– Так, а сейчас ты скажешь, что я вообще сосунок.
– А почему бы и нет?
Лори улыбнулась и поцеловала меня. Она уже думала о чем-то другом, прямо противоположном, как всегда: воображение неожиданно как бы уносит ее куда-то, но в этом неизменно есть сокровенный смысл, причина, пусть не сразу понятная мне. Так гусеница медленно прокладывает свой тоннель в мякоти плода и вдруг, неожиданно для самой себя, оказывается на свету. Сейчас Лори пересказывала мне то, что накануне говорила Милло о своей привязанности не к местам, а к людям.
– Природа – это мы сами, ведь она существует благодаря тому, что существуем мы. Снег красивый, деревья красивые, в нас тоже есть красота, красивы и река и море, но. ведь они способны и ужасать нас в зависимости от нашего настроения и от того, с кем мы. Что значит, по-твоему, быть свободными?
– Быть молодыми, иметь голову на плечах, пробивать себе дорогу, самим решать, каким должно быть будущее.
– И, кроме того, придумывать себе жизнь!
– Придумывать? Для чего?
– Да нет же, я неправильно выразила свою мысль. Я имела в виду совсем другое – совершенствоваться с каждым днем, стремиться быть лучше всех, помнить о том, что совесть всегда должна оставаться чистой.
– Ясное дело, мы-то ни в чем не виноваты. Мы страдаем по чужой вине, оттого и бунтуем.
Потом мы целовались, и не электрическая печка и не коньяк, а наша любовь согревала нас в насквозь отсыревших стенах «берлоги».
27
– Я привыкла видеть тебя веселым, ты всегда радовался чему-то, – говорит Иванна. – Можно было подумать, что мы с тобой просто соседи по квартире, так мало мы разговаривали, – и от этого у меня разрывалось сердце. Даже то, что ты каждый раз возвращался около часа ночи, стало обычным. Я курила сигарету за сигаретой, я вцеплялась в спинку кровати – только бы не выскочить в кухню и не закатить тебе скандал. Эта девушка – я еще не знала, кто она такая, – завоевала тебя. В твои годы я тоже была влюблена, но ведь я полюбила Морено, взрослого мужчину, а не мальчишку! Свои мысли я топила в этом стакане с водой. Меня сбивали с толку твое молчание, твоя скрытность, безразличный тон, каким ты со мной разговаривал. О других, о твоих продавщицах и школьницах, даже о какой-то Розарии, ты рассказывал мне. Конечно, при этом ты смущался, как и полагается ребенку, поверяющему матери свои тайны, но и по тому, что ты говорил мне, я понимала, как все это было несерьезно. Отчего же ты молчал теперь? Если ты действительно любил ее, почему ты не познакомил меня с ней? Неужели ты видел во мне врага? Прости меня, ко я думала, я была уверена, что она – ведьма. Знаешь, время идет так медленно, когда сидишь в кассе и отрываешь билеты – руки отсчитывают сдачу, а мысли все лезут и лезут в голову. Ведь после того как к нам заходила мать Бенито, я увидела, я поняла, до чего умеют молчать сыновья!
– Вот-те на! Впервые слышу, что его мать была у нас.
– А ты, как ты вел себя по отношению ко мне? Даже о письме с «Гали» почти ничего не рассказал. Когда ты вошел, я была в коридоре, помнишь? Я шла на кухню за водой, чтобы принять снотворное. Ты еле-еле выдавил из себя «добрый вечер» и для приличия спросил, как я себя чувствую. Помнишь, что я тебе ответила?
– «Как всегда, плохо». Что-то в этом роде.
