– Нет, – ответил я, – можешь не волноваться, я его не знаю.
– А хоть бы и знал! Его фамилия Панераи, а имя Валерио. Уверена, что ты не вздумал бы рассказывать ему, где меня встретил. Он бы, пожалуй, вылупил глаза, если бы ему объяснили, что можно заниматься этим делом и оставаться чистой. Да и ты небось не поверишь, если я признаюсь тебе, что по постельной части я почти не промышляю. Потому-то у меня и денег никогда нет. И здесь на меня смотрят как на исключение. Все зависит от меня самой. Тут есть один, к примеру, каждую ночь захаживает, скоро небось придет, он провожает меня до дому, большие деньги предлагает – до пятидесяти тысяч дошел. Вернее, он их уже всучил мне. По-твоему, пять розовых бумажек на дороге валяются?
– Что ж, если тебе противно…
– Сама не знаю. Он меня не волнует. А ведь не старик какой-нибудь. Он играет, тем и живет. Вот кто настоящий синьор. Мне противно, все вы мне противны, когда нужно спать с вами. И с ним также – никак не поборю отвращения.
– С мебельщиком ведь тебе не было противно.
– Так, попрекай меня, читай и ты мне мораль. Ишь, скорый какой! Ах да, ты из той же породы: вы торчите у своих станков, и от вас воняет потом.
– Придется проглотить, – улыбнулся я. – Ну и язычок у тебя, знаешь!
– Я говорю правду, солнышко. Но по вечерам вы моетесь. Когда братец с папашей мылись, вот это я понимаю – водичка была! Валерио каждый вечер отдраивался О, внешне у него все было, как надо!
– Обычно те, кому не повезло с замужеством, возвращаются домой, к своим.
– К отцу-то? Матери у меня нет, а что до отца с братом, так о них братова жена печется, а я – позор на их голову. Нет, самой лучше жить – сплю досыта и еще танцевать люблю… Понятное дело, бывают и накладки – работа такая. Когда пьяный какой-нибудь врежет тебе так, что у тебя потом фонарь под глазом, ты знай терпи, да и только. Мне пока еще не доставалось, может, потому, что я счастливая.
– Все время о муже думаешь?
– Еще бы, ведь до него у меня ни с кем ничего не было. Но любовь проснулась во мне потом, когда я ему отомстила. Я, наверно, дура, да? Теперь, когда я сплю с кем-нибудь, даже с важными синьорами, я уже не получаю того, что с ним. Поэтому я, насколько возможно, и берегу себя – сама Не знаю, для кого. А как по-твоему, я еще ничего? – спросила она. И тут же: – Да что это я, в самом деле! Не думай, будто я часто плачусь. Я никогда ни с кем не говорю об этом. А ты – другое дело: тут и «лошадиный хвост» и «берлога»… Правда, я и была-то там всего несколько раз, причем все больше без тебя. А что с твоим другом, который в лицее учился, ну, с тем, блондином? Вот кто действительно был хорош, получше, чем ты, хотя и у тебя гляделки дай бог на пасху.
Она не стала ждать, пока я отвечу. Все это время она неприметно следила за тем, что делалось в зале.
– Давай без церемоний, – вдруг предложила она и щекой прижалась к моей, расплываясь в улыбке. – Ну и как тебе моя басенка? Я их сочиняю каждый вечер. Сегодняшнюю, кроме тебя, еще никто не слышал. Привет, надеюсь, ты принесешь мне удачу.
Она направилась прямо к столику, за которым устроился какой-то бывалый с виду старикашка с пегими волосами. Одновременно Сабрина бросила Армандо и присоединилась к ней: щебеча, они подсели к этому синьору, чтобы составить ему компанию. Синьору в том смысле, который вкладывала в это слово Мириам, если, конечно, слова вообще имели для нее смысл.
Когда мы уселись в машину, Армандо сказал:
– Подзарядились мы прилично, теперь и разрядиться не мешало бы. Хочешь? Или к шлюхам, кроме Розарии, у тебя по-прежнему душа не лежит?
– Вот именно, тут уж ничего не поделаешь.
