I
А.Чаянов. Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей. М., 1921.
Вивиан Итин. Страна Гонгури. Повесть, Канск, 1922.
Ефим Зозуля. Граммофон веков. Рассказ, М., 1923.
Алексей Толстой. Аэлита. Роман, М.-Пг., 1923.
Яков Окунев. Грядущий мир. Роман, Пг., 1923.
Александр Грин. Блистающий мир. Роман, М., 1923.
Сергей Буданцев. Эскадрилья Всемирной Коммуны. Повесть, М., 1925.
Владимир Обручев. Земля Санникова. Роман, М., 1926.
Александр Абрамов. Гибель шахмат. Повесть, М., 1926.
Лев Гумилевский. Страна гипербореев. Рассказ, М.-Л., 1925.
Владимир Орловский (Грушвицкий). Бунт атомов. Роман, Л., 1928.
Владимир Эфф. По ту сторону. Роман, М., 1928.
Абрам Палей. Гольфштрем. Повесть, М., 1928.
Сергей Беляев. Радио-мозг. Роман, М.-Л., 1928.
Андрей Зарин. Приключение. Рассказ, Л., 1929.
Александр Беляев. Властелин мира. Роман, Л., 1929.
Бруно Ясенский. Я жгу Париж. Роман, М., 1929.
Наталья Бромлей. Потомок Гаргантюа. Повесть, М., 1930.
Михаил Булгаков. Собачье сердце. Повесть (любое издание).
Евгений Замятин. Мы. Роман (любое издание).
Андрей Платонов. Эфирный тракт. Повесть (любое издание).
Валерий Язвицкий. Аппарат Джона Инглиса. Рассказ, М., 1930.
Григорий Адамов. Тайна двух океанов. Роман, М.-Л., 1939.
Николай Шпанов. Первый удар. Повесть, М., 1939.
Это не все. Список можно продолжить.
Не думаю, что всем лучшим в себе я обязан книге.
Правда, всему худшему в себе я обязан тоже не ей. В конце концов пришел я с годами к выводу: в книжке, в самой дерьмовой, как бы она ни выглядела, какую бы чушь ни нес ее автор, почти всегда можно отыскать нечто самоценное, никак от воли автора не зависящее — игра случая, как говорят моряки, воля Бога. Скажем, читая романы В. Немцова, а мне в свое время пришлось их много читать (такова была структура текущего момента), невозможно было не задуматься над действиями любимых героев В. Немцова — молодых инженеров Багрецова и Бабкина: ну почему в самом деле, почему они столь ленивы и нелюбопытны? Не по причине же, вычисленной Александром Сергеевичем…
Не так уж много мне было лет, когда я листал тучные, как сказочная колхозная жизнь, романы В. Немцова, но в памяти осталось… Любая книжка… Самая дерьмовая… Воля Бога…
Впрочем, сегодня В.Немцова мудрено перечитать.
Не видно его книг, а когда-то их было — монбланы. Наверное, они сохранились в библиотеках, но ведь не пойдешь туда ради Немцова, это все равно что пойти в библиотеку за «Секретными материалами». А на развале — С.Кинг, Р.Муркок, Г.Гаррисон, Г.Борн и более поздние, еще более вдохновенные, деятели киберпанка. Обойди лотки, книг В. Немцова не видно, а вот в детстве моем они, эти мощные, весьма просторно изданные тома валялись на прилавке каждого КОГИЗа, заполняли витрины каждого газетного киоска, и цена их при этом оставалась вполне умеренной. Страниц семьсот-восемьсот шли рублей за двадцать. То есть примерно двадцать еще сталинских рублей и за «Счастливую звезду», и за «Последний полустанок», и за «Семь цветов радуги», и за «Избранное», и за «Научно-фантастические повести».
Названия последних двух мне и сейчас по душе.
Без вычурности, без претензий, без бросающейся в глаза изощренности. Не так, как у этих там Герберта Уэллса, Станислава Лема или братьев Стругацких! Сами сравните. С одной стороны, скромное — «Избранное», с другой — вычурное «Рассказы о пространстве и времени». С одной стороны, негромкое и жизнеутверждающее — «Научно-фантастические повести», с другой — «За миллиард лет до конца света», а то еще лучше — «О том, как Трурль женотрон применил, желая королевича Пантарктика от томления любовного избавить, и как потом к детомету прибегнуть пришлось».
Сразу видно, кто думает о читателе, а кому на читателя наплевать.
«В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась».
И так далее.
Все правильно, все полностью отвечало структуре текущего момента.
Готов утверждать: из советских фантастов именно В.Немцов отличался какой-то особенно суровой правдивостью. В годы моего детства, проведенного на небольшой железнодорожной станции с прекрасным названием Тайга, действительно никто не мечтал о хлебе из воздуха, и даже не могу припомнить, чтобы кто-нибудь пытался дожить до трехсот лет. Ну, выпивали, это само собой. Ну, очереди в магазинах, жилищная проблема. Какие там, к черту, экскурсии на Луну! На железнодорожных путях шипели, заволакивая белый свет паром, обыкновенные чумазые паровозы, перед рабочим клубом имени Ленина толклись желающие посмотреть «картину». Почти все, кстати, были фантастическими — нищая страна пела, цвела и плясала («Кубанские казаки»), на дне моря, обливаемый странными красными вспышками, трещал метроном, похожий на будильник «Слава» («Тайна вечной ночи»). Опасно смотреть такие «картины», если постоянно хочешь есть, даже на самых интересных уроках все время хочешь есть, а в бок тебе упирается острый локоть прекрасной, но столь же голодной соклассницы.
Прав был Немцов: ни хрена в таком мире и не могло происходить!
Да, конечно, лучшим в себе я, кажется, обязан не книгам, зато В.Немцов упорно учил меня тому, что настоящий герой фантастики всегда и беспрекословно, ни на секунду не задумываясь, должен выполнять задания Партии и Правительства. Причем сперва Партии, а потом уже Правительства. Того самого, которое состоит сплошь из кухарок. За любимчиками В.Немцова — молодыми инженерами Бабкиным и Багрецовым, несмотря на их молодость, стояли именно они — Партия и Правительство. Как всякие настоящие извращенцы, Бабкин и Багрецов шли на подвиг уже потому, что в конце подвига их ждала необыкновенно сладостная возможность отрапортовать с Мавзолея о совершенном для Партии и Правительства подвиге.
«Я столько поездил, столько повидал неожиданного, столько встретил интересных людей, преданных нашей великой идее и самозабвенно работающих на нее, что, казалось бы, далекая мечта о коммунизме для меня становится ощутимой, ближайшей явью».
Вообще-то, задним числом прозреваю я, ковчег был тесен, и чистые пары, сплотившись, сперва потихоньку, а потом без всяких там старались вытеснить нечистых. Фантастика для этого вполне годилась. Далеко не последний жанр. Почему, собственно, советскому фантасту не отрапортовать Партии и Правительству о каком-нибудь подвиге? Чем он хуже какого-нибудь поэта?
Правда, тогда еще далеко не каждый фантаст помнил о трех уровнях.
Первый уровень, известно, это когда ты пишешь, но сам видишь, что пишешь полную лажу. Все поверхностное, оно, в общем, всегда отчасти справедливо, но все равно несправедливо писать полную лажу, к тому же поверхностную. Уровень второй, это когда до тебя наконец доходит — каким бы ни был твой герой, действовать он может лишь тогда, когда его прижали обстоятельства или в крайнем случае у него жмет башмак. Ну а отсюда выход на третий уровень — на ощущение безмерности такого, казалось бы, мелкого и лукавого существа, как человек.
Ну и так далее, как любил говорить Велимир Хлебников, внезапно обрывая чтение стихов.
Герои В.Немцова всегда носили башмаки, подобранные точно по размеру.
А кто, собственно, увлекательнее — В.Немцов или Э.Берроуз? А что важнее и полезнее — приключения Тарзана или приключения молодых инженеров Багрецова и Бабкина? Что вообще происходит с фантастическими произведениями по прошествии ста, скажем, лет? Становятся они вдруг бестселлерами, как извлеченный из сейфа роман Жюля Верна «Париж в XX веке», или отдают пылью и затхлостью, как безвременно, еще при жизни авторов умершие опусы Каллистрата Жакова или, скажем, некоей Желиховской?
Лет десять назад фантаст Николай Гацунаев («Звездный скиталец») и я («Разворованное чудо») брели по безумно жаркому, опаленному солнцем Ташкенту, смутно, как смертники, обсуждая все эти вовсе не второстепенные вопросы. В романах Желиховской головы умели приклеивать, у нее мертвых воскрешали, напоминал я. А у Жюля Верна темной ночью некий сентиментальный Мишель проливал горючие слезы на могилах Ларошфуко и Шопена, напоминал Гацунаев. Как-то так выходило, что мы с Гацунаевым — противники всяких крайностей. Как-то так выходило, что мы широки душой и некая, присущая фантастике наивность нас только радует. Правда, не желая сдаваться нахлынувшим чувствам, я процитировал неистового Сергея Третьякова — «Чистое искусство умерло, ибо нет досугов, которые надо им заполнять, уводя психику в мир творчества», а Гацунаев, тоже не желая сдаваться, процитировал Льва Троцкого — «Искусство пейзажа не могло бы родиться в Сахаре».
