«С чего начать распиловку?» Тут, надо сказать, руки у меня повлажнели, пульс усилился, рот запекся от редкого дыхания. «Начну с ног, — вначале решил я, — даже оригинально, чтобы он сперва без ног остался, а потом руки можно освободить от веревок и каждую медленно обрезать». Я почувствовал его тяжкое сопение, увидел капли пота на лбу, встретился с его испуганным взглядом. Я отвел глаза первым — и тут приметил на нем новенькие туфли той же модели фирмы «Петриччи», что были на мне. «Мы даже в одинаковой обуви, — про себя рассмеялся я. — Похоже, он надел их сегодня в первый раз. Купил, наверное, тоже, как и я, вчера, по рекомендации Тимура Баткина, нашего общего приятеля, известного в столице доброхота. А почему каблук у него толще? Набойку подбил, что ли? Интересно, о какой скидке договорился Баткин для него? — почему-то пришло в голову. Обычно меня такие вопросы мало интересуют. — Ну при чем тут скидка? — минуту спустя я уже ругал себя последними словами. Да, из своего человеческого трудновато выпрыгивать. Но тут опять понеслось: мой внутренний голос хоть и не дрожал, но был каким-то слабеньким. И говорил он самые простые вещи, которые и давеча приходили мне на ум. „Если ты такой особенный, начинай распиловку ненавистного существа, врага человека разумного, а не болтай сам с собой. Докажи самому себе, что ты действительно другой. Непохожий!“
Я почувствовал, что звук работающего ножа начинает меня раздражать: чтобы совсем не потерять рассудок, вытянул руки и шагнул еще ближе. Тут неизвестно почему мои глаза закрылись, и я услышал, как тоненько завизжал электрический нож. «Видимо кость отпиливаю! Значит, удается! — с радостью пронеслось у меня в голове. — „Браво, Иван Степанович!“ — по-моему, я даже вслух это прокричал. Или мне так подумалось. Когда открыл глаза, никакой крови ни на ноже, ни на теле или столе не было. В.П. лишь корчился, а сознания не потерял. — „Что это было?“ — глухим, растерянным голосом спросил я. — „Вы отрезали часть его каблука“, — прошептал Перегудов. Вначале подумалось: этот В.П. может посчитать, что я смеюсь над ним. Обрезать каблук? А? Действительно смешно! Я помолчал и как бы даже забылся. Но вдруг понял, что теперь собрать мысли невозможно. Захотелось спросить себя, а не болел ли я в последние дни? Молчание затягивалось. Со стола сползали капли тающего на груди В.П. льда. „Может, лечь вместо него, — вдруг мелькнула дикая мысль, — чтобы меня располосовали на пирожки? Ведь я сам нелюдь, господа! Что может заслуживать такой типчик, как я!“ Прошла минута, другая. Тишину никто не нарушал. Мой воспаленный разум начал остывать. Я украдкой взглянул на связанного В.П., и чувство омерзения опять охватило меня. Без лишних душевных мучений я лихо заорал: „Перегудов, продолжайте начатое дело! Да! Все вместе, господа! Продолжайте, продолжайте, продолжайте! Останки заложите в мясорубку на котлеты его друзьям“.
Я вышел совершенно разбитый. «Почему я так и не смог высказать свое главное пожелание? — то и дело мелькало в моей голове. — Сказать-то нужно было только одно слово —
распилить! А я не смог решиться. Тьфу! Если что-нибудь подобное произойдет со мной в будущем, я просто вынужден буду казнить самого себя. Ведь с хилой волей я ничего
такого особенногодобиться никогда не смогу. А зачем тогда жить? Когда команду давал, я же чувствовал, что это слово из меня не лезет, понуждал себя, силы немалые прикладывал, а не получилось. Может, потому, что, желая его убить, сам еще не был до конца готов к исполнению своих намерений. Да! Другого объяснения нет! Горько самому стало. Надолго ли поселилось во мне так неожиданно явившееся чувство неудовлетворенности содеянным? Будет ли оно меня преследовать и каждый раз так беспредельно терзать? «Хватит, хватит, хватит, — кричал я на себя. — Все мои поступки отныне будут совершаться ради будущего человечества. Хватит, хватит, Гусятников! Помолчи!»