– А может, просто денег нет?
– И то верно, – соврал я.
– Подыщем одну на двоих.
– Я выйду из машины, когда ты найдешь что-нибудь подходящее. Выкурю сигаретку и подожду, пока ты управишься. Мне что-то не того, не втравливай меня.
Я был полон щемящей тоски. У меня болела голова – может, от двух виски, выпитых неразбавленными и на голодный желудок. Похоже, что болтовня Мириам как бы приглушила в моем сознании боль, которая теперь снова давала о себе знать. Мысли возвращались к Лори, к разговору с Милло, к слезам Каммеи, к освещенным луной корпусам Кареджи, и мне мерещились крики и стоны, ее сухой надсадный кашель, ее тяжелое дыхание и голос: «Значит, все неправда, ты такой же, как он, такой же!» Мне казалось постыдным дезертирством то, что я не рядом с ней, казалась детской игрой клятва, которую я ей дал, я чувствовал свое величайшее ничтожество и мысленно себя поносил. Броситься к Лори, обнять ее, вдохнуть в нее жизнь – вот что такое любовь, а не идиотская верность слову, которое она вырвала у меня, мучимая жаром и призраками, осаждавшими ее даже в самые радостные минуты. Я никогда так не любил ее и наверняка никогда так не страдал от любви, как сейчас, в то время как Армандо говорил:
– Центр не узнать. Сахара да и только. Может, тут уже успели побывать блюстители нравственности, – а я отвечал:
– Поворачивай, попробуй поближе к вокзалу, на Виа-де-Банки и на виа Панцини или перед «Великой Италией», там всегда кто-нибудь да есть.
– Нашел кого учить, – обижался Армандо. А я:
– И буду учить, только не втягивай меня в это дело, понял?
И вот он говорит:
– Ей-ей, облава была, попробуем где-нибудь в районе Кашине?
Эта тяжесть в голове и путаница в мыслях; освещенные вокзальные часы, на них восемнадцать минут третьего; пелена ночи над виа Аламанни, что вся в ухабах, а он еще ведет машину, как скотина; на светящемся щитке красная стрелка бензомера показывает три четверти бака, стрелка масломера – около четверти. Армандо включил приемник, идет ночная передача – музыка действует мне на нервы, я выключаю приемник, Армандо это не нравится, он спрашивает:
– Слушай, что с тобой творится сегодня? Какой-то ты весь вечер невеселый. Поругался, что ли? Обрати внимание на мою скромность: я не поинтересовался даже, кто она, знаю, из тебя слова не выжмешь, если ты пожелаешь что-то скрыть.
Я готов упасть ему на плечо и разреветься, но меня удерживают остатки гордости. Я отвечаю:
– Занимайся своим рестораном, ходи по бабам, только не капай мне на мозги, понятно?
Он сбавляет скорость и поворачивается, чтобы посмотреть на меня.
– Тебе что, виски в голову ударило или ты втрескался в Мириам? На таких, как она, тебе и за неделю не заработать. Но если потерпишь до четырех и они выйдут одни, тысчонок за пять ты ее оформишь. Подумай, когда будешь в состоянии.
Я молчу, даю ему высказаться, потом говорю:
– Хватит об этом, Армандо. Так куда едем?
– Мы же решили насчет Кашине. Знаешь, где там пятачок? Нет, я туда не полезу, это еще почище крепости, просто глянем одним глазком, так, для развлечения. Тем более что тебе уже скоро на работу. Может, просто домой дернем?
– Нет, нет, нет! – кричу я. – За меня не беспокойся.
Мы на Пьяццале, где на высоком постаменте восседает на коне одинокий бронзовый Виктор-Эммануил, а вокруг – такая же лунная пустыня, как и везде. Въезжаем в аллею, которая чем дальше, тем оживленнее, вдоль газонов и манежа тускло горят фонари. Армандо сбавляет скорость. Он зажигает дальний свет, и мы видим с десяток несчастных женщин, они, заметив, что он притормозил, выходят прямо к машине. Физиономии и голоса, внушающие страх. Там, где потемнее, топчутся, мужчины. Я закрываю глаза – настолько чувствую себя жалким и усталым, тогда как Армандо вступает в переговоры. Чья-то рука, просунутая в окно машины, тормошит меня.
