А капитал? Капитал только сковывает нас, держит в плену. Не правы те, кто верит, будто капитал можно побороть изнутри, постепенно разрушая его сердцевину. Нет, и оболочку нужно разодрать, не то он раздавит тебя своей лапой в ту минуту, когда ты будешь глодать свою корку хлеба, и тогда уж ничем не поможешь. Мир разделен на классы – вот истина, которую кое-кто пытается опровергнуть, но это единственно верная из унаследованных нами идей. Пусть нынче люди перекочевывают из одного сословия в другое, пусть ширятся ряды пролетариата – основа основ остается прежней: по одну сторону, те, кто задумывает, созидает, по другую – обогащающиеся и контролирующие; те, кто потребляет, и те, кто накапливает; те, кем правят, и те, кто правит. Нас утешают словами об общем благополучии, как будто мотоцикл или малолитражка, кино, путешествия, возможность одеваться по-человечески и бывать в «Красной лилии» – роскошь, а не насущная потребность. Нужно, как во времена Метелло,
добиваться всего постепенно, как они объясняют. Будто та «малость», которой добился Метелло и такие, как он, и в те времена не стоила крови. Нет, общественные блага либо должны стать действительно достоянием всех, либо ими окончательно завладеет небольшая кучка тех, на чьей стороне полицейские и попы. Да, они стреляют в нас, когда доходит до дела. Пуля и святая водичка служат одной цели. А как вели себя наши старики в годы Сопротивления? Разве они не шли против танков с бутылками горючей смеси? Вот если бы остановить все производство, полностью парализовать его, а потом, выпустив дурную кровь, начать новую жизнь! Мы бы защищали ее с автоматами в руках, если нужно, ракетами бы защитили. Мы верим, что все можно создать заново. Вспомни Фиделя, – сказал я, – вспомни Лумумбу, вспомни Алжир… Они осуществили, они сейчас осуществляют свою революцию. Независимость – это не только освобождение национальной территории. Перед лицом фактов русские помогли бы нам знаешь как? Они сами научили нас революции. Теперь, когда умер Сталин, можно доказать: новый человек – это человек свободный, и чем он свободней, тем новее! Ты скажешь, американцы. Сегодня янки и русские ведут игру, а ставка – весь мир. Мы только подыгрываем, но ведь и мы что-то значим. От липового «благосостояния» мозги американцев затянуло жиром, они, конечно, варвары, но зато это молодая нация, способная на порыв. По сравнению с нами они просто новорожденные! Не сомневаюсь, они тоже нашли бы силы, чтоб убить заключенное в них самих зло, покончить со своим «Дженерал моторе», как мы покончим с нашим «Фиатом» и «Монтекатини», я уж не говорю про «Гали», который в руках у доверенных лиц акционеров. Конечно, «Гали» работал бы куда лучше, если бы вместо них заводом руководил совет, где на равных правах с инженерами были бы и такие люди, как Милло. Милло – старик, но дело он знает как свои пять пальцев. Такая была у меня тогда мешанина в голове.
Советский Союз, перенесенный в США, но чтоб там была Италия, – вот до чего мы додумались с Бенито. Мне хотелось, чтобы Лори узнала меня и с этой стороны, чтобы наша любовь включала в себя все.
– Ты уже упорядочил вселенную, – сказала она, взглянув мне в глаза. – Как ты хорош! Сейчас я могу тебе это сказать?
– Беда в том, – добавил я, – что понимает меня только мой друг Бенито. Конечно, мне с ним не по пути, раз он видит выход в восстановлении фашизма и иного не ищет – только фашизм, мол, способен разбудить уснувших на боевом посту. Нет, с Бенито нам не по пути, хоть он, может, по-своему и прав. – Теперь, посмотрев на нее, я подумал, доходит ли до нее смысл моих слов или она только слышит мой голос. – Ты меня слушаешь? – спросил я.
– Да. – Она сидела, облокотясь о столик. – Да, – повторила она, словно очнувшись от долгого забытья, – думаю, я тебя поняла. Ты из тех, кто верит. Мне это нравится. Хочешь, повторю? Тебе обеспечено место на «Гали» – это мечта твоей жизни, ты готов поступить туда, хотя платить тебе будут меньше.
