Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семейная хроника

ModernLib.Net / Современная проза / Пратолини Васко / Семейная хроника - Чтение (стр. 3)
Автор: Пратолини Васко
Жанр: Современная проза

 

 


— С каких пор он твой брат?

— С тех пор как мы родились, — ответил я. Пришлось показать наши документы, чтоб убедить его.

Мы заказали макарон и по бутерброду. Ты пил сладкое белое вино.

Бакалейные лавки уже закрылись, и нам пришлось пройти довольно далеко, чтобы купить свечку. Наконец мы оказались на виа де'Нери. Перед нами остановился тринадцатый номер трамвая, и я сказал:

— Почему бы тебе не сесть на этот трамвай и не вернуться домой? Ты сойдешь у моста Каррайа. Отец ведь будет волноваться.

— Я ему оставил записку.

— Я обязан отвести тебя. Сейчас там уже, наверное, все уладилось.

Бакалейщик с шумом опустил железную штору; с виа делла Нинна дул леденящий ветер. Ты молчал, лицо твое побледнело. Я сказал последние слова серьезным тоном и понял, что ты растерялся. Внезапно ты сказал:

— До свидания!

И, повернувшись ко мне спиной, быстро, почти бегом, пошел прочь. Перейдя виа Альтафронте, ты оказался уже в пятидесяти шагах впереди, на набережной. Но у спуска к мосту Грацие тебе преградил дорогу трамвай, и мне удалось догнать тебя.

Мы пошли назад. На одном из перекрестков налетел сильный порыв ветра. Ты закашлялся.

— Ты разгорячился и простудишься. У тебя все побаливает горло? — спросил я.

Ты продолжал идти молча, искоса поглядывая на меня, я видел, как в твоем взгляде вспыхивала обида.

Я предложил выпить кофе, в баре «Канто алле Рондини». Ты согласился, все еще замкнутый в своем молчаний и раздражении. Перед зеркальной рекламой ты поправил галстук. Потом, прежде чем размешать сахар в чашке, ты облил ложку водой. Хозяин бара, мой приятель, сказал:

— Ну и чистюля ты, мой милый!

Ты покраснел и метнул в него яростный взгляд.

На виа делла Пергола, перед театром, стоял длинный ряд экипажей, группа молодежи, шумно переговариваясь, выходила из публичного дома.

— Ладно, переночуешь у меня, — сказал я. — Доволен? Но завтра же с утра пойдем в Боргоньисанти.

Молчание.

— Ты понял?

— Угу, — ответил ты.

19

Мы купили две свечи, я зажег сразу обе. Ты присел на край постели.

— Я тебе хлопоты причиняю, — сказал ты.

Ты снова был спокойным и как будто довольным. Твое лицо смягчилось и стало почти детским; ты говорил юном ребенка, который поставил-таки на своем.

— Знаешь, что обо мне подумает твой папа? — заметил я. — Он скажет, что это я убедил тебя не возвращаться.

— Я оставил ему записку, что вернусь только в том случае, если он подыщет новую квартиру.

Наши тени теснили друг друга на стенах; комната была довольно высокой, и от этого казалась еще более безобразной и убогой. У окна стоял ящик с семейными реликвиями, которые мне доверила бабушка. На столе лежало несколько книг, среди них толстый том: полное собрание сочинений Мюссе в подлиннике.

Ты взял Мюссе, открыл книгу и положил ее на колени.

— Ты знаешь французский?

— Стараюсь выучиться, когда читаю, — ответил я.

— Без грамматики?

— У меня есть маленький словарик. — Я взял его со стола и показал тебе.

— Я пользуюсь грамматикой Фьорентино, могу тебе одолжить ее.

— А у тебя по французскому какая отметка?

— Я в прошлом году провалился как раз по французскому.

Ты говорил ребяческим тоном, словно отвлекся от забот или сбросил какую-то маску.

— Только по одному предмету провалился?

— Нет, еще и по математике. — А-а!

— И по итальянскому я плохо сдал устный экзамен. А на письменном получил семерку [4].

