору, переполняя чашу их терпения. Не выдержав, один из них страстно, как на молении, выкрикнул:
— Миру зачем мстишь?
— А-а! — торжествующе протянул Петр Трофимович, — задевает за кишку? — и вдруг затряс дерганой своей бороденкой, закричал исступленно: — Держи ты их, товарищ начальник. Держи! Они привычные к бегу. Держи!
Мужики притихли, истово глядя на Виталия Осиповича, ожидая от него или неминучей кары за грехи отцов и дедов, или нечаянной милости за свое покорство.
Бросив окурок в костер, Виталий Осипович, зевая, равнодушно сказал:
— Ну, вот что, граждане, время позднее, спать пора. А склоки ваши всякие… исторические и бытовые, давайте на этом прикончим.