– Неправда. Я сказала: «А тебе разве не все равно? Ты ведь и без того счастлив». Ты сел за стол и набросился на еду так, как будто переполнявшая тебя радость не могла насытиться… Я стояла в дверях с графином в руке, и меня бил озноб – хотя это был уже конец марта. Ты уткнулся в тарелку, будто меня тут не было или на моем месте стоял бы шкаф. Я приготовила тебе на ужин артишоки. Наконец ты соизволил заговорить со мной. Ты спросил довольно грубо: «Ну, что стоишь, как статуя? Или садись, или ступай спать». И тут же, может быть, сам того не заметив, немного смягчился, как бы прося меня не уходить. У тебя даже выражение лица изменилось, когда ты сказал: «Взяла бы, что ли, грелку, миссис Сантини!» Могла ли я подумать, что через несколько минут ты набросишься на меня с кулаками?
– Тебе доставляет удовольствие напоминать мне об этом, не так ли?
– А тебе хотелось бы, чтобы я молчала об этом даже сейчас? Ничего, так лучше, по крайней мере от чего-то освобождаешься. Сколько раз ты говорил мне, что стараешься во всем найти разумное начало?
Да, это так. И вот я спрашиваю себя, не преобладает ли чувство над разумом в моем отношении к собственной матери? Нескольких светлых минут, вроде тех, когда мы встречаемся с ней по утрам, достаточно, чтобы мне открылось множество новых мелочей, говорящих в ее пользу. При этом я невольно чувствую себя виноватым перед ней, как будто сам по себе факт моего появления на свет помешал ей, сделал ее жизнь не такой полной, какой она могла бы стать. Именно сам факт моего существования навсегда подчинил Иванну с ее природной впечатлительностью, с ее эгоизмом мещанки, с ее умом, способным на удивительные озарения (которых, правда, никогда не хватало надолго по той причине, что у нее было не так уж много душевных сил), самым закоренелым условностям: отсюда ее боязнь чужого мнения и стремление неукоснительно выполнять то, что принято считать элементарным долгом.
Это было давно. Когда я признавался Милло, что знаю о смерти отца, когда я уже принимал участие в игре Иванны, отчасти из жалости к ней, отчасти потому, что меня умиляла уверенность, с какою Иванна изо дня в день, из месяца в месяц ждала возвращения Морено, ей было двадцать пять лет; ей еще не исполнилось и тридцати, когда умер Лучани и когда я благодаря Электре перестал быть ребенком. За последние годы я вырос, а она сдала. А ведь она была красивой, ничего не скажешь! Блондинка, она красила волосы в рыжий цвет, который подчеркивал белизну ее кожи; на овальном лице, не кукольном, а скорее взятом с миниатюры, сияли глубоко посаженные глаза, и нежная их голубизна излучала спокойный и вместе с тем волнующий свет. По тому, как шоферы смотрели на нее в траттории, я понимал, насколько Иванна была женщиной и какой притягательной силой она обладала. Она подносила сигарету к губам, и парни тянулись к ней из-за соседнего стола, а то и вставали, предлагая ей прикурить. В знак благодарности она опускала ресницы – и только! – пресекая все попытки заговорить с ней. «С меня достаточно того, что я с утра до вечера штампую билеты и расточаю улыбки», – ворчала она.
У траттории останавливались все машины, некоторые специально сворачивали с виа Болоньеэе, чтобы полакомиться соусами синьоры Доры. Среди шоферов был один парень из Салерно, который вместе со своим напарником, тоже южанином, перевозил на «додже» с прицепом апельсины и лимоны. Это он «разбил лед» однажды вечером, подсев к нашему столу и разложив по нему семейные фотографии. Когда Иванна услыхала, что он побывал в Африке, в Мармарике, она уставилась на него во все глаза. Он сказал, что его фамилия Аренелла. На его огромной волосатой руке были часы со светящимися стрелками и окошечком календаря, на шее, под комбинезоном, блестела цепочка. Это он сказал в тот раз, когда подавали лису: «Как бы от нее не заболеть, а?» Потом начался дождь, незаасфальтированная дорога превратилась в сплошное болото, и Аренелла, усадив нас к себе в кабину, Подбросил до самого дома. В следующий раз он направился прямо к нашему столику, держа в каждой руке по два апельсина, но Иванна как бы с трудом узнала его, едва поздоровалась и отказалась от них.
