Рукопись, найденная в Сарагосе
ModernLib.Net / Исторические приключения / Потоцкий Ян / Рукопись, найденная в Сарагосе - Чтение
(стр. 33)
Автор:
|
Потоцкий Ян |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(533 Кб)
- Скачать в формате doc
(517 Кб)
- Скачать в формате txt
(501 Кб)
- Скачать в формате html
(518 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
Он перестал искать уединения, и с тех пор его видели во всех общественных местах. Он производил такое впечатление, будто готов был с каждым заговорить, но, никого не зная и не имея привычки к беседе, отходил, не вымолвив ни слова. Но он утешался мыслью, что скоро весь Мадрид узнает его, будет искать знакомства с ним и об нем одном говорить.
Мучимый потребностью развлечься, Эрвас решил навестить свой родной край – никому не ведомый городок, который надеялся прославить. Целые пятнадцать лет он позволял себе одно только развлечение: играть в пелоту с соседскими ребятами; теперь его радовала мысль о том, что он сможет отдаться этому развлечению там, где прошли его детские годы.
Но перед отъездом он хотел еще понежить взгляд зрелищем ста своих томов, уставленных по порядку на большом столе. Рукопись была того же самого формата, в каком должна была выйти из печати, так что он отдал ее переплетчику с указанием вытиснуть на корешке каждой книги название наук и порядковый номер – от первого на «Общей грамматике» до сотого на «Анализе». Через три недели переплетчик принес книги, а стол был уже заранее приготовлен. Эрвас выстроил на нем великолепный ряд томов, а оставшимися черновиками и копиями с удовольствием растопил печь. Потом запер дверь на двойной засов, запечатал ее собственной печатью и уехал в Астурию.
Действительно, вид родных мест наполнил душу Эрваса ожидаемым наслаждением; тысячи сладких и невинных воспоминаний заставили его лить слезы радости, источник которых должен был, казалось, пересохнуть после двадцати лет утомительного сухого труда.
Полиграф наш охотно провел бы остаток жизни в родном городке, но сто томов его творенья требовали его возвращения в Мадрид. И вот он пускается в обратный путь, приезжает к себе, видит, что печать на двери цела, открывает дверь… и видит, что все сто томов его разорваны в клочья, вырваны из переплетов, листы перемешаны и разбросаны по полу. От этого страшного зрелища у него в глазах потемнело; он упал посреди обломков своего труда и лишился сознания.
Увы, причина бедствия заключалась в следующем. До своего отъезда Эрвас никогда ничего не ел дома, – поэтому крысам, которыми кишат дома в Мадриде, незачем было наведываться к нему, так как они нашли бы там, самое большее, несколько использованных перьев. Но другое дело, когда в комнату принесли сто томов, пахнущих свежим клеем, а хозяин в тот же день покинул помещение. Крысы, подстрекаемые запахом клея, поощряемые тишиной, собравшись целой стаей, переворошили, изгрызли и разорвали книги…
Придя в себя Эрвас увидел, как одно из этих чудовищ потащило к себе в нору последние страницы его «Анализа». Хотя Эрвас никогда до тех пор не выходил из себя, тут он не выдержал и в бешенстве кинулся на похитителя его трансцендентальной геометрии, но, ударившись головой о стену, снова упал без чувств.
Вторично придя в сознание, об собрал раскиданные по всей комнате обрывки, бросил их в сундук, сел на него и предался самым мрачным размышлениям. Вскоре его пробрала сильная дрожь, и бедный ученый заболел разлитием желчи в сочетании с сонною болезнью и лихорадкой. Его поручили заботам лекарей.
Тут цыгана позвали по делам табора, и он отложил дальнейший рассказ до завтра.
