Когда дон Роке произнес последние слова, мне показалось, что солнце уже склоняется к закату, и я, не имея при себе часов, спросил у него, который час.
Этот вопрос немного рассердил Бускероса; он нахмурился и промолвил:
– Мне кажется, сеньор дон Лопес, когда порядочный человек имеет честь рассказывать тебе свою историю, ты не должен прерывать его на самом интересном месте, если только не хочешь дать ему понять, что он – выражаясь по-испански – песадо, то есть зануда. Не думаю, чтобы я заслуживал такого упрека, и потому продолжаю.
– Видя, что моя голова показалась ему страшной и кровавой, я придал своему лицу самое ужасное выражение. Незнакомец не выдержал, выпрыгнул из постели и убежал из комнаты. Спавшая на той же постели молодая женщина проснулась, выпростала из-под одеяла пару белоснежных рук и потянулась, стряхивая с себя сон. Увидев меня, она не растерялась: встала, заперла на ключ дверь, в которую ушел ее муж, потом сделала мне знак войти внутрь. Лестница была коротковата, но я оперся на архитектурные украшения и смело прыгнул в комнату. Молодая женщина, присмотревшись ко мне, увидела, что ошиблась, а я понял, что я – не тот, кого она ожидала. Тем не менее она велела мне сесть, завернулась в шаль и, сев в нескольких шагах от меня, сказала:
– Сеньор, я должна признаться, что ждала одного из моих родственников, с которым мне надо поговорить о делах, касающихся нашей семьи, и ты понимаешь, что раз он должен был влезть в окно, то, разумеется, имел для этого серьезные основания. Тебя же, сеньор, я не имею чести знать и не ведаю, что побудило тебя прийти ко мне в пору, столь неподходящую для визитов.
– У меня не было намерения, – возразил я, – входить к вам в комнату, сеньора. Я хотел только заглянуть в окно, чтоб узнать, как выглядит помещение.
Я тут же осведомил незнакомку о своих вкусах, занятиях, молодости и о союзе, заключенном с четырьмя товарищами, которые должны мне помогать во всех предприятиях.
Молодая женщина выслушала меня с величайшим вниманием, потом сказала:
– Твой рассказ, сеньор, заставляет меня отнестись к тебе с уважением. Ты прав: на свете нет ничего приятней, как знать, что делается у других. С детских лет я всегда была убеждена в этом. Сейчас мне неудобно задерживать тебя здесь, сеньор, но я надеюсь, что мы видимся не в последний раз.
– Пока ты еще не проснулась, – сказал я, – твой муж оказал мне честь, приняв меня за кровавую и страшную голову, явившуюся упрекать его в невольном убийстве. В свою очередь, сеньора, окажи мне честь, рассказав, в чем тут дело.
– Похвальная любознательность, сеньор, – ответила она. – Приходи завтра в пять часов вечера в городской парк. Ты застанешь меня там с одной из моих приятельниц. А пока – до свиданья.
Молодая женщина чрезвычайно любезно проводила меня до окна; я спустился по лестнице и, присоединившись к товарищам, в точности все им рассказал. А на другой день, ровно в пять, отправился в парк.
Когда Бускерос произнес последние слова, мне показалось, что солнце совсем зашло, и я сказал с нетерпением:
– Сеньор дон Роке, уверяю тебя, что у меня неотложное дело, и я должен идти. Ты сможешь без всяких помех окончить свою историю, как только пожелаешь сделать мне честь прийти ко мне обедать.
На это Бускерос с еще более гневным видом сказал:
– Мне совершенно ясно, сеньор дон Лопес, что ты хочешь меня оскорбить. Лучше скажи прямо, что считаешь меня бесстыдным вралем и занудой. Но нет, сеньор дон Лопес, я не могу представить себе, чтоб ты так дурно обо мне думал, так что продолжаю рассказ.