– Место на «Гали» мне принадлежит по праву. Пусть даже заработок будет ниже…
– Ты уже говорил. Значит, у тебя мечта не расходится с делом. Это мне тоже нравится.
– Просто нравится, или ты в меня поверила?
– Когда мы рядом, я разделяю твою веру, – ответила она. – И сама я, конечно, не фашистка. Пусть твой Бенито на меня не рассчитывает, если ему хочется, чтоб мир стал еще уродливее. – Не без гордости она добавила: – На фабрике «Мотта» я тоже бастовала. Мы чуть не оставили Италию без сладкого на самое рождество! – Потом сказала: – Я почти ничего не слышала о твоей матери. Ты, кажется, все еще держишься за мамину юбку? Или я ошибаюсь?
Она меня застигла врасплох, и я не сразу нашелся.
– Возможно, – сказал я, смутившись.
Лори выручила меня, разрешив себя поцеловать.
Скоро снегопад прекратился. Наш мотоцикл проложил дорожку по заснеженному пути от Винчильята до Сеттиньяно. Когда мы вернулись в Рифреди, снег уже превратился в грязь. Я остановил мотоцикл, не доезжая мостика.
Она сказала, что встретимся вечером, только попозже.
– Хоть на минутку надо забежать к сестре. Подъедешь за мной к девяти. Я буду у статуи Гарибальди, там, где он один, даже без коня.
22
Памятник пешему Гарибальди, который стоит спиной к парку Кашине, картинно опершись рукой на эфес сабли, и глядит на уходящие вдаль мосты, чем-то походит на карикатуру. Как и многие подобные монументы, он выполняет функции дорожного знака, разделяющего два потока машин. Справа от него – последние дворцы набережной Арно, чуть дальше – рыбный садок Санта-Роза, слева – театр «Коммунале» и ведущие к заставе Прато улицы, названные именами героев Сопротивления. На том берегу – крепостные стены и здания квартала Сан-Фредиано. Эта аристократическая часть города прежде отличалась своим блеском и славилась тишиной. Арно отделяла ее от нищеты и шумных цехов «Пиньоне». Сегодня здесь все переменилось, по крайней мере внешне: движение тут такое, что подле Героя запрещено ставить машины.
– Ты давно ждешь, знаю.
– Уже начал прикидывать, как бы отсюда. выбраться…
Казалось, она меня не расслышала.
– Поедем, – и она уселась на мотоцикл. – Отец тоже был у сестры. Хотел, чтоб мы вернулись домой вместе. А Дитта притворно вздыхала, не отпускала меня. Ты уж меня извини.
Зачем она оправдывалась? Это на нее непохоже, это ей совсем не к лицу.
– Давай быстрее, – настаивала она. – Сверни на виа Монтебелло, там, кажется, движение одностороннее.
Что-то не в порядке с зажиганием, может, карбюратор подвел. Сколько ни жму на педаль, мотоцикл – ни с места.
– Сойди-ка, – сказал я и начал подталкивать машину.
Метров через пятьдесят вдруг заработал мотор, и я повернулся к Лори. Она бежала за мной, поскользнулась в тот самый момент, когда я затормозил, повисла у меня на шее, и мы едва не перекувырнулись все трое – она, я и мотоцикл. Все эти пустяковые неполадки расстроили ее. Никогда, даже при обстоятельствах действительно драматических, я не видел ее такой взволнованной, растерянной. Подымаясь, она чуть не сбила меня с ног, уронила сумочку, хотела поднять ее, но помешал поток машин, наконец нам удалось достать ее, и я поставил мотоцикл у тротуара, однако Лори ко мне не подошла, а начала прохаживаться взад и вперед, покусывая губы и поглядывая на небо. Потом прислонилась к ограде и стала смотреть в сторону реки. А мотор все работал. Тут уж я не выдержал и подбежал к ней:
– Что с тобой, Лори?
– Ради бога, дай мне успокоиться, – прошептала она и отвернулась: мне показалось, что она плачет.