Опровергнув мнение Сергея Третьякова (не умерло, не умерло чистое искусство, полно у людей досуга, который нечем заполнять!), мы опровергли и мнение Льва Троцкого (искусство пейзажа могло родиться даже в голове человека, с младенчества запертого в темницу и никогда из темницы на волю не выглядывающего: этот разгул плесени, морозные росписи на каменных глухих стенах…). И без всяких уже колебаний глянули друг на друга: а почему не напомнить людям, имеющим некоторый досуг, о том, что чистое искусство еще не умерло?
Пусть цветут сто цветов!
Антология!
Вот чего не хватает нашей застойной, правда, уже какими-то странными сквознячками колеблемой жизни, поняли мы, — настоящей большой Антологии советской фантастики, отразившей бы все ее взлеты и падения начиная с 1917-го и кончая 1957 годом. Создать Антологию, чтобы она, как ковчег, дала бы место всем чистым и нечистым тварям, вместила бы в себя все вывихи и достижения советской фантастики, сконцентрировавшей в себе как искусство пейзажа, искусно созданного в наглухо закрытой стране, так и веяние того действительно чистого искусства, которое невозможно уничтожить даже в пределах самого богатого, самого самоотверженного колхоза.
— Листов на пятьдесят, — глянул я на Гацунаева.
— Листов на сто, — поправил меня сдержанный Гацунаев.
— Мало, — решили мы оба. — Сто листов мало.
Мы тогда даже близко не представляли себе истинный объем такой Антологии. Зато нам казалось, что Гацунаев знает, где такую Антологию можно издать, а я — у кого можно найти ушедшие в прошлое книги…
Что-то из А.Кабакова: Стикс легче всего форсировать на Ил-62.
Момент внезапного озарения показался нам столь значительным, что Гацунаев остановился и спросил.
— Сколько у нас времени?
Наверное, он хотел запомнить выжженный Ташкент, безумное послеполуденное небо Ташкента — великий миг, одаривший нас столь замечательной идеей. Вполне понимая эти его чувства, я неторопливо глянул на свои отечественные электронные, на день рождения подаренные часы и с некоторой необходимой моменту торжественностью ответил:
— Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.
Вот сколько в тот момент было у нас времени!
Правда, оставался вопрос: что считать фантастикой? Например, по ограждению стадиона, мимо которого мы шли, тянулся невероятно длинный кумач с начертанными по нему белыми торжественными буквами: «Великая Отечественная война 1941—1944 годов».
— Правильно я читаю?
Сдержанный Гацунаев кивнул:
— Правильно.
Он мало чему удивлялся.
Он родился в Хиве в 1933 году, в больнице, построенной в конце прошлого века по указанию и на средства Ислама Ходжи — визиря предпоследнего хивинского хана Исфандияра. На рассвете азан (призыв к утренней молитве) мешался со звуками «Интернационала». Под куполами Сарай Базар Дарбазы кипел котел страстей, подогреваемый звуками узбекской, каракалпакской, корейской, русской, туркменской, татарской, даже гуцульской речи. Первое слово, произнесенное Гацунаевым, было соат (часы), и о чем бы впоследствии он ни писал, всегда тянулись перед ним необъятная, подернутая синей дымкой коричневая ширь Амударьи, караваны барж, дощатые причалы давно несуществующих пристаней Кипчак и Чалыш, невероятная синева неба, бессмысленные лунные пейзажи Джимур-тау, древние как мир и звучные, как музыка, речные городища Бургут-кала, Пиль-кала, Кыркыз-кала, Койкырылган-кала. В лучших своих вещах («Западня», «Звездный скиталец») он никогда уже не уходил за песчаные берега любимого им Аральского моря — голубого, полного жизни.
Может, гибель моря и сделала его фантастом.
Разглядывая кумач с таинственными письменами, я невольно вспомнил знаменитую повесть Н.Шпанова «Первый удар». Там наши пилоты побеждали фашистскую Германию не за три—четыре года, а за считанные часы. А на земле, естественно, поддерживали их мужественные спартаковцы.
Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.
Душный Ташкент.
Еще одна Атлантида, затонувшая на наших глазах.
Вот уж поистине: ищи место, где происходят странные вещи.
Мир невозможен без прошлого, он стоит на прошлом. Мир невозможен без книг, написанных в прошлом, какими бы наивными они нам теперь ни казались. Будущее невозможно без таких книг, потому что они все равно существуют.
Правда, сами писатели относятся друг к другу без трепета. Эмиль Золя в «Парижских письмах» (1878) писал: «…Жюль Верн — писатель остроумный, с большим успехом популяризирующий науку для невежд, драматизируя ее, в маленьких романах. Он не пишет, собственно говоря, романов, он драматизирует науку, он пускается в фантастические бредни, опираясь на новые научные данные. Яне стану разбирать этого рода произведения, долженствующие, по-моему, исказить все познания детей, но я вынужден засвидетельствовать их невероятный успех. Произведения Жюля Верна, несомненно, все более покупаются во Франции. Впрочем, они не имеют никакого значения в современном литературном движении. Азбуки и требники продаются в таком же громадном числе».
Меня в этой цитате больше всего восхищает ссылка на азбуки и требники.
Они ведь и в современном литературном движении не имеют никакого значения…
Было время, когда мне казалось, что все фантастические книги написаны Жюлем Верном. Было время, когда мне казалось, что все лучшие книги в этом жанре должны быть написаны Гербертом Уэллсом и Станиславом Лемом. Немалое число фэнов и сегодня убеждено, что все стоящие внимания сюжеты разработаны братьями Стругацкими. Страшный сон: все фантастические книги мира написаны В.Немцовым или А.Столяровым.
Разумеется, Антология должна была открываться произведениями, написанными или изданными в 1917 году. Не потому, что 24 октября все россияне рассуждали вот так-то, а с 25 октября начали рассуждать иначе, нет, просто, как ни раскладывай карты, от фактов никуда не деться — октябрь 1917 года прозрачной страшной стеной отгородил Россию от остального мира. Начался невиданный и неслыханный, поистине фантастический эксперимент по созданию Нового человека. Это ведь главное дело любого режима — создание Нового человека. Человека угодливого или запуганного, работящего или пьющего, агрессивного или смирного, ленивого или динамичного, духовного или ограниченного, бессловесного или болтливого — какой человек на данный момент нужен режиму для решения насущных задач, такого и следует создать. Скажем, кухарку, умеющую управлять государством. Понятно, что к такому важному делу нельзя не подключать писателей, инженеров человеческих душ! Наша Антология должна была прояснить вопрос: а какого именно Нового человека хотели создать неистовые большевики в нашей неистовой, на все способной стране?
Открыть Антологию должен был Максим Горький, писатель, мною любимый.
Но не «Песней о Буревестнике» мы хотели открыть Антологию и не скучными итальянскими сказками, а небольшим малоизвестным рассказом, кстати, так и называющимся — «Рассказ об одном романе».
Героиня рассказа — женщина, из тех, что «…всю жизнь чего-то ждут, в девушках требовательно ждут, когда их полюбит мужчина, когда же он говорит им о любви, они слушают его очень серьезно, но не обнаруживая заметного волнения, и глаза их, в такой час, как бы говорят: „Все это вполне естественно, а — дальше?“
Проводив гостей, героиня садится на террасе дачи и вдруг замечает, что кто-то еще не ушел: вон упрямо сидит мужчина на скамье под деревом, достаточно нелепый в летнем белом костюме (осень) и странный; героиня вдруг замечает, что он не отбрасывает тени (прием, понятно, не новый). Наверное, это писатель Фомин, решает героиня. Назойливый тип, все время лезет и лезет к ней. Указанный писатель действительно неприятен героине, он постоянно на глазах и «…в то же время его как будто не было, а была толпа разнообразных мужчин, женщин, стариков и детей, крестьян и чиновников, все они говорили его голосом, противоречиво и смешно, глупо и страшно, скучно и до бесстыдства умно».
Но на скамье оказался не писатель, а герой, придуманный им, некто Павел Волков — более или менее материализовавшийся в меру убедительности описаний. Воспринимая мир, как и следует воспринимать мир литературному персонажу, Павел Волков и героиню горьковского рассказа, живую, подвижную, думающую, принимает за литературный персонаж. «Я думаю, — говорит он, — что с этого — вот с этой встречи — и начинается роман. Должно быть, так и предназначено автором: сперва вы относитесь ко мне недоверчиво, даже неприязненно, а затем…»
Правда, по-настоящему это затем не случается. Но героиня понимает всю тоску разговаривающего с ней персонажа. «Мимо меня изредка проходят люди, они говорят о чем-то неинтересном, ненужном; какой-то рябой человек в чесучовой паре соблазнил толстенькую даму тем, что у него в парниках великолепно вызревают ананасные дыни и, между словами, кусал ей ухо, совершенно как лошадь, а она — взвизгивала тихонько. Страшно глупо все, надоело, бессмысленно! Сидишь и думаешь: как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди, и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма. И как подумаешь, что мы, в сущности, бытийствуем только для развлечения этих тупых, реальных людей…»
И добавляет: «Вы ведь сами такая же», на что героиня возмущенно отвечает: «Нет!»
Как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди.
Однажды покойный Дима Биленкин спросил меня: а кто, в сущности, реальнее — Робинзон Крузо, Гулливер, капитан Немо или реальный сосед по лестничной площадке?
Не слабый вопрос.
Герой Фомина-Горького — это нечто нематериальное, нечто вроде флатландца, он и тени-то не отбрасывает, в некоторых положениях он фактически вообще не виден, и все же он реален, он действительно реальнее соседа по площадке, о котором ты только и знаешь, что он в одно время с тобой выносит мусор к машине. Откуда-то издалека, из давних лет доносится до нас его жалующийся голос: «Разве не кажется вам, что жизнь была бы проще, удобнее, менее противоречива, если бы в ней не было всех этих Дон-Кихотов, Фаустов, Гамлетов, а?..»
Рассказ очень горьковский.
«Где-то далеко поют девки и, как всегда, собаки лают на луну, очень благообразную и яркую, почти как солнце, лучи которого кто-то гладко причесал».
И отступления очень горьковские: «Она села к столу, поправила отстегнувшийся чулок и долго сидела, играя ножницами для ногтей. Потом стала полировать ногти замшей — лучше всего думается, когда полируешь ногти. Очень жаль, что Иммануил Кант не знал этого».
Действительно…
Размышления героини приводят к тому, что этот привязчивый тип писатель Фомин в общем не так уж и глуп. Он, конечно, некрасив, неуклюж, но все же он самый интересный человек среди ее знакомых. И она пишет ему письмо, укоряя его в несовершенстве, в лени, в нежелании дописывать начатое. «Он даже не особенно умен, этот Волков, — рассуждает она о литературном персонаже, с которым столкнулась. — Он не удался Вам, и Вы должны как-то переделать, переписать его. Во всяком случае, Вам необходимо сделать так, чтобы это существо не шлялось по земле каким-то полупризраком — я не знаю чем! — и не компрометировало Вас. Подумайте: сегодня он у меня, завтра у другой женщины — он ищет женщину, как Диоген искал человека…»
Что-то смутно угадывалось в тумане…
«Лицо, измятое, как бумажный рубль» — Александр Грин. «Улыбка, неопределенная, как теория относительности» — Александр Абрамов. Право, не сравнить с фразами из Н.Г.Чернышевского — «Долго они щупали бока одному из себя», хотя и уступает в простоте М.Е.Салтыкову-Щедрину — «Летел рой мужиков». Я уж не говорю о блистательной живописи Алексея Толстого: «В Тамани остановились на берегу моря у казачки и здесь в первый раз купались в соленой воде среди живых медуз в виде зонтика с пышным хвостом, плавающих посредством вздохов…»
В какой-то чайхане мы задержались.
Хорошо бы Антологию снабдить портретами.
Мы пили чай, обливаясь горячим счастливым потом.
Многие знают в лицо Михаила Афанасьевича или Ивана Антоновича, но многие ли могут представить лицо профессора Н.Н.Плавильщикова или Льва Гумилевского?
Два цыгана зазывно орали под неумолчный ропот Алайского рынка. «Что им история? Эпохи? Сполохи? Переполохи? Я видел тех самых бродяг с магическими глазами, каких увидит этот же город в 2021 году, когда наш потомок, одетый в каучук и искусственный шелк, выйдет из кабины воздушного электромотора на площадку алюминиевой воздушной улицы…» (Александр Грин).
Мы не представляли Антологию без портретов.
Расстрелянный Сергей Буданцев, счастливчик Лев Никулин, столетний Абрам Палей, интеллигентный Александр Беляев, седобородый академик Владимир Афанасьевич Обручев, загадочная Наталья Бромлей. А с ними Эфф — некий Владимир Эфф, радист с не существовавшего корабля.
На Владимира Эффа меня вывел библиограф и собиратель фантастики Георгий Кузнецов. Говорят, его квартира напоминает сундук с книгами. Понятно, с фантастическими. Говорят, у него можно отыскать любую книгу любого года издания, и, наверное, это так, потому что давние издания Натальи Бромлей, Валерия Язвицкого, редкостные, давно не выходящие журналы с рассказами и повестями Владимира Орловского, Бориса Ани-бала, Андрея Зарина я получал именно от Георгия. Для него это не было проблемой. Тяжелую годовую подшивку журнала «Радио всем» тоже принес он. Вот писатель, сказал Георгий, от которого остался только один роман, и ничего, кроме романа. Ни биографии, ни портрета, ни даже свидетельств рождения.
Журнал «Радио всем» выходил дважды в месяц, печатался в два цвета, помещал недурные иллюстрации и, кроме основной своей цели — подробно знакомить подписчиков с успехами радио у нас и за рубежом, время от времени печатал фантастику. «Элементы типа Лаланда», «Двухламповый усилитель с полным питанием от сети переменного тока», «Стабилизированный приемник с двумя каскадами усиления высокой частоты». Профессиональные статьи перемежались «Хроникой радиорынка» и заметками типа «Рабочие Америки слушают радиопередачи из СССР». Бросались в глаза и четкие, бьющие в цель заголовки: «В Смоленске убивают радиообщественность» или «Как не следует преподносить радиообщественности ублюдочные идеи». Что же касается программы радиопередач, печатавшейся в журнале на каждый день, без всякого преувеличения, она, как в зеркале, отражала жизнь страны. Вот, скажем, что могли услышать советские радиослушатели в среду, 18 апреля 1928 года:
Через станцию им. Коминтерна.
12.10 — Центральный рабочий полдень.
4.00 — Радиопионер.
5.20 — Доклад «Кружок военных знаний по радио».
5.45 — Беседа «Первомайские дни в кооперации».
6.17 — Рабочая радиогазета.
7.10 — Доклад т. Бухарина «Алкоголизм и культурная революция».
В тот же день транслировалась по радио опера «Богема», краткая медицинская лекция (по сангигиене), урок немецкого языка и, разумеется, как всегда, по станции им. Коминтерна на волне 1450 м и по станции им. Попова на волне 675 м в 11.55 — бой часов с кремлевской башни.
В этом журнале и был напечатан в 1928 году фантастический, а точнее, радиофантастический (именно так определил свое творение автор) роман Владимира Эффа «По ту сторону». С таинственного взрыва на Божедомке начались невероятные, возможно, все еще длящиеся в эфире приключения героев В Эффа
«В эпоху мирного строительства социализма такое приключение, как наше, даже занятно», — без всяких хитростей замечал один из героев, совершенно не подозревая того, как далеко, как поистине далеко может завести человека невинное увлечение радиолюбительством. «Тов. Бухарин определенно заявляет, что при развитии фабрично-заводского производства в капиталистическом государстве людоедство возможно лишь как эксплуатация труда…» Бухарину, наверное, можно было верить. «Громов (один из героев романа. — Г.П.) когда-то знал английский язык. Конечно, он не мог бегло говорить по-английски, потому что, как он сам говорил, язык не поворачивался в глотке для идиотского произношения. Кроме того, английский язык был тем самым языком, на котором Чемберлен писал свой ультиматум, и это обстоятельство в значительной степени расхолаживало филологические порывы Ивана Александровича Громова, считавшего себя честным комсомольцем…»
Научно-фантастическая идея романа (хотя автор малость напутал с эффектами тяготения в летящей ракете и достаточно вольно истолковал некоторые положения теории относительности) не вызывала сомнений — роман В.Эффа обязан был присутствовать в Антологии. Рядом с героями М.Горького появлялись комсомольцы — первая модель Нового человека, пусть пока и не отбрасывающая густой тени.
В краткой заметке, предваряющей роман и, несомненно, выдуманной от начала до конца, говорилось, что Владимир Эфф — это будто бы радист с судна «Красное знамя», безвременно умерший от чахотки. Но ни Георгий Кузнецов, ни Игорь Халымбаджа, ни даже такой великий знаток советской фантастики, как Виталий Бугров, так и не докопались до настоящей биографии В.Эффа.