Глава 4
Семен Семенович медленно просыпался. Сознание, впрочем, тут же начало шаловливо заигрывать с ним. То ему казалось, что он хочет открыть глаза и быстро встать, чтобы попить кофейку и присмотреть за своими барышнями. Одновременно требовалось продолжить сон и досмотреть нечто особенное, а что именно, он сам запамятовал, но чувствовал: это было очень занимательно и, если он опять уйдет в сновидения, — все всплывет само собой и он легко провалится в сладкие грезы. Тут же мелькала мысль, а не поваляться ли в постели просто так и не представить ли себя в каком-нибудь, ну самом необычном, обличии? Эта внутренняя катавасия продолжалась недолго. Химушкин покрутился на кровати, принимая разные позы в надежде найти себя. То лежал на спине, то переворачивался на живот, то устраивался бочком, но найти себя прежним никак не получалось. Оставалось кряхтеть и мучится, а от горькой мысли о своей беспомощности захотелось даже всплакнуть. Дрожа от бессильной злости, он все же открыл глаза, без особого интереса осмотрел комнату и остановил взгляд на окончательно потерявших былую форму ботинках. «Обувь совсем развалилась», — отметил он. Но никакого огорчения не почувствовал. Потом перевел взгляд на пиджак, висевший на стуле. Карманы были оттянуты, хотя пусты, снизу свисали обветшалые нитки, а складки на рукавах походили на старческие морщины. Локти не раз подвергались неуемной штопке, ее темные пятна уродливо топорщились. Пиджак совсем обтрепался и выгорел. А когда-то был изысканного цвета. Табачного? — перебрал он в памяти. — Нет, хаки. Да нет же, вишневого. Когда я его покупал? В восемьдесят третьем? Или в восемьдесят первом? А, вспомнил, купил я его по случаю получения университетского диплома. Это был семьдесят девятый год. Так что ношу уже двадцать семь лет. Пардон, разве, за это время я себе ни одного костюма не покупал? Нет же… На свадьбу я пошел в черном. Так я его в девяностом в ломбард сдал, но так и не выкупил. Тяжелое время было. Как после войны». Он скосил глаза на постель и обнаружил, что белье стало серым. «Когда я его стирал? А, не помню. Целая вечность прошла. Да, собственно, какая разница…» Улыбка сошла с его лица так же неожиданно, как и появилась, скулы выступили, веки чуть прикрылись, лоб наморщился.
За окном лил дождь. Вставать не хотелось. Под одеялом было тепло и уютно. У мысли подобные идеи в последнее время возникали у него все чаще представить себя в каком-нибудь невероятном обличии выросли ноги, и она пошла бродить и скандалить в голове Семена Семеновича самым странным образом. Хорошо увидеть бы себя стулом, на котором висит пиджак. Ну, вот еще что… Подумалось, представить себя какой-нибудь невысокой башней (Семен Семенович боялся высоты), чтобы созерцать жизнь любимого города из конца в конец. Эта фантазия показалась интересной выглядела более интересной, но Химушкин решил попридержать ее и продолжал поиск чего-то совершенно особенного. Он попеременно представлял себя грачом, телекамерой, женским халатом, подслушивающим устройством, письмом президенту, начальником тюрьмы… А в момент отчаяния оттого что никак не мог остановиться на чем-то даже на миг вообразил себя бюстгальтером (у него была некоторая слабость к женской груди). Ему нравился третий размер, и он готов был уже увлечься этой идеей и погрузиться в поток изумительных ощущений, как возник соблазн превратиться в пшеничное зернышко. И не просто стать злаковым семечком золотистого цвета, а пройти весь долгий путь этой замечательной крохотульки. Проследить ее метаморфозы не извне, не взглядом наблюдателя — агронома или колхозного бригадира, а изнутри. Стать семенем, но со своей душой, сердцем и разумом! Не с какими-то абстрактными чувствами и мыслями, а собственными, выстраданными, химушкинскими! Да, у этого московского чудака была необычайная способность к самым противоречивым ощущениям. В его забитую виртульными фантазиями голову могло прийти все что угодно.