– А ты, красавчик, спишь и ничего не хочешь сказать Наннине?
Лицо и на нем огромные нарисованные губы; зато голос не такой грубый и хриплый, как у остальных.
– Нет, это для него… Я собственно…
– Что «собственно», сам обходишься? – спрашивает она своим милым голосом и смеется.
Машина срывается с места; чтобы не удариться, я упираюсь в ветровое стекло.
– Сплошное дерьмо, и они еще хотят две тысячи лир! Попробуем найти что-нибудь подальше, – бурчит Армандо. Снова дальний свет фар на двух рядах кустарника и на асфальте. – Мы на Королевской площади, дальше – не их зона. Можно заехать и выпить по чашечке капучинно в «Индиано», а ты заодно и бутерброд съешь – сразу отрезвеешь. – Но он не успевает прибавить газ: нас снова осаждают. Те же физиономии, те же фигуры – толстые и худые, изможденные, те же пальтишки – красные, серые, черные, меховые накидки, распущенные волосы. И те же тени покровителей, да и не только покровителей.
– Фьямметта.
– Джованна.
– Ева.
Мы при свете фар видим их, мы слышим их, они же, выходя из темноты, не видят даже, на какой мы машине. Другой голос:
– Сколько вас?
– Двое, – отвечает Армандо. – Но нам нужна одна.
– Я согласна – по тысяче лир с носа. Только денежки вперед.
– Ты не в моем вкусе.
– По пятьсот.
– Да отвяжись ты!
В ответ звучит ругательство. И уже издалека тот же голос:
– Там двое, им не угодишь. Попробуй, что ли, ты, Розария.
Тут же из темноты позади машины – гортанный голос, очень похожий на мужской, с претензией на игривость:
– Эй, мальчик, тут и я, Розарина. Мы работаем на пару, Динуччо и я – кому что надо.
Что это со мной, в чем дело? Как будто вся моя жизнь в этом крике, детство и первый школьный день, крепость и сестры вот этих несчастных женщин, еще не все сошедшие со сцены, например, Кларетта, если не Неаполитанка и Бьянкина, чьих покровителей мы так боялись, предупреждая об их появлении Томми и Боба; тут и отрочество на берегу Терцолле, жевательная резинка и одна затяжка на двоих – и идеи, к которым я приобщил его, все, вплоть до вечера, когда он сказал мне об отъезде Бенито. Что мне теперь с того, что я был прав, плюнув ему в рожу? Розария – ерунда, Розарию я уже давно осудил, и именно он помог мне это сделать. Но не из дружбы, из ревности! Сейчас ничто в мире не касается меня, кроме Дино и его падения.
Они появляются вместе, он – за спиной Розарии, с моей стороны. Она говорит:
– Этого фрукта тоже желаете?
– Послушай, – протестует он. – Нечего сказать, хорошо ты меня представляешь?
Вижу Армандо, вцепившегося в баранку, и слышу его слова:
– С ума сойти, я-то знал, но… – Открываю дверцу перед носом Розарии, выхожу, хватаю Дино за лацканы пиджака и, прежде чем он успевает что-то понять, наношу первый удар, целя в переносицу. Несмотря на свою силу, он и не думает защищаться, он, как всегда, трусит и даже не хнычет, падая на землю, закрывая лицо и голову руками. Розария пытается разнять нас, наклонившись надо мной, и больше кричит, чем уговаривает успокоиться.
– Бруно, Бруно, никто же не знал, что это ты, ты же знаешь, что я тебя любила. Бруно, он тоже тебе друг. Бруно, тебе будет плохо.
И еще больше, чем она, орут ее подруги:
– Шпагат! Шпагатик!
– Шпагат, Динину бьют!
– Где же Шпагат? Зовите его!
– Шпагат, эй, Шпагат!