— А что папа сказал? Наверное, сказал, что всему виной пинг-понг?

— Да, что-то вроде этого.

— И девушка! Как ее зовут?

Ты покраснел, и я понял, что тебе не хочется отвечать, но ты делаешь это из любезности.

— Джулиана.

— Ну, и какая она? — Я словно разговаривал с другом. — Сколько ей лет?

— Восемнадцать.

— Значит, она старше тебя. Совсем взрослая.

Тут я понял, что слишком далеко зашел и что завоевать твое доверие трудно. И я подумал, что сегодня ты впервые — брат мне.

На столе стоял портрет, прислоненный к бутылке со, свечкой. Я взял его и протянул тебе.

— Это мама, — сказал я.

Ты взял фотографию и повернул ее к свету. Я наблюдал за твоим лицом, но выражение его не изменилось; ты, казалось, рассматривал фотографию, только чтобы доставить мне удовольствие.

— Та карточка, что у бабушки, не так выцвела, — сказал ты.

Наступило молчание; оба мы были смущены, но по-разному. Ты встал и поставил фотографию на место.

— Простынь нет, — сказал я. — Хочешь лечь?

— Если ты не возражаешь.

Ты снял пальто и повесил его на шпингалет окна; открыл кожаную сумку и вынул оттуда пижаму, домашние туфли, завернутые в газету, полотенце, зубную щетку, полный несессер.

— А ты где будешь спать? — спросил ты.

— Устроюсь на стуле.

— На всю ночь? Мы можем спать вместе: ляжем оба на бок и поместимся, если ты не возражаешь.

— Тогда попозже, потому что, пока хватит свечей, я хочу позаниматься, если ты не возражаешь. — Тут мне стало смешно. — Ты меня воспитываешь, — сказал я.

Ты не понял.

— Разве ты не заметил, что у меня тоже вырвалось: «Если ты не возражаешь».

В комнате был всего один стул.

— Возьми его, — сказал я тебе. — Я сяду на ящик. Если его поставить на бок, то получается совсем неплохо.

Ты аккуратно повесил пиджак на спинку стула, привычным жестом сложил брюки. Когда ты остался в трусиках, я увидел твои длинные ноги, такие белые, щуплые в коленках. Потом ты подошел к столу в пижаме, с полотенцем через руку.

— А где ванная? — спросил ты.

— Ванной, собственно говоря, нет. Мы умываемся в кухне. Нужно пройти через весь дом, а жильцы уже спят. Впрочем…

— Ну ладно, — сказал ты недовольным тоном.

20

Я потушил одну из двух свечей, чтобы меньше мешать тебе, а также для того, чтобы их подольше хватило. Вскоре по твоему дыханию я понял, что ты заснул. Я закурил сигарету и начал заниматься. По улице время от времени проезжали экипажи и автомобили, и минуты затишья из киноварьете доносилась приглушенная музыка. Потом послышался звук опускаемой железной шторы: закрылся бар на углу виа де 'Пуччи; потом кончился сеанс, и из кино вышла публика; потом одиноко прозвучали шаги ночного полицейского патруля. Настал час, когда я обычно шел к моим друзьям. Я боялся, что в этот вечер, не дождавшись, они придут под окно и разбудят тебя. Я решил выйти на несколько минут, чтобы оставить им записку в кафе, неподалеку от нашего дома. Я написал несколько строк и стал осторожно подниматься, придерживая рукой ящик, чтобы он не упал.

Вдруг ты спросил:

— Почему ты отправил бабушку в богадельню?

Твои слова прозвучали так неожиданно, что мне почудилось, будто их сказал кто-то другой. Я снова сел на ящик и стал вертеть в пальцах свою записку.

Ты добавил:

— Ведь это позор.

Твой голос звучал немного хрипло, как это бывает спросонья, но чувствовалось, что ты продолжаешь свою мысль, а не говоришь в полусне.

— Почему ты считаешь это позором? — спросил я.

— Люди дурно говорят о тебе.

— Что же они говорят?