Вместо того чтобы вызывать во мне ревность, внимание мужчин к Иванне наполняло меня гордостью за нее, и я воспринимал это как должное. Мне было хорошо и весело, когда я, уверенный в безупречности ее поведения, смотрел на нее влюбленными глазами и хотел, чтобы все знали, что она моя мать, как будто я сам выбрал ее. Я был ее сыном, и вполне естественно, что, обожая Иванну, я понимал ее беспокойство за меня, терпел самые резкие перемены в ее настроении и наконец выставил Милло из нашего дома. Ведь я не сознавал тогда того, что мог ей объяснить сегодня: на пороге молодости она познала несчастье, безжалостно отнявшее у нее радости замужества, которые она едва успела вкусить, а для нее, как и для всякой женщины в ее положении, любовь отождествлялась с физическим удовлетворением. Если бы она позволила себе что-нибудь с Аренеллой и еще раньше – с молодым Сильвано, с которым однажды в воскресенье, еще при жизни синьоры Каппуджи, встретилась в Луна-парке, что было бы в том противоестественного, дурного? Впрочем, эти старики, как правило, придают физической близости огромное значение, видя в ней чуть ли не основной смысл существования. Они говорят о ней намеками или открыто, они позволяют себе любые сальности – одни просто по своей скотской природе, другие похваляясь своей искушенностью в этом деле – и превращают ее в самую настоящую трагедию, так что создается впечатление, будто все человечество состоит из импотентов, из мужчин и женщин, недоступных друг для друга Нет такой силы, которая могла бы отвлечь их от этой темы. В конечном итоге к ней сводятся все мысли, все разговоры. В этом плане они абсолютно ничем не отличаются от своих потенциальных жертв. И если в поведении они подчиняются более строгим правилам, то виной тому не отсутствие желания, а ничтожные возможности для его удовлетворения. В этом-то и кроется их спасение. Ведь известно, да и пишут об этом немало, что чувства властвуют над людьми, и иной раз может показаться, будто человеческая активность у станка, или а политической борьбе, или просто в обыденной жизни есть не что иное, как способ разрядить энергию, предназначенную для другой, низменной цели. Это происходит либо бессознательно, либо оттого, что люди чувствуют себя бессильными обуздать свои желания. И все кончится тем, что мужчины и женщины когда-нибудь навечно забудут об абсолютной любви – о близости, подобной длительному размышлению, в результате которого мы приходим единственно возможным путем к тому, что ищем. Это нечто бесконечно чистое, очень сильное, приходящее само по себе, а не потому, что мы гонимся за ним, подстерегаем его, думаем о нем, стараемся его приблизить. Два тела, два человека соединяются для того, чтобы войти Друг в друга, и один помогает другому лучше разобраться в себе самом: это зеркало, в котором отражаются наши мысли, убеждения, идеалы. Говоря о чувствах, старики имеют в виду плоть, а это все равно, что говорить о чем-то грязном – о поте, о физическом усилии, об «опьянении». Они – животные, и это вполне их устраивает. У того же Милло, несмотря на его привязанность к Иванне, наверняка есть какая-нибудь добрая подружка, которая нужна ему, чтобы время от времени освобождаться от переизбытка жизненных сил. Так после Электры в моей орбите оказалась Розария, и я встречался с ней до тех пор, пока на моем горизонте не возникла Лори.
Понимая это, разве я осмелился бы упрекнуть мою мать за кратковременную связь с Аренеллой или с Сильвано, за то, что она дала бы «выход чувствам» с кем-нибудь из друзей Беатриче, той самой Беатриче, которой она обязана значительной переменой в жизни – тем, что сменила блузу работницы на блузку кассирши. Достаточно было мне обратиться к более отдаленным временам и вспомнить мои ночные набеги с Милло в кафе «Дженио». связать нервное состояние Милло с тем, как моя мать лелеяла память Лучани, и я догадывался, что Иванна была любовницей своего прежнего хозяина. К трауру вдовы погибшего воина прибавился этот тайный траур, и нет ничего странного в том, что именно после смерти Лучани ее мечты о возвращении Морено превратились в навязчивую идею. Став ее моральным алиби, из-за которого Милло вот уже столько лет не решался подступиться к ней с предложением выйти за него, ожидание мужа начало приобретать характер мании. Ее бедные нервы постепенно погубили бы ее, если бы не мое вмешательство: волею обстоятельств это случилось в тот самый вечер, когда в объятиях Лори я оплакал Дино и Бенито и отрекся от своей дружбы с ними.