– Вчерашняя знакомая моя была уже в парке с одной из своих приятельниц, молодой, стройной и очень недурненькой. Мы сели на скамейку, и молодая женщина, желая, чтоб я ее лучше узнал, начала рассказывать о том, что ей довелось пережить.
ИСТОРИЯ ФРАСКИТЫ САЛЕРО
Я – младшая дочь храброго офицера, имевшего такие заслуги перед родиной, что, когда он умер, за его вдовой было сохранено его жалованье.
Мать моя, родом из Саламанки, вернулась в родной город – со мной и моей сестрой Доротеей. У нее был небольшой дом на окраине города; она велела его отремонтировать, и мы поселились в нем, соблюдая строгую экономию, вполне соответствующую скромному виду нашего жилища.
Мать не позволила нам ходить ни в театр, ни на бой быков; сама тоже нигде не бывала и не принимала гостей. Не имея никаких развлечений, я целые дни проводила у окна. От природы очень общительная, я только увижу какого-нибудь прилично одетого мужчину, проходящего по нашей улице, как сейчас же начинаю следить за ним глазами либо взгляну на него так, чтоб он подумал, будто пробудил во мне определенный интерес. Обычно прохожие не оставались равнодушными к этим знакам внимания. Некоторые отвешивали мне глубокие поклоны, другие отвечали мне такими же взглядами, как мой, и почти все снова появлялись на нашей улице, – только для того, чтобы еще раз поглядеть на меня. Сколько раз моя мать, заметив эти заигрывания, увещевала меня:
– Фраскита! Фраскита! Что ты там вытворяешь? Держись скромно, с достоинством, как твоя сестра, а то никогда не найдешь себе мужа.
Но мать ошиблась: сестра моя до сих пор в девушках, а я больше года как замужем.
Улица наша была довольно безлюдна, и я редко имела удовольствие видеть прохожих, чья наружность заслуживала бы внимания. Но одно обстоятельство благоприятствовало моим намерениям. У самых наших окон, под ветвистым дубом, стояла каменная скамья, так что желающий на меня полюбоваться мог спокойно сесть на нее, не возбуждая ни малейшего подозрения.
Однажды какой-то молодой человек, одетый гораздо изящней тех, кого я видела до сих пор, сел на скамью, вынул из кармана книгу и стал читать, но как только заметил меня, оставил чтение и уж больше не спускал с меня глаз. Незнакомец возвращался несколько дней подряд и вдруг как-то раз подошел к моему окну, будто чего-то искал, и промолвил:
– Ты ничего не уронила, сеньора?
Я ответила, что нет.
– Жаль, – возразил он. – Если бы ты обронила крестик, который носишь на шее, я бы его поднял и с радостью унес домой. Имея что-нибудь принадлежащее тебе, сеньора, я утешал бы себя, что не так безразличен тебе, как другие, которые садятся на эту лавку. Может быть, впечатление, которое сеньора произвела на меня, заслуживает того, чтобы немного выделить меня из толпы.
Тут вошла моя мать, и я не могла ничего ответить, но быстро отвязала крестик и уронила его на улицу.
Вечером я увидела двух сеньор с лакеем в богатой ливрее. Они сели на скамейку, сняли мантильи, и одна из них вынула маленький сверток; развернув его, вынула золотой крестик и кинула на меня насмешливый взгляд. Я поняла, что молодой человек пожертвовал этой женщине первое доказательство моей благосклонности, и меня охватил яростный гнев, что я всю ночь не смыкала глаз. На другой день лицемерный сел на скамейку, и я с великим удивлением увидела, что он вынул из кармана маленький сверток, развернул, достал крестик и стал его целовать.
Вечером я увидела двух лакеев в такой же ливрее, как вчерашний. Они принесли стол и постелили скатерть, потом, ушли и вернулись с мороженым, оранжадом, шоколадом, пирожками и другими лакомствами. Вскоре появились те две дамы, сели на скамью и велели подавать им лакомства.