(Ты сказал «люди», но в этом слове ясно прозвучало «папа».)

— Видишь ли, Ферруччо, — начал я снова, — люди обычно судят со стороны, не вникая в суть дела.

— Не понимаю.

— Так слушай: кто, по-твоему, больше любит бабушку: я или люди?

— Думаю, что ты.

— Тогда ты должен понимать, что я поступил по отношению к бабушке лучше, чем поступили бы люди, разве не так?

— Я хочу спать, а ты говоришь слишком мудрено.

— Слушай. Бабушка была больше не в силах ходить на поденную работу. Ты знаешь, что ей уже за семьдесят. Я получал пятнадцать лир в день. Это обычное жалованье. Но все равно нам не удавалось сводить концы с концами. Бабушка из сил выбивалась. Однажды, когда она заболела, мне пришлось отправить ее в больницу, а ведь это был простой бронхит. Я целыми днями работал и не ухаживать за ней, не мог нанять сиделку… В богадельне за ней присматривают и… Ты меня понимаешь?

— Можно задать тебе один вопрос?

— Конечно.

— Не потому ли все это так вышло, что ты не хочешь работать?

— В какой-то степени — да. Я хочу работать по-другому.

— Это правда, что ты хочешь стать писателем?

— Я хочу стать журналистом.

— А ты сумеешь?

— Надеюсь, что да.

Теперь ты уже говорил в полусне.

— Но ты же никогда не учился в школе?

— Ну так что же?

— У тебя даже грамматики Фьорентино нет!

— Ведь ты же хотел мне ее дать. Разве раздумал?

— Папа говорит, что ты бездельник, что мы одной породы, ты и я.

— Действительно, мы с тобой одной породы. Ты как думаешь?

— Думаю, что папа прав.

Я снова зажег сигарету. Я уже выкурил три штуки, и мне казалось, что комната полна дыма.

— Тебе не мешает дым? Я о твоем горле говорю.

— У меня больше не болит горло.

— Раньше у тебя часто опухали миндалины.

— Потом их удалили…

Молчание. Внезапно, как и несколько минут назад, ты снова заговорил:

— А почему бабушка только и делает, что плачет, когда ее навещают?

— Ты был у бабушки?

— Сегодня, чтобы спросить твой адрес. Она мне сказала, что ты в Риме, но я тебя позавчера видел на виа Строцци. Тогда я понял, что ты бросил ее.

Ты повернулся на бок и смотрел на меня, подняв голову.

— Не хочу ей показываться в таком ужасном виде, — сказал я.

— Почему ты снова не начнешь работать? Почему бы тебе не стать, например, маркером?

— А что — неплохая идея… А ты давно ходишь навещать бабушку?

— Уже месяца два, со дня нашей встречи на пинг-понге. Мне стало стыдно, что я себя так вел; я понял, что ты меня избегаешь, и решил, что хорошо делаю, навещая бабушку…

Я встал и поцеловал тебя прямо в губы.

21

Свеча почти догорела; я зажег вторую. Ты сказал:

— Почему ты не ложишься?

Я снял пальто и ботинки и потушил свет.

— Ты не раздеваешься?

— Я посплю одетый, 'если ты не возражаешь.

— Ты опять сказал «если ты не возражаешь», да?

Мы оба легли на бок лицом к лицу; наши ноги соприкасались. Тебе пришлось согнуть колени, потому что кровать была коротка. И снова, после молчания, которого я не нарушал, думая, что ты засыпаешь, ты, продолжая свою мысль, внезапно сказал:

— Ты похож: на нашу мать, но сходства больше на той фотографии, что у бабушки, чем на той, что у тебя на столе. А я — нет, я больше похож на нашего отца. (С тех пор мы долгие годы говорили: наша мать, наш отец.)

— Что ты помнишь о нашей матери? — спросил я тебя.

— Ничего. Мне о ней рассказывала бабушка.

— Я тебе тоже говорил о ней на Вилле Росса, еще в детстве, помнишь?

— Смутно.

— В тот день, когда садовник дал мне тростник…

— Нандо?

