— Бойся! — крикнул Тарас торжествующе.
А старичку сказал:
— А ты говоришь!
— Да-а, — закрутил тот остреньким войлочным колпачком, — башка тебе, значит, не зря дадена.
Во время обеда появился Леша Крутилин. Он бежал по тайге, прыгая через кочки, размахивал бумажкой.
— Телефонограмма! — кричал он зычным голосом. — Мартыненко за вчерашний день свалил 50 кубометров.
Бригвадзе бросил ложку. Смуглое лицо налилось горячей кровью.
— Пошли, ребята! — крикнул он, срываясь с места.
За ним побежали лесорубы из его звена. Бросились было и ковылкинцы, но Тарас удержал их.
— Дай-ка телефонограмму.
Внимательно прочел торопливые Лешины строчки. Потом спокойно сказал своим ребятам:
— Все правильно. Ешьте поплотнее. Заправляйтесь. Кубиков шестьдесят сегодня положить надо.
ОЖИДАНИЕ
Марина долго ждала Тараса в своей будке. Приняв дежурство и проводив Женю, она привела в порядок рабочий стол и, не зажигая огня, села к столу. Огненное небо пылало над тайгой. Оранжевые отсветы проникали в избушку, окрашивая стены ее в теплый цвет зари.
Она сидела и думала о Тарасе. Наверное, он скажет ей сегодня о своей любви. Обязательно скажет. Слово — закон, говорили про Тараса. Он скажет о своей любви, и она должна ответить ясно и определенно. Зачем играть в прятки? Нет, все эти уловки, якобы присущие женщине, все эти мелкие хитрости не для нее и не для Тараса. Надо ответить ему честно и прямо. И она знала, что скажет: «У нас разные дороги, но это еще ничего не значит. Мне надо учиться, вам тоже. Не помешают ли нам наши чувства?» Он ответит: «Нет, не помешают» И тогда? Что наступит после его ответа, она еще не знала. Но одно ясно для нее: надо, чтобы в сердце и мыслях было чисто и светло.
А может быть, и не так. Может быть, все надо совсем наоборот. Ведь тогда, в юные годы, когда ее сравнивали с далекой звездой, тоже не было никакой ясности. Ничего определенного. И только через много лет она убедилась в постоянстве чувства, мимо которого высокомерно прошла.
Сейчас она чувствует одно, но в этом трудно признаться даже самой себе, — она любит Виталия Осиповича. Но имеет ли право на это? Ведь есть еще Женя, и есть Тарас.
Почему же он не идет? Надо поговорить с ним, как вот сейчас говорит сама с собой. А говорить другое она не сможет.
Но он не идет. Скоро восемь. В это время, лесорубы обычно уже бывают дома.
Она вышла из будки, прислушалась. Было тихо, если не считать извечного шума тайги, к которому привыкаешь так, что и не замечаешь его. Легкая, как облачко, тревога начала обволакивать сердце. И вдруг Марина поняла, что тревожится за одного Тараса. Что там случилось в лесу? Она растерялась от этой внезапно возникшей мысли.
Марина вспомнила, как впервые мысленно разговаривала с Виталием Осиповичем. Тогда все было проще. Она сразу определила свое отношение к нему. О любви не могло быть и речи. Он должен ждать свою невесту. Тогда она не разрешала себе любить. Это было трудно, но по-другому нельзя поступить.
Есть чувства, но есть и долг. И сила на стороне того, кто чувства не противопоставляет долгу.
Теперь все сложнее. Тарас ждал прямого ответа. Но чувства молчали, а долг предоставлял полную свободу сердцу, мыслям, поступкам. Чувство свободы становится в тягость, когда надо решать и не знаешь, что решить.
Значит, надо ждать. Если придет любовь, она откроет перед ней свое сердце широко и бездумно, как Женя. Так, кажется, будет лучше.
Придет Тарас, и она скажет ему все, что думает, и они вместе решат — как должно быть. Но что же он не идет?