Вода в Арно поднялась высоко и пенилась в лунном свете, перехлестывая через запруду. Спустился вечер, похолодало, чистое звездное небо не отражалось в мутной реке. Я стоял рядом с Лори, озадаченный ее тревогой.
– Как река шумит! – вдруг воскликнула она. – Арно спешит к морю, и море его поглотит. – На ее лице вдруг засияла улыбка, она посмотрела на меня пристально, с нежным лукавством и преувеличенной беззаботностью. – Давай-ка съездим к морю и мы. В Виареджо. Хочешь?
– Замерзнем на полпути.
– Возможно… – согласилась она и без тени насмешки и раздражения, скорее ласково, добавила: – Как ты рассудителен… А вчера вечером…
– Я думал взять напрокат машину. Вчера я мог это себе позволить. – Два виски, два коктейля, плата за вход – от пяти бумажек по тысяче лир ничего не осталось.
Она тяжело вздохнула.
– Я тоже осталась без единой лиры. Почти все ушло на подарок племянницам. Зашла в кондитерскую, решила купить какой-нибудь пустячок и вдруг влюбилась в двух кукол с шоколадной начинкой. До чего были хороши… О цене я, конечно, не подумала. Тут же захотелось купить. Особенно сорванца с шоколадными заплатами на коленях и рубашке. Прямо с ума сошла, говорю: «Заверните!» До чего девочки обрадовались… Нет, все же удовольствие я получила большое… – Мотоцикл тронулся с места. Лори предложила: – Давай вместе поужинаем. Сложимся, соберем всю мелочь.
Мы спустились к площади Республики. Подъезжая к «Киоску спортсмена», я вспомнил – сегодня воскресенье. Здесь было многолюдно и шумно, мы узнали результаты последних матчей, просмотрели театральные программы. В лучшем случае мы могли себе позволить кино. Как оробевшие дети, прошли мы под портики, забрались в здание почты, в одном из уголков телеграфного зала подсчитали свои скромные капиталы. Я вывернул карманы, она опорожнила сумочку. В общей сложности – две тысячи лир.
– Ты и в самом деле проголодалась? – спросил я.
– Да. А ты?
– Я могу дома поесть в любое время.
– Зайдем куда-нибудь, возьмем пиццу
или бутерброды, червячка заморим, тогда и на кино хватит. Почему ты на меня так смотришь?
– Послушай, – сказал я. – Может, с тебя хватит рюмки коньяку с печеньем?
– А что?
– Мы тут вместе с друзьями снимаем комнату в складчину. Каждый месяц кто-нибудь из нас по очереди закупает все, что нужно. Ходим туда танцевать. Сегодня воскресенье, может, мы их застанем.
– Чудесно. Отчего ты об этом раньше не подумал?
Не мог же я ей сказать: «Ты бы решила, что я хочу заманить тебя в ловушку». Так же как не мог сказать, что у меня эта мысль возникла внезапно или что я не до конца откровенен. Кого мы могли застать там в девять вечера? Конечно, не Джо и уж, конечно, не Армандо: он до одиннадцати занят в ресторане. Разве что Бенито с подружкой. Скорее всего там мог оказаться Дино, приходивший в «берлогу» с друзьями поиграть в карты. Мне казалось, что наперекор себе я совершаю что-то дурное, однако униженный этим и недовольный, я все же чувствовал, как сильно бьется сердце.
– Да так как-то получилось… – пробормотал я, пытаясь исправить положение.
– Чудесно! – повторила она. – Лучше бы там никого не застать!
– У каждого свой ключ.
– Лучше нам быть там одним, – повторила она. – Поставим пластинку, выпьем по рюмке, перекусим.
«Берлога» оказалась в полном порядке – значит, сегодня там еще никто не был. Когда мы зажгли свет и очутились вдвоем в этой комнате с высоким потолком, почти полное отсутствие мебели особенно бросилось в глаза. Я включил проигрыватель «Вариетон», сначала поставил «Кое-что для других», потом долгоиграющую пластинку «Учитесь танцевать блюз» и «Танцуем вместе» с еще шестью или семью песенками – главный номер скромной музыкальной программы. Бенито держал дома свои пластинки, он их приносил и потом забирал обратно. Оставил нам только «Доброй ночи, любимая» в исполнении Эллы Фитцджеральд с оркестром Гудмэна, потому что находил эту песенку слишком сентиментальной, а мне она нравилась.