ДЕНЬ ПЯТИДЕСЯТЫЙ
На другой день, видя, что все собрались, вожак цыган начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ДИЕГО ЭРВАСА, РАССКАЗАННОЙ ЕГО СЫНОМ ОСУЖДЕННЫМ ПИЛИГРИМОМ
Лишившись славы по вине крыс, покинутый лекарями, Эрвас нашел, однако, заботливую сиделку в лице ухаживающей за ним во время болезни женщины. Она не жалела сил, и скоро благотворный кризис спас ему жизнь. Это была тридцатилетняя девица по имени Марика, пришедшая ухаживать за больным из жалости, вознаграждая ту приветливость, с какой тот беседовал по вечерам с ее отцом, соседским сапожником. Выздоровев, Эрвас почувствовал к ней глубокую благодарность.
– Марика, – сказал он ей, – ты спасла мне жизнь и теперь услаждаешь мое выздоровление. Скажи, что я могу для тебя сделать?
– Ты мог бы, сеньор, сделать меня счастливой, – ответила она, – но я не смею сказать, каким образом.
– Говори, – возразил Эрвас, – и будь уверена, что я сделаю все от меня зависящее.
– А если, – промолвила Марика, – я попрошу, чтоб ты на мне женился?
– С величайшей охотой, от всего сердца, – ответил Эрвас. – Ты будешь меня кормить, когда я здоров, будешь за мной ходить во время болезни и защищать от крыс мое имущество, когда я в отъезде. Да, Марика, я женюсь на тебе, как только ты захочешь, и чем скорей, тем лучше!
Еще слабый, Эрвас открыл сундук с остатками энциклопедии. Хотел заняться подборкой обрывков, но только ослабел еще больше. А когда в конце концов совсем выздоровел, то сейчас же отправился к министру финансов и сказал ему, что проработал у него пятнадцать лет, воспитал учеников, которые сумеют его заменить, и попросил освободить его от должности, назначив ему пожизненную пенсию в размере половины жалованья. В Испании такого рода милости нетрудно добиться, Эрвас получил, что хотел, и женился на Марике.
Тут наш ученый переменил образ жизни. Он снял квартиру на окраине города и решил не выходить из дома, пока не восстановит заново свои сто томов. Крысы изгрызли бумагу, прикрепленную к корешкам книг, и оставили только сильно попорченную половину листов; но этого было достаточно, чтобы Эрвас сумел припомнить остальное. И он занялся воссозданием своего произведения. Одновременно он создал еще одно, в другом роде. Марика произвела на свет меня, Осужденного Пилигрима. Увы, день моего рождения был, наверно, отпразднован в преисподней: вечный огонь этого страшного обиталища разгорался еще ярче, и дьяволы удвоили мученья осужденных, чтобы еще лучше потешиться их воем.
Сказав это, Пилигрим впал в глубокое отчаянье, залился слезами и, обращаясь к Корнадесу, сказал:
– Я сейчас не в состоянии продолжить. Приходи сюда завтра в это же время. Но не вздумай не прийти: дело идет о твоем спасении или гибели.
Корнадес вернулся домой, полный ужаса; ночью покойный Пенья Флор опять разбудил его и стал пересчитывать у него над ухом дублоны. На другой день Корнадес, придя в сад отцов целестинцев, уже нашел там Пилигрима, который продолжил так.
– Через несколько часов после моего появления на свет моя мать умерла. Эрвас знал дружбу и любовь только по описанию этих двух чувств, которое он поместил в шестьдесят седьмом томе своего произведения. Однако, потеряв жену, он понял, что он тоже был создан для дружбы и любви. В самом деле, на этот раз горе его было еще сильней, чем когда крысы сожрали его стотомное творение. Маленький домик Эрваса сотрясался от крика, которым я наполнил его. Нельзя было больше оставлять меня там. Дед мой, сапожник Мараньон, взял меня к себе, счастливый тем, что в доме у него будет расти внук – сын контадора и дворянина. Дед мой, почтенный ремесленник, порядочно зарабатывал. Он послал меня в школу, когда мне исполнилось шестнадцать лет, сделал мне красивый костюм и позволил расхаживать в блаженном безделье по улицам Мадрида. Он считал, что достаточно вознагражден за свой труд, раз может говорить: «Mio nieto, el hijo del contador» – «Мой внук, сын контадора». Но позволь мне вернуться к моему отцу и его хорошо известной печальной участи, чтоб это послужило примером и наукой всем безбожникам.
Восемь лет устранял Диего Эрвас ущерб, причиненный ему крысами. Произведение было уже почти кончено, когда он из попавших ему в руки заграничных газет узнал что за последние годы науки сделали большой шаг вперед. Эрвас вздохнул по поводу необходимости еще продолжить работу, но, не желая, чтобы в его произведении имелись пробелы, сделал в каждой книге дополнения, посвященные новым открытиям. На это у него ушло четыре года; таким образом он провел двенадцать лет, почти не выходя из дому и вечно корпя над своим творением.
Сидячий образ жизни подорвал его здоровье. У него появились боли в бедрах, боль в крестце, его донимали камни в мочевом пузыре и все признаки подагры. Зато стотомная энциклопедия была закончена. Эрвас позвал к себе книготорговца Морено, сына того самого, который когда-то выставил на продажу его несчастный «Анализ», и сказал ему:
– Сеньор Морено, перед тобой – сто томов, в которых содержится весь круг человеческих знаний. Энциклопедия эта прославит твое заведение и – даже могу сказать – всю Испанию. Мне не надо никакой платы за рукопись, будь только добр отпечатать ее, чтобы достопамятный труд мой не пропал втуне.
Морено перебрал все тома, внимательно рассмотрел их по очереди и промолвил:
– Я охотно возьму на себя печатание этого произведения, но тебе придется, дон Диего, сократить его до двадцати пяти томов.
– Тогда разговор окончен, – возразил Эрвас с величайшим возмущеньем, – оставь меня, ступай в свою лавчонку и печатай дрянные романы и псевдоученую дребедень, которая позорит Испанию. Оставь меня с моими камнями в мочевом пузыре и моим гением, узнав о котором человечество окружило бы меня почетом и уважением. Но я уже больше ничего не требую от людей, а тем более от книготорговцев. Разговор окончен!
Морено ушел, а Эрвас сделался жертвой самой черной меланхолии. Перед глазами его все время стояли сто томов, плоды его гения, зачатые в восторге, рожденные на свет с болью, хоть и не без удовольствия, и теперь осужденные утонуть в волнах забвения.
Он видел, что погубил свою жизнь и разрушил благополучие свое теперь и в будущем. Тут ум его, приученный проникать в тайны природы, на беду обратился к исследованию глубин человеческих несчастий, и Эрвас, измеряя эти глубины, стал всюду обнаруживать зло, ничего нигде не видя, кроме зла, и наконец в душе воскликнул: «Творец зла, кто же ты?»
Эрвас сам испугался этой мысли и стал раздумывать, должно ли было быть создано зло, для того чтобы существовать. Затем он приступил к всестороннему и глубокому решению этой проблемы. Он обратился к силам природы и приписал материи энергию, которая, по его мнению, объясняла все без необходимости признавать Творца.
Что касается человека и животных, он признал началом их бытия жизнетворную кислоту, которая, вызывая ферментацию материи, непрерывно придает ей формы, почти так же, как кислоты кристаллизуют щелочные и землистые основания в подобные себе многогранники. Он считал образуемую на сыром дереве губчатую материю звеном, которое соединяет кристаллизацию окаменелостей с размножением растений и животных и устанавливает если не тождество этих процессов, то, во всяком случае, их очень близкое сходство.
Эрвас, весь полон научных знаний, без труда обосновал свою ложную систему софистическими доводами, имеющими целью сбить с толку. Так, например, он утверждал, что мулов, которые происходят от двух видов животных, можно сравнить с солями, полученными от смешанных оснований, кристаллизация которых неясна. Реакция некоторых минералов, образующих пену в сочетании с кислотами, напоминала, по его мнению, ферментацию слизистых растений; в последних он видел начало жизни, не получившее развития за отсутствием благоприятных обстоятельств.
Эрвас обратил внимание, что кристаллы в процессе своего образования оседают в наиболее освещенных частях сосуда и с трудом сгущаются в темноте. А поскольку свет благотворно действует и на растения, он стал считать световой флюид одним из элементов, которые входят в состав оживляющей природу универсальной кислоты. Он заметил также, что на свету лакмусовая бумага через определенный промежуток времени становится красной, и это был еще один довод и пользу того, что свет – это кислота[43].
Эрвас знал, что в высоких географических широтах, у полюсов, кровь, за недостатком тепла, подвергается выщелачиванию и, чтобы помешать этому – нужна кислота. Отсюда он сделал вывод, что, поскольку кислота может в некоторых случаях заменять тепло, последнее является, очевидно, особой кислотой или, во всяком случае, одним из элементов универсальной кислоты.
Эрвас знал, что гром окисляет вино и вызывает ферментацию. Он читал у Санхуниатона, что при сотворении мира сильные громы оживили предназначенные к жизни существа, и бедный ученый наш не побоялся опереться на эту языческую космогонию, чтоб доказать, что материя молнии могла привести в действие жизнетворную кислоту, бесконечно разнообразную, но неизменно вырабатывающую одни и те же формы.
Стараясь проникнуть в тайну творения, Эрвас должен был бы воздать всю славу Творцу – и если б он так сделал! Но ангел-хранитель отступил от него, и разум его, соблазненный гордыней познания, вверг его, безоружного, во власть надменных духов, чье падение повлекло за собой погибель мира.
Увы! В то время как Эрвас возносил свои грешные мысли за пределы человеческого понимания, смертной оболочке его угрожало скорое уничтожение. В довершение зла, к обычным его недугам присоединились более острые страдания. Боли в бедрах усилились и лишили его возможности двигать правой ногой, камни в мочевом пузыре стали крупней и причиняли ему страшную боль, хирагра искривила пальцы левой руки и начала угрожать пальцам правой, наконец, самая черная меланхолия уничтожила все силы его души и тела. Боясь свидетелей своего упадка, он отверг мою помощь и больше не захотел меня видеть. Какой-то старый инвалид тратил остатки своих сил на заботы о нем. Но в конце концов и тот заболел, и отцу пришлось допустить меня к себе.
Вскоре и дед мой Мараньон слег в гнилой горячке. Проболев всего пять дней и чуя приближение смерти, он подозвал меня к себе и сказал:
– Блас, дорогой мой Блас, я хочу благословить тебя в последний раз. Ты родился от ученого отца, лучше бы ему небо дало меньше знаний. К счастью для тебя, твой дед – человек простой и в вере и в поступках; и тебя он воспитал в той же простоте. Не дай отцу своему ввести тебя в заблужденье, – сколько уж лет он даже не думает о религии, и взглядов его устыдился бы не один еретик. Блас, не верь человеческой мудрости, через несколько мгновений я буду мудрей всех философов. Благословляю тебя, Блас. Пришел мой конец.
И в самом деле, с этими словами он испустил последний вздох.
Я отдал ему последний долг и вернулся к отцу, которого не видел уже четыре дня. За это время умер и старый инвалид, и братья милосердия занялись его похоронами. Я знал, что отец один, и хотел начать ухаживать за ним, но, войдя к нему, был поражен необычайным зрелищем, так что остановился в сенях, охваченный невыразимым ужасом.
Отец мой скинул одежду и обвил себя простыней наподобие пелен. Он сидел, вперив взгляд в заходящее солнце. Долго он молчал, потом заговорил:
– О звезда, чьи гаснущие лучи в последний раз отразились в глазах моих, зачем озарила ты день моего рожденья? Разве хотел я появиться на свет? И к чему явился? Люди сказали мне, что у меня есть душа, и я занялся ее развитием в ущерб телу. Я усовершенствовал свой ум, но крысы похитили мое сочинение, а книгоиздатели пренебрегли им. От меня ничего не останется, я умираю весь, не оставляя следа, словно и не родился. Небытие, поглоти свою добычу!
Некоторое время Эрвас оставался погруженный в мрачное раздумье, потом взял кубок, как мне казалось, наполненный старым вином, поднял глаза к небу и промолвил:
– Боже, если ты существуешь где-нибудь, сжалься над душой моей, если она есть у меня!
С этими словами он осушил кубок и поставил его на стол; потом прижал руку к сердцу, словно почувствовал в нем болезненные сжатия. Рядом стоял другой стол, покрытый подушками; Эрвас лег на него, сложил руки на груди и больше не сказал ни слова.
Тебе кажется странным, что, видя эти приготовления к самоубийству, я не бросился отнимать кубок и не стал звать на помощь. Теперь я сам этому удивляюсь, но в то же время помню, что какая-то сверхъестественная сила приковала меня к месту – и я не мог пошевелиться. Только волосы на голове у меня встали от страха.
В таком состоянии нашли меня братья милосердия, заглянув к нам после похорон инвалида. Увидев, что отец лежит на столе, завернутый в простыню, они спросили, не умер ли он. Я ответил, что ничего не знаю. Тогда они спросили, кто завернул его в пелены. Я ответил, что это сделал он сам. Они осмотрели тело и убедились, что отец мертв. Заметив стоящий рядом кубок с остатком жидкости, они взяли его с собой, чтобы проверить, нет ли в нем следов яда, и ушли с гневным видом, оставив меня в невыразимой скорби.
Потом пришли от прихода, задали мне те же самые вопросы и ушли, промолвив:
– Умер, как жил, хоронить его – не наше дело!
Оставшись наедине с покойником, я совсем упал духом и вместе с тем потерял всякую способность чувствовать и понимать. Опустился в кресло, на котором еще недавно сидел мой отец, и снова впал в оцепененье.
Ночью небо покрылось тучами, и неистовый порыв ветра распахнул окно. Голубая молния пролетела мимо меня, погрузив комнату в еще больший мрак. В этом мраке я различил как будто какие-то фантастические фигуры, покойник издал долгий, протяжный стон, породивший далекие отголоски в пространстве. Я хотел встать, но не мог пошевелиться, словно был прикован к месту. Ледяная дрожь пробежала по моему телу, кровь стала лихорадочно бить в виски, страшные видения обступили мою душу, а сон овладел чувствами.
Вдруг я вскочил: шесть высоких восковых свечей горело вокруг тела моего отца, в напротив меня сидел какой-то человек, казалось, ожидающий, когда я проснусь. Вид у него был благородный, величественный. Рост высокий, волосы, черные, слегка вьющиеся, падали на лоб, взгляд острый, проницательный, но в то же время приветливый, располагающий. На груди у него было жабо, на плечах – плащ, вроде тех, какие носят деревенские идальго.
Увидев, что я уже не сплю, незнакомец ласково улыбнулся мне и сказал:
– Сын мой, – я называю тебя так, потому что обращаюсь к тебе, как если бы ты был уже мой, – Бог и люди покинули тебя, и земля не хочет принять в свое лоно мудреца, давшего тебе жизнь. Но мы тебя никогда не покинем.
– Ты говоришь, сеньор, – возразил я, – что Бог и люди покинули меня. Что касается людей, ты прав. Но, по-моему, Бог никогда не может покинуть ни одно из своих созданий.
– Замечание твое в известном смысле не лишено основания, – сказал незнакомец. – Когда-нибудь в другой раз я объясню тебе это подробней. А пока, чтобы ты убедился, как мы тобой интересуемся, возьми этот кошелек с тысячью пистолей. Молодой человек не может жить без страстей и без средств для их удовлетворения. Не жалей золота и во всем рассчитывай на нас.
Тут незнакомец ударил в ладони, и шестеро замаскированных унесли тело Эрваса. Свечи погасли, и в комнате снова воцарилась тьма.
Я не остался в ней. Добрался на ощупь до двери, вышел на улицу и, только увидев усеянное звездами небо, вздохнул свободно. Тысяча пистолей в кошельке придали мне смелости. Я прошел весь Мадрид и остановился в конце Прадо, там, где потом поставили огромную статую Кибелы. Там я лег на скамью и вскоре заснул крепким сном.
Дойдя до этого места повествования, цыган попросил у нас позволения продолжать завтра, и в тот день мы его уже больше не видели.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ
Мы собрались в обычный час. Ревекка, обращаясь к старому цыгану, сказала, что история Диего Эрваса, хотя она была отчасти известна ей раньше, весьма ее заинтересовала.
– Хотя, по-моему, – прибавила она, – предпринято слишком много хлопот для того, чтобы обмануть бедного мужа, это можно было бы сделать гораздо проще. Но, может быть, история атеиста понадобилась для того, чтобы навести еще больше страха на трусливого Корнадеса.
– Позволь тебе заметить, – возразил цыганский вожак, – что ты делаешь слишком поспешные выводы относительно событий, о которых я имею честь вам рассказать. Герцог Аркос был знатный и благородный сеньор; в угоду ему можно было выдумывать и изображать разных лиц. А с другой стороны, нет никаких оснований думать, будто с этой целью Корнадесу рассказали историю Эрваса-сына, о которой ты до тех пор никогда не слышала.
Ревекка уверила вожака, что рассказ его очень интересен, и цыган продолжал так.
ИСТОРИЯ БЛАСА ЭРВАСА, ИЛИ ОСУЖДЕННОГО ПИЛИГРИМА
Я уже говорил тебе, что лег и заснул на скамье в конце главной аллеи Прадо. Солнце стояло уже довольно высоко, когда я проснулся. Сон мой был прерван, как мне показалось, тем, что меня хлестнули платком по лицу; очнувшись от сна, я увидел молодую девушку, отгоняющую от моего лица платком мух, чтоб они не разбудили меня. Но еще больше удивился я, обнаружив, что голова моя мягко покоится на коленях другой молодой девушки, чье легкое дыхание я почувствовал на своих волосах. Проснувшись, я не сделал ни одного резкого движения и продолжал делать вид, что сплю. Я закрыл глаза и вскоре услышал голос, в котором был укор, но отнюдь не обидный, по адресу моих нянюшек:
– Селия, Соррилья, что вы тут делаете? Я думала, вы в церкви, а вы, оказывается, вот за какой обедней?
– Но, мама, – возразила та, что служила мне подушкой, – разве ты не говорила нам, что творить добрые дела – не меньшая заслуга, чем молиться? А разве это не милосердный поступок – охранять сон бедного юноши, который, видимо, провел очень тревожную ночь?
– Конечно, – отозвался голос, и на этот раз в нем было больше смеху, чем укоризны, – конечно, и в этом тоже есть заслуга. Но это скорей доказывает вашу простоту, чем набожность. А теперь, милосердная моя Соррилья, осторожно положи голову этого юноши на скамью – и пойдем домой.
– Ах, мамочка, – возразила молодая девушка, – посмотри, как он спокойно спит. Вместо того чтоб его будить, ты лучше бы сняла с него это жабо, которое его душит.
– Ничего себе, хорошие вы даете мне поручения! – сказала мать. – И то сказать, юноша очень мил.
В то же время рука ее деликатно прикоснулась к моему подбородку, отстегивая жабо.
– Так ему даже больше к лицу, – заметила Селия, до тех пор еще не сказавшая ни слова. – Он стал легче дышать: добрые поступки тут же влекут за собой награду.
– Это замечание, – сказала мать, – хорошо рекомендует твой разум, но не надо заходить в добрых делах слишком далеко. Поэтому, Соррилья, положи осторожно эту прекрасную голову на скамью – и пойдем домой.
Соррилья осторожно подложила обе руки под мою голову и отодвинула колена. Тут я решил, что не имеет смысла дальше притворяться спящим: я сел на скамье и открыл глаза.
Мать вскрикнула, а дочери хотели убежать. Я удержал их.
– Селия, Соррилья, – сказал я, – вы столь же прекрасны, как и невинны. А ты, сеньора, кажешься их матерью только потому, что твоя красота созрела; позволь, чтоб я, прежде чем вы меня покинете, посвятил несколько минут изумлению, в которое вы все три меня приводите.
В самом деле, я говорил чистую правду. Селия и Соррилья были бы совершенными красавицами, если бы возраст позволил их прелестям вполне развиться, а их мать, которой не было еще тридцати, казалась не старше двадцатипятилетней.
– Сеньор кавалер, – сказала она, – если ты только притворялся спящим, то мог убедиться в невинности моих дочек и составить выгодное мнение о их матери. Я не боюсь, что ты изменишь свое мнение, если я попрошу тебя проводить нас до дому. Знакомство, таким удивительным способом завязанное, заслуживает превращения в дружбу.
Я отправился с ними и вошел в их дом, окна которого выходили на Прадо. Дочери занялись приготовлением шоколада, а мать, посадив меня рядом с собой, сказала:
– Ты находишься в доме, может быть, слишком роскошном по нашему теперешнему положению, но я сняла его в лучшие времена. Сейчас я с удовольствием сдала бы первый этаж, но не могу этого сделать. Обстоятельства, в которых я теперь нахожусь, не позволяют мне встречаться с кем бы то ни было.
– Сеньора, – ответил я, – у меня тоже есть основания стремиться к уединенной жизни, и если б вы ничего не имели против, я с величайшей радостью занял бы cuarto principal, то есть первый этаж.
Сказав это, я вынул кошелек, и вид золота устранил возражения, которые незнакомка могла бы выдвинуть. Я уплатил за стол и помещение за три с лишним месяца вперед. Мы условились, что обед будут приносить в мою комнату, и доверенный слуга будет мне прислуживать и ходить по моим поручениям в город.
Когда Селия и Соррилья принесли шоколад, им были сообщены условия нашего договора. Они посмотрели на меня как на свою собственность; но материнский взор словно отказывал им в правах на меня. Я заметил это состязание в кокетстве и предоставил судьбе решать, чем оно кончится, сам же всецело занялся устройством на новом месте. Я не успел оглянуться, как там оказалось все необходимое для удобной и приятной жизни. То Соррилья несет чернила, то Селия придет, поставит лампу на стол и разложит книги. Ничего не забыли! Кажется приходила отдельно, а если иногда встречались, сколько было смеха, шуток, беззаботного веселья. Мать тоже приходила – в свою очередь. Она занималась главным образом моей постелью: велела постелить простыни голландского полотна, красивое шелковое одеяло, положить целую груду подушек.
На эти занятия ушло все утро. Наступил полдень. Накрыли на стол у меня в комнате. Я был в восторге. С восхищением глядел на три очаровательных создания, соперничающих друг с другом в стараниях угодить мне, отвечающих прелестной улыбкой на каждое мое легкое «спасибо». Но на все свое время: оставив все другие житейские попечения, я с наслаждением принялся утолять свой голод.
После обеда я надел шляпу, взял шпагу и пошел в город. Я был независим, имел полный кошелек денег, чувствовал себя полным сил, здоровья и, благодаря лестному вниманию трех женщин, возымел о себе очень высокое мнение! Вот так обычно молодежь ценит себя тем выше, чем больше внимания оказывает ей прекрасный пол.
Я зашел к ювелиру, накупил драгоценностей, потом пошел в театр. Вечером, вернувшись к себе, увидел всех трех сидящими перед дверью дома. Соррилья пела под гитару, а две другие плели сетки для волос.
– Сеньор кавалер, – сказала мать, – поселившись в нашем доме, ты оказываешь нам безграничное доверие и даже не спрашиваешь, кто мы. Надо поставить тебя в известность обо всем. Знай, сеньор, что меня зовут Инесса Сантарес; я – вдова Хуана Сантареса, коррехидора Гаваны. Он женился на мне, не имея средств, и в таком же положении оставил меня с двумя дочерьми, которых ты видишь. Овдовев, я оказалась в очень бедственном положении и не знала, что делать, как вдруг получила письмо от отца. Позволь мне не сообщать его имени. Увы! Он тоже всю жизнь боролся с судьбой, но наконец, как он писал в этом письме, счастье улыбнулось ему: его назначили казначеем военного министерства. Одновременно он прислал мне вексель на две тысячи пистолей и звал сейчас же в Мадрид. Я приехала… для того чтоб узнать, что моего отца обвиняют в растрате казенных денег и даже в государственной измене и что его посадили в Сеговийскую тюрьму. Между тем этот дом был снят для нас, я въехала и живу в полнейшем одиночестве, никого не видя, кроме одного молодого чиновника военного министерства. Он осведомляет меня о положении, в каком находится дело моего отца. Кроме него, никто не знает, что мы имеем какое-то отношение к несчастному узнику.
И сеньора Сантарес залилась слезами.
– Не плачь, мамочка, – сказала Селия, – и огорченья тоже имеют конец, как все на свете. Вот видишь, мы уже встретили этого молодого сеньора, такого обаятельного. Этот счастливый случай, кажется, сулит нам удачу.
– В самом деле, – добавила Соррилья, – с тех пор как он у нас поселился, наше одиночество перестало быть печальным.
Сеньора Сантарес окинула меня полутоскующим, полунежным взглядом. Дочери тоже посмотрели на меня, а потом опустили глаза, вспыхнули, смутились и задумались. Не было никакого сомненья: все три влюбились в меня; мысль об этом наполнила грудь мою восторгом.
В это время к нам подошел какой-то высокий, статный юноша. Он взял сеньору Сантарес за руку, отвел ее в сторону и долго вел с ней тихую беседу. Вернувшись к нам, она сказала мне:
– Сеньор кавалер, это дон Кристоваль Спарадос, о котором я тебе говорила, – единственный человек в Мадриде, с которым мы видимся. Я хочу также и ему доставить удовольствие знакомством с тобой, но, хоть мы живем в одном доме, я не знаю, с кем имею честь разговаривать.
– Сеньора, – ответил я, – я дворянин из Астурии, и зовут меня Леганес.
Я рассудил, что лучше будет не произносить фамилии Эрвас, которую могли знать.
Молодой Спарадос смерил меня с головы до ног дерзким взглядом и, кажется, даже не поклонился. Мы вошли в дом, и сеньора Сантарес велела подать легкий ужин, состоящий из печенья и фруктов. Я оставался еще главным предметом внимания трех красавиц, но заметил, что и для вновь прибывшего не скупятся на взгляды и улыбки. Это задело меня, мне хотелось, чтобы на меня было обращено все внимание; я стал держаться вдвое любезней. Когда торжество мое явственно обнаружилось, дон Кристоваль положил правую ногу на левое колено и, глядя на подошву своего башмака, промолвил:
– Право, с тех пор как сапожник Мараньон на том свете, в Мадриде невозможно найти порядочных башмаков.
При этом он смотрел на меня с насмешкой и презрением.
Сапожник Мараньон был моим дедом с материнской стороны, он воспитал меня, и я хранил к нему в сердце своем самую глубокую благодарность. Несмотря на это, мне казалось, что его фамилия портит мою родословную. Я думал, что раскрытье тайны моего рождения погубило бы меня в глазах моих прекрасных хозяек. У меня сразу пропало хорошее настроение. Я кидал на дона Кристоваля то презрительные, то гордые и гневные взгляды. Я решил закрыть перед ним дверь нашего дома. Когда он ушел, я побежал за ним, чтоб объявить ему об этом. Догнал его в конце улицы и сказал то, что заранее приготовил в уме. Я думал, что он рассердится, но нет – он приятно улыбнулся и взял меня за подбородок, словно желая приласкать. А потом вдруг изо всех сил дернул кверху, так что я потерял землю под ногами, и отпустил, сделав подножку. Я упал носом в водосточную канаву. Сперва я даже не понял, что со мной произошло, но вскоре поднялся, весь покрытый грязью и охваченный невероятным бешенством.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|