— Да, Нандо… И второй раз, в автомобиле; и ты сказал…

— Что я сказал?

— Что ты ее не любишь.

— Значит, ты мне о ней говорил… А какая она была?

— Она была красивая, вот какая!

— Ты говоришь — она была красивая, желая сказать, что ты тоже красивый.

— Глаза у нее казались зелеными, и она всегда смотрела пристально и серьезно. Как ты, когда играешь в пинг-понг.

— А какой я, когда играю?

— Ты смотришь так, будто далек ото всех, погружен в какие-то свои мысли, словно ты вдали от мира и против всего мира.

— Я тебя не понимаю… Глаза у нее были зеленые, или они только казались зелеными? Ты хорошо ее помнишь?

— Если ты спрашиваешь, хорошо ли я ее знал, — нет, не могу сказать. Но лицо ее я помню очень хорошо.

— Что она делала?

— То есть как — что делала?

— Ну день ото дня.

— Жила, а потом умерла.

— Вот видишь, ты ее не помнишь! Бабушка тоже ничего определенного не говорит. Как же я могу полюбить ее, если вы и рассказать про нее не умеете?

— Но она была наша мать!

— Ну а дальше что?

— Она умерла, когда тебе было двадцать пять дней.

— Это я знаю. И Клоринда, кормилица, отнесла меня на Виллу Росса.

— Правильно, ее звали Клориндой…

— Она еще жива, но только уехала из Сан-Леонардо. В тех местах многое изменилось… Так, значит, глаза у нее были зеленые. Бабушка мне сказала, что она была высокая, в этом я похож на нее, ведь наш отец ниже среднего роста. Видишь, я тоже немного похож на нее.

— Она любила апельсины.

— И апельсиновое варенье тоже?

— Думаю, что да.

— А ты откуда знаешь?

— Я тоже расспрашивал бабушку. Но она не много мне рассказала… И еще мама не могла есть черствого хлеба. Бабушка говорит, во время войны это было прямо мученье.

— А еще?

— Она любила одеваться в черное.

— А еще?

— Ей нравились комедии со Стентерелло [5].

— Еще?

— Она не выносила большой толпы. Поэтому она никогда не ходила смотреть на Взрыв Колесницы [6] в страстную субботу.

— Это тебе бабушка сказала?

— Да.

— Что еще?

— Еще… она была хорошей портнихой, ты это знал?

— Угу.

— Она работала в мастерской на маленькой площади — как идти по виа дель Корсо.

— Там, где гостиница «Памятник Данте»?

Мы разговаривали, лежа неподвижно, чтобы не растерять тепла, накопленного телом. Была уже глубокая ночь, через оконце проникал лунный свет, слабый, словно блики утренней зари. Иногда твое дыхание щекотало мне щеку, оно было мне приятно, и я старался придвинуться поближе. Время от времени, каждые несколько минут, слышались гудки машин.

— Это грузовички «Национе», они везут к первым поездам свежий номер газеты, только что из типографии, — объяснил я.

Я был счастлив рядом с тобой; счастлив оттого, что узнал тебя по-настоящему, оттого что ты здесь, со мной, что ты мне друг и мы с тобой разговариваем. Разговариваем о маме и о многом другом.

Потом ты заснул; дыхание твое было немного хриплым. С улицы донесся говор; я узнал голоса моих друзей. Подойдя к дому, они стали звать меня так настойчиво, что переполошили всю улицу. Поэтому я решил встать. Я взял со стола записку, которую было хотел занести в кафе, открыл оконце, сделал им знак замолчать и сбросил записку.

Один из приятелей прочел ее вслух; раздался общий хохот, и по моему адресу посыпались грубоватые остроты:

— Поцелуй ее от меня за ушком, этого твоего братца! — крикнул кто-то.

Ты продолжал безмятежно спать, словно в собственной постели. Когда я снова лег, ты перевернулся на другой бок, пробормотав во сне что-то неразборчивое.