Мощная рука хватает меня за плечо, потом наносит мне удар в висок, от которого я валюсь с ног, грохаюсь, оглушенный, рядом с Дино, меня топчут, пинают, и теперь уже я отчаянно прикрываю голову и лицо. Затем чувствую, как меня поднимают и, словно мешок, бросают на сиденье, я соображаю это, когда мотор гудит уже рядом домом и машина останавливается.
– Слава богу, хоть машину мне не перевернули, – говорит Армандо. Это конец рассуждения, которого я не слышал. – Тебе лучше? Значит, кости целы, слава богу. Мне тоже повезло, только рубашка и галстук пострадали. Спокойной ночи, завтра все обсудим, загляни к нам вечерком. Разумеется, Паоле и моим – ни слова.
Я вошел на цыпочках, у Иванны горел свет, сам не знаю, как я добрался до своей комнаты, заперся и рухнул на постель. Кости были целы, это верно, но мне здорово досталось, и я уснул как убитый. Через несколько часов меня, барабаня в дверь, разбудила Иванна.
Недолгого сна оказалось достаточно, чтобы силы мои восстановились, и я только чувствовал боль во всем теле, особенно в боку, где красовался огромный синяк, к которому просто невозможно было притронуться. Но голова была свежая, и, едва открыв глаза, я уже решил, что побегу к Лори, а не на работу. Я торопливо мылся и одевался, и Иванна обратила внимание на мою спешку, так же, впрочем, как и на темную отметину у виска, которую я только что сам увидел в зеркале ванной.
– Я был с Армандо, – опередил я ее. – Кстати, тебе привет от Чезаре и Доры. Я немного ушибся о дверцу машины.
Иванна посмотрела на меня с нежностью.
– Вчера вечером заходил Милло, он искал тебя.
Я не вспылил, не стал оправдываться. Милло все рассказал ей – тем лучше; все равно они ни в чем не убедили меня своей обывательской, ложной жалостью, и свое нынешнее решение я принял сам.
Никакой трагедии, просто обстоятельства сложились не в нашу пользу, только и всего; будь я возле Лори, мы бы что-нибудь придумали. Все второстепенное исчезло, осталась одна, словно во сне меня осенившая мысль: если я буду у ее изголовья, она спасена. Наша любовь, которая видела нас счастливыми, станет еще сильнее, прогнав зло. Если Лори по-своему верила в рай, я тоже поверю в него, но чтобы жить в нем на земле, вместе с ней.
Мне даже показалось само собой разумеющимся то, что Иванна, подавая мне плащ, сказала:
– Прости меня за все. Ты – туда, правда?
32
Одно дело – рана, кровь и даже смерть на войне, в автомобильной катастрофе, на ринге, от несчастного случая на производстве, от руки убийцы. Другое дело – болезнь, которая не идет в открытую, а берет тебя в кольцо, сверлит изнутри, вытягивает все соки, опустошает тебя. Она – неотъемлемая часть старости, когда тело дряхлеет и неизбежно разрушается. Я не мог примириться с этим: Лори была первым человеком, которого я видел больным, подавленным чем-то непостижимым, мешавшим дышать. Чтобы победить это непостижимое, я, когда был у нее, заключил ее в объятия, чтобы ее груди снова расцвели, хотя они и не казались мне увядшими, чтобы вселить в нее, да и в себя тоже, уверенность в том, что мы живы. Охваченный отчаянием, я бросился навстречу той ночи, которую теперь упорно пытался загнать в самый дальний угол памяти.
Все растворилось в свете и запахах утра. Правда, я не замечал ясного неба, раскрывшихся почек, сверкающей травы на захламленных мусором берегах Терцолле. Как слепой, я двигался по знакомым улицам, не обращая внимания на декорации. Инстинкт бегства, забросивший меня в бар у заставы Прато, превратился теперь в действенную надежду, в жажду искупления собственной вины. Я взбунтовался потому, что близость зла отшатнула меня; теперь вместе с мужеством, внушенным любовью, я вновь обретал свободу духа и власть над своими поступками. По мере того как я приближался к больнице, а она была недалеко, я, словно последний идиот, давая волю воображению, представлял себе, как мой приход возвратит Лори к жизни.