И вот он уже ощутил себя лежащим в амбаре незнакомого земледельца. И представил себя не обычным мужчиной шестидесяти лет, с бородавками на лысой голове и ростом 180 см, а пшеничным зернышком, покоящимся в куче семян на земляном полу прямо перед мышеловкой. Правда, и не совсем обычным семенем, а скорее человечком, помещенным в оболочку зерна. Впрочем, никаких неудобств эта странная метаморфоза ему не причиняла. Химушкин чувствовал себя как бы на нелегальном положении. Он слышал и видел все, а сам был совершенно незаметным и неузнаваемым. Кому бы пришла такая смелая мысль, что едва заметным желтым пятнышком был он сам? Как раз в этом и состояла его нынешняя главная идея — быть совершенно незаметным. Никто не смог бы признать в нем не только столичного жителя Семена Семеновича, но даже человечка вообще. В этом состоянии он мог сколько угодно предаваться фантазиям. Что, собственно, и являлось высшей целью его скромной по средствам жизни и удовлетворяло навязчивое желание куда-нибудь переместить собственный разум… Может ли что либо другое позволить себе москвич, живущий на жалкую пенсию и пару сотен долларов от аренды небольших коммунальных комнат? Давеча господин Химушкин слышал, что хозяина амбара звали Тарасом Ярославовичем Сандаловым. В начале сентября скрипучая дверь в амбар вдруг отворилась, и на пороге появился сам хозяин. Коренастый, плотный мужичок. Бледно-зеленые глазки выдавали в нем рассудительную личность, а толстенький живот — страстного любителя калорийно поесть и изрядно выпить. Ведь ничем другим на селе себя не порадуешь. Химушкину нравились визиты агрария. Он с удовольствием наблюдал, как Тарас Ярославович, потирая руки, с горящим радостным взглядом, вынимал из мышеловки трофеи и складывал грызунов в плетеную торбочку. Потом наживлял мышеловку новой приманкой — чаще это было сальцо, а иногда даже кусочки карпа, — почему-то поплевывал на них и, долго не отрывая взгляда, пятился к выходу. «Любит мужичок мышей ловить, ох как любит. Да и жизнь у него красивая, свободная, — размышлял столичный житель, — не то что у меня, но и вообще в нашем городе. В нем часто сам оказываешься приманкой. Так и ждешь, что тебя кто-то съест, и не то что прожует, полакомится, а потом зубы палочкой прочистит и повторно твои шматочки просмакует. А просто без особого интереса глотнет — и нет тебя. И был таков, даже могилки на кладбище не сыщешь». Тут Семен Семенович дружелюбно бросил: «Привет, старина, я уже давно не сплю. Интересно у вас. Прощаться совсем не хочется. С чем пожаловал?» Сандалов протер рукавом глаза и, не обращая никакого внимания на приветствие Химушкина, подошел к незнакомому столичному жителю агрегату, выглядевшему поржавевшим и дряхлым, лениво скинул на землю обветшалый хомут, свисавший с ручки агрегата, крутанул ею несколько раз, как бы прислушиваясь к звукам. «Вот так уже лучше, так… Крутись, крутись, иначе твой хозяин денег не заработает», — проговорил он. Старое железо заскрежетало, подалось, лопасти вентилятора заскрипели и стали медленно вращаться. «Что это он собирается делать?» — насторожился Семен Семенович. В утренней сельской тишине скрежет металла особенно бил по ушам, вызывая неприятные предчувствия.