Моя мать и сестра, никогда не глядевшие в окно, тут не могли сдержать любопытство, особенно когда услыхали стук тарелок и стаканов. Одна из женщин, увидев их в окне, пригласила обеих к столу, попросив только, чтоб они приказали вынести несколько стульев.
Мать охотно приняла приглашение и велела вынести на улицу стулья, а мы, принарядившись, пошли благодарить сеньору за любезность. Подойдя поближе к ней, я увидела, что она очень похожа на моего молодого незнакомца, и решила, что это его сестра: наверно, брат говорил ей обо мне, дал мой крестик, и добрая сестра приходила вчера к нам под окно только затем, чтобы посмотреть на меня.
Скоро обнаружилось, что не хватает ложек, и за ними отрядили мою сестру, потом оказалось, что нет салфеток, и мать хотела послать меня, но молодая сеньора подмигнула мне, и я ответила, что не найду их. Матери пришлось идти самой. Как только она ушла, я сказала незнакомке:
– Мне кажется, сеньора, у тебя есть брат, необычайно на тебя похожий.
– Ничуть не бывало, – возразила она. – Брат, о котором ты говоришь, – я сам и есть. Мой брат – герцог Санлукар, а я должен скоро стать герцогом де Аркос, так как женюсь на наследнице этого титула. Я терпеть не могу свою суженую, но если не соглашусь на этот брак, то у нас в семье начнутся страшные сцены, до которых я совсем не охотник. Не имея возможности распоряжаться своей рукой по собственному желанию, я решил сохранить свое сердце для кого-нибудь более достойного любви, чем герцогиня де Аркос. Не подумай, сеньорита, что я говорю о вещах, оскорбительных для твоего доброго имени, но ведь ни ты, ни я не покидаем Испании, судьба может снова нам улыбнуться, а если и нет, я сумею найти другие способы видеть тебя. Сейчас вернется твоя мать, благоволи пока принять этот бриллиантовый перстень – в доказательство того, что я сказал правду о своем происхождении. Умоляю тебя, сеньорита, не отвергай моего подарка, и пусть он вечно напоминает тебе обо мне.
Мать воспитала меня в строгих понятиях о добродетели, и я знала, что не следует принимать подарков от незнакомца, но некоторые соображения, которые у меня тогда возникли и которых я теперь уже не помню, заставили меня взять перстень. Между тем мать вернулась с салфетками, а сестра с ложками. Незнакомая сеньора была в этот вечер очень любезна, и все мы разошлись, довольные встречей. На другой день, так же как и в последующие, очаровательный юноша больше не показывался под моими окнами. Наверно, поехал венчаться с герцогиней Аркос.
В первое воскресенье после этого случая я, подумав, что рано или поздно у меня все равно обнаружат этот перстень, в церкви сделала вид, будто нашла его под ногами, и показала матери, а та решила, что это, конечно, просто стекло в томпаковой оправе; но велела мне все-таки спрятать его в карман. По соседству от нас жил ювелир, перстень показали ему. Он оценил его в восемь тысяч пистолей. Мать обрадовалась столь значительной стоимости перстня. Она объявила, что лучше всего было бы пожертвовать его святому Антонию Падуанскому, покровителю нашей семьи, но, с другой стороны, на сумму, вырученную от продажи перстня, можно обеспечить приданым меня и сестру.
– Прости, милая мама, – возразила я, – но сперва надо объявить, что мы нашли перстень, не указывая его стоимости. Если владелец явится, мы отдадим потерю, а если нет, то ни сестра, ни святой Антоний Падуанский не имеют на него никакого права: я нашла перстень, мне он и принадлежит.
На это мать ничего не ответила.
В Саламанке появилось объявление о находке перстня без указания его стоимости, но, как ты можешь легко догадаться, никто не явился.
Юноша, сделавший мне такой ценный подарок, произвел сильное впечатление на мое сердце, и я целую неделю не показывалась в окне. Но естественная склонность одержала верх, я вернулась к своей привычке и стала по-прежнему проводить весь день, глядя на улицу.
Каменную скамью, на которой обычно сидел молодой человек, теперь занимал важный толстый сеньор, спокойный и солидный. Он увидел меня в окне, и мне показалось, что это зрелище не доставило ему никакого удовольствия. Он отвернулся, но мое присутствие явно раздражало его; не видя меня, он все время беспокойно оборачивался. Вскоре он ушел, кинув на меня взгляд, полный негодования, вызванного моим любопытством, но на другой день пришел опять и повторил все свои чудачества. Так он приходил и уходил целых два месяца, пока в конце концов не попросил моей руки.
Мать объявила, что трудно ждать более выгодной партии, и велела мне ответить согласием. Я послушалась. Переменила имя Фраскиты Салеро на имя донны Франсиски Корнадес и вступила в дом, где сеньор видел меня вчера.
Став женой дона Корнадеса, я отдалась всецело заботам о его счастье. К сожалению, усилия мои оказались слишком успешными. Через три месяца совместной жизни я увидела, что он – счастливей, чем я хотела бы, и – хуже того! – считает, что он тоже меня осчастливил. Но самодовольное выраженье делало лицо его неприятным, этим он меня отталкивал и все больше раздражал. К счастью, блаженное состояние это длилось недолго.
Однажды Корнадес, выходя из дома, увидел мальчика с письмом в руке, который, видимо, кого-то искал. Желая помочь ему, он взял у него письмо и кинул взгляд на конверт. Оно было адресовано «восхитительной Фраските». Корнадес сделал такую гримасу, что маленький посыльный со страху бросился бежать, а муж мой взял этот драгоценный документ домой и прочел следующее:
«Может ли быть, чтобы ни мои богатства, ни мои достоинства, ни мое имя не привлекли ко мне твоего внимания? Я готов на любые расходы, любой риск, любые меры ради одного твоего взгляда. Те, кто обещал помочь мне, обманули меня, и я не получил от тебя никакого привета. Но на этот раз я решил действовать с врожденной смелостью; отныне ничто меня уже не удержит, так как речь идет о страсти, с самого начала не знающей ни меры, ни узды, меня страшит только одно: твое равнодушие.
Граф де Пенья Флор».
Содержанье письма в одно мгновенье развеяло счастье, которым наслаждался мой муж. Он стал тревожен, подозрителен, запретил мне выходить из дома, кроме как с одной из наших соседок, которую знал, правда, не очень близко, но полюбил за ее примерную набожность.
Однако Корнадес не решался упоминать при мне о своих мученьях, не зная ни того, как далеко зашло у меня дело с графом де Пенья Флор, ни того, известно ли мне о страсти графа. Вскоре тысячи обстоятельств стали день ото дня растравлять его тревогу. Как-то раз он увидел лесенку, прислоненную к садовой ограде, в другой раз какой-то неизвестный прокрался потихоньку в наш дом. Хуже того: у меня под окнами все время раздавались серенады и слышалась музыка, столь ненавистная для ревнивцев. В конце концов дерзость графа перешла все границы. Однажды я отправилась с моей набожной соседкой на Прадо, и мы гуляли там довольно долго; пора была поздняя, и мы ходили по главной аллее почти совсем одни. Граф подошел к нам, стал пылко выражать мне свою страсть, сказал, что должен завоевать мое сердце, – наконец дерзко схватил меня за руку, и я не знаю, что этот безумец сделал бы, если бы мы не стали отчаянно кричать.
Домой мы вернулись в страшном смятении. Набожная соседка заявила моему мужу, что ни за какие блага на свете больше не будет со мной ходить и что жаль – у меня нет брата, который оградил бы меня от нападений графа, раз мой собственный муж так мало обо мне заботится.
– Правда, религия воспрещает месть, – прибавила она, – однако честь нежной и преданной жены заслуживает большей заботы. Граф де Пенья Флор действует так смело, наверно, оттого, что знает, сеньор Корнадес, о твоем попустительстве.
На следующий день муж мой поздно возвращался домой и, переходя узкий переулок, увидел, что впереди стоят двое. Один из них ткнул в стену шпагой безмерной длины, а другой сказал ему:
– Славно, сеньор дон Рамиро! Если ты будешь так действовать с уважаемым графом де Пенья Флор, недолго ему быть грозой братьев и мужей.
Ненавистное имя графа заставило Корнадеса насторожиться, – он не пошел дальше, а притаился под деревом.
– Любезный друг, – ответил человек с длинной шпагой, – мне нетрудно положить конец любовным победам графа де Пенья Флор. Я вовсе не желаю убивать его, а хочу только проучить, чтоб он тут больше не показывался. Не зря дона Рамиро Карамансу называют первым дуэлянтом в Испании, я боюсь только последствий такого поединка. Если б раздобыть где сто дублонов, я пожил бы немного на островах.
Два друга беседовали еще некоторое время в таком же духе и наконец собирались уже уйти, как вдруг муж мой вышел из своего укрытия и подошел к ним со словами:
– Господа, я один из тех мужей, которым граф де Пенья Флор не дает жить спокойно. Если б вы имели намерение отправить его на тот свет, я не стал бы вмешиваться в ваш разговор. Но так как вы хотите только проучить его, я с удовольствием предлагаю вам сто дублонов, которые нужны для поездки на острова. Будьте добры подождать, я сейчас принесу вам эти деньги.
В самом деле, он сейчас же пошел домой и вернулся со ста дублонами, которые и вручил страшному Карамансе.
Через два дня вечером мы услышали громкий стук в дверь. Когда ее отворили, к нам вошел судейский чиновник с двумя альгвасилами. Чиновник обратился к моему мужу с такими словами:
– Из уважения к тебе, сеньор, мы пришли сюда ночью, чтобы наше появление не повредило твоей доброй славе и не испугало соседей. Речь идет о графе де Пенья Флор, которого вчера убили. Письмо, выпавшее из кармана одного из убийц, говорит о том, что ты дал сто дублонов, чтобы побудить их к этому преступлению и помочь им бежать.
Муж мой ответил с присутствием духа, которого я никогда в нем не предполагала:
– Я никогда в жизни не видел графа де Пенья Флор. Вчера ко мне пришли двое неизвестных и предъявили вексель на сто дублонов, выданный мной в прошлом году в Мадриде. Я был вынужден заплатить. Если нужно, сеньор, я сейчас схожу за векселем.
Чиновник вынул письмо из кармана и сказал:
– Читай, сеньор: «Завтра отплываем на Сан-Доминго с дублонами почтенного Корнадеса».
– Да, – возразил мой муж, – это, наверно, те самые дублоны по векселю. Я выдал его на предъявителя, так что не имел права никому отказывать в оплате, ни спрашивать фамилию.
– Я служу в уголовном суде, – сказал чиновник, – и не обязан вмешиваться в торговые дела. Прощай, сеньор Корнадес; извини за беспокойство.
Как я тебе уже сказала, меня очень удивило необычайное присутствие духа, которое проявил мой муж, хотя я уже не раз замечала, что там, где дело идет о его собственной выгоде или безопасности его персоны, он просто гений.
Когда прошел испуг, я спросила дорогого Корнадеса, правда ли, что он велел убить графа де Пенья Флор. Сначала он отпирался, но в конце концов признал, что дал сто дублонов дуэлянту Карамансе, но не для убийства, а только для того, чтоб выпустить у графа малость буйной крови.
– Хоть я оказался причастен к этому убийству помимо своей воли, – прибавил он, – оно тяготит мою совесть. Я решил совершить путешествие к святому Иакову Компостельскому, а может быть, и дальше, чтобы получить как можно больше отпущений.
С того дня, как муж сделал это признание, у нас в доме начало твориться что-то странное. Корнадесу каждую ночь стал являться какой-то страшный призрак, лишая покоя и без того растревоженную совесть. Все время назойливо маячили несчастные дублоны. Иногда в потемках слышался печальный голос: «Вот возьми свои сто дублонов», – после чего слышался звон, как будто кто-то пересчитывает монеты.
Однажды вечером служанка увидела в углу миску, полную дублонов, опустила в нее руку, но обнаружила только кучу сухих листьев, которую прямо в миске и принесла нам.
На другой день вечером мой муж, проходя по комнате, слабо озаренной лунным светом, увидел в углу таз и в нем – человеческую голову; охваченный страхом, он прибежал ко мне и рассказал об этом. Я пошла сама посмотреть и обнаружила деревянную болванку для его парика, случайно поставленную в таз для бритья. Чтобы не вступать с ним в спор и в то же время чтобы поддержать в нем вечную тревогу, я пронзительно закричала и уверила его, что тоже видела страшную окровавленную голову.
С тех пор голова эта показывалась почти всем обитателям нашего дома и довела моего мужа до того, что я стала опасаться за его рассудок. Полагаю, нет нужды говорить тебе, что все эти явления были моим изобретением. Граф де Пенья Флор был просто выдумкой для того, чтобы встревожить Корнадеса и излечить его от прежнего самодовольства. Судейскими чиновниками, альгвасилами, так же как и дуэлянтами, были слуги герцога Аркоса, который сразу после венчанья вернулся в Саламанку.
Прошлой ночью я решила застращать моего мужа новым способом, так как не сомневалась, что он сейчас же убежит из спальни к себе в комнату, где стоит аналой; я тогда запру дверь на ключ и впущу к себе герцога через окно. Опасаться, что муж увидит его или обнаружит лестницу, не приходилось, потому что мы каждый вечер тщательно запирали дом, а ключ я прятала под подушку. Когда ты неожиданно появился в окне, муж мой еще раз убедился, что голова графа де Пенья Флор приходит укорять его за сто дублонов.
Наконец мне остается сказать только несколько слов о той примерной набожной соседке, которая внушила моему мужу столь неограниченное доверие. Увы! Соседка, которую ты видишь возле меня, это сам герцог, переодетый в женскую одежду. Да, сам герцог, который любит меня больше жизни, может быть, потому, что все еще не уверен в моей взаимности.
На этом Фраскита окончила свое повествование, а герцог, повернувшись ко мне, промолвил:
– Даря тебе наше доверие, мы рассчитываем на твою ловкость, которая может быть нам полезной. Речь идет об ускорении отъезда Корнадеса, кроме того, мы хотим, чтобы он не ограничился паломничеством, а некоторое время совершал покаяние в каком-нибудь монастыре. Для этого нам нужен ты со своими четырьмя приятелями, которые тебе повинуются. Я сейчас же тебе объясню свой замысел.
Когда Бускерос произнес эти слова, я с ужасом заметил, что солнце уже зашло и я могу опоздать на свидание с восхитительной Инессой. Поэтому я его остановил и стал умолять, чтоб он отложил рассказ о замыслах герцога Аркоса до завтра. Бускерос ответил мне с обычной своей наглостью. Тогда, уже не в силах сдерживать свое негодование, я воскликнул:
– Наглый негодяй! Отними у меня жизнь, которую ты мне отравляешь, или защищай свою!
С этими словами я обнаружил шпагу и принудил моего противника сделать то же самое.
Так как отец мой никогда не позволял мне обнажать шпагу, я не знал, как ею действовать. Сначала я завертел ее колесом, чем немало удивил своего противника, – вскоре, однако, Бускерос сделал выпад и пронзил мне руку, и, кроме того, кончик его шпаги ранил меня в плечо. Рука моя выпустила оружие, я упал, обливаясь кровью, но больше всего терзала меня мысль, что я не смогу явиться в условный час и узнать то, о чем прекрасная Инесса хотела сообщить мне.
Когда цыган дошел до этого места, его вызвали по делам табора. Когда он ушел, Веласкес сказал:
– Я так и знал, что цыган все время будет вытягивать одну историю из другой. Фраскита Салеро рассказала свою историю Бускеросу, тот – Лопесу Суаресу, а тот – опять цыгану. Надо надеяться, он скажет нам в конце концов, что сталось с прекрасной Инессой. Но если он начнет новую историю, я с ним поссорюсь, как Суарес поссорился с Бускеросом. Только, пожалуй, нынче повествователь наш к нам больше не вернется.
В самом деле, цыган больше не показывался, и вскоре мы все пошли спать.
ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ ШЕСТОЙ
Мы двинулись дальше. Вечный Жид вскоре присоединился к нам и продолжал рассказ о своих приключениях.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЧНОГО ЖИДА
Уроки мудрого Хоремона были в действительности гораздо пространней, чем в моем изложении. Общий итог их заключался в том, что один пророк по имени Битис доказал в трудах своих существование Бога и ангелов, а другой пророк по имени Тот прикрыл эти понятия темной – и казавшейся тем более возвышенной – метафизикой.
В теологии этот Бог, называвшийся Отцом, почитался только молчанием; когда же нужно было выразить его самодостаточность, говорили, что он сам собственный отец и собственный сын. Почитался он также и в образе сына, и тогда его называли «разумом божьим», или Тотом, что значит по-египетски – убеждение.
Наконец, наблюдая в природе дух и материю, дух стали считать эманацией Бога и представлять его плывущим по илу, как я уж вам как-то раз говорил. Создателя этой метафизики назвали «Трижды величайший». Платон, проведший восемнадцать лет в Египте, ввел в Греции учение о Слове, за что получил от греков прозванье Божественного.
Херемон утверждал, что все это было не вполне в духе древнеегипетской религии, что она изменилась, так как изменение – вообще в природе каждой религии. Этот его взгляд вскоре подтвердили события, происшедшие в александрийской синагоге.
Я был не единственным евреем, изучавшим египетскую теологию; другие тоже увлекались ею; особенно притягательной казалась загадочность египетской литературы, порождаемая, видимо, иероглифическим письмом и принципом, согласно которому следует обращать внимание не на символ, а на скрытую в нем мысль.
Наши александрийские раввины тоже захотели иметь требующие разрешения загадки и вообразили, что книги Моисеевы, хоть и повествуют о подлинных событиях и представляют собой подлинную историю, написаны, однако, с таким божественным искусством, что, помимо исторического содержания, имеют еще другой смысл, таинственный и аллегорический. Некоторые из наших ученых выяснили этот смысл с проницательностью, доставившей им в то время великую славу, но из всех раввинов особенно отличился Филон. После долгого изучения Платона он пришел к убеждению, что ему удалось пролить свет на темноты метафизики, и с тех пор его стали звать Платоном синагоги.
Первое произведение Филона трактует о сотворении мира, с особенной подробностью разбирая свойства числа семь. В этом сочинении автор называет Бога Отцом, что полностью соответствует египетской теологии, но не стилю Библии. Мы там находим утверждение, что змей – аллегория наслаждения и что рассказ о создании женщины из ребра мужчины также имеет аллегорический смысл.
Тот же самый Филон написал сочинение о снах, где говорит, что Бог имеет два храма: один из них – весь мир, а священник его – слово божие; а другой – чистая и разумная душа, и священник его – человек.
В своей книге об Аврааме Филон высказывается еще определенней в духе египетской теологии, когда говорит:
«Тот, кого Священное писание называет сущим (то есть тем, который есть), истинный Отец всего. С обеих сторон его стоят силы бытия, издревле теснейшим образом с ним соединенные: сила творящая и сила управляющая. Одна называется Богом, другая Господом. Соединенный с этими силами открывается нам иногда в едином, иногда в тройственном виде: в едином, когда душа, совершенно очищенная, вознесясь над всеми числами, даже над числом два, столь близким к единице, достигает понятия простоты и самодостаточности; в тройственном же предстает душе, еще не вполне причастной к великим тайнам».
Этот самый Филон, рассудку вопреки до такой степени заплатонизировавшийся, позже принимал участие в посольстве к цезарю Клавдию. Он пользовался большим влиянием в Александрии, и почти все эллинизированные евреи, увлекшись красотой его стиля и побуждаемые свойственной всем людям жаждой новизны, настолько прониклись его учением, что вскоре, можно сказать, остались евреями только по названию. Книги Моисеевы стали для них своего рода основой, на которой они ткали как им вздумается свои собственные аллегории и тайны, в особенности же – миф о троичности.
В ту эпоху ессеи уже создали свои странные сообщества. Они не женились и не имели никакой собственности, все было в общем владении. В конце концов возникла новая религия, смесь иудаизма и магии, сабеизма и платонизма, при повсеместном распространении множества астрологических суеверий. Древние религии всюду падали со своих пьедесталов.
Когда Вечный Жид произнес это, мы находились недалеко от места нашего привала, так что он оставил нас и пропал где-то в горах. Под вечер цыган, располагая свободным временем, продолжал свой рассказ.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Рассказав мне историю своего поединка с Бускеросом, молодой Суарес захотел спать, и я покинул его. На другой день на мой вопрос, что было дальше, он поведал мне следующее.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ЛОПЕСА СУАРЕСА
Ранив меня в руку, Бускерос сказал, что он искренне рад этой возможности выказать мне свою преданность. Он разорвал мою рубашку, перевязал мне плечо, накинул на меня плащ и отвел к хирургу. Тот осмотрел мои раны, сделал перевязку и отвез меня домой. Бускерос велел поставить свою кровать в передней. Мои неудачные попытки отделаться от нахала заставили меня отказаться от дальнейших действий в этом направлении, и я примирился со своей участью.
На другой день у меня началась лихорадка, обычная у раненых. Бускерос по-прежнему навязывался со своими услугами и ни на минуту не отходил от меня. На четвертый день я смог наконец выйти на улицу с перевязанной рукой, а наснятый ко мне пришел слуга сеньоры Авалос с письмом, которое Бускерос сейчас же схватил и прочел.
«Инесса Моро к Лопесу Суаресу.
Я узнала, что ты дрался на поединке и был ранен в плечо. Поверь мне, я страшно мучилась. Теперь придется пустить в ход последнее средство. Я хочу, чтоб отец мой застал тебя у меня. Шаг смелый, но на нашей стороне тетя Авалос, которая нам поможет. Доверься человеку, который вручит тебе это письмо, – завтра будет уже поздно».
– Сеньор дон Лопес, – сказал ненавистный Бускерос, – ты видишь, что на этот раз тебе не обойтись без меня. Признай, что каждое такое предприятие по самой природе своей требует моего участия. Я всегда считал, что тебе страшно повезло, коли ты сумел приобрести мою дружбу, но теперь больше, чем когда-нибудь, ты узнаешь всю ее ценность. Клянусь святым Рохом, моим покровителем, если бы ты позволил мне рассказать мою историю до конца, так узнал бы, что я сделал для герцога Аркоса, но ты прервал меня, да еще так грубо. Но я не жалуюсь, так как рана, которую я тебе нанес, дала мне возможность дать новые доказательства моей преданности. Теперь, сеньор дон Лопес, умоляю тебя только об одном: пока не наступит решительный момент, ни во что не вмешивайся. Молчи и не задавай никаких вопросов! Доверься мне, сеньор дон Лопес, доверься мне!
С этими словами Бускерос вышел в другую комнату с доверенным сеньоры Моро. Они долго шептались вдвоем, наконец Бускерос вернулся один, держа в руке что-то вроде плана, изображающего переулок Августинцев.