Она села и слегка запрокинула голову, коснувшись затылком угла буфета. Она прижимала к груди грелку, на ней был голубой халат, в волосах – лес разноцветных бигуди, на лице – обычный слой крема, блестевшего, как пот. Отставляя тарелку, я вдруг поймал себя на том, что мне хочется спросить о ее делах: «Ну, что слышно? Как там директор твоего кинотеатра господин Сампьеро со своей водянкой? А что киномеханик, все ревнует свою жену?» – но она вдруг посмотрела мне в глаза, какая-то тихая и покорная.
– Мы по-прежнему друзья? – спросила она.
Ощущение нежности и скуки, смешанное со вкусом только что проглоченных артишоков. Бедная женщина, я бы сделал для нее все, что угодно, лишь бы она не принуждала меня к этому сама.
– Мама, я не понимаю тебя. Объясни, пожалуйста…
– А ты ничего не хочешь мне объяснить? – она положила руку на стол – левую, на которой обручальное кольцо и перстенек с рубином, – и провела указательным пальцем по краю клетчатой скатерти. – У тебя рот всегда на замке. Пожалуйста, не злись, но я сама кое о чем узнала. После такого перерыва я снова заглянула в тратторию Чезарино. Знаешь, там теперь все по-другому, и название новое – «У лисицы», в честь той лисы, которую мы когда-то у них ели. Шикарное заведение. Дора прямо-таки не успевает насаживать на вертел кур и всякую дичь.
– Ты, кажется, отвлекаешься. Зачем?
– Чтобы ты понял, чего мне это стоило. Ну, да ладно. От Армандо я ровным счетом ничего не добилась: подумать только, он не видел тебя несколько месяцев! Он дал мне адрес мулата, но ни мулат, ни Дино… Само собой, каждый раз я делала вид, будто случайно оказалась поблизости. Наоборот, все они сами расспрашивали меня о тебе. Дино я нашла под лоджиями, и из всех твоих друзей он один проявил какое-то беспокойство за тебя. Самый добрый и самый хороший мальчик. Он сел со мной в автобус и проводил меня прямо до дома.
Несмотря на начало весны, в кухне было страшно холодно, но мне казалось, что ее слова, а не холод и ночная сырость, поднимавшаяся из зарослей Камыша и оседавшая на стеклах, пронизывали меня до костей.
– А что мне оставалось делать? Ведь у меня в целом свете нет никого, с кем я могу быть откровенна, кроме разве…
– Ага, значит, ты была у Милло.
– Он сказал, что вы ужинали вместе.
Так, все ясно: она надеялась, что я не выдержу и начну расспрашивать ее, что у меня лопнет терпение и я рассержусь. Мое молчание сбивало ее с толку.
– Он сказал, что я могу быть спокойна. Что она хорошая девочка. И к тому же красивая, правда? – И после долгой паузы, снова прижимая грелку к груди: – Положа руку на сердце объясни мне, Бруно, если это у тебя серьезно, ну чего тебе таиться от меня? Ведь я еще не такая старая, чтобы не понять. Я знаю, кто ее родители, знаю, что они порядочные люди.
– Правильно, – ответил я. – И никто не отрицает, что это серьезно. Так что успокойся. К тому же ни я, ни Лори ничего ни от кого не скрываем.
– Когда ты приведешь ее? – спросила она. – Завтра я выходная.