В куче пшеничных зерен, где расположился Семен Семенович, находилось еще около пятнадцати тысяч семян. Но все попытки отыскать в ней собеседника наглухо проваливались. Никто не давал о себе знать. Как будто все куда-то спрятались или заложили уши. Тут, впрочем, Химушкин подумал, что столь страшные звуки ранним утром могут растормошить души соседей, и, вполне возможно, кто-нибудь выдаст себя протестным заявлением. Но опять никто не проявился, так что оставалось лишь скандалить в собственном разуме. «Счастливцы, — подумал он, — ничего
ихне беспокоит. Если бы я сам лежал в этой куче посадочного материала, то лишился бы возможности на всхожесть. А как же без нее? Нет! Такая жизнь мне вовсе не нужна. Ведь всхожесть, несмотря на некоторую буржуазность и эволюционную пошлость, открывает много забавного. Но что собирается с нами делать этот фермер? Вид у него решительный. Говорят, пшеничное зерно варят для свиней. Смешивают с картофелем, свеклой и разносят по корытцам, чтобы свиньи прибавляли в весе. Росли в цене! Неужели надо готовить себя к тому, что съедят? Интересно! Немыслящему существу естественно и спокойно отправиться в котел для варки пищи, а мыслящему? Какой силой духа надо обладать, чтобы не потерять рассудок от такой переделки? Да! Трудновато! Во что же я превращусь в кишечнике кабанчика? Выживу ли под ударами клыков, под воздействием желудочного сока, уплотнения кишечника? Протащить свое сознание через свинячье внутренности! Ох, не каждый позволит себе такое путешествие. Но почему человек легко обольщается внешним миром, однако страшно боится заглянуть в само чрево природы? Совершенно не испытывает ностальгию по собственной колыбели? Чтобы не испугаться самого себя? Субстанции, из которой он возник? Не потому ли, что был помещен в утробу случайно? Помимо собственной воли? Тут можно предположить, что разум, мечущийся в антитезах — между пространством, временем, движением и телом, — вывел из маршрута сознания потребность в экскурсии по лабиринтам материнской плоти. Нельзя увлечься тайнами собственного рождения, если за тобой неотступно охотится смерть, а ум, ставший вместилищем страха перед неминуемой кончиной, обязательно наполнит каждую клетку тела желанием прожить свой срок в нескончаемых удовольствиях. У кого вызовет радость перспектива побывать в утробе какой-либо женской особи? Очень немногие способны испытать потребность к такому вояжу». Семен Семенович поймал себя на мысли, что если бы он обладал неким капиталом, скажем, около миллиона долларов, то обязательно выстроил бы в Москве монумент высотой в десять метров, изображающий женское тело изнутри. Чтобы каждый желающий смог заново прочувствовать или «вспомнить» все ощущения, которые возникают у новорожденного вплоть до появления на свет. Или испытать переживания (боль либо сладострастие) тех, кого проглатывает крокодил или прожевывает иной хищник. Вот это настоящий экстрим! Можно и прибыльный бизнес создать. «Нет, что-то другое мой аграрий затевает, — господин Химушкин даже взбодрился. — Почему-то сетку на окнах укрепляет. Я так понимаю, что эта сетка прежде всего от птиц ограждает, чтобы нас не выклевывали. Хозяин не столько о нас заботился, сколько о себе. Мы же его собственность. А теперь? Чего он опасается? Может, крупных ястребов или сов? Их в округе много. Что им наша мелкая сетка? Одним ударом клюва они ее в клочья изорвут. Но что может привлечь крупных хищников в нашем амбаре? А может быть, его пугает безграничное пространство, открывающееся за этим оконцем? Человеческая программа составлена таким образом, что пространство побуждает размышлять о жизни. Но размышляя о ней, невозможно не думать о мертвых. Их-то в миллионы раз больше. А не заботясь о мертвых, разве можно найти успокоение разума? Размышлять и вспоминать о
нихне так, как нынче, по чисто традиционному представлению, а иначе? Не ставить в церкви свечки, а на могилках цветы, красными яйцами на пасху не обкладывать усыпальницы. Это же абсолютно примитивное выражение «заботы» и «дум» об ушедших. Эти ли излишества