22

Мы проснулись одновременно — от шума, который доносился через; окно. С крыши спустился на веревке человек, поставил ногу на подоконник и стукнул об стекло: он чинил водосточную трубу. Такое пробуждение сразу развеселило нас.

Ты лег спать, не сняв часов с руки.

— Папа, — сказал ты, — непременно заболел бы от такого дела. — И добавил: — Ну, вставай. Пойдем в Канос-су. — И засмеялся.

— В истории ты силен, — сказал я.

Хозяйка и другие жильцы уже ушли. Я повел тебя в кухню умываться. Потом ты уложил свои вещи в кожаную сумку, и мы отправились.

— Не хочешь ли позавтракать? — спросил ты. — Позволь мне пригласить тебя.

— Ты прямо богач.

— Пинг-понгом зарабатываю. — Ты снова покраснел. Для тебя явно наступила пора возмужания, переходный период, и всякий раз, как твое новое формирующееся «я» раскрывалось в каких-нибудь рискованных действиях и положениях, твое прежнее «я» призывало тебя к порядку.

Мы зашли в молочную около префектуры и заказали кофе с молоком и печенье.

— Масла? — спросила хозяйка, сама обслуживавшая посетителей.

— Да.

Она вернулась с двумя порциями масла и, кроме того, принесла варенья и булочек.

— Я захватила и варенье, чтоб не ходить лишний раз, — пояснила она.

Это была молодая задорная женщина с откровенным дразнящим взглядом и походкой. Я был знаком с ней, она мне нравилась, знала это и охотно шутила со мной.

— Нет ли апельсинового варенья? — спросил ты.

— Только в банках. Если вам в самом деле очень хочется, могу открыть.

— Вот и чудесно, угостите его, — сказал я. — Кстати, вы знаете, что это мой брат?

Ты внимательно прислушивался, смущенный и в то же время довольный.

— Я готова была за это поручиться, — сказала она.

— Но ведь мы же не похожи, — воскликнул ты поспешно, почти невежливо.

— Это вам так кажется, — ответила она. — У вас у обоих такой вид, будто вы все на свете знаете.

Она направилась к стойке; я видел, что ты следишь за ней глазами: ты смотрел на нее, как подросток, который знает, что такое женщина; в твоем взгляде горело желание подростка. Я хотел что-то сказать, но слова замерли у меня на губах. Теперь настал мой черед смутиться и, кажется, покраснеть. Она вернулась к нашему столику и, обращаясь к тебе, сказала:

— Ваш братец — поэт, но по утрам у него аппетит, как у грузчика.

Кто— то за соседним столиком постучал ложечкой

о стакан. Положив варенья на блюдечки, она отошла. На прощанье она метнула в меня задорный взгляд и улыбнулась.

— Все горим, а? — бросил я ей.

— Кипим, — ответила она и улыбнулась еще задорнее. Такова была наша грубоватая манера шутить.

Когда мы снова подозвали ее, чтоб расплатиться, она сказала тебе:

— Не обращайте внимания. Мы с вашим братом добрые друзья.

— Ты хорошо ее знаешь? — спросил ты после того, как мы некоторое время в молчанье шагали по улице. — Ты меня туда повел, потому что она твоя любовница?

Ты снова покраснел, но твои голубые глаза улыбались: ты выражал мне одобрение, в котором не было надобности, но оно окончательно устанавливало дружбу между нами. Мне пришлось разочаровать тебя, но ты мне не по-верил.

Мы были уже на виа Парионе. Перед тем как войти в Боргоньисанти, ты внезапно остановился, как будто открывшаяся перед нами улица с гостиницами на одной сторонe и тесно прижатыми друг к другу магазинами на другой внезапно вернула тебя к действительности. На секунду мне показалось, будто ты стараешься придать своему лицу какое-то иное выражение. Ты снова стал прежним, каким был до нашей встречи, и сначала я подумал: ты лицемер, но тут же понял, что ты несчастен.

Ты сказал:

— Право же, лучше я пойду один.

— Я постою немного у ворот, на случай, если понадоблюсь.

Ты слабо улыбнулся.