Он ворвался, гремя сапогами, стремительный, торжествующий. Смуглое от таежного загара лицо пылало возбуждением.
Она поднялась навстречу, охваченная непонятным волнением.
— Что, Тарас, что? — спросила Марина одним дыханием.
Он сел, хлопнув большими ладонями по коленям. Шумно выдохнул:
— Устал. Хорошо!
В тайге послышались возбужденные, ликующие голоса. Они приближались, но Тарас не говорил того, чего ждала Марина весь день.
Люди шли из тайги шумящей толпой.
— Ну, что, Тарас? — спросила она опять. — Да скажите же скорее!
— Сейчас, — ответил он и всем телом повернулся к столу, где стоял телефон.
Тогда Марина поняла причину необычайного оживления Тараса, которое она второпях приняла на свой счет.
С шумом вошел Бригвадзе, за ним — Юрок, Панина и еще несколько человек, пока не заполнилась избушка.
Тарас заговорил. Наступила тишина.
— Иван Петрович! Говорю от всех лесорубов. Сегодня получили добрую весть от друга моего Мартыненко. Он вчера со своим звеном свалил пятьдесят кубометров. Что? Сколько я? В общем, ответили достойно. Тут учетчики все промерили и записали.
Повесив трубку, он сказал:
— Пошли, ребята!
И вышел последним, шумно попрощавшись с Мариной.
Марину сначала оскорбило такое невнимание. Она готовилась к свиданию, она советовалась со своим сердцем и знала, что он тоже ждал этого вечера. И вот что-то оказалось сильнее любви. Да была ли любовь? Скорее всего ничего не было. И напрасно ока мучила себя, готовясь к какому-то большому и очень важному разговору.
Она гуляла по дорожке около будки, маленькая, одинокая, под огромными соснами, которые равнодушно шумели. Конечно, Тарас не изменился, он остался тем же, что и был. Но сегодня он увлечен другим, что никогда не затмится никакими любовными туманами.
Поняв это, Марина почувствовала себя не такой уж маленькой и одинокой.
Звонил телефон, она разговаривала с Крошкой, с Клавой, принимала и отправляла машины и снова гуляла под соснами по гулкой лежневке, слушая, как звонит телефон, считая звонки. Если пять, — она заходила в будку и брала трубку.
Она делала все, что ей полагалось делать. И никогда никто, даже проницательная Крошка, не догадался бы, какое смятение царило в сердце самой неприступной из росомах.
Она ходила не торопясь мимо ярко освещенного прямоугольника двери — двадцать шагов туда, двадцать обратно. Потом перестала считать шаги и вдруг увидела далеко за поворотом огоньки машины. Они приближались, мелькая между сосен. Тогда она сообразила, что ушла от будки слишком далеко, и поспешила назад.
Она не опоздала. Машина только что остановилась на разъезде у диспетчерской. Шофер выглядывал в двери кабинки. Ослепленная лучами фар, Марина крикнула ему сквозь гул мотора:
— Свободно! На разъезде не ожидай! На прямую.
И сошла с дороги. Машина, звеня цепями, тяжело прошла мимо. Проводив ее взглядом, Марина резко повернулась и пошла в свою будку.
Там, на ее месте, за столом сидел Тарас. Она не удивилась. Тарас был в своем новом костюме, очень солидный и очень смущенный.
Он поднялся и отошел в сторону, давая девушке дорогу, но она не спешила на свое место, впервые забыв отметить в паутине графика ушедшую в лес машину.
— Я уезжаю, Марина Николаевна, — сообщил Тарас, — через час идет поезд.
— Так вы опоздаете, — сухо сказала Марина, поглядывая на часы. Стрелки показывали, кажется, два, но она тут же забыла — сколько. Вообще никакой ясности ни в чем не существовало.
— Но я не мог уехать, не увидев вас.
Она все еще стояла посреди комнаты. Тогда он подошел к ней и взял ее руку, чего до сих пор не осмеливался делать.