Теперь в трудном положении оказался я: на меня нахлынули самые противоречивые мысли, и я не знал, как мне быть. Мы с Лори никогда не задумывались об этом. Ведь о родителях мы говорили с ней не иначе, как о стариках, которых мы осуждали. Они сами и их комплексы, они сами и их условности были чем-то далеким и не имеющим к нам никакого отношения. И в тот момент, когда Иванна была наиболее искренна (пусть не до конца, как я потом установил), ее поведение и ее намерение показались мне лицемерными и жалкими. И я повел себя не наилучшим образом.
– Познакомить тебя с ней? А не рано ли? Ведь мужчина – я, и для начала мне следовало бы поговорить с ее отцом. Разве не так поступил Морено?
– Нет, нет, – испугалась она, – ты не должен этого делать! То есть пока не должен. – Она тяжело и часто дышала, в ее голосе звучала боль. На меня смотрела смехотворная маска самой древней и замшелой из форм ревности, и мне просто не верилось – она, такая живая, вдруг оказалась вне времени. – Может быть, это чисто детская влюбленность и у тебя и у нее, хотя я знаю, что она… ну да, она немного поездила по свету, несколько лет прожила в Милане. А ты еще должен определиться на работу, должен…
– Что же я должен? – Прикидываться дурачком доставляло мне теперь довольно сомнительное, но все же удовольствие. – И у нее и у меня есть работа, мы могли бы пожениться хоть завтра. Но нам это и в голову не приходило. И потом, разве я позволил бы себе жениться без твоего разрешения, когда мне еще и двадцати нет? Кстати, ты ведь не станешь возражать, после того как Милло успокоил тебя?
Она откинулась назад, закрыла глаза. У нее дрожали подбородок и руки, которыми она придерживала грелку на груди.
– Я никогда не возьму на себя такой ответственности до тех пор, пока не вернется твой отец.
«Ты вскочил из-за стола так, – вспоминает она теперь, – будто собирался вцепиться мне в горло. Мне стыдно даже признаваться в этом, но есть выражение „чувствовать себя голой“, и именно так я почувствовала себя перед тобой, я, твоя мать. У меня все болело, душа разрывалась, когда ты тряс меня и, задыхаясь, орал с красным, а потом бледным от охватившей тебя ярости лицом: „Мама, пора покончить с этими идиотскими выдумками! Если хочешь, сходи себе с ума, а я не желаю“. Я потеряла сознание и пришла в себя уже на кровати, куда ты перенес меня. Ты давал мне нюхать уксус, но был еще злее, чем сначала, – настоящий палач, тиран. Неужели не помнишь?»
Я сидел на краю кровати и смотрел на мать с недоверием: мне казалось, что она притворяется. Вид у нее был усталый, но ее взгляд внушал мне подозрение, как будто на красном одеяле распласталась огромная разноцветная кошка, не решившая, как ей быть – мурлыкать или нападать. Я был тверд, но не беспощаден, я подбирал самые простые и только такие слова, которые причинили бы ей возможно меньше боли.
– У тебя тихое помешательство, теоретически оно никому не опасно, согласен, но оно убивает тебя, твои бедные мозги и твою жизнь, и именно поэтому я не могу быть спокоен.
– Но почему ты заговорил об этом именно сейчас, сегодня вечером? – спросила она. И в ее голосе послышались дьявольские нотки. – Рядом с ней ты стал мужчиной и, наверно, считаешь, что вправе судить свою мать?
– Да, возможно, – ответил я. – Но ты больна. И если ты не переменишь пластинку, я заставлю тебя лечиться. Может быть, тебе даже следует лечь в больницу.
Я предложил ей сигарету и закурил сам. Она встала, подошла к зеркалу и начала поправлять бигуди – способ прийти в себя и поразмыслить. Слезы протачивали глубокие борозды в слое косметики на ее лице. Немного погодя она заговорила сама с собой, а не с моим отражением в зеркале, но я слушал ее.