— Ты еще зайдешь ко мне? — спросил я.

— Встретимся в четверг у бабушки.

Я подождал поодаль, напротив дома; я не без удовольствия уклонился от встречи с твоим покровителем, избежав всех тех упреков в неблагодарности, которые несомненно услышал бы от него, начиная с трехсот лир, взятых в долг нашим отцом. Я ждал и думал, что, проведя вместе столько времени, мы не поговорили о нашем отце, лишь едва упомянув о нем, словно для тебя наш отец не существовал вовсе. И для девушки Джулианы у тебя не нашлось ни одного слова, которое показало бы, что ты о ней беспокоишься, словно и она для тебя никогда не существовала. И тут я подумал, что некоторые уголки твоей души все еще остаются для меня темными.

Подождав с полчаса, я ушел.

23

Приемная богадельни помещалась в темной комнате на первом этаже: выходила она во двор, где гуляли старушки из женского отделения в своей форменной одежде — платье из серой холщовой материи и черном переднике с завязками вокруг талии.

Привратница знала всех посетителей; едва они входили, она, обернувшись во двор, выкрикивала фамилию.

— Казати! — кричала она, и появлялась бабушка. Она была еще в добром здоровье, только ноги у нее

слегка дрожали; со двора в приемную вела одна ступенька, и, чтобы войти, бабушке приходилось хвататься за косяк двери. Бабушка всегда была чистенькой и аккуратной. Я говорил ей, что она некогда еще не выглядела так элегантно.

— Да ведь у нас осмотры по два раза в день! И ванна раз в неделю. Не успокоятся, пока мы не заболеем воспалением легких!

На это она особенно жаловалась.

— Обходятся с нами, как с малыми детьми! — говорила она.

В приемной всегда бывало много народу, слышался приглушенный говор. Старушки, выглядывая поверх го-лов своих родных, искали друг друга взглядом. Одна из них обращалась к бабушке:

— Вот видите, он пришел! А вы так беспокоились!

— Он приехал из Рима специально ради меня!

— А это моя невестка. Она мне принесла дюжину яиц и немножко масла, — говорила другая.

( — Живет не тужит эта невестка, — шептала мне бабушка. — Она сюда заглядывает не часто — как говорится, только когда папа римский помирает.)

— Балует вас внучек! Это ваш старший?

— Да, он специально приехал из Рима, чтобы повидаться со мной! А это ваш сын?

— Да, средний. Старший на работе.

( — У нее три взрослых сына, и они ее здесь держат, — шептала бабушка. — Будь твоя мама жива, со мной бы такого не случилось.)

Подавала голос еще одна старушка:

— Ваш внук похудел с прошлого раза.

— Он столько работает! — отвечала бабушка. — К тому же он устал с дороги. — И обращалась ко мне: — Ты и вправду сегодня бледней обычного.

— Я живу хорошо, уверяю тебя, — говорил я. — А ты как?

— Ну как я могу жить? Точно в тюрьме! Комната была темная, с низким потолком; мы сидели

друг против друга на плетеных скамеечках, держась за руки; бабушкины руки всегда были холодные. Мы подолгу молчали, поглаживая друг Другу руки; опуская глаза, я чувствовал на себе ее взгляд, в котором был упрек и благословение. Люди вокруг нас безостановочно болтали, на дворе звонил колокольчик, время от времени на пороге показывалась монахиня, потом снова исчезала.

— Это сестра Клементина, наша надзирательница. Но она такая славная! Она мне разрешила иметь свой ночной горшок, — говорила бабушка.

— А кормят по-прежнему плохо?

— Вечером очень мало дают. Дают чашку кофе, но это просто теплая водичка. А иногда тарелку пюре.

— Вкусное оно?

— На желудок давит. Я его не ем. Да ты ведь знаешь, я и дома почти никогда не ужинала.

— Ты по-прежнему отлучаешься раз в неделю?

— А что же мне, совсем замуроваться здесь? Навещаю кое-кого или по крайней мере хоть воздухом немножко дышу.

Она поправляла мне фуфайку у ворота трепетным движением 'матери или возлюбленной.

В тот четверг ты пришел в богадельню, как обещал, и бабушка просто себя не помнила от радости, что мы оба сидим вместе с ней. Она брала наши руки, подолгу держала их в своих и украдкой шмыгала носом, чтобы не расплакаться. Ты был немного смущен и поглядывал по сторонам, стараясь держаться непринужденно.

— Казати! Сегодня к вам оба внука пришли!

— Это дочь моя их прислала! Старший нарочно приехал из Рима, чтоб повидаться со мной!

Ты сказал:

— Бабушка, не отвечайте им!

Это звучало как упрек, и бабушка по-своему извинилась перед тобой: погладила тебя по голове. Ты обращался к ней на «вы», как тебя приучил с детства твой папа.

— Эти женщины говорят, будто я вас так пожираю глазами, что вы от этого худеете… Когда пойдете отсюда, остерегайтесь автомобилей. И будьте осторожны на площади Синьории, там всегда ветрено. Обойдите лучше по виа Кондотта!

Тогда я сказал:

— Бабушка, давай проведем пасху все втроем, хочешь? Пасха через две недели, мы пообедаем в ресторане.

— А синьор*** разрешит? — спросила бабушка; голос у нее дрожал. — Встретимся лучше вечерком. Меня на пасху звала к себе Семира. Заходите за мной.

— Папа разрешит, если вы не возражаете, — сказал ты. У бабушки вырвался ребяческий жест: она провела

пальцем у себя под носом, чтобы скрыть волнение. Притянув наши головы одна к другой, она поцеловала в лоб сначала тебя, потом меня. Влажный след ее губ остался у самых моих волос. Я сказал:

— Ты заранее зайди к Семире и откажись от приглашения. Мы придем за тобой в полдень.

Бабушка пыталась слабо протестовать, но потом сказала:

— Ты всегда был неслухом!

24

День клонился к вечеру, стоял уже конец марта, и в воздухе веяло весенним теплом. Плющ на фасаде богадельни, казалось, зазеленел ярче. После тьмы приемной закатный свет, озарявший дома, слепил нас. Мы словно вышли из тюрьмы. Мне было грустно, и я сжимал кулаки в карманах пальто. Потом взял тебя под руку. Ты рассеянно смотрел прямо перед собой, и мне показалось, что моя рука тяготит тебя. Тогда я спросил:

— Ну, как дома?

— Уладилось!

Ты по— прежнему глядел перед собой. Небо на горизонте нависло низко и окрасилось в белые и розовые тона, красный диск солнца угадывался за теми домами, верхние окна которых поблескивали.

Мы долго шли в молчании, инстинктивно свернув на виа Кондотта, как советовала бабушка. Ты предложил мне выпить шоколаду в баре «Флоренция»; в магазинах на виа де'Кальцайоли зажглись витрины, в центре города царило вечернее оживление. Ты медленно пил шоколад и вдруг, между двумя глотками, сказал:

— Папа хочет поговорить с тобой.

— Сейчас?

— Да, так будет лучше. Ничего нового он не скажет, но нужно доставить ему это удовольствие.

Твой папа ждал нас в своей комнате, где он воссоздал кусочек Виллы Росса. На стенах висели портрет барона и три литографии с изображением охоты на лисиц; и узнал деревянные кровати с фигурными украшениями, стулья, стол — ту мебель, которой были обставлены ваши комнаты в Сан-Леонардо. Это была довольно удобная комната, отделанная в темных тонах, и каждая вещь была здесь на своем определенном месте. «Комната-святилище», — подумал я. Здесь веяло атмосферой тех старых домов, где каждый квадратный сантиметр дышит воспоминаниями, которыми и живут их обитатели. Вернее, не живут, а медленно готовятся к смерти. В комнате царила та прежняя мера тишины, которую я успел забыть. Входя, и сказал: «Здравствуйте», — приглушенным голосом, как переговариваются в церкви с соседом.