— Я должен сказать вам…
Она не убирала руки. Она знала, что сейчас он скажет то, что еще никто никогда ей не говорил. Но почему же он молчит? Марина не смела взглянуть в лицо Тараса и очень досадовала на свою непонятную нерешительность. Растерялась, как маленькая. Никогда еще такого не было.
Она заставила себя поднять голову и посмотреть в глаза Тараса.
— Марина Николаевна, — тихо и восторженно прошептал Тарас.
Свободной рукой он обнял ее плечи и неожиданно поцеловал.
Марина зябко повела плечами, но он, должно быть, не понял этого движения, потому что крепче прижал ее к себе.
Звонил телефон, возвращая Марину к действительности. Она считала звонки:
— Раз, два, три, четыре, пять. Теперь вы, думаю, должны меня отпустить.
Слова прозвучали насмешливо. Это удивило ее.
Она взяла трубку.
— Я. Да, у меня, — она скорбно подняла брови и строго обрезала: — Клава, это никого не должно задевать. Я сказала, у меня. Зачем? Ты становишься болтлива, как Крошка.
— Оказалось, Тараса уже ищут.
Он улыбался растерянно и смущенно.
— Надо идти…
— Идите, — разрешила она, не глядя на него.
— Марина Николаевна!
Марина стояла за столиком. Маленькая лампочка освещала ее бледным желтоватым светом. Тарас, задыхаясь, сказал:
— Счастливо оставаться. — И стремительно вышел.
Марина стояла одна, неподвижная, тонкая, с безвольно опущенными руками, слушая, как затихают его шаги на звонких брусьях лежневой дороги.
БЕЛАЯ НОЧЬ
Вся жизнь состоит из чудес, которые мы давно перестали считать чудесами.
Была тайга. Одно из тех мест, о которых принято говорить: «Где не ступала нога человека». Да тут и в самом деле ступить было некуда. Здесь рождались и умирали сосны, обрушивая полуистлевшие тела свои на зеленый мох. Здесь стояли деревья-мертвецы, белые и страшные. Они и мертвые еще держались на корню, а некоторые при падении запутывались в ветвях соседних деревьев и годами качали на них безобразные свои скелеты, свешивая седые космы высохшего мха.
Здесь были болота — веками высыхали они и не могли высохнуть…
Здесь был бурелом — сваленные бурей сосны, вывороченные из земли с корнем.
Но здесь был кратчайший путь к Весняне — великой таежной реке, где начинают строить бумажный комбинат. Значит, нужна дорога, — и люди совершали чудо. Они вырубили широкую просеку, убрали тысячи кубометров бурелома, высушили болота и скоро начнут строить железную дорогу.
Виталий Осипович шел по просеке, пробираясь к началу ее — пятой диспетчерской. Так высоки были сосны, что солнце заглядывало сюда только около полудня. Он шел а пел о сыне, который задумал жениться и решил просить благословение отца, но…
Не поверил отец сыну,
Что на свете есть любовь…
Веселый разговор…
Не поверил? Чудак. Есть любовь на свете! Вчера по рации сообщили Виталию Осиповичу, что пришел ответ из бюро справок. Катя жива. В блокноте, что носит он в кармане гимнастерки, записан адрес его любви.
Полетели к черту все опасения и вымыслы. Катя жива! Она у себя дома, чудесная, милая, единственная. Какая она? Через какие муки прошла? Разве это сейчас имеет значение? Пусть будет самое страшное, что убьет его любовь, — все равно останутся обязанности. Но трудно поверить, невозможно поверить, что есть сила, способная сломать его любовь.
Во всяком случае, он должен увидеть ее. Она не солжет, она никогда не лгала.
И хотя он пел:
Что на свете девок много —
Можно каждую любить…
Веселый разговор…
Но не мог поверить песенным словам.
— Нет, не каждую! Не каждую!
Вот и конец пути. Сквозь деревья мелькнула избушка — пятая диспетчерская. Скоро она станет таежной железнодорожной станцией. Как ее назовут? Может быть, «Росомаха»? Станция «Росомаха»? — в честь этих девушек, которые в любую погоду, днем и ночью, встречали груженые лесовозы.