имнужны? Только ли на
этоспособен наш разум? Самое невероятное заключается в том, что до сих пор большинство боится признаться: после смерти ничего нет. Да! Ничего! Даже тьмы нет! Даже никакой пустоты
тамнет! Не будь я убежден в этом, мне пришлось бы всю жизнь еще больше насмехаться над собой. Буквально глумиться над собственным разумом. Поэтому приходится смотреть на себя с глубоким презрением. А как жить в мире, который ненавидишь? Стыдиться, что оказался в нем. Прячешься от всех, перевоплощаешься, рвешься вон из Химушкина в разные стороны. И в упоении прошлого поиска частенько основательно забываешь самого себя. Даже прилагаешь силы, чтоб очнуться, но долгое время никак не удается вспомнить: кто таков, в какое время живешь и в чем, собственно, нуждаешься. И теперь нашел себя в любопытном занятии и изумляюсь своей настойчивости. Да! Горькое признание. Человек устроен очень уж парадоксально, если не сказать неудачно. Какая колоссальная разница в пределах этого довольно кислого вида! А я сам? Ужас! Ужас! Бр-бр-бр. Тьфу! Хочется без конца плеваться, вернее отплевываться, от таких заполонивших мир шмыгающих мизерных фигурок! И прежде всего — от самого себя! Да! От самого себя! Тьфу! Надо признаться, я такого вовсе не ожидал! Предполагал одно, романтика сводила с ума, мечтал пополнить род людской великолепным содержанием, навязчиво лезли в душу желания освободиться от идеологии, вырваться из кабалы труда, стряхнуть с себя гнет нищеты, сбросить оковы религии, а что вышло? Я оказался совершенно не тем материалом! Польстился на стыдливые уловки прятаться в других видах. Вот мой фермер мешки с каким-то мелким помолом приготовил. Или это порошок. Красный! Запах странный. Теперь вот он лопату достал, переставил мышеловки, совок в руки взял. Что же будет? Интересно-то как! Какого сюрприза судьбы ожидать, Семен Семенович?»
Господин Сандалов, орудуя совком, наполнил пшеницей старую машинку. Когда Химушкин вместе с другими пшеничными зернами скатился из совка в бункерок агрегата, дух радостно перехватило. Все предыдущие размышления забылись, душа замерла от приятных ощущений. Вспомнилось, как в далеком детстве он на санках с Воробьевых гор вихрем мчался к Москве-реке. Ух! Из потока прежних соблазнов и увлечений в памяти чудаковатого москвича вдруг вспыхнула картина из прошлого: он оказался в сугробе с краснощекой подружкой из детского дома, то ли Валей, то ли Варей. Они тогда еще не целовались, а так, любили вместе покувыркаться. Инстинкты «защиты жизни» еще не проснулись, а программа секса лишь оживала.
Семен Семенович увидел, что Сандалов опять начал крутить ручкой. Машинка загромыхала. Соседи запрыгали, заерзали, стали скатываться на разные решетки. В первую попадали битые ломаные зерна, шелуха и полова, на нижнюю решетку сползала полнотелая пшеница. «Отходы пойдут в пищу свиньям, — подумалось Химушкину, — а что с нами будет?» Семен Семенович был столичный житель, поэтому сельское хозяйство знал очень слабо. Этим можно объяснить постоянные вопросы, то и дело вползающие в его чудаковатую голову. «С чего начать? — вдруг услышал Семен Семенович голос агрария. — Свиньи уже покормлены. Начну-ка я с обработки семян ядохимикатами. Пора в поле выходить!»
— Хоть объясни, чего мне ждать? — бросил Химушкин. Однако он не был услышан, и фермер начал наполнять почерневшую старую ванну пшеничным зерном. Другой бы тут струсил, но Семен Семенович лишь заинтересовался.
— Что ты так часто шумишь? — вдруг разоичил он женский голос.
— А кто вы? Мы знакомы? — растерялся москвич.
— Я-то тебя давно знаю. Ты же Семен Химушкин из Центрального округа?
— Да! А вы кто? — бросил он как бы между прочим, а сам в душе очень возрадовался, что его узнали. Он всегда ждал случая, чтобы его кто-нибудь да признал. Чтобы заговорил с ним, несмотря на его скромный гражданский и финансовый статус. Такие случаи общения с незнакомцами, знающими его, были действительно редким событием, поэтому чрезвычайно положительно влияли на душевное состояние Семен Семеновича.
— Наталья Несыкайло из санитарно-гигиенической инспекции.
— А я тут при чем? Почему вы рядом оказались? — заинтересованно спросил он.
— Уполномочена самим Онищенко. Проверить, как частный предприниматель Тарас Сандалов выполняет лицензионные договоренности. Вот он собирается протравить химией посадочный материал. А каково качество его химии? Какую норму закладывает? Не обманывает ли себя и окружающих? Добротный ли продукт использует? Это я не только о семенах. Да ты и сам стал предметом нашего исследования. Странные, даже опасные мысли у тебя в голове бродят! Надо изучить все, чтобы подготовить дело по отзыву лицензии.
— На что лицензия? — искренне удивился господин Химушкин. Он даже хихикнул от неожиданности. «Скажет тоже! — мелькнуло в голове, — а впрочем…»
— Как на что? На право проживания.
— Это, прошу прощения, где?
— В границах России. В куче пшеницы, даже на свалке мусора.
— А где мне жить, русскому-то? Я же в политику не вмешиваюсь, а скандалю лишь в собственном сознании. Кого это сугубо личное обстоятельство может беспокоить? Никогда не думал, что в новой России могут быть такие ограничения. Я научился скандалить в самом себе еще при коммунистах. Да-с, я именно так выворачивался, потому что другого способа тогда не было. Воспаленный разум рвался наружу, но с большим трудом удавалось прятать его в черепной коробке. Они-то разрешали. Или, лучше сказать, не запрещали. А что, теперь уже нельзя? Странный какой-то, пожалуй… — Он на минутку задумался и уже радостным тоном добавил, — даже чудесный закончик. Да! В нем истинная гражданская добродетель видна. В самой патетической форме! Великолепная энергетика чувствуется. Я над проектом размышляю, как обособить разум… Но это не сейчас. Вещь серьезная, отдельного разговора требует. А если вернуться к прежнему, то нечто похожее по существу можно встретить в Ветхом Завете. Правда, на другой манер. И даже как бы не об этом. В этих историях изображены причудливые картины подавления сознания. Выстроена неправдоподобная для современности программа сознания. Сарра позвала в постель к мужу Аврааму Агарь, родившую ему Измаила. Рахиль, законная супруга Иакова, уложила на собственное ложе прелестницу Валлу, родившую Иакову двух сыновей, Лия уговорила Зенфу подарить эротическое наслаждение своему суженому. Многие известные дамы той давней эпохи — Иудифь, Эсфирь, Далила, Суламита, Мариамь, Ребекка и другие приводили к своим мужьям самых обаятельных женщин, всячески способствуя чувственному обогащению супругов. Они не только заботливо клали в постель к своим благоверным юных красоток, но с гордостью воспитывали их детей, поддерживали обольстительность этих женщин, одаривали их кремами и благовониями, вносили в их быт шик и роскошь. Такие поступки считались высшим проявлением супружеской любви. Апофеозом преданности! В вашем новом законе проглядывает что-то подобное. Надо так горячо любить власть, чтобы приносить ей себя полностью. Без малейшего остатка для инакомыслия. Мне безумно нравятся исторические «заказы», кардинально меняющие сознание, перестраивающие всю человеческую программу. Возьмите большевиков: каким замечательным талантом надо было обладать, чтобы за ничтожный срок внедрить в массы убеждение: убить отца, мать, брата во имя торжества политических целей — высочайшее людское предназначение! Да! На разум можно влиять самым замечательным образом. Или вспомните кровавые походы крестоносцев, костры инквизиции, печи концлагерей, разгул терроризма в современном мире. Чем примитивнее сознание, чем ниже интеллект, тем больше проповедует он банальности; чем громче звучит требование неукоснительного подчинения массового сознания, тем с большей готовностью принимаются обществом подобные перемены. Люди с такой прытью предаются наслаждениям, будто стоят на пороге кремации. С таким остервенением обогащаются, словно им дарована вечная жизнь. С такой скоростью глупеют, будто чей-то магический голос нашептывает: «Счета в банке неудержимо растут лишь у олухов!» Это что, не звенья одной цепи? Это ли не вмешательство в
нашу программусамым замечательным образом? А почему я должен быть в стороне? Вы говорите, закон? Хочу его изучить, чтобы пользоваться им по-своему. Когда же вышел этот волнительный указ? Или вы действуете без циркуляров? По наитию?
— Уже года два, как он был опубликован в «Российской газете». Ты болтун, господин Химушкин, и эта черта выдает в тебе одиночку, — раздражено бросила инспектор Несыкайло. А
онисегодня совершенно не в моде. У каждого из нас есть выбор: ты вправе поступать по своему усмотрению, ополчиться на себя или на весь мир, а я не должна вникать в суть твоего скандального сознания. Мои поступки будут вызваны путаницей, неясностями твоего ума. Придется, ссылаясь на букву закона, использовать его против тебя, но на благо тебя самого. Нынче знания дорого обходятся, Семен Семеныч, а людям не хватает на самое главное.
— Но что все же главное для человека?
— Я не справочная служба. Наймите знающих людей, и многое станет ясно.
— Значит, мой ум не способен понять главного? Может быть! Я постоянно упрекаю себя в этой слабости. Действительно, никак не могу понять, почему римляне бесплатно кормили стаи гусей в благодарность за то, что те спасли Капитолий. И свою благотворительность оставили на скрижалях истории, как образец высокой культуры. А на своих пиршествах с удовольствием ели гусей из предместья Рима. Или греки в знак благодарности за воздвижение храма Гекатомпедона выпускали из загона ослов, которые помогли им в строительстве, на вольные пастбища. Страшно гордились этим и слагали предания о своем благородстве. Хотя в других провинциях, держали ослов на замке и нещадно эксплуатировали. Или египтяне, которые хоронили волков и кошек в священных местах, бальзамировали их тела, соблюдали траур и возносили свои высокие поступки в молитвах. А погибших в битвах воинов оставляли в поле на съедение хищникам. Полководец Кимон устраивал пышное погребение лошадям, завоевавшим победу в беге колесниц на Олимпийских играх, но перебил не одну тысячи коней персидских всадников и сотни тысяч воинов. А мы, русские, построили мавзолей душегубу Ленину и свято храним его мощи, а сами клянем национальное прошлое. Да! Многое мне совершенно непонятно. Вы правы! Правы! Я готов смириться, отказаться от привилегии скандалить в собственной голове, подкопить денег, что бы создавать свою лабораторию…
— Я ни на чем не настаиваю, — равнодушно бросила инспектор.
В этот момент Тарас Ярославович накрыл господина Химушкина плотным слоем витовакса. Розовый фунгицид слабо пах ванилином. Семену Семеновичу показалось, что он попал в кондитерский цех, в мир чудесных запахов, аппетитных изделий и изумительных форм. Захотелось сладкого: бисквита, шу, эклера, нуги, марципана, крема. Неожиданные наваждения на какое-то время отвлекли его от беседы с госпожой Несыкайло и погрузили в новые фантазии. «Пока все идет совсем неплохо, — пронеслось в голове. — Новые ощущения пьянят, побуждают еще глубже окунуться в неизвестный пласт жизни, вдохновляют. А все прежнее, столичное, заплесневелое, червивое, вызывает возрастающее отвращение. У меня приличное образование, поэтому позволяю себе самые смелые сентенции. Разумеется, недостатки той жизни, в которых я сейчас себе так искренне признаюсь, могут быть и достоинствами. Все зависит от программы разума, от представлений о мире, в который хочется или не хочется нырнуть. Теперь я стал приверженцем идеи внутренней бесконечности, поиска жизни не вне, а в самом себе. Посредством углубления в мир собственных представлений я с превеликим удовольствием начну связывать несвязываемое и пересекать непересекаемое. Мои первые опыты обновления бытия новыми формами могут стать соблазнительным примером. Нет и не может быть ничего более восхитительного, чем умиротворение собственного сознания. Сейчас во мне нет ничего, кроме восторга перед предстоящим путешествием в неведомое. Как это