– Думаешь, я не знаю, думаешь, я тоже много лет назад не сдалась перед доводами разума? Впрочем, что такое разум? Лучше называй это правдой: так будет естественнее и можно обойтись без вопросительных знаков! Твой отец, если бы он остался в живых, вернулся бы раньше всех, чтобы поцеловать нас в глаза, как он всегда делал. В то время у тебя были наивные глаза ребенка, у меня – не такие опухшие и без мешков под ними, и они умели быть веселыми и задорными, как я сама. Прошло восемнадцать лет, и если за эти годы я сделала что-нибудь не так, конечно, не тебе и не сейчас должна я признаваться в своих ошибках. Постой, а что ты знаешь о них?
– Ровным счетом ничего, да они меня и не касаются. Она вздохнула тяжело и в то же время как бы с облегчением, настолько я, видимо, показался ей безоружным.
– Я осталась одинокой, – продолжала она, – но жизнь не пугала меня. И все-таки эта постоянная мысль помогла мне. Она впервые пришла мне в голову, когда ты еще лежал в колыбели, и был Эль-Аламейн, и следы Морено затерялись в песках, где сражались он и его товарищи, еще более молодые, чем твой отец. «Среди этих ребят я выгляжу просто ветераном», – так он мне писал. Но тебя сегодня не трогают эти вещи, и, хотя речь идет о твоем отце, ты полностью на стороне Милло. Милло честный, Милло верный человек, и ты сначала ссоришься с ним, прогоняешь его из дома, а потом сам же ищешь! Милло всегда на стороне разума – как же можно не уважать его? Я убаюкивала тебя с этой надеждой, да, да, а потом убаюкивала ею себя. Если бы ты поверил в нее, кто знает, может, она бы и сбылась, говорила я себе. Вот и позавчера в газете один человек, которого считали пропавшим без вести в России, после стольких лет неизвестности… Я сумасшедшая, да, ты упрячешь меня в больницу! Наверно, прав синьор Сампьери, который часто повторяет: «Старея – стареешь». Так вот, значит, в чем мое безумие: в том, что я вырастила тебя, рассказывая тебе о твоем отце, как о живом!
Она посмотрела на меня в зеркало. Вместо того чтоб растрогать меня, ее слова вызвали во мне новый прилив ярости.
– Ты и впрямь хочешь, чтобы я согласился с твоим объяснением? – зарычал я.
– Но это правда. – Она обернулась, взяла меня за руки, которые я едва не вырвал у нее с отвращением.
– Может, это было скорее предлогом для того, чтобы держать Милло в ожидании, а? Хотя это и кажется мне достаточно нелепым – при твоем складе ума в этом была бы какая-то логика. По части чувств Милло человек не такой уж настойчивый, он оставил бы тебя в покое и без твоего долгого притворства.
– И то и другое, – сдалась она. – Но по отношению к Милло было не совсем так: в каких-то случаях я поступала как бы по инерции, вот в чем дело… Я не ахти какая умная, и что бы ни делала, я прежде всего думаю о тебе, с каждым днем все больше и больше похожем на своего отца – те же глаза, тот же голос, те же манеры.
Не знаю, притворялась она или нет, но я видел перед собой призрак, а не живую женщину, притом самую коварную или самую безутешную. И мой гнев уступил место жалости. Я сказал:
– Ну ладно, согласен, ты вовсе не обязана отчитываться передо мной. Когда захочешь, я выслушаю тебя. Конечно, когда я стану совершеннолетним. – Тут я улыбнулся. – Важно то, что сегодня вечером мы разобрались в главе под названием «Морено».
Она села, и я стал перед ней на колени, она притянула меня к себе и поцеловала в губы, размазав по моему лицу кашу из крема и слез.
– Ну, а с Лори-то ты меня познакомишь теперь?
– Непременно. Только не завтра – куда спешить? А если и впрямь это простая влюбленность и больше ничего?