Я сел на диван. Лори – в дряхлое кресло с бархатной обивкой, прозванное «балдахином»; оно нам обошлось в шестьсот лир. Сбросив с головы шарф, не снимая пальто, она сидела передо мной – волосы, как у Жанны д’Арк, коротко подстрижены, стройная шея, красивый нос, слегка очерченные помадой губы, темные с золотой искоркой глаза.
Нас разделяла электрическая печка; включенная всего несколько минут назад, она почти не давала тепла.
– Тебе холодно?
– Нет.
– Выпей чего-нибудь.
Шесть стульев, служивший нам баром и буфетом ящик, который Армандо стащил из своего погреба, стол, за которым закусывали, на нем же стоял проигрыватель. Перед диваном ковер и кожаная коробка для сигарет – вклад Дино – довершали убранство комнаты. Стол принес я, за ним прошли мои детские годы, когда я учился читать и рисовать; я от него отказался в тот день, когда переселился в гостиную. Джо его заново отстругал, отполировал. Теперь он походил на мебель из красного дерева, купленную в антикварном магазине. Мы курили и молча потягивали коньяк. Печенья и виски не оказалось.
– Вот чудесная вещь. Заведешь – ноги сами танцуют. Только послушай:
Ты не спишь по ночам,
Плачешь день напролет,
Позабудь обо всем
И танцуй лучше блюз.
Она этой песенки не знала. Я переводил ей слова с английского – те, что самому удалось разобрать, В комнате горели все лампы. Я зажег их нарочно, чтоб не было «альковной атмосферы», как выражался Дино. Но, входя, все же перевернул лежавший у наружной двери коврик. Это означало – комната занята, не мешать. Дверь в ванную была приоткрыта, я толкнул ее ногой и захлопнул. Меня одно беспокоило: она не из тех продавщиц универмага или гимназисток, отношения с которыми, как говорил опыт, могли ни к чему не привести. Те девчонки и выпьют, а ничего не позволят, их нужно покорять, то ли прикинувшись пьяным, то ли серьезными разговорами, обещанием вечной любви. Лори сама мне сказала, что это серьезно. Лори – свет мой, Лори – луна и солнце! Вдруг кто-нибудь из ребят заявится с подружкой и захочет войти, несмотря на перевернутый коврик? Тогда мне придется представить ее, изображать перед всеми веселье… Меня терзала тайная тревога. Я хотел успокоиться и курил, сильно затягиваясь.
Я протянул ей руку.
«Ты знаешь, – говорила она потом, – я решила, что ты томишься, хотела тебя приласкать, мне тебя стало жалко».
– Ну, как ты теперь себя чувствуешь?
Она уселась на диване рядом со мной.
– Боже, ты все еще об этом? Что, здорово я распсиховалась?
– Понервничала, это бывает.
– Я вышла из себя, были причины. Может, я неправильно вела себя. Иной раз чувствуешь свою вину и никак не можешь успокоиться, уговорить себя. Несколько минут – и все прошло. А тут еще эти машины – чуть не раздавили!
Теперь все в ней казалось иным – тон, поза, взгляд, манера держаться, улыбка.
– Перед тобой лес, – сказала она. – Каким он тебе кажется?
– Страшным, дремучим, заросшим лианами.
– Там есть тропинки?
– Да, там есть тропинка, только нужно ее найти.
Это наша игра. Мне она по душе; Лори, как видно, она тоже забавляет.
– На нашем пути река. Только где она течет: на опушке, в самой чаще или за лесом?
– В самой чаще. Разделяет лес надвое.
– Река полноводная или высохла? Дно каменистое?
– Паводок, как на Арно.
– Боже! – Она приложила руки к груди. – Ты молодец.
– Все?
– Нет, переберешься на тот берег и увидишь ключ. Какой он, большой или маленький? Возьмешь его или оставишь? Как ты с ключом поступишь?
– Ключ большой. Я отопру им ворота замка по ту сторону леса.
– Ты это раньше знал?
– Нет, клянусь тебе.
– Молодец, – повторила она. – За замком луг, огражденный стеной. Скажи, какая она? Высокая, низкая? Как ты поступишь: назад вернешься или стену обойдешь?
– Стена высоченная, но я с разбегу вскочу на нее, перелезу.
– О, Бруно! – воскликнула она: – Это всего-навсего дурацкая игра. Девушки с ярмарки меня научили. Но ты просто молодец, – .снова сказала она. – Ведь лес – это жизнь, река – любовь, ключ – разум. Он, если верить тебе, открывает ворота замка. А стена – все жизненные преграды. – Она положила голову мне на грудь, взяла мою руку, поднесла к щеке.
– Ты во все это веришь? – спросил я. – Веришь в гороскопы из газет?
– Ни чуточки, – прошептала она, – хоть они иногда и сбываются.
Памяти необходимо целомудрие, чтобы воскресить некоторые минуты нашей жизни, – есть воспоминания, способные загрязнить самые чистые поступки. Память искажает и глушит даже вздохи, покрывает пеленой холода наши желания… Бывало, что этот холод проникал в «берлогу», окутывал белизну и тепло девичьей кожи ледяной голубизной, горьким становился мед нежных губ, металлом отдавало сладкое их прикосновение.
Я вернулся домой после часа ночи, из комнаты Иванны просачивался свет.
– Ты спишь?
Она не ответила.
На кухонном столе в тарелке, накрытой сковородкой, ожидал меня ужин, но мне его не хватило. Открыв холодильник, я нашел в нем немного творогу, сделал себе бутерброд – хлеб в доме никогда не переводился. «Ты его уничтожал целыми центнерами!» Все еще не насытившись, я, с удивившей меня самого жадностью, отрезал себе еще ломоть, посолил его, сдобрил оливковым маслом и унес с собой в постель.
Докуривая последнюю сигарету, я думал о Лори, повторял про себя слова, сказанные ею в расцвете нашей любви. «Как я счастлива, Бруно. Ты даже не знаешь, как долго я тебя ждала». Сидя в пижаме на постели, в носках, которые позабыл снять, я курил и доедал хлеб.
Это моя комната, мною для себя отвоеванная, на стене портрет Эвы-Мари Сент. Я вскочил, сорвал его со стены, разорвал на мелкие клочья, открыл окно, выбросил их на улицу. Я понимал, что это ребячество, но вместе с тем совершенный мной поступок представлялся мне важным, значительным.
Вдруг мне показалось, что в комнату входит Иванна. Я натянул на себя одеяло, повернулся лицом к стене. Дверная ручка медленно поворачивалась.
«Даже не могу объяснить, в каком я была состоянии, – говорила она потом. Но тогда она не решилась меня разбудить. – Ведь тебе уже через несколько часов нужно было вставать».
Она прошептала:
– Заснул, а свет не погасил, – и, может быть, опасаясь разозлить меня, не произнесла больше ни слова. Выключив свет, Иванна не ушла из комнаты, а тихонько повесила мой костюм, сложила рубашку, потом села на стул. Шорох ее халата, сдерживаемое дыхание – все выдавало ее присутствие. Она осталась, чтобы стеречь мой сон. Кажется, даже закурила, но тогда я уже засыпал по-настоящему, как всегда – без сновидений. Но и во сне я как бы предвкушал радостное пробуждение. Завтра Лори снова пойдет на работу, завтра мы с ней снова встретимся у мостика, как условились.
Утром обычная пантомима. Зазвонил будильник, я встал, пошел в ванную, потом на кухню. Завтрак готов, Иванна наводит порядок, я ем.
– До свиданья!
– Плащ захватил? Счастливо поработать!
За ночь погода изменилась. Вчерашняя луна недаром так мутно светила – конечно, к дождю. Лило как из ведра. Я даже подумал, не оставить ли дома мотоцикл. Всего пять минут пути до мастерской Паррини, размещенной посреди старого дворика, граничившего с литейным цехом «Гали», который стоял особняком.