Может быть, из желания продлить это ощущение, обуздать нетерпение и побороть остатки страха я не сразу вошел в калитку больницы, а остановился перед ней, чтобы закурить. Больница Кареджи находилась на задах, в глубине улицы, на противоположном конце которой высились цехи «Гали»; я проходил здесь тысячу раз, держась за руку синьоры Каппуджи, бегал тут с мальчишками и всегда выбирал именно эту дорогу, чтобы сократить путь, если возвращался домой со стороны виа Витторио. Я часто видел «неотложки» и машины скорой помощи, небольшие автобусы, которые мы называли «пилигримами», глазел на сестер милосердия и санитаров, куривших в беседке больничного парка. Но я ни разу не ступал за эту калитку; инстинктивно я всегда обходил ее, держась другой стороны площадки, где на моих глазах с годами появился навес, лотки для торговли фруктами и цветами, стоянка, на которой я сейчас оставлял мотоцикл. Я никогда не бывал в больнице. Никогда не соприкасался с этой обстановкой, в которой есть что-то от кладбища, от поражения. Как чужак в своем районе, я справился у сторожа насчет стоянки; это был старик в кепке и рваном плаще, доходившем ему до пят, поглощенный своей «ответственной» работой.
– Почему только мотоциклы и велосипеды?
– Потому, что для машин стоянка на территории лечебницы, рядом с центральной аллеей, как раз посередине.
– А как навестить больного… тяжелобольного?
– Смотря какая болезнь. Терапия, хирургия?
– Думаю, терапия.
– Центральная аллея, – повторил он.
Но все равно, пройдя по ней несколько шагов, я не знал, куда теперь направиться: передо мной встали многочисленные корпуса, на первом из них я прочел: «Хирургическое отделение». Меня обогнал «Фиат-600» и тут же остановился: навстречу мне бросилась Джудитта.
– О, Бруно, Бруно!
За рулем сидел ее муж. Он поставил машину неподалеку и догнал нас. Был он среднего роста, но такой толстошеий и пузатый, словно его накачали воздухом; тонкие конечности производили впечатление плохо подобранных протезов. Он шел вприпрыжку и, разговаривая, беспрерывно размахивал руками, должно быть полагая, будто таким образом можно придать выразительность самым пустым фразам. Нужно было снять с него все лишнее, громоздкое, чтобы увидеть то некогда нормальное лицо, которое угадывалось в его заплывших чертах. Теперь же у него была банальная физиономия толстяка и на ней светлые глаза с грустинкой. Я смотрел на них – на него и на Джудитту, они представляли собой идеальную семейную пару: она значительно моложе, далеко не такая толстая, как он, но пышногрудая и круглолицая. Можно было догадаться, что обычно они много смеются, смакуя всякие сальности, причмокивая, предаются обжорству; можно было представить себе их дочерей – цветущих и смешливых, как они сами. По сравнению с их показной скорбью слезы, пролитые Сандро Каммеи накануне вечером, были слезами любящего отца, человека пусть недалекого, но достойного уважения.
– Дзаникелли Луиджи, – представился он, протягивая мне пухлую руку и застегивая пиджак на брюхе. Он скривил губы – не от высокомерия, подумалось мне, а давая понять, что дела обстоят весьма плачевно. Этот омерзительный тип на мгновение, не больше, стал моим другом, потому что добавил: – Я рад, что вы пришли. Когда Лори увидит вас, ей не станет лучше, зато покажется, будто она оживает.
А вот пока он ставил машину, Джудитта мне сказала другое:
– Плохо, Бруно, очень плохо, она без сознания, крепитесь, будьте мужественны, мы вот мужаемся. Вы бы видели, во что она превратилась за какую-то неделю с небольшим, просто не верится, не знаю, как мы переживем это. – Она задержала мою руку, и мне показалось, что ее рука дрожала.
Мы пересекали аллею, Луиджи нес свое тучное тело и, заглушая вздохи Джудитты, которая шла между нами, пытался подбодрить меня.
– Хорошо, что вы не пришли сегодня ночью, вам повезло – это было ужасно. Но чем черт не шутит! – неожиданно заключил он. – Утром ей стало лучше.