Твой покровитель, в халате, откликнулся:

— Вот когда мы с тобой свиделись, бездельник.

Он засмеялся своим прежним смешком, ставшим теперь чуть-чуть сердечнее, и предложил мне стул. Мы уселись у стола.

Сначала он стал расспрашивать меня, как я живу, и, слушая мои уклончивые ответы, улыбался, обнажая свои желтые зубы на лице, обтянутом кожей цвета слоновой кости, словно продубленной временем. Наконец он сказал:

— Итак, вместо того чтобы служить примером для своего брата…

Смеркалось; ты зажег лампу на ночном столике, и в полумраке он начал свою речь. Он говорил мирным тоном, в котором, однако, все время сквозила ирония, сначала задевавшая меня; потом мое восприятие словно притупилась. Я слушал его и все время думал совсем о другом, прикидывал, что буду делать вечером, когда уйду отсюда. Он снова повторил историю твоего усыновления, подытожил все, что сделал для тебя; перечислил жертвы, вспомнил пресловутые «триста лир», упомянул о равнодушии, которое проявила семья к твоему будущему. Затем он сказал:

Я вовсе не намерен попрекать всем этим Ферруччо. Если бы время повернуло вспять, я поступил бы точно так же. Но теперь я уж ничего не могу сделать. Теперь я старик, без места, и мои сбережения на исходе. Я вырываю у себя кусок хлеба изо рта, чтоб он учился в школе, а он позволяет себе проваливаться на экзаменах. Я сделал все, чтобы воспитать его, а он гоняется за первой встречной потаскушкой. Я заявляю в твоем присутствии: либо Ферруччо возьмется за ум, либо я отошлю его к отцу. Пусть узнает, каково это! А если он и в этом году провалится, то я отправлю его работать.

Ты слушал его терпеливо, как слушают скучную лекцию под пристальным взглядом профессора; твое лицо ничего не выражало. А он все говорил спокойным тоном, перемежая свои саркастические смешки жестами.

— Видишь, до чего мы дошли? — сказал он мне, обводя рукой комнату. — Для него все это ничего не значит, как будто его ничто не касается. Он думает, что я вечен и что всю жизнь по утрам его будет ждать горячая ванна и завтрак. Он спохватится, когда я отправлю его работать!

Он говорил «отправлю работать», как человек, грозящий пыткой и не бросающий слов на ветер.

Потом он сказал:

— Очевидно, Ферруччо многое унаследовал от своей матери. Но надо, чтобы он сумел побороть себя.

Я стряхнул оцепенение и почувствовал, что весь вспыхнул.

— Что вы хотите сказать? — спросил я.

— Оставим, это слишком деликатная материя, — сказал твой покровитель.

Я с трудом сдержался: мне хотелось вскочить со стула и схватить его за отвороты халата; я подавил в себе рыдание и, продолжая сидеть на стуле, вспомнил твои слова, сказанные тогда в автомобиле. Наконец я нашел в себе силы сказать каким-то странным, вежливым тоном:

— Позволю себе заметить, что относительно мамы вы плохо осведомлены.

— Ты правильно делаешь, что защищаешь ее, — ответил он. — Но оставим этот разговор.

Тогда я встал, чтобы распрощаться.

25

В ту ночь, которую мы провели вместе, ты спросил меня, как я «выкручиваюсь», а я не сказал тебе, что время от времени подрабатываю немного денег, собирая в библиотеке материалы для моих друзей, студентов университета. Как раз под пасху я получил свой заработок.

Ты пришел точно в условленное время, и мы вместе отравились за бабушкой к Семире, старой знакомой нашей семьи; она жила в переулке Петрарки между воротами Сан-Фредиано и Порта Романа.

Я коротко осведомился:

— Папа тебя охотно отпустил?

Я ожидал услышать что-нибудь относительно моего визита, но ты ограничился односложным «да» и ничего больше не добавил.

Я спросил:

— Куда мы поведем бабушку? Что скажешь насчет peсторана «Оресте»?

— А тебе не кажется, что там уж слишком шикарно?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6