Я задержался у порога и посмотрел на небо. Из дырявой водосточной трубы во все стороны била вода. Сквозь водяную завесу я вдруг увидел прямо перед собой Лори. Она стояла по другую сторону улицы. Сердце радостно забилось от счастья и тревоги, когда она укрыла меня от дождя под своим зонтиком.
– Нет, ничего не случилось! У меня ничего нового, – сказала она, когда мы завернули за угол. – Только хотела тебя увидеть еще раз до вечера.
Она не глядит мне в лицо, она старательно смотрит под ноги. За этой принужденностью скрыта ее тайная радость, ее волнение. Я крепче сжимаю ее руку. Та же радость владеет мной, мне ли ее не понять? Я горд, я доволен собой, слишком доволен, слишком счастлив – вот что меня смущает. На ней плащ, голубой, как тот шарф, что она вчера надевала, сегодня ее голова повязана ярким платком, на мне темно-коричневый плащ, мы двумя разноцветными пятнами отразились в зеркале парикмахерской. Молча пересекли мы площадь Сан-Стефано, звуки наших шагов сливались. Я вел ее под руку и не знал, что сказать. Наконец спросил о самом обычном:
– Они уже спали, когда ты вернулась домой?
Это ее развеселило.
– Ну да, – успокоила она меня. – Только им пришлось проснуться. Отец открыл мне, шепнул на ухо: «Ты была в кино вместе с Диттой и Джиджи». Я его обняла, хотя мне хотелось кусаться – так меня разозлило его участие, а сама говорю, громко, чтобы услышала мачеха: «Дитта и Джиджи просили вам передать привет». Выпила молока и легла спать.
– Отец тебя любит. Помню, как он радовался, когда приходили твои письма. «От дочки», – говорил он, и казалось, будто ему выпал самый большой выигрыш в лотерее.
Теперь она взглянула на меня. Лицо бледное и кажется страдальческим, а глаза, которые она не сводит с меня, сверкают от счастья.
Она задает тот же вопрос, что и вчера:
– А ты сегодня спал?
– Да!.. Ты меня презираешь?
– Что ты! – Мы стоим, не отводя друг от друга глаз. – Я тоже уснула, а утром вскочила, будто кто позвал. Так захотелось тебя увидеть, – повторяет она. – Ты не подумай, дело не в романтике, просто хотела убедиться, что все у нас было на самом деле. Ну, до свиданья!
Завыл гудок на заводе «Муцци», ему вторил гудок другого завода; вот раздалась сирена «Гали». Я под дождем бежал к мастерской.
23
С тех пор прошли недели. О счастье не расскажешь. Память может сохранить лишь те мимолетные мгновения, когда удается заглянуть ему в лицо, покуда струи дождя не смоют его очертаний на стекле. Значит ли это, что я не мог бы рассказать даже о наших печалях?
Однажды Лори захотела подвергнуть испытанию силу и подлинность нашей любви, не боясь, что в наших отношениях может появиться трещина.
В тот вечер шел снег, и берега Терцолле напоминали закамуфлированные окопы. Лед сковал Арно, чуть пониже запруды виднелась зажатая льдинами красная лодка, на которой перевозили песок. Отсюда, с набережной, освещенная луной лодка среди голубых льдов казалась мне красной палаткой Нобиле у самого Северного полюса (сегодня, спустя тридцать лет, мы увидели ее по телевизору). Передача вызвала у меня интерес, мы даже задержались из-за нее в баре на Виа-дель-Прато, где назначили свидание. Теперь мы в «берлоге», лежим, обнявшись, на диване.
– Нужно только набраться терпения, – сказала она, – и печка в конце концов согревает. Но тогда, в первый раз, в воскресенье…
– Позабудь обо всем и танцуй лучше блюз.
– Не могу, хотя ненавижу воспоминания – они чем-то унизительны: вспоминая, всегда оправдываешь себя. Они укрепляют нас, лишь когда мы в ладу с самими собой…
Впрочем, все еще слишком свежо, чтоб стать воспоминанием, так как произошло всего три недели назад – почти что сегодня.
Мне казалось, ее бьет озноб; может, так оно и было.