– Луиджи дежурил возле нее ночью, – объяснила Джудитта. – Мне пришлось вернуться домой из-за девочек. Моя свекровь женщина пожилая, а маленькую нужно и помыть и одеть перед детским садом. Старшая – ничего, она все поняла, на то она и старшая.
Мы миновали два корпуса.
– Это там, в самом конце, – сказала она. – Мы поместили ее в платную палату. У нее сейчас отец и Луиза.
– И, к счастью, еще и сиделка дежурит. Луиза небось о том только и думает, как бы заставить Лори молиться.
Перебивая Джудитту, ему удавалось время от времени отвлекать меня от тягостных мыслей, вызванных ее словами. И все равно у меня сохло во рту, и я испытывал чувство все нарастающей тревоги, даже курить расхотелось: затянувшись еще раз, я выбросил сигарету.
Луиджи описал полукруг у нас за спиной и пошел рядом со мной, взяв меня под руку.
– Вы давно знакомы?
– Месяца четыре или пять.
– Дитта мне рассказывала… Вы ее очень любите?
Допрос, который до него учинила мне его жена, потом Милло, потом Иванна, – правда в иной форме. Снова я ненавижу этого типа. Машинально отвечаю:
– Иначе меня бы здесь не было.
– Это ничего не значит. Мне известно, что вчера вечером…
Неужели и ему я должен говорить о нашей клятве? Я освободился от его руки и без лишних церемоний предложил ему оставить меня в покое. Мое движение было настолько резким, что Луиджи чуть не потерял равновесие.
– Джиджино, – взмолилась Дитта. Это был упрек и одновременно предостережение.
Он сказал:
– Все мы переживаем трудные часы, так возьмем же себя в руки, верно я говорю?
Мы поднялись на несколько ступенек и оказались в длинном коридоре. Пахло нежилым – странной смесью запахов дезинфекции, пищи, мочи и крови, – я инстинктивно задержал дыхание. Прошел санитар, толкая перед собой тележку, нагруженную свернутыми простынями. Еще одна лестница, снова коридор, двери и в глубине – огромное окно. За столиком сидела монахиня. Напротив, спиной к окну, – Сандро Каммеи. Он пожал мне руку, и я не понял, доволен ли он моим приходом.
– Спит, – сказал он. – Наконец-то ей сделали укол. Там сейчас Луиза, сиделка придет в десять.
Мы смотрели друг на друга молча. Луиджи вынул пачку сигарет, предложил мне, но я отказался. Он поглядывал на меня исподтишка, теперь уже с недоумением и явно подозрительно. Вся троица была достойна того, чтобы ее изобразили в «Снятии с креста», – один краше другого: живая бочка сала, старик – кожа да кости и женщина – сплошная грудь; они или курили, или просто сопели, и их потные физиономии с кругами вокруг глаз и с отвисшими губами действовали мне на нервы. Луиджи, как будто что-то решив, тронул меня за руку, и я пошел за ним к окну.
– Вы поняли, что это такое? – спросил он и сам себе ответил: – Острый диссеминированный милиарный ТБЦ. Никакой наследственности, разумеется. Плеврит тоже ни при чем, в крайнем случае – это одна из причин, притом не главная. От этой болезни сразу не вылечишься – нужны недели. А в таких случаях, как у Лори, которые врачи называют скоротечными, одно из двух – либо несколько дней – и человек спасен, либо конец. Я, как могу, успокаиваю жену, но это так ужасно.
Теперь я закурил и слушал, стараясь вникнуть в его назойливое жужжание.
– Сегодня ночью, – продолжал он, – у нее дежурил молодой врач, так, практикант, он еще не успел позабыть, чему его учили, и любезно мне все объяснил. Милиарный туберкулез, сказал он, угрожает только совсем юным. Чаще всего им заболевают дети. У тех же, кому больше тридцати, можно сказать, иммунитет.
Противный до отвращения, он то и дело притрагивался к низу живота: у него наверняка была грыжа, и он сам нуждался в лечении.