Я лгал, я сознавал это и радовался про себя, главным образом за нее, как будто все изменилось и только сейчас я перестал ее стесняться. Я задался целью вылечить Иванну, и мне это удалось, и уступать ей, пока она окончательно не выздоровеет, было моим долгом. Желание познакомиться с Лори было капризом, и, чтобы успокоить ее, я пообещал ей это, вовсе не собираясь выполнять своего обещания. О чем бы она могла говорить с ней, с нами обоими? Она бы только омрачала нашу любовь своей печалью. Наше с Лори счастье исключало Иванну, как исключало родственников Лори – всех этих стариков
сих бесконечными предрассудками. Одного Милло допустили мы к нашему счастью, потому что он появился сам по себе, со стороны, и оказался своим, но и он в какой-то степени предал нас. Что касается наших с ним отношений, то он вновь пробил брешь в той крепости, где, если вы не заодно – вы враги, как я с Дино и как я с Бенито. И все же на этот раз я не возненавидел Милло за его предательство; я стал достаточно взрослым, чтобы понять одно: уважая «скорбь» Иванны, он не мог поступить иначе, и, кроме того, он ограничился тем, что сказал ей правду и, значит, поступил честно и достойно. Но Лори не следовало приближаться к этой трясине эмоций, откуда я сам все еще не мог выбраться, несмотря на то, что теперь у меня была она. Какой смысл говорить с ней о желании, высказанном Иванной, равно как о длительном помешательстве, от которого я вылечил ее? Все это относилось к моей предыстории, окончившейся в тот самый вечер, когда я возился с мотором и Лори в розовом пальто возникла на пороге с дорожной сумкой в руке: «Извините меня, ради бога!..»
– Я понимаю, тебе безразлично, знакомы мы с ней или нет, но тебе не помешало бы знать мое мнение, – настаивала Иванна.
– Хорошо, ложись спать, там видно будет!
Мне казалось, что это уже случилось, до того хорошо я представлял себе каждую подробность. Все это походило на спектакль, который я знал наизусть вплоть до каждой паузы, до каждого вздоха. Я помог ей улечься в постель, подал стакан воды, и она приняла двойную дозу снотворного.
28
– Кстати, а что слышно о нашем путешествии к морю? – вспомнила Лори как-то вечером. – Мы собирались туда, когда еще лежал снег.
– В воскресенье можешь? Нет, не на мотоцикле, Милло одолжит нам «тополино».
– Вот здорово! – обрадовалась она.
Начиная с этого момента каждый жест, каждое слово полны значения. На всем, что есть живого вокруг, запечатлены черты Лори, ее образ занимает основное место в пейзаже, в ее лице отражаются море и река, деревья, автострада, горы, былинка, небо, которое все время было светло-голубым, – до первых домов Новоли на обратном пути, когда у грузовиков под навесом рынка уже зажглись фары.
Мы встретились, как было условлено, на площади Далмации, у кинотеатра «Флора», выпили в соседнем баре кофе, «чтобы домашний получше усвоился». Нарядная, похожая на спортсменку, она была в облегающем вязаном платье салатного цвета с рукавами по локоть, на шее – сиреневый платок. Ее порывистая походка, ее настроение, весь ее облик говорили о молодости и о здоровье.
– Видишь, как блестит лимузин Милло?
– А что, мы быстро поедем?
– Выжму из него все, на что он способен!
– Отлично.
День начался под этим знаком. Миновав Понте-ди-Медзо и лачугу Старого Техасца, чудом уцелевшую среди новых построек, мы выбрались на ведущую к морю дорогу неподалеку от аэродромчика, примыкающего к северной окраине нашего города.
– Ты когда-нибудь летал? – спросила она. – Я летала над Миланом, только на вертолете. Брат достал через газету бесплатные билеты.
– Ну и как?
– Ничего особенного. Знаешь, когда смотришь вниз, город – будто игрушечный. Абсолютно. Так и хочется подняться еще выше.
– У реактивных потолок около десяти тысяч. Да это еще что, вон Лайка на небе побывала, – сказал я. – Хотя неба нет, есть безвоздушное пространство. И того света нет, теперь уже установлено.
– Ты и Лайка – две храбрые собачки. – Она потерлась щекой о мое плечо. – Когда летишь высоко над землей, не хочется возвращаться. И в шутку кричишь: прощай, прощай!
– В таком случае, привет, Лори!
– Привет!
Она зажгла две сигареты – себе и мне. Мы ехали посередине автострады, на участке, где, несмотря на выходной день, велись работы по расширению дороги.
– Я бы хотела иметь бесплатный билет на любой самолет, – сказала она. – Нью-Йорк – Сибирь, через Северный полюс. Или из Гонолулу в Австралию.
– Гаити, Бермуды.
– Карибские острова, Патагония.
– Карнавал в Рио.
– Красная площадь.
– Пекин.
Это была игра, мы с серьезным видом перечисляли, почти выкрикивали названия мест, куда бы мы поехали, захватив с собой нашу любовь.
– И что-нибудь поближе, – продолжала она. – Эльба, Агридженто, Сестьере.
– Скажешь тоже. Ну и фантазия у тебя!
– Просто мне нравятся эти названия. Об Агридженто я мечтаю целую вечность, кто знает, с чего бы это. И потом, в Сицилии должно быть здорово – мафия, апельсиновые рощи. Интересно, почему там женщины вечно ходят в черном, а мужчины всегда в кепках, если это правда?
– Можем махнуть туда летом. А завтра я тебе все объясню – прочту об Агридженто в энциклопедии.
– Ишь, грамотей нашелся! Что же ты объяснишь мне? Сколько в Агридженто старинных зданий, кто там родился, количество жителей и церквей?
– Мы разговариваем так, словно оба немного того…
– Это часто бывает в начале путешествия на машине или на поезде. – И она засмеялась, наклоняясь ко мне; я повернулся к ней, и мы быстро поцеловались. – Осторожнее, на дорогу смотри!
Вот уже несколько километров передо мной маячил «Фиат-1100» с римским номером, и я обогнал его, сигналя, как будто у меня в машине был раненый; человек за рулем выразил свое отношение к этому, показав мне кулак, я ответил ему тем же. Началась погоня. Старикан «тополино» давал под семьдесят, и, пользуясь тем, что дорога была узкая, я нарочно то и дело вилял, не позволяя римлянину обойти меня. Струя ветра била в лицо. Лори подзадоривала меня. Но на прямой, ведущей к Пистойе, мне пришлось сбавить скорость: несмотря на холодный весенний ветер, мотор уже дымил. («Не забывай о воде, – предупреждал Милло. – И, главное, следи за сцеплением, оно иногда барахлит – диски немного сточились».) Две, три, десять машин обдали нас пылью, как бы показывая, что нашей старой калоше давным-давно пора на свалку. Я постукивал рукой по баранке, Лори поправляла косынку.
– Проиграли, – признался я.
– Но красиво.
Мы снова закурили и много километров подряд пели «Учись танцевать блюз», ставшую нашим гимном. Когда вдали показалась Пиза, мы решили свернуть с автострады и заехать в город, который я едва помнил и где она никогда не была.
Главное – не пейзаж, не какие-то посторонние предметы, а ее слова, ее глаза – то веселые, то задумчивые, лукавые или любопытные, удивленные. Мы стоим на мосту, она показывает, где, по ее мнению, должно быть устье Арно, и говорит:
– Вон там где-то река впадает в море, правильно? Люблю угадывать. Поехали.
Мы снова садимся в машину, чтобы спуститься к площади. Светит апрельское солнце, в его лучах здания кажутся волшебными, какими-то бесплотными, между ними ходят люди, их немного, и они как бы нарочно бродят здесь для того, чтобы показать, до чего мал человек. Нам и весело и скучно. Падающая башня вызывает у нас смех, и между ней и собором с баптистерием, как бы готовым сняться с якоря со всеми своими нишами и кружевами, мы тоже чувствуем себя крошечными и в порыве какого-то глупого ребячества бежим на газон и вдруг открываем, что нас мучит жажда и что нам хочется чего-нибудь холодного, как летом. И вот мы уже сидим в кафе и рассуждаем о том, что декорации великолепны, но нагоняют тощищу: среди них чувствуешь себя мощами. Мы возвращаемся к нашему кругосветному путешествию, к большим городам, разговор заходит о Нью-Йорке и о Милане.