– Я должна тебе объяснить…
– Что ж, послушаем. – Я наклонился к ней, поцеловал в лоб. Наступило молчание. – Ты же знаешь, я не девушка… – начала она. И снова пауза, словно что-то вкралось в наши отношения. До этого мгновения ни у нее, ни у меня как бы не существовало прошлого; сейчас она заставила меня задуматься о нем. Завязав узел, Лори сама же принялась его распутывать. Сомненья, в которых я раньше не отдавал себе отчета, хотя, возможно, и таил их в себе, теперь показались мне не стоящими внимания.
– Разве это имеет значение? – спросил я.
– Никакого. Но ведь иногда то, чему не придаешь значения, вдруг разрастается в гору, через которую перейти уже нельзя. Это угнетает.
– Точно я тебя допрашивал, любила ли ты до меня! Смешно! Я – человек современный.
– А я?
– Ты тоже. Кончим этот разговор. На, лучше выпей!
– Вот видишь, – сказала она.
– Что?
– Ты уже начал нервничать, потянулся к спиртному, – улыбнулась она, – боишься, как бы что не изменилось…
– Тебе просто нравится мучить, – не выдержал я. – Только неясно кого – меня или себя?
Она приподнялась на локтях, прижалась щекой к моей груди, подставив затылок поцелуям.
– Знаешь, почему ты меня ни разу не спрашивал?
– Потому что для меня это неважно…
– Нет, ты боишься.
– Чего? Уж не того ли, что недостаточно тебя люблю?
– Да, именно этого.
– А ты? Ты ведь тоже меня ни о чем таком не спрашивала!
– Но я и так знаю все, а то, чего не знаю, легко могу вообразить. У тебя, наверно, была уйма женщин, и все же их было меньше, чем мне мерещится. Ты приводил их сюда, или на берег, или под мостик. Я хожу с тобой повсюду, повадилась в «Petit bois», как в молочную, – все для того, чтоб уничтожать их одну за другой.
– Ну, а я никого не уничтожил в «Красной лилии»?
Мы ласкали друг друга.
– Вот я и хочу, чтобы ты знал обо всем.
– Может, я сам догадаюсь. Последние месяцы в Милане?
– О нет. В Милане я жила как монахиня.
– Ты кого-то оставила здесь? И ненавидишь воспоминания?
Она не ответила. Рука ее замерла у моего сердца. Она подняла голову, спокойно на меня взглянула, вынула у меня изо рта сигарету, затянулась и, глядя в потолок, сказала:
– Ты должен знать – это стало воспоминанием давно, когда я уезжала отсюда. Больше ничего не было. Уже тогда со всем было покончено раз и навсегда.
Я догадывался, что у самых истоков чувственной жизни Лори таилось ощущение смерти. Этого она не говорила, но я понял – в ней угасло что-то, большая печаль держала ее в плену, из которого теперь освобождала моя любовь. Я стал целовать ее губы, шею. Она противилась, хотела подняться, надеть лежавший рядом свитер. Я положил голову ей на колени, смотрел на нее снизу вверх. Она казалась спокойной, сдержанной, таким же, пусть немного сбивчивым, был и ее рассказ и ровным – голос:
– Мне не за что вымаливать себе прощение. Мачеха все толкует о грехах, и, когда я начинаю над этим смеяться, отец возражает: «Но ведь ты, дочка, тоже не святая»! В Милане, бывало, стоило мне вернуться домой попозже или заговорить о начальнике личного стола, как невестка тотчас делала страшные глаза, а брат начинал поучать: «Только веди себя достойно, слышишь?» Но с того вечера в «Красной лилии», когда я поняла, что наша любовь всерьез, мне захотелось – не из чувства долга, а именно захотелось – рассказать тебе все. Не выношу недоговоренности; может, это от бесхарактерности, но я не в состоянии оставаться наедине со своими мыслями. Хочу ясности, а вместе с тем все усложняю. Три недели назад, в ту самую ночь с воскресенья на понедельник, я внезапно очнулась от страшного сна, с пересохшим горлом, вся в поту. Вот тогда я пришла к твоему дому, помнишь то утро? Мне хотелось до тебя дотронуться, убедиться, что ты существуешь… Я не от холода дрожала, не от сырости: меня мучило сознание того, что я досталась тебе такой, что я обокрала тебя, отняла у тебя свою первую любовь. Как больно, когда сон длится наяву! – воскликнула она. – Понимаю, что это глупости, ведь я тогда еще не знала тебя… Но ты же существовал, а я отдалась другому, предала того, кому была предназначена…
Она приподняла мою голову, поднесла к моим губам рюмку коньяку. Свою поставила на пол, не допив.
– Он был женихом сестры, я так не хотела, чтоб она за него выходила! Дитта красива, умна, она для меня настоящая святыня, она должна была достаться не ему, а человеку, которого бы полюбила по-настоящему. Она так безрассудно согласилась на этот брак… Знаешь, как иной раз бывает, знакомство домами, встречи на танцевальной площадке, летом – поездки к морю, прогулки, не успеваешь оглянуться – уже связана обещанием. Мне было всего пятнадцать, но я уже знала, что на меня поглядывают. Мальчики проходу не давали, на улицах привязывались мужчины. Я не могла не замечать, как он смотрел на меня, понимала, что его ко мне тянет, и решила связать себя с ним, чтоб освободить Джудитту. Думала, если он пойдет на такое, Джудитта будет спасена. Сколько раз я слышала от нее: «Проходят века, а мы, женщины, не меняемся». Как дурочка, она могла твердить: «Нужно смириться. Раз нет любви, нас соединит привязанность». Смирение – вот чего я не выношу. Терпеть не могу этого слова. Поверила тогда слепо, как в священное писание, в ее несчастье, не поняла, что это всего лишь поза, жалела от всей души свою сестренку, свою лесную царевну… Все у нас было тогда общим – вкусы, мысли, даже платья – я была высокой для своих лет.
Однажды Лори сидела дома одна после только что перенесенного гриппа. Мачеха ушла в церковь, отец, как всегда, был в типографии, Джудитта – в конторе (она служила в Вальдарно вплоть до своего замужества). Под каким-то предлогом позвонил жених Джудитты. Лори пригласила его зайти, так, без всякого повода, просто сказала, что ей скучно одной, книги все перечитаны, журналов нет, подруги не заходят, и вообще никого нет. «Заходите, – сказала она, – побудьте со мной!» Он даже не удивился, сразу, видно, понял. Голос в трубке казался хриплым. Она была убеждена, что он не устоит перед искушением. Он посоветовал: «Включи проигрыватель, если скучно; раз нет температуры, выйди подыши воздухом». Однако не прошло и получаса, как он явился, она была ко всему готова.
– Он овладел мной, и я в те минуты не думала, что приношу себя в жертву. Он был ужасен, и все же меня влекло к нему… Так было и на другой день, и на третий, и все дни, пока длился пост и мачеха уходила по утрам к мессе в собор Санта-Мария-дель-Фьоре.
Лори так и не решилась осуществить свой план: этот человек убедил ее в бесполезности шантажа. «Если поднимешь скандал, тебя отправят в монастырскую школу, а на сестре я женюсь все равно, Дитта этого хочет, я с ней спал еще до тебя». Его твердость сделала ее покорной. Сестра лишь терпела его, Лори к нему привязалась.
– Попалась в свои же сети… Он был обязан исполнить свой долг перед Диттой, я вынуждена была оставаться его любовницей, и пошла на это. Однажды мачеха вернулась раньше времени и застала меня с ним…
Мы сидели на диване, обнявшись. Я слушал Лори, не ощущая того, что она – героиня этой грустной повести. Все у нас было новым, свежим, нетронутым, она освобождалась от тайны, чтобы чувствовать себя достойной нашей любви. Любовь позволяла мне видеть ее такой, какою она и была на самом деле, – всегда и только моей; никто никогда не осквернил моей Лори. С той минуты, когда мы узнали друг друга, я сжег в своей памяти Электру, Розарию и всех, с кем развлекался в нашей «берлоге». Так было и с Лори – она хотела мне высказать все, словно в искупление того, что не могла подарить мне свою невинность. Однако ее мрачное прошлое казалось мне нереальным, я не мог себе его представить, как к этому ни стремился, а Лори стала мне еще желанней и дороже после этой исповеди.