– Этот докторишка объяснил мне, что существует четыре пути распространения инфекции, иными словами, четыре пути, которыми распространяется бацилла. Потому что и здесь все начинается с палочек Коха. Но в подобных случаях контакт не опасен. – Должно быть, он увидел молнию в моем взгляде – в его я прочел искреннюю обиду. Я убедился, что не ошибся, когда он прибавил: – Надеюсь, вы не сочли меня навязчивым?
– Разве я вам что-нибудь сказал? – ответил я.
И он продолжал. Он давал мне научное объяснение, которое в конце концов даже заинтересовало меня:
– Доктор перечислил мне все четыре за рюмкой коньяку, но я припоминаю только два. Один он, кажется, называл гематогенным путем, а дальше не помню. В общем, палочка попадает в легочные сосуды и проникает в легкие. В данном случае речь, кажется, идет о классическом пути. Палочка оседает здесь, – он коснулся огромного живота, – потом приходит в движение и направляется прямо в сердце и легкие, где образуется множество крохотных бугорков, которые притягиваются друг к другу, будто они намагничены, и постепенно наступает удушье. Они крупные, величиной с просяное зерно, вот откуда – милиарный.
– Голос его прервался, по пухлым щекам покатились слезы. – Я так люблю Лори, может, еще больше, чем вы, – пробормотал он и повернулся ко мне спиной, чтобы успокоиться: Джудитта позвала его, а я остался один и стал смотреть в окно.
Кипарисы больничного парка раскачивались над белой стеной, а дальше – восседали на своих высоких постаментах похожие на собак львы, которых я помню с детства. «У них на щитах – герб Флоренции, Брунино. Быстрей, быстрей, здесь воздух заразный, пошли, отсюда», – говорила синьора Каппуджи. К тревоге, к нервному состоянию снова примешивался страх. Сил моих больше не было терпеть. Я направился к ним, они сидели рядом с монахиней и разговаривали. Я отвел в сторону старика Каммеи, чтобы спросить у него, где палата Лори. Он показал мне дверь, и, не дав ему опомниться, я решительно двинулся к ней: тихо повернул ручку, рывком освободившись от Джудитты, которая бросилась ко мне и хотела меня задержать.
– Вы ее разбудите, почему бы вам не подождать?
Палата была погружена в полумрак, у дальней стены тускло горела занавешенная лампа, женщина с опущенной головой сидела у баллона с кислородом, между тумбочкой и двумя койками – той, что стояла рядом с дверью, и еще одной, у края стены, в которой угадывалось окно, закрытое шторой. На второй койке лежала Лори. Но прежде чем я различил все это и увидел приподнятое на подушках тело, я услышал ее дыхание. В тихой и темной палате оно, должно быть, звучало громче, чем было на самом деле. Как будто отбойный молоток, который вместо грохота издавал бы звук, до ужаса похожий на человеческий вздох. Та же частота ударов, та же дрожь скалы у нее в груди. То же ощущение жестокости и разрушения. Мачеха подняла голову, узнала меня, хотя и видела впервые, приложила палец к губам. Привыкнув к полумраку, я шагнул вперед. И увидел ее: она спала.
Теперь я знаю, что меня охватил ужас. Знаю, что молчал, хотя в сознании моем раздался самый душераздирающий вопль, на какой только я был способен Наконец-то жалость возобладала над страхом. От ее красивого лица с чуть розоватой кожей буквально ничего не осталось. Оно было синим, с багровыми пятнами на скулах, а лоб даже не синий – фиолетовый, и подбородок тоже, и шея, и веки. Сухие, потрескавшиеся губы были полуоткрыты, в уголках глаз застыли желтоватые капли, похожие на восковые слезы. Потная кожа, вся неухоженность Лори усиливали гнетущее впечатление. Ее светло-рыжие волосы, короткие и беспорядочно вьющиеся, открывали распухшие мочки ушей. На ней была голубая пижама, кружева на часто и тяжело дышавшей груди трепетали, как от ветра. Руки, тоже синюшные, лежали ладонями кверху, казались пятнами на свежем белом одеяле.