И каждый, кто жил и трудился здесь, проезжая через эту станцию, вспомнит лесную избушку в сугробах под гигантскими соснами, и девушек, проводивших дни и ночи в ее рубленых стенах.
Он шел и негромко напевал, думая о человеческих Сложнейших чувствах и простых человеческих чудесах.
Сын собрался, сын оделся,
Пошел в зелен сад гулять…
Веселый разговор…
А в это время у пятой диспетчерской сидели девушки, говорили и мечтали.
Женя сдала дежурство и, как всегда за последнее время, осталась поболтать с Мариной. Очень хорош был таежный вечер. Даже трудно сказать — вечер или день. Начинались белые ночи — неправдоподобно светлые и тихие.
Девушки сидели на скамеечке у будки, слушали любовное щебетание какой-то птички, бездарно подражавшей соловью, и страстное кваканье лягушек. У лягушек получалось убедительнее, потому что они никому не подражали, пели, как могли, а непосредственность тем и хороша, что в ней больше души.
Девушки мечтали, глядя на верхушки сосен, окутанные опаловой дымкой, на спокойное, словно светящееся, небо. Скоро все это будет только воспоминанием. Вспомнишь и, может быть, вздохнешь.
Женя сказала:
— Обязательно вздохнем. Правда, Маринка?
Марина покровительственно улыбнулась:
— Ты — обязательно.
— Мариночка, не притворяйся, — и ты.
— Ты права, Женюрка, и я тоже. У нас тут много хорошего было. Сколько мы узнали за эти годы и сколько сделали!
Женя сказала:
— Вот сижу и думаю: жалко уезжать отсюда.
— Кого жалко?
— Всех. Привыкла.
Марина подумала: «Прощальная тоска, поминки по любви. Обожает вздыхать девушка. Еще скажет — здесь кладбище, где похоронена любовь».
Но тут же Марина почувствовала, как в ее иронические размышления врывается какая-то щемящая боль. Вот новость, уж не собирается ли и она затосковать.
Услыхав пение в тайге, девушки прислушались. Человек пел для себя, и поэтому чувствовалось, что ему хорошо.
— Он! — шепнула Женя.
— Беги навстречу, — усмехнулась Марина.
Женя вспыхнула:
— Ф-фу, Маринка, тебя не поймешь!
Виталий Осипович благодушно поздоровался, уселся против девушек на лежневке, рассказал, что идет с Весняны, куда уже прибывают первые строители, а так как на лесопункте он не был четыре дня, то поинтересовался новостями.
— Берлин заняли, — сообщила Марина.
Он сказал, что знает об этом. На строительстве нет еще кухни, но антенна уже поставлена, потому что новости с фронта сейчас хватают жадней, чем хлеб.
— Министерство представило к награде Ивана Петровича и Тараса Ковылкина. Он делал доклад в институте об организации труда в лесу. Об этом напечатано в газете.
— Знаю, — ответил Виталий Осипович.
Марина улыбнулась кончиками губ:
— Ну, вас ничем не удивишь.
— Но зато я могу сообщить новость. Конечно, это касается только меня одного. Получил сообщение из справочного бюро.
— Жива? — спросила Марина.
Виталий Осипович ликующе ответил:
— Да!
— Поздравляю, — сказала Марина, глядя на тонкую полосу заката над лесом; темные зрачки ее казались разрезанными алой полоской надвое. — Поздравляю от души!
Женя встала и ушла в будку.
Звонил телефон. Марина сосчитала звонки. Пять. Но Женя, по-видимому, не сняла трубку, потому что звонки раздались снова. Марина резко поднялась. «Женька с ума сходит, опять придется ее уговаривать, ну теперь-то я смогу это сделать». Она тоже ушла в будку, где возле телефона неподвижно сидела Женя, глухая ко всему на свете.
Виталий Осипович слышал, как говорила с четвертой диспетчерской Марина, сообщая, что путь свободен. Через несколько минут далеко на лежневке показался лесовоз. Потом Марина что-то тихо говорила Жене тоном матери, уговаривающей обиженную дочку. «Ну вот, и нечего тут слезы лить», — донеслось до него.
Подошла груженая машина с двойным прицепом. Шофер вышел из кабинки. Виталий Осипович узнал Гришу: он был так мал по сравнению с огромной машиной, что напоминал того мужичка с ноготок, с которым когда-то Корнев познакомился в школьной хрестоматии.
Виталий Осипович рассмеялся и спросил:
— Откуда дровишки?
Очевидно, мужичок «в больших сапогах, в полушубке овчинном» был хорошо знаком и Грише, потому что он тоже засмеялся и в тон ответил:
— Из лесу, вестимо. Тарас, слышишь, рубит, а я — отвожу!
Тогда оба они расхохотались так громко, что из диспетчерской выглянула Марина.
— Сейчас встречная придет, и можешь ехать, — отрывисто сказала она шоферу.
— Что-то у вас похоже на похороны, — нахмурился Виталий Осипович.
Марина вздохнула.
— Да нет. Так. Девичья грусть. Впрочем, вы сами знаете.
Он решительно отстранил Марину и вошел в будку.
— Женя! — позвал он твердо и ласково.
Она подняла голову. Слезы наполняли ее глаза и казались такими же голубыми, как и сами глаза.
— Уходите, — прошептала она в ужасе. — Уходите сейчас же!
Вскочив со скамейки, она стояла против него, задыхаясь от волнения.
— Женя, надо успокоиться.
— Ох, сама знаю! — простонала Женя с такой трогательной беспомощностью, что Виталию Осиповичу стало не по себе, словно он, сам того не желая, совершил какую-то непростительную глупость.
А Женя очень трогательным тоном провинившейся девочки, беспомощно уронив руки, проговорила:
— Ну, разве я виновата, что люблю… — и вздохнула. — Вот и все.
Он сел на скамейку и взял ее за руки, усадив рядом. Он знал, что надо сказать этой девушке.
— Вот что, Женя. Я совершил большую ошибку, что сразу не поговорил с вами.
— Это было бы бесполезно, — убежденно перебила она, глядя на его руки, в которых все еще лежали ее ладони.
— Нет, Женя, нам надо поговорить серьезно.
— Ах, не надо.
— Нет, надо, Женя, надо.
— Ну, что вы мне скажете? Что любите свою невесту? Это я и сама знаю.
— Подождите. Я еще не все сказал. Я видел ваше увлечение, но не считал, что это серьезно. Допустим, и я полюблю вас, и мы будем счастливы. А она?
— Знаете что, — перебила Женя, — не надо ничего говорить. Нет, говорите, говорите… Только не об этом…
Но ни о чем он уже говорить не мог. Она, эта девочка, в чем-то оказалась сильнее его. Вот сказала: «не надо говорить», и он понял — сказать ему нечего. Самые хорошие, самые разумные слова бессильны против любви. И как ошибался он, считая несерьезными и ее увлечение, и ее самое!
Но все же надо что-то сказать. А что — он не знал. Он только слегка сжал ее теплые пальцы. Наверное, вид у него сейчас жалкий. Женя поспешила помочь ему. Она приблизила к нему свое лицо, заглянула снизу в его глаза.
— И не будем мучиться этим, — успокаивающе произнесла она. — Все будет хорошо.
Он не видел ни ее сияющих глаз, ни ее полуоткрытых губ, которые улыбались для него. Он только ощущал ласковое тепло ее запрокинутого лица, и ему казалось, что такое же тепло источают ее глаза, ее золотистые волосы. Она, молодая, сильная своей любовью и состраданием к его растерянности, тянулась к нему, и он чуть было не совершил поступка, который никогда бы не простил себе.
А Женя мягким движением высвободила руку и поднялась. Теперь она была выше его, сидящего в прежней позе. Она сказала спокойно, ликующим голосом человека, убежденного в своей правоте:
— А я все равно буду любить вас. И тут уж ничего не поделаешь.
СОСНА И ПАЛЬМА
Ночью восьмого мая Виталий Осипович ходил по своей комнате и, размахивая папиросой, говорил:
— Ты меня должен понять. Сидеть здесь в такие дни очень трудно.
Иван Петрович в белой рубашке и брюках, заправленных в узорчатые, северной вязки носки, сидел на его кровати. Он кивал огромной кудлатой головой и соглашался.
— Понимаю. Кончают дело, в котором и твои силы, и твоя кровь. И — без тебя. Понимаю.
Остановившись против него, Корнев воткнул папиросу в пепельницу, вздохнул:
— Говорят — драться легче, чем ждать. Этого и великие полководцы не отрицают. А ждать — надо уметь. Ждать. Выжидать.
Несмотря на поздний час, никто не хотел спать. Иван Петрович, закинув руки за голову, потянулся всем своим большим телом так, что шатко дрогнула кровать. Растягивая слова, он опять согласился:
— Ждать или догонять — хуже нет.
А он именно ждал, и поэтому ни о чем не хотелось ни говорить, ни думать. И возбуждение Корнева слегка раздражало его. Он, проведший все военные годы в таком глубоком тылу, не мог полностью прочувствовать все, что волновало его друга, но, понимая состояние его, терпеливо слушал.
— Война создает свои законы, определяющие отношения людей и государств, — говорил Виталий Осипович, — законы, не всегда пригодные для мирного времени. И, как только кончается война, замечается стремление избавиться от них. И это вполне нормально. Мы стоим на пороге огромных изменений. Начнется новая жизнь, надо по-новому жить и работать. Мы, руководители, в первую очередь должны подготовиться к работе в любых условиях.
Эта мысль показалась Ивану Петровичу достойной внимания. Он оживился. Свертывая самокрутку, сказал твердо, словно поставил все сказанное Корневым на прочный фундамент:
— Мы готовы к послевоенной работе.
Рывком поднявшись с кровати, он заходил по тесной Комнате, размахивая рукой, в которой сохла и развертывалась незажженная папироса.
— Слушай, Виталий, как подумаешь, — какого черта нам здесь надо, в тайге, в болотах! Мерзнем, недоедаем, а все же не бежим отсюда. Боремся, строим, лес добываем, столько всяких дел творим, что десять Джеков Лондонов не успеют описать. Зачем?
— Страна требует, — ответил Виталий Осипович.
— Страна! — ликующе закричал Дудник. — Ты мне общих слов не говори. Я это требую. Ты требуешь, Тарас, все требуют. Отними у нас эту тайгу с болотами, с морозами, мы зачахнем. Нам настоящее дело давай! Чтоб трудно было… Мы — лесовики…
В это время в столовой звякнул телефон. Иван Петрович круто повернулся и подбежал к аппарату.
— Давай на всю сеть! — охрипшим вдруг голосом закричал он.
Вешая трубку, зашептал на весь дом.
— Радиоузел. Особое важное сообщение. Спрашивает, включать ли все точки. Народ разбудим. Чудак! Да кто же сейчас спит!..
Папироса его совсем расклеилась, из нее высыпался табак, он ткнул ее в цветочный горшок.
— Товарищ майор, как думаешь: конец? Победа?
И тут же умолк. Раздалась мелодия позывных. Затем наступила тишина, торжественная, настороженная. Тишина томительная, в которой, кажется, слышен даже трепет сердец. Кто из советских людей не переживал этих величественных мгновений!
И затем знакомый мужественный голос диктора:
— Победа.
Иван Петрович подошел к другу, положил руки на его плечи и обнял. Оба в молчании дослушали передачу.
Потом началась невообразимая кутерьма. Они обнимали. Валентину Анисимовну, не стыдясь слез своих, говорили перебивая друг друга. Проснулись дети, их тоже целовали, подбрасывали на руках. По русскому обычаю выпили, как полагается, с радости.
Торопливо одевшись, вышли на улицу. Уже никто не спал. Во всех домах горели огни, слышался возбужденный говор. В опаловом сумраке светлой ночи двигались люди.
Лесорубы подхватили Виталия Осиповича и с восторженным ревом начали его качать, подбрасывая вверх сильными руками. Запоздавшие выбегали из бараков, на ходу застегивая одежду. Им кричали:
— Победа! Товарищи, фашистов добили!
Кричали, словно все были глухие, но никто этого не замечал. Всем хотелось кричать о победе, которую так долго ждали, для которой много поработали и много перенесли.
По дороге пробежал лесовоз, с грохотом раскачивая пустой прицеп. На кабине сидел высокий парень, растягивая меха гармони. На заправочном ящике около бункера стояли люди. Они бушевали радостно, исступленно. Из нестройного хора на минуту вырвался трубный голос Леши Крутилина:
— В лес едем, к грузчикам. Ура!
Машина унеслась в тайгу по черной просеке.
Женя не спала. Она прослушала сообщение о победе и, накинув платок, выбежала из барака. Навстречу ей двигалась толпа опьяненных радостью людей. В сумраке белой ночи она разглядела фигуру в длинной шинели. Виталий Осипович! Она остановилась, зная, что он сейчас подойдет к ней. Но он не сразу разглядел ее и, только проходя мимо, вдруг увидел и бросился к ней.
— С праздником, Женя!
Он подхватил ее под руку и повел вслед за толпой к женскому бараку. Она сказала, что торопится в главную диспетчерскую, надо сообщить всем росомахам, всем шоферам на линии и грузчикам в лесу. Они шли вместе.
Прислушиваясь к своему легкому дыханию, Женя не чувствовала ничего, кроме его твердой руки около своей груди. Белая ночь, и на душе светло, а в сердце бьется тоненькая, больная струнка. Счастье, призрачное, неощутимое, как белая ночь, лишь слегка прикоснулось к ней, и она почувствовала себя неловко, словно украдкой взяла крупицу чужого счастья.
Он что-то говорил о радости, ожидающей всех, всю страну. Она молчаливо соглашалась, но радость казалась ей неполной. Поняв ее молчание, он тихо спросил:
— Уедете домой?
— У меня нет дома.
— К родным?
— Я сказала — никого нет. И никуда я отсюда не уеду.
Тогда он начал говорить, что впереди много хорошего и что они друзья на всю жизнь. Они хорошо поработали здесь. По-фронтовому поработали.
— На севере диком, — вздохнула она, вспомнив ту ночь, когда он читал ей стихи про одинокую сосну. И спросила, помнит ли он ту ночь? Да, он помнил свою первую ночь на лесопункте. Тогда он был очень одинок и подавлен тоской и злобой. А сейчас…
Они шли по лежневке, по одной ленте. Идти было тесно и приходилось прижиматься друг к другу. Он тихим голосом повторял ей стихи, которые читал в ту ночь.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
— Тоже одинокая? — горько улыбнулась Женя. — И на севере, и на юге.
Ей стало жаль себя, но в эту ночь ликования не хотелось никаких сожалений. Вспомнив Марину, она подняла голову и высокомерно одобрила:
— Очень хорошие стихи.
Виталий Осипович удивленно взглянул на Женю. По щеке ее скатилась прозрачная слеза.
— Женя, не надо! — сказал он дрогнувшим голосом. Он снова почувствовал тоску бессилия: она любила его, она страдала, а он не мог и не смел утешить ее. Ну, что тут можно сказать в утешенье?
— Не надо, — вздохнула она, — и я очень люблю, очень. Но не надо. Знаю, что не надо.
Она хотела сказать: «Только не понимаю, почему». Но не сказала.
На заправочной площадке около центральной диспетчерской танцевали. Под навесом громадных сосен слышались звуки оркестра. Музыканты старались от души. Руководитель оркестра упоенно водил смычком по своей скрипке, покачивая в такт головой. Седоватый доктор, не довольствуясь своими ударными инструментами, жидким тенорком напевал веселую мелодию. Он так старался, что под конец охрип, но, не замечая этого, продолжал петь.
Виталий Осипович сбросил шинель. Он танцевал с Женей. Она уже не думала ни о чем. Ей, как и всем, было хорошо. Она знала, что будет еще лучше. Несмотря ни на что, будет хорошо. Она танцевала, подняв пылающее лицо свое к высокому небу, на котором кружились яркие звезды… А может быть, и не было никаких звезд, откуда им взяться в эту белую ночь! И все равно казалось, что звезды сверкают над ее головой, потому что здесь, рядом, был он, ее невыдуманный, любимый герой.
А вокруг шумели люди. Танцевали, пели, обнимались, кричали.
Неподалеку от площадки в тайге, на болотных кочках, вспыхнул костер, другой, третий. Площадка, озаренная трепетным блеском огней, словно сдвинулась со своего места и, качаясь, поплыла по черной тайге.
Люди танцевали у костров. Безмолвные, неподвижные сосны, освещенные пляшущими огнями костров, тоже казались живыми, танцующими вместе с людьми.
И Женя вдруг в одну минуту увидела то, чего не могла разглядеть за все эти трудные годы. Она увидела живую тайгу. Жизнь в тайге вдруг раскрылась перед ней во всем своем величии, и она увидела в этой жизни такие радости, о которых прежде не думалось.
Она рассмеялась.
— Хорошо, Женя? — спросил Виталий Осипович, не доняв еще ее настроения. — Ведь хорошо? Да?
Женя продолжала радостно смеяться. Кружась по площадке, она видела ликующих людей, подруг, товарищей. Вон Клава, старший диспетчер, в паре с черномазым заправщиком, вон лесовичка Панина с Иваном Петровичем. А рязанскую его статную дролю крутит лучший танцор лесоучастка и лучший лесоруб Гоги Бригвадзе. Все здесь и все ликуют. Здесь, на севере диком, нет одиноких людей. Что это толкует ей Виталий Осипович о жизни, о счастье? Разве о счастье расскажешь? Ведь так хорошо кругом, столько счастья во всем, что свои маленькие горести тонут в нем, не оставляя следа.
В центре круга лесорубы обступили Ивана Петровича. Его подхватили сильные руки и поставили на высокое крыльцо диспетчерской. Требовали, чтобы он сказал что-нибудь, кричали «ура!». И когда он начал говорить, стало тихо, так тихо, как в самую морозную ночь, когда, кажется, даже слышно электрическое потрескивание призрачных лучей северного сияния.
— Товарищи, — негромко сказал Иван Петрович, — дорогие мои товарищи!
В наступившей тишине послышался легкий шум, звонко рассмеялась девушка, словно льдинка упала с крыши на весенний лед.
— Мы за свое счастье сражались и завоевали его. Теперь начинаем это счастье строить! — сказал Иван Петрович.
В тишине кто-то вздохнул, кто-то хлопнул по плечу друга: «Эх, друг!», кто-то обнял подругу, шепнув ей: «Про нас это, подруженька».
— Верно! — послышался чей-то голос. И словно эхо прокатилось по тайге от одной звонкой сосны до другой:
— Правильно!
— Точно!
И вот снова все заговорили, закричали. И все-таки никто не сказал бы, что нарушен порядок, что смята тишина, что оратору мешают говорить. Разве кому-нибудь может помешать шум тайги под весенним ветром? Шумит тайга, а человек делает свое верное, свое значительное дело.
Женя потеряла в суматохе Виталия Осиповича. К ней подошел Мишка Баринов, она протанцевала с ним. Он спросил, когда она уезжает. И вздохнул:
— А я остаюсь.
Она ответила, что никуда уезжать не собирается, и пошла искать Корнева. Она видела его на крыльце, а потом он исчез в радостно бурлящей толпе.