здорово — заглянуть в самые отдаленные уголки сознания, отрешиться от мира, проползти по изнанке жизни, застрять в печени, скатиться из ануса в клозет, переселиться в червя, в акулу! Спрятаться в жемчуг, чтобы постоянно касаться женской груди, стать вшой, прижавшейся к губам вагины, пчелой, собирающей нектар на альпийских лугах. Проникнуть в пояс шахида, от взрыва которого льются реки слез, проснуться пшеничным зерном. И так жить, наслаждаться, скандалить в собственной голове, а считать себя обычненьким человечком, которому в реальной жизни постоянно приходится ограничивать себя в выборе желаний!» Он остановил поток нескончаемых мыслей, казалось, обдумывая признания, потом вдруг вспыхнул и вслух удивился: «Традиционное существование агонизирует под игом вещизма, глобального нашествия попсы и секса. Не хочу возвращаться в Москву, в прогнивший мир воинствующей слабости духа и незыблемости капитала. Не хочу возвращаться в Химушкина! Нет, нет, нет, я не Семен Семенович! — вдруг прокричал он. — Я что-то совсем другое! Сейчас пшеничное зерно, и очень недурно себя чувствую, затем вешалка в женском гардеробе, теснящаяся между нарядами. А может быть, еще и лампочка, освещающая собственное безумие?» Этот вопрос так и остался невыясненным, потому что господин Химушкин почувствовал на себе, как аграрий деревянной лопатой начал довольно энергично перемешивать семена с ядохимикатами. Оболочка Семена Семеновича покраснела, желтый цвет пшеницы стал алым, на какое-то время ему даже показалось, что он вовсе потерял себя. Потом вдруг подумал, что никак не может являться субъектом, достойным пристального наблюдения соседних пшеничных зерен. «Кто такой человек? Кто такой Химушкин? Тьфу! Тьфу! Передо мной совсем другой мир! И Семен Семенович меня совсем не интересует! Как он вообще может увлечь разум? Тьфу! Нет, моим мозгам нужно что-то совсем другое. Почему я так заволновался? — тут же мелькнуло у него. — Неужели я сам себя так страшно напугал? Ведь я уже не столичный житель! А может быть, я предчувствую, что начнется что-то необыкновенное и неожиданное? Видимо, сейчас Сандалов протравливает нас химией. Но по логике после этого он начнет сеять, и я впервые окажусь в сырой земле. Это что, настораживает меня или увлекает? А если я не взойду? Если доза химии окажется выше нормы и отравит меня до смерти? Какой новой субстанцией я окажусь? Рыхлой землей для посева? Глиной для кирпича или керамики? Песком для стекла или пляжа? Где эта дама Несыкайло? У нее бы спросить, как там с нормой протравки? Я вот смотрю на моих соседей. Одни ну совсем красные, другие вроде розовые, а те, которых едва коснулся фунгицид, выглядят бледно-желтыми. Может, обтереться о нижние зерна, чтобы сбросить с себя толстый слой химии?» — «Эй, Наталья, где вы? Посоветуйте, как поступить, каким лучше выглядеть? Красным, розовым или бордовым? Кто подскажет?» — прокричал Семен Семенович. Не дождавшись ответа, он пролез почти к дну ванны и стал старательно обтираться о своих бледненьких соседей. Именно тут его подхватил черпак фермера и, словно с американских горок, бросил с ветерком в небольшой мешок. Семен Семенович вскрикнул от боли: коленки покрылись ссадинами, в пояснице заломило, рот заполнился пшеницей. Пакостное ощущение взбудоражило донельзя. Он сплюнул, отдышался, простонал, а странные видения продолжали посещать его. На первый взгляд, они были ребяческие, и тем не менее в них можно было бы обнаружить вещи самого удивительного свойства. Ведь Семена Семеновича никто, собственно, не знал, ни одна душа не заглядывала в сокровенные тайники его разума, а, значит, заподозрить можно было практически все.