Я смотрел на нее, смотрел бессмысленно. У меня небось тоже был замогильный вид, но во мне клокотала сила, которую я с трудом сдерживал, сжимая кулаки. В то же время я чувствовал предательскую слабость – обыкновенный щелчок свалил бы меня с ног.
– Видели? – голос Луиджи рядом со мной чуть не оказался этим щелчком. Я схватился за спинку кровати; Джудитта и отец стояли у другого ее края, мачеха опять зашептала молитву.
Потому ли, что кровать дрогнула от моего движения, а может, из-за того, что в палате прибавилось народу и Лори стало еще труднее дышать, она шевельнулась. Джудитта освободила себе место между мачехой и постелью, взяла кислородную трубку и поднесла ее ко рту Лори. Как будто во сне, она произнесла мое имя.
Джудитта давала ей кислород и вытирала лоб.
– Сорок один, не меньше, – пробормотала она, сняла желтоватые сгустки с ее ресниц, смочила ей губы, обмакнув марлю в кувшин с водой. – Лори, он пришел, он здесь.
Она не слышала, повторяла мое имя, ерзая головой по подушке, не открывая глаз. Наконец приоткрыла их, потом распахнула во всю ширину: золотые капли исчезли, зрачки были черные и влажные, белки сплошь в кровавых прожилках. Она старательно напрягала зрение, но было ясно, что это бесполезно: она ничего не видела. Она снова зашевелилась, потом успокоилась. Взгляд ее упал на меня, остановился на мне.
– Узнаешь? Это Бруно… Позовите ее, – шепнула мне Джудитта.
Я тронул ее за руку, она горела жарче, чем в последний раз, когда я к ней прикасался, но сейчас от этого пламени у меня мороз по спине пробежал.
– Лори, как ты себя чувствуешь? – Вот что я сказал. – Как ты себя чувствуешь, Лори, ты видишь меня?
Ее ничего не выражавший взгляд скользнул над моей головой, потом по моему лицу, неожиданно оживился, и в нем забрезжил огонек нежности. Она приподнялась на подушках, потянулась к Луиджи, обняла его, шепча:
– Бруно, любимый, – и поцеловала его в губы. Потом снова безжизненно упала.
Джудитта безудержно зарыдала:
– Это с ней творится последние два дня, с тех пор как она не приходит в сознание, какой ужас! Она так надеялась, Луиза, ты видела? Она и не исповедалась. – Захлебываясь от рыданий, она с неподдельным отчаянием кусала платок.
Мачеха продолжала молиться, старик Каммеи вышел. Луиджи повис у меня на руке и тихо объяснил мне:
– Она всегда симпатизировала мне. Ей еще и двенадцати лет не было, когда я появился у них в доме, мы были помолвлены с Диттой, а к нашей свадьбе она сама придумала платье для Дитты, бедная девочка.
Лори неподвижно лежала на подушке, как будто снова уснула, произнося мое имя.
– Этот поцелуй предназначался вам, в бреду Лори нас перепутала. При менингите больной ничего не видит кроме призраков, разум покидает его…
Я сделал то же, что и раньше – оттолкнул его руку. Он надеялся, что мне ничего не известно, но ведь все равно существует какой-то предел лжи, лицемерию, двуличию, служащим человеку панцирем, в котором он разгуливает, скрывая наглость под личиной добрячка. Он не должен был лезть ко мне и все-таки снова полез, хотя я его только что оттолкнул.
– В последние недели, – продолжал он тем же полушепотом, – мы часто виделись, не знаю, говорила ли она вам. Она отпрашивалась на часок с работы и заходила ко мне. Могу сказать, что она очень привязалась к вам, Бруно. Со мной она была откровеннее, чем с сестрой. В это время Дитта обычно гуляла с девочками.
Как будто тебя пронзают шпагой – избитое выражение, но что сказать, когда холодеешь с головы до пят и чувствуешь себя истуканом, все в тебе онемело, и лишь сердце кажется невредимым, стучит в груди и комом подкатывается к горлу? У меня было такое состояние, откровения Луиджи убивали меня. Чтобы заставить его замолчать, я схватил его за запястье и сжал крепко, как только мог, оставаясь неподвижным. Он не взвыл, только сказал: