Утолив голод, я сказал ему, что очень хотел бы подробней узнать его историю; он долго отнекивался, но я усиленно настаивал, так что в конце концов он решил поделиться со мной пережитым и начал так.
ИСТОРИЯ ПАНДЕСОВНЫ, ВОЖАКА ЦЫГАН
Среди испанских цыган я широко известен под именем Пандесовны. Это – достословный перевод на их наречие моего родового имени – Авадоро[21], – из чего вы можете видеть, что я не родился цыганом. Отца моего звали дон Фелипе де Авадоро; он слыл самым серьезным и педантичным человеком среди своего поколения. Педантичность его была так велика, что если б я рассказал тебе историю одного прожитого им дня, перед тобой встала бы картина всей его жизни, – во всяком случае, промежутка между двумя его супружествами: первым, которому я обязан своим существованием, и вторым, которое вызвало его смерть, нарушив привычный ему образ жизни.
Отец мой, будучи еще на попечении своего деда, полюбил свою дальнюю родственницу и женился на ней, как только стал самостоятельным. Бедная женщина умерла, давая мне жизнь: отец, безутешный в своем горе, заперся на несколько месяцев у себя, не желая видеть даже никого из родных.
Время, успокаивающее все страдания, утолило и его печаль, и наконец его увидели на балконе, выходящем на улицу Толедо. Четверть часа он дышал свежим воздухом, потом пошел, отворил другое окно, выходящее в переулок. Увидев в доме напротив несколько знакомых лиц, он довольно весело им поклонился. В следующие дни он повторял то же самое, так что весть об этой перемене дошла до Херонимо Сантоса, театинца, дяди моей матери.
Этот монах пришел к моему отцу, поздравил его с выздоровлением, потолковал об утешениях религии, потом стал усиленно уговаривать, чтоб он поискал развлечений. Он простер свою снисходительность до того, что даже подал ему совет сходить в комедию. Отец, высоко ставивший авторитет брата Херонимо, в тот же вечер отправился в театр де ла Крус. Как раз шла новая пьеса, которую поддерживала партия Поллакос, в то время как другая партия, так называемая Сорисес, всячески старалась ее освистать. Борьба двух этих партий так увлекла моего отца, что с тех пор он ни разу не пропускал добровольно ни одного представления. Он примкнул к партии Поллакос и посещал княжеский театр, только когда де ла Крус стоял закрытый.
После окончания представления он обычно становился в конце двойного ряда, образуемого мужчинами для того, чтобы заставить женщин идти друг за другом поодиночке. Но он делал это не как другие, с целью получше рассмотреть их, нет, женщины мало занимали его, и, как только проходила последняя, он спешил в трактир «Под мальтийским крестом», где перед отходом ко сну съедал легкий ужин.
С утра первой заботой отца было открыть дверь балкона, выходящего на улицу Толедо. Тут он четверть часа дышал свежим воздухом, потом шел отворять окно, выходившее в переулок. Если он видел кого-нибудь в окне напротив, то учтиво приветствовал его, говоря: «Агур!» – после чего затворял окно. Слово «Агур» часто было единственным, которое он произносил за весь день, хотя горячо интересовался успехом всех комедий, шедших в театре де ла Крус; однако он выражал свое удовольствие отнюдь не словами, а рукоплесканием. Если никто в противоположном окне не показывался, он терпеливо дожидался минуты, когда представится возможность кого-то приветствовать. Потом отец отправлялся слушать мессу у театинцев. К его возвращению комната бывала прибрана служанкой, и он с неописуемой тщательностью принимался расставлять вещи по обычным местам. Делал он это с придирчивым вниманием, мгновенно обнаруживая малейшую соломинку или пылинку, обойденную метлой служанки.
Приведя комнату в надлежащий, с его точки зрения, порядок, он брал циркуль, ножницы и вырезал двадцать четыре кусочка бумаги одинаковой величины, клал на каждый из них кучку бразильского табаку и скручивал двадцать четыре цигарки, такие ровные и гладкие, что их можно было сравнить с самыми идеальными сигарами. Потом выкуривал шесть этих шедевров, пересчитывая черепицы на дворе герцога Альбы, и еще шесть – ведя учет проходящих в ворота Толедо. Проделав это, он глядел на дверь своей комнаты, до тех пор пока ему не приносили обед.
После обеда он выкуривал остальные двенадцать сигар, потом вперял взгляд в часы, пока они не возвещали, что время собираться в театр. Ежели случайно в тот день ни в одном театре не было представления, он шел к книготорговцу Морено, где слушал споры нескольких литераторов, имевших обычай в определенные дни собираться там, однако при этом никогда не вмешивался в их беседу. А ежели он заболевал и не выходил из дому, посылал к книготорговцу Морено за пьесой, шедшей вечером в театре де ла Крус, и, как только там начиналось представление, приступал к чтению, не забывая от души рукоплескать тем сценам, которые особенно ценились партией Поллакос.
Этот образ жизни был вполне невинный; однако отец мой, желая удовлетворить всем требованиям религии, обратился к театинцам с просьбой назначить ему духовника. Ему прислали брата Херонимо Сантоса, который воспользовался этим, чтобы напомнить ему, что я существую на свете и нахожусь в доме доньи Фелисии Даланосы, сестры моей покойной матушки. Отец мой, то ли из боязни, что я буду напоминать ему любимое существо, чьей смерти был невольной причиной, то ли не желая, чтоб моя детская шумливость нарушала мертвый покой его жизненных навыков, просил брата Херонимо никогда меня к нему не приводить. В то же время он позаботился о том, чтобы я не терпел никаких лишений, отказал мне весь доход с одной деревни, которая была у него в окрестностях Мадрида, и отдал меня под надзор эконому театинцев.
К несчастью, я подозреваю, что отец отдалил меня от себя, предугадывая невероятную разницу между нашими характерами, созданную самой природой. Вы обратили внимание, какой систематичный и однообразный образ жизни он вел? Что же касается меня, то могу утверждать, что не было на свете человека более непостоянного, чем я. Я не в состоянии выдержать даже своего непостоянства, так как мысль о спокойном счастье и жизни в домашнем уюте преследует меня среди моих кочевий, а влечение к переменам не позволяет выбрать постоянного обиталища. Эта неугомонность до такой степени мучила меня, что, познав самого себя, я решил раз навсегда поставить ей преграду, осев среди цыган. Правда, эта жизнь довольно однообразная, но зато не приходится смотреть все время на одни и те же деревья, одни и те же скалы или, что было бы еще несносней, на одни и те же улицы, стены и крыши.
Тут я взял слово и сказал старику:
– Сеньор Авадоро или Пандесовна, я думаю, в своей скитальческой жизни тебе пришлось пережить много необычного?
– Да, – ответил цыган, – с тех пор как я поселился в этой глуши, я повидал немало удивительного. Что же касается остальной моей жизни, то в ней было мало интересного. Поразительна только страсть, с которой я хватался за новые и новые занятия, не умея остановиться ни на одном дольше года или двух.
Дав мне такой ответ, цыган продолжал.
– Как я сказал тебе, меня воспитывала тетка, донья Даланоса. У нее не было своих детей, и, казалось, в своем отношении ко мне она соединяла снисходительность тетки с заботливостью матери: одним словом, я был ее баловнем в полном смысле слова. День ото дня становился я все избалованней и, созревая телесно и умственно, приобретал все больше сил, позволявших мне злоупотреблять ее бесконечной добротой. А с другой стороны, не встречая никакой помехи своим прихотям, я не препятствовал и желаниям других, благодаря чему прослыл необыкновенно славным мальчуганом. Кроме того, приказания моей тетки сопровождались всегда такой милой, ласковой улыбкой, что у меня не хватало духу не слушаться. В конце концов простодушная донья Даланоса, видя, как я себя веду, убедила себя в том, что природа, поддерживаемая ее усилиями, превратила меня прямо в совершенство. Для полного ее счастья не хватало только, чтобы отец мой стал свидетелем моих неслыханных успехов. Тогда он сразу убедился бы в моих совершенствах. Однако замысел этот было нелегко осуществить, так как отец мой упорствовал в своем решении никогда в жизни меня не видеть.
Но какого только упорства не преодолеет женщина? Сеньора Даланоса так горячо и настойчиво воздействовала на своего дядю Херонимо, что в конце концов тот обещал воспользоваться ближайшей исповедью моего отца и строго осудить его за черствое отношение к ребенку, не сделавшему ему в жизни никакого зла. Брат Херонимо сдержал слово, но отец мой не мог без ужаса думать о той минуте, когда он первый раз впустит меня к себе в комнату. Брат Херонимо предложил устроить встречу в саду Буэн-Ретиро, но гулять там не входило в систематическое и однообразное расписание, от которого отец никогда не отступал ни на шаг. В конце концов он предпочел уж принять меня у себя, и брат Херонимо принес эту счастливую новость моей тетке, которая чуть не умерла от радости.
Надо сказать, что десять лет меланхолии внесли немало странностей в одинокий образ жизни моего отца. Между прочим, у него развилась страсть к изготовлению чернил, причем источник этого странного увлечения был следующий. Однажды, когда отец находился в обществе нескольких литераторов и юристов у книготорговца Морено, зашел разговор о том, как трудно достать хорошие чернила; все присутствовавшие жаловались, что им нечем писать и что каждый из них напрасно старается сам приготовить себе эту необходимую жидкость. Морено заметил, что у него в лавке есть сборник рецептов, среди которых, наверно, найдутся и рецепты приготовления чернил. Он пошел за этой книгой, но не мог ее сразу найти, а когда вернулся, разговор шел уже о другом: говорили об успехе новой пьесы, и никто больше не интересовался ни чернилами, ни способом их приготовления. Но отец мой поступил совершенно иначе. Он взял книгу, сейчас же отыскал рецепт приготовления чернил и очень удивился, обнаружив, что легко понял задачу, которую самые известные испанские ученые считают невероятно трудной. Оказывается, все дело заключалось в умелом смешивании настойки чернильного ореха с раствором серной кислоты и добавлении соответствующего количества камеди. Однако автор предупреждал, что хорошие чернила получаются только при изготовлении сразу большого количества; кроме того, кипятя жидкость, ее тщательно надо мешать, так как камедь, не имея никакого сродства с металлами, все время выпадает из раствора, а ее склонности к органическому разложению можно воспрепятствовать только добавлением небольшого количества спирта.
Отец купил книжку и на другой же день достал необходимые ингредиенты, аптекарские весы и самую большую бутыль, какую только мог найти в Мадриде, согласно указаниям автора. Чернила удались на славу; отец отнес бутылку литераторам, собравшимся у Морено, они нашли, что чернила великолепны, и попросили еще.
При своем тихом и замкнутом образе жизни отец не имел случая оказывать никому никаких услуг и получать за это соответствующие похвалы; теперь, найдя не испытанное ранее удовольствие в том, чтобы делать людям одолжение и выслушивать их благодарность, он стал усердно заниматься делом, доставляющим ему столько приятных минут. Видя, что мадридские литераторы мгновенно израсходовали самую большую бутыль, какая нашлась во всем городе, он приказал доставить из Барселоны бутыль из числа тех, в которых средиземноморские моряки держат вино на корабле. Таким путем он получил возможность приготовить сразу двадцать бутылок чернил, которые литераторы так же быстро израсходовали, осыпая моего отца похвалами и выражениями благодарности.
Но чем огромнее были бутыли, тем больше представляли они неудобств. Невозможно стало в одно и то же время и нагревать жидкость, и перемешивать ее; еще трудней – переливать ее из одного сосуда в другой. Тогда отец решил привезти из Тобосо большой глиняный котел, какие употребляют для производства селитры. Когда этот котел привезли, он приказал установить его на очаге, на котором при помощи нескольких угольков стал поддерживать неугасимый огонь. Кран, прилаженный внизу котла, служил для выпуска жидкости, и было удобно, встав на край очага, перемешивать приготовляемые чернила небольшим деревянным мешалом. Котлы эти – в человеческий рост, и ты можешь себе представить, сколько чернил отец мог изготовить зараз. А он к тому же имел обыкновение по мере убыли пополнять содержимое котла. Каким это было для него наслаждением, когда к нему заходил слуга или служанка какого-нибудь известного литератора с просьбой отпустить бутылку чернил; и когда этот литератор опубликовал потом свое творение и о новинке у Морено заговорят, мой отец сиял от счастья при мысли, что он тоже причастен к этому триумфу. Наконец, для полноты картины скажу тебе, что во всем городе отца моего не называли иначе, как дон Фелипе дель Тинтеро Ларго, то есть «дон Филипп – большая чернильница». Настоящую его фамилию знали лишь несколько человек.
Мне все это было известно; при мне часто говорили о странностях отца, об обстановке его комнаты, о большом котле с чернилами, и я с нетерпением жаждал узреть все эти диковины своими глазами. Что касается моей тетки, то она не сомневалась, что как только отец увидит меня, он сейчас же откажется от своих чудачеств, чтобы с утра до вечера восторгаться мною. Наконец был назначен день нашей встречи. Отец исповедовался у брата Херонимо в последнее воскресенье каждого месяца. Монах должен был укрепить его в решении увидеть меня, под конец объявить, что я нахожусь у него в доме, и проводить отца домой. Сообщая нам об этом плане, брат Херонимо предостерег меня, чтоб я ничего не трогал в комнате отца. Я был согласен на все, а тетка обещала следить за мной.
Наконец наступило долгожданное воскресенье. Тетка одела меня в праздничный розовый костюм с серебряной оторочкой и пуговицами из бразильских топазов. Она клялась, что я – настоящий амур и что отец мой, увидев меня, сейчас же безумно меня полюбит. Полные надежд и радужных предчувствий, весело пошли мы по улице Урсулинок и дальше, по Прадо, где женщины останавливались, чтобы приласкать меня. Наконец пришли на улицу Толедо и вошли в дом отца. Нас провели в его комнату. Тетка, опасаясь моей резвости, усадила меня в кресло, сама села напротив и ухватила меня за бахрому шарфа, чтобы я не мог встать и трогать аккуратно расставленных вещей. Сначала я вознаграждал себя за это насилие, шныряя глазами по всем углам и дивясь чистоте и порядку, царившим в комнате. Угол, отведенный для производства чернил, был такой же чистый и все предметы в нем так же симметрично расставлены, как во всей комнате. Большой котел из Тобосо выглядел, как украшение, – рядом с ним стоял стеклянный шкаф с нужными инструментами и веществами.
Форма этого шкафа, узкого и высокого, стоящего тут же, рядом с очагом, вдруг породила во мне непреодолимое желание залезть на него. Я решил, что не может быть ничего забавней, как если мой отец начнет напрасно искать меня по всей комнате, в то время как я буду преспокойно сидеть над его головой. В мгновение ока я вырвал шарф у тетки из рук, вскочил на край очага, а оттуда прямо на шкаф.
Сначала тетка пришла в восторг от моего проворства, но потом стала умолять меня слезть. В эту минуту нам дали знать, что отец подымается по лестнице. Тетка упала передо мной на колени, чтоб я скорее спрыгнул. Я не мог не уступить ее трогательным просьбам, но, слезая, почувствовал, что ставлю ногу на край котла. Хотел удержаться, но потянул за собой шкаф. Отпустил руки и упал в самую середину котла с чернилами. Я наверняка утонул бы, если бы тетка, схватив весло для перемешивания чернил, не разбила котел на тысячу мелких осколков. Как раз в это мгновение вошел отец; он увидел, что целая река чернил заливает его комнату, а посередине реки извивается какая-то черная фигура, наполняя дом пронзительным криком. В отчаянии он выскочил на лестницу, сбегая вниз, вывихнул себе ногу и упал в обморок.
Что касается меня, то я скоро перестал кричать, так как, нахлебавшись чернил, потерял сознание. Очнулся я только после долгой болезни, и прошло немало времени, прежде чем здоровье мое восстановилось вполне. Улучшению моего состояния больше всего содействовала новость, сообщенная мне теткой и доставившая мне такую радость, что опасались, как бы я опять не впал в беспамятство. Оказывается, нам скоро предстоит переехать из Мадрида на постоянное жительство – в Бургос. Впрочем, несказанная радость, испытываемая мною при мысли об этом переезде, убавилась, когда тетка спросила меня, хочу ли я ехать вместе с ней в коляске или предпочитаю совершить путешествие отдельно, в своих носилках.
– Ни то, ни другое, – возразил я в упоении, – я не женщина и хочу путешествовать не иначе, как на статном коне или, по крайней мере, на муле, с хорошим сеговийским карабином у седла, парой пистолетов за поясом и длинной шпагой. Я поеду только при этом условии, и ты, тетя, должна в своих собственных интересах снабдить меня всем этим, потому что отныне моя святая обязанность – защищать тебя.
Я наговорил еще пропасть всякого вздора, казавшегося мне чем-то в высшей степени благоразумным, тогда как на самом деле в устах одиннадцатилетнего мальчика он был просто смешон.
Приготовления к отъезду послужили мне поводом развить необычайную деятельность. Я входил, выходил, бегал, отдавал приказания, всюду совал свой нос и действительно имел много хлопот, так как тетка навсегда уезжала в Бургос, забирая всю свою движимость. Наконец наступил счастливый день отъезда. Мы выслали багаж дорогой через Аранду, а сами двинулись через Вальядолид.
Тетка, сначала желавшая совершить это путешествие в коляске, видя, что я решил ехать обязательно на муле, последовала моему примеру. Ей устроили вместо седла небольшое кресло с удобным сиденьем и затенили его зонтом. Перед ней для устранения малейшего признака опасности шагал вооруженный погонщик мулов. Остальной караван наш, состоявший из двенадцати мулов, выглядел чрезвычайно пышно; я же, считая себя его начальником, иногда открывал, иногда замыкал шествие, не выпуская из рук оружия, особенно на поворотах дороги и вообще в подозрительных местах.
Нетрудно догадаться, что мне ни разу не представилось случая выказать свою отвагу и что мы благополучно прибыли в Алабахос, где встретили еще два каравана, такие же большие, как наш. Животные стояли у яслей, а путники расположились в противоположном углу конюшни – на кухне, отделенной от мулов двумя каменными ступенями. Тогда почти все трактиры в Испании были так устроены. Весь дом состоял из одного длинного помещения, в котором лучшую половину занимали мулы, а более скромную – путешественники. Несмотря на это, там всегда царило веселье. Погонщик верховых мулов, чистя их скребницей, в то же время волочился за хозяйкой, которая отвечала ему со свойственной ее полу и профессии живостью, пока хозяин своим вмешательством не прерывал, хоть и ненадолго, этих заигрываний. Слуги, наполняя дом треском кастаньет, плясали под хриплое пение козопаса. Путники знакомились друг с другом и приглашали друг друга на ужин, потом все пододвигались к очагу, и каждый сообщал, кто он, откуда едет, порой рассказывал историю своей жизни. Славное было время. Нынче постоялые дворы гораздо удобнее, но беспокойное и дружное дорожное житье имело свою прелесть, которой я не могу тебе описать. Скажу только, что в тот день я был так счастлив, что решил всю жизнь переезжать с места на место и, как видишь, пока твердо выполняю свое решение.
Еще одно обстоятельство утвердило меня тогда в моем намерении. После ужина, когда все путники собрались вокруг очага и каждый поделился своими впечатлениями о краях, в которых побывал, один, до тех пор еще ни разу не раскрывший рта, промолвил:
– Все, что произошло с вами во время ваших разъездов, достойно внимания и памяти; что касается меня, я был бы рад, если бы со мной не приключалось ничего худшего, но, попав в Калабрию, я испытал нечто до того удивительное, необычайное и в то же время страшное, что до сих пор не могу вычеркнуть это из памяти. Воспоминание об этом так меня гнетет, отравляя все мои радости, что часто я сам дивлюсь, как печаль не лишит меня рассудка.
Такое начало возбудило любопытство присутствовавших. Все стали просить, чтоб он облегчил сердце повествованием о столь необычайных происшествиях. Путник долго колебался, не зная, как поступить, но в конце концов начал свой рассказ.
ИСТОРИЯ ДЖУЛИО РОМАТИ
Меня зовут Джулио Ромати. Отец мой, Пьетро Ромати – один из самых известных юристов Палермо и даже всей Сицилии. Как вы понимаете, он очень привязан к своей профессии, обеспечивающей ему приличный доход, но еще больше к философии, которой он отдает каждую свободную минуту.
Не хвалясь, могу сказать, что я успешно шел по его стопам в обоих этих науках и на двадцать втором году был уже доктором права. Отдавшись потом изучению математики и астрономии, я вскоре уже мог комментировать Коперника и Галилея. Говорю вам это не для похвальбы своей ученостью, но, имея в виду рассказать вам нечто в высшей степени удивительное, не хочу, чтобы вы считали меня человеком легкомысленным или суеверным. Я до того далек от такого рода заблуждений, что единственной наукой, которой я никогда не уделял никакого внимания, была теология. Что касается других наук, то я погружался в них всей душой, ища отдыха лишь в смене предметов. Бесконечная работа оказала губительное действие на мое здоровье, и отец мой, раздумывая над тем, как бы мне рассеяться, отправил меня в путешествие, приказав объездить всю Европу и вернуться на Сицилию не раньше, чем спустя четыре года.
Сначала мне трудно было оторваться от своих книг, кабинета и обсерватории, но отец этого требовал, и надо было повиноваться. И в самом деле, не успел я начать путешествие, как уже почувствовал невыразимо приятную перемену. Ко мне вернулся аппетит, вернулись силы, – одним словом, я совсем выздоровел. Сперва я путешествовал в носилках, но на третий день нанял мула и весело пустился в дальнейший путь.
Многие знают весь шар земной, за исключением своей собственной родины; я не хотел после своего возвращения услышать подобный упрек и, чтоб этого избежать, начал свое путешествие знакомством с чудесами, которые природа так щедро рассыпала на нашем острове. Вместо того чтоб отправиться прямо по берегу из Палермо в Мессину, я выбрал дорогу через Кастронуово, Кальтанисетту и приехал в деревню, названия которой уже не помню, расположенную у подошвы Этны. Там я стал готовиться к восхождению на гору, решив посвятить этому целый месяц. На деле все это время я занимался главным образом проверкой некоторых недавно установленных опытов с барометром. В ночную пору всматривался в небо и с непередаваемым восторгом открыл две звезды, не замеченные мною из обсерватории в Палермо по той причине, что там они находились значительно ниже горизонта.
С искренним огорчением покинул я это место, где, казалось, моя душа устремлялась к мерцающим светилам, и я участвовал в возвышенной гармонии небесных тел, над чьими кругооборотами столько размышлял в жизни. Нельзя отрицать и того, что разреженный воздух гор особым образом действует на наш организм, – пульс бьется быстрей и легкие работают усиленней. Наконец я спустился с горы в сторону Катании.
Население этого городка составляет дворянство столь же старинное, но более просвещенное, чем в Палермо. Правда, точные науки нашли в Катании, как и на всем нашем острове, мало любителей, но зато жители увлекаются искусством, античными памятниками, а также древней и новой историей народов, когда-либо населявших Сицилию. Тогда все умы были особенно заняты раскопками и множеством добытых при этом ценных реликвий.
Между прочим, тогда была выкопана очень красивая мраморная плита, покрытая совершенно неизвестными письменами. Тщательно рассмотрев надпись, я понял, что она – на пунийском языке, и с помощью древнееврейского, который я довольно хорошо знаю, мне, ко всеобщему удовлетворению, удалось разрешить загадку. Благодаря этому подвигу я снискал лестное признание, и первые лица города хотели меня там удержать, суля значительный денежный доход. Однако, покинув родной край ради совершенно других целей, я отклонил это предложение и отправился в Мессину. В этом городе, славящемся торговлей, я провел неделю, после чего переправился через пролив и высадился в Реджо.
До тех пор путешествие мое было только развлечением; но в Реджо оно стало делом более серьезным.
Калабрию опустошал разбойник по имени Зото, в то время как триполитанские корсары бороздили во всех направлениях море. Я не знал, как добраться до Неаполя, и, если б не ложный стыд, немедленно вернулся бы в Палермо.
Неделя прошла с тех пор, как моя нерешительность остановила меня в Реджо, когда однажды вечером, расхаживая по пристани, я сел на один из прибрежных камней в месте, где было поменьше народа. Ко мне подошел какой-то человек приятной наружности, в багряном плаще. Не здороваясь со мной, он сел рядом и обратился ко мне с такими словами:
– Синьор Ромати снова занят решением какой-то алгебраической или астрономической задачи?
– Ничуть не бывало, – ответил я. – Синьор Ромати хотел бы перебраться из Реджо в Неаполь и в эту минуту обдумывает, каким способом избежать встречи с шайкой синьора Зото.
На это незнакомец с серьезным видом промолвил:
– Синьор Ромати, твои способности уже теперь делают честь твоей родине. Эта честь, без сомнения, еще приумножится, когда ты, после твоих странствий, расширишь сферу своих познаний. Зото – человек, слишком тонкий в обхождении, чтобы чинить тебе препятствия в столь благородном предприятии. Возьми вот эти красные перышки, заткни одно за ленту шляпы, остальные раздай своим людям и смело пускайся в путь. Что касается меня, я и есть тот самый Зото, которого ты так опасаешься. А чтоб ты не сомневался в правоте моих слов – смотри: вот орудия моего ремесла.
С этими словами он откинул плащ и показал мне пояс с пистолетами и стилетами, после чего дружески пожал мне руку и исчез.
Тут я перебил вожака цыган, заметив, что много слышал об этом разбойнике и даже знаю его сыновей.
– Я тоже знаю их, – сказала Пандесовна, – тем более что они, как и я, состоят на службе великого шейха Гомелесов.
– Как? Ты тоже у него на службе? – воскликнул я с изумлением.
В эту минуту один из цыган шепнул несколько слов на ухо старику, который сейчас же встал и удалился, предоставив мне время для размышления о том, что я узнал из его последних слов. «Что это за могущественное сообщество, – думал я, – у которого нет, кажется, иной цели, кроме как блюсти какую-то тайну или обманывать мои глаза странными призраками, но я не успеваю хоть отчасти разгадать их, как новые непредвиденные обстоятельства повергают меня в пропасть сомнения? Совершенно очевидно, что и сам я – одно из звеньев невидимой цепи, которая все туже стягивается вокруг меня.
Тут дочери старого цыгана подошли ко мне и прервали мои раздумья просьбой погулять вместе с ними. Я пошел. Разговор шел на чистейшем испанском языке, без малейшей примеси цыганского наречья. Меня удивили их умственное развитие и веселый, открытый характер. После прогулки подали ужин, а потом все пошли спать. Но на этот раз ни одна из моих родственниц не показывалась.
ДЕНЬ ТРИНАДЦАТЫЙ
Старый цыган велел принести мне обильный завтрак и сказал:
– Сеньор кавалер, приближаются наши враги, а попросту сказать, таможенная стража. Нам надлежит отступить, оставив им поле боя. Они найдут здесь тюки, приготовленные для них, а остальное уже находится в безопасном месте. Подкрепись завтраком, и мы двинемся дальше.
Таможенники показались на другом конце долины, я наскоро доел завтрак, и весь табор снялся. Мы блуждали с горы на гору, все больше углубляясь в ущелье Сьерра-Морены. Наконец остановились в глубокой долине, где нас уже ждал готовый обед. Утолив голод, я попросил старого цыгана продолжать его жизнеописание, на что тот охотно согласился.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Итак, я остановился на том, что внимательно слушал повествование Джулио Ромати. Дальше он рассказывал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ДЖУЛИО РОМАТИ
Характер Зото был всем известен, так что я вполне поверил его дружелюбным обещаниям. Вернулся страшно довольный к себе в трактир и сейчас же послал за погонщиком мулов. Скоро их пришло несколько человек и смело предложило мне свои услуги, так как разбойники ни их самих, ни их животных не обижали. Я выбрал одного, который всюду пользовался доброй славой. Нанял одного мула для себя, другого для своего слуги и еще два – вьючных. У погонщика был тоже свой мул и два пеших помощника.
На рассвете следующего дня я двинулся в путь и примерно в миле от города увидел небольшой отряд разбойников Зото; они, казалось, следили за мной издали и удалялись по мере нашего приближения. Так что, вы понимаете, мне нечего было бояться.
Путешествие протекало великолепно, и здоровье мое с каждым днем улучшалось. Я находился уже в двух днях пути от Неаполя, когда мне вдруг пришло в голову свернуть с дороги и заехать в Салерно. Любопытство это было вполне оправдано, так как меня очень интересовала история зарождения искусств, колыбелью которых в Италии была салернская школа. Впрочем, сам не знаю, какой рок толкнул меня на эту несчастную поездку.
Я свернул с большой дороги в Монте-Бруджо и, взяв в соседней деревне проводников, поехал по самому дикому краю, какой только можно себе представить. В полдень мы достигли совершенно развалившегося строения, которое проводник мой назвал трактиром, – сам я никогда не подумал бы, что это действительно трактир, особенно по тому приему, какой оказал нам хозяин. Этот бедняк, вместо того чтобы предложить мне поесть, сам стал просить меня, чтоб я уделил ему что-нибудь из своей провизии. К счастью, у меня была холодная говядина, я поделился с ним, с моим проводником и слугой; погонщики остались в Монте-Бруджо.
К двум часам пополудни я покинул это жалкое убежище и вскоре увидел большой замок, стоящий на вершине горы.