– А зачем ты ко мне рвался?
– Издеваешься? Давай быстро лопай и пошли наверх, я буду тебе мстить.
– Слушай, – предложила я, – а давай ты мне сначала помстишь, а потом я полопаю?
– Запросто! – обрадовался Никита.
До спальни мы добраться не успели. И не надо объяснять, что месть его была страшна. Страшна, как Квазимодо. То есть добрая внутри.
Почему так получается? Как бы я ни сопротивлялась, как бы я ни пыталась противостоять ему, противодействовать, вставлять палки в колеса, все равно Никита легко, без напряжения, без надрыва, играючи ломал мою слабую оборону и добивался всего, чего ему хотелось. Мы нигде не бывали, никого не видели, ни с кем не встречались. Премьеры проходили без нас, без нас открывались выставки, без нас работали рестораны, бары, клубы, без нас проходили концерты, спектакли, фильмы, без нас город зажигал свои огни и без нас тушил их в предрассветной мгле, не сумев выманить нас из дома в свои каменные джунгли. Мы с Никитой закрылись в одной тонкой, прозрачной и хрупкой океанской раковине и даже не пытались высунуться наружу. Нам вдвоем было спокойно, тепло, весело и защищенно. Может быть, ему так все просто удавалось потому, что я не в состоянии была оказать ему ни малейшего сопротивления, сама исподволь помогала ему и поддерживала во всем? Да и была ли у меня своя воля, когда он находился рядом? И что такое воля и с чем ее едят? И хочу ли я этой воли? Нужна ли она мне, если я сама нахожу какое-то острое, ни с чем не сравнимое наслаждение в своем полном бескорыстном подчинении ему, в своей полной бесконечной распластанности перед ним, в полной зависимости от его нужд, желаний и надежд?
– Хочешь, я покажу тебе свою картину? – спросил Никита, вставая с кресла и запахивая на груди халат.
– Конечно, хочу!
В таком простом и естественном предложении я уловила доверие, которым Никита меня особенно не баловал, тщательно скрывая и пряча от меня свой внутренний, зыбкий и абсолютно недоступный мне мир.
Я думала, что он покажет мне настоящее полотно, написанное масляными жирными красками, но Никита подошел к компьютерному столу, порылся в наваленных на нем журналах и, достав откуда-то с самого низа большой толстый альбом, протянул его мне.
Альбом оказался каталогом какой-то зарубежной выставки. Картины, в нем представленные, были густо и тесно распределены на плотных глянцевых листах, и все тексты под ними были написаны по-английски. Я начала было наугад его перелистывать, но Никита нетерпеливо вырвал у меня из рук альбом, быстро нашел в нем нужную страницу и вернул альбом мне.
Репродукция была большая и одна занимала пространство всего листа.
На голубом фоне в пол-оборота, почти спиной ко мне стояла женщина в длинном красном платье с узкими обтягивающими рукавами. Правая рука ее согнута в локте и как-то беззащитно прижата к груди. Лицо из-под неестественно огромных полей кружевной полупрозрачной шляпы наполовину закрыто и повернуто в профиль. И лишь один видимый глаз смотрит куда-то вдаль, вниз и в глубину картины. Там под плотными струями воды едва просматривается серый маленький силуэт то ли мальчика, то ли ангела, то ли фавна. Присмотревшись, я понимаю, что женщина остановила свой взгляд на фонтане, в центре которого скорчилось это странное причудливое существо – старичок, ребенок, домовой? Взгляд у женщины испуганный и вопрошающий одновременно: за что ты так, зачем? Но глаза у фавна закрыты, а губы кривятся в мерзкой уродливой улыбке. От этой улыбки у меня мурашки побежали по спине, а в горле стало сухо.
– Что ты видишь? – неожиданно спросил Никита.
– Я не знаю, – растерялась я.
– А поподробней?
Я набралась храбрости и попыталась высказать впечатление, которое на меня произвела его картина:
– Я вижу женщину. На ней красное платье. Красный цвет – цвет любви. Или, может быть, страсти. И женщина переполнена ею и, как ни странно, ею отягощена. А впереди рок. Или судьба. В образе маленького уродца. И глаза у этой роковой судьбы закрыты. Что там дальше? Неведомо. Ни предугадать, ни почувствовать. Только улыбка, почти как у Джоконды. Только еще таинственней.
Я замолчала, не зная, что еще добавить. Никита тоже молчал. Потом, в какой-то спокойной задумчивости, взял со стола сигареты, закурил и отошел к окну.
– Где сейчас эта картина? – спросила я.
– Не знаю, – ответил Никита, – в какой-то частной коллекции.
– Жалко, – сказала я. – Мне бы хотелось посмотреть на нее живьем.
– Она у меня есть на слайдах. А это почти живьем... Но знаешь, что странно?
– Не знаю.
– Странно твое восприятие. – Он помолчал немного и добавил: – Понимаешь, я писал всего лишь женщину и фонтан. Всего лишь воду и время. Их быстротечность, их непредсказуемость, их невозвратность... А ты увидела совсем другое, то, чего я сам не увидел, не понял, не предполагал.
– Разве так бывает? – удивилась я.
– Как видишь...
– Отчего это так?
– Не знаю. – Никита снова задумался.
Мне стало грустно и снова как-то зябко.
– А где обещанный коньяк? – вспомнила я.
Никита словно обрадовался перемене разговора, взял у меня из рук каталог, подсунул его назад под стопку журналов на столе и со словами «сейчас наконец я буду тебя кормить» отправился на кухню.
Потом мы пили коньяк и горький, с металлическим привкусом жасмина зеленый чай, ели длинные тонкие бутерброды с помидорами, базиликом и сыром, молчали, курили и думали каждый о своем.
Кончался день. Вернее, мы думали, что это день. На самом деле сгущался вечер. Только за окном было светло как днем. В Москву пришли майские белые вечера. Потом нагрянут июньские светлые ночи. Светлые, но не белые. Захотелось в Санкт-Петербург. Чтобы меньше спать. А если засыпать, то ненадолго. Все время просыпаться, смотреть на будильник, снова закрывать глаза, задремывать, потом снова бдить и снова улетать в сны... Грезить, грустить, мечтать, плакать...
– Ты устала? – спросил Никита.
– Да, – автоматически ответила я и как-то сразу почувствовала, как тяжелые плотные веки закрываются сами, и голова, давя на шею, клонится на плечо.
– Идем наверх, я тебя уложу, – предложил Никита.
– А ты что будешь делать? – спросила я.
– Разве не ясно? Я буду сидеть внизу, курить, думать и беречь твой сон.
– А ты не бросишь меня тут одну?
– С ума сошла? Конечно, не брошу. По крайней мере, сегодня. Так что у тебя есть шанс опередить меня.
– Я могу, – слабо улыбнулась я, – я такая...
Четвертый сон Марьи Ивановны
Мальчика звали Алеша. Он был старше меня на два года. Когда мы познакомились, он учился в девятом классе, а я в седьмом. Алеша появился в нашей школе неожиданно, в середине года, и сразу всех покорил.
Учителя в нем души не чаяли: умница, интеллектуал, отличник. Мальчишки из десятого «Б» сразу приняли его в свою рок-группу. Он писал чумовые тексты и прекрасно играл на всех инструментах. Девчонки вообще голову потеряли. Такого красавчика еще надо было поискать. Широко распахнутые темные медовые глаза, ресницы длинные, круто выгнутые, волосы темно-каштановые, стриженные под Пола Маккартни, крупный чувственный рот, широкие плечи, крепкие руки, рост под метр девяносто – все глянцевое, каталожное, ослепительное. Но Леха как будто не сознавал ни красоты своей, ни своих многочисленных талантов. С его губ не сходила робкая и какая-то беззащитная улыбка, и на мир он смотрел удивленно и растерянно, как будто сам себе задавал вопрос: «Зачем я здесь, почему?»
Невозможно было представить себе, предположить, нафантазировать, увидеть в самом смелом новогоднем сне, что он обратит на меня внимание. Я могла лишь издали наблюдать за ним, вздыхать по нему и обильно заливать слезами пресловутую девичью подушку. Долгими осенними вечерами бродила я под его окнами в надежде на случайную короткую встречу: пройти ли мимо, не поднимая глаз, пробежать ли, задерживая дыхание внутри себя, чтобы не спугнуть, не разозлить удачу, постоять ли молча, ковыряя носком ботинка прелую сырую землю – все равно что, лишь бы это произошло, выгорело, образовалось. Каждый день, как на работу в ночную смену, ходила я туда, к знакомой улице, к заветному дому, к единственному, по-особому светлому, теплому и такому недосягаемому окну. В сентябре был листопад, в октябре зарядили дожди, в ноябре подули ветры, неся в город серые тучи снега, смешанного с песком, туманом, гарью и прелым кислым запахом дальних и еще не заброшенных аулов.
Хотелось больше бывать дома, но мне катастрофически не хватало школьных, крошечных, редких и бедных на впечатления встреч. Можно было всю перемену простоять у входа в его класс и не дождаться, не увидеть, не услышать, не вытерпеть и не почувствовать. И даже ухватив удачу за пышный сверкающий хвост и обмирая от возникновения Алешиного светлого образа на моем скудном горизонте, я тут же разочаровывалась и опускала плечи от его мгновенной пропажи в пестрой, многоликой и такой непроходимой толпе.
Я мечтала встретиться с ним где-нибудь наедине: в темном подвальном помещении, в раздевалке спортивного зала, в черном забытом коридоре, у запасного выхода, в проходном дворе, в опасной подвортне или на узкой и пустынной лестнице обшарпанного малолюдного подъезда. Там, в этой таинственности, сумрачности и безвыходности наши взгляды наконец встретятся, удивятся друг другу и обрадуются.
Но все эти заветные и благословенные места счастье обходило стороной. И мне оставалось только надеяться на чудо, которое не заставило себя ждать.
Был школьный Новогодний бал. Малолеток на него не пускали, только восьмые-десятые классы. Я, вместе со стайкой одноклассниц, самых смелых и продвинутых девочек, стояла у входа в школу под покровом ночи и уже теряла надежду проникнуть в ее недра. Учителя плотным кольцом обступили двери и просеивали всех входящих тяжелыми неподкупными взглядами. Но наши старшие товарищи не оставили нас в беде. Кто-то большой, хитрый и добрый высунулся из окна первого этажа и прокричал: «Эй, сикильдявки, идите сюда, дело есть». Мы гуськом заковыляли на зов. От долгого стояния на морозе коленки в тонких колготках замерзли, губы посинели, и пальцы сами сложились в кулаки в карманах хлипких синтепоновых курток.
– Давай руку, – услышала я чей-то голос из темноты и, не задумываясь, потянулась к нему.
Через пару минут мы все уже были внутри школьной раздевалки.
– Пить будешь? – спросил тот же незнакомый голос, снова обращаясь только ко мне.
– Буду, – тут же согласилась я и, схватив белыми бесчувственными пальцами протянутую бутылку, сделала большой жадный глоток.
Водку мне уже приходилось пробовать, и я не нашла в ней ничего хорошего. Но тут, в кромешной темноте, с мороза и с испуга она не показалась мне особенно противной. Жаркое обволакивающее тепло от нее растеклось благодатно по всем внутренностям и мгновенно ударило в голову.
Девчонки тоже все отпили по глотку и сразу развеселились.
– Тихо, мелюзга! – сказал все тот же загадочный голос. – Сейчас я вас в свет выводить буду.
По поводу света он погорячился. Света как такового на подобных мероприятиях не было. В зале, где проходила дискотека, горели только редкие маломощные прожектора у сцены. С потолка свисал большой, оклеенный зеркальными осколками шар, который слабо вращался, раскидывая по стенам «солнечных» зайчиков. В этой зыбкой, плотной и разгоряченной толпе никакие учителя нам были не страшны. Главное смешаться, рассеяться и стараться держаться поближе к центру, чтобы не попадаться им на глаза. Наши педагоги, состоявшие в основном из пожилых, как правило, незамужних и, в общем, не очень счастливых теток, сиротливо стояли по периметру спортзала, смотрели на нас завистливо, делясь друг с другом впечатлениями. Их ученики, поднабравшись спиртного или наглотавшись таблеток, зажигали перед ними, кто во что горазд.
В те давние времена быстрые танцы еще чередовались с медленными, и громадная разношерстная толпа со строгой периодичностью, по мановению волшебной палочки разделялась на пары и уже организованно топталась на месте под тягучее, изматывающее и вынимающее душу гитарное соло.
В кавалерах я не нуждалась. Во время быстрых танцев они суетились где-то вдалеке, а на медляк оказывались рядом и, почти не спрашивая, клали мне на плечи свои руки и, сгорбившись, повисали, лишь изредка утруждая себя ленивой перестановкой ног.
Неожиданно на меня обратил внимание Игорь Ханов, школьный авторитет по прозвищу Хан. Он был известным в школе наркоманом, второгодником и дефлоратором. Хан сначала наблюдал за мной со стороны, потом подобрался поближе, потом взял меня за руку и потащил куда-то в сторону. Я стала безмолвно, но решительно сопротивляться, Хан оглянулся, остановился, с удивлением на меня посмотрел и вдруг прижал меня к себе с такой силой, что я чуть не задохнулась. Он стоя как будто лег на меня, и мои колени, не выдержав, подкосились под его тяжестью. Какое-то время мы просто топтались на месте, и я ничего не чувствовала, кроме жара от его тела и легкого запаха пота, исходившего из под его поднятых рук. Потом он требовательней и настойчивей стал вдавливаться в меня, и я вдруг, сначала слабо, а затем все явственней и сильней ощутила его мощную и толкающуюся эрекцию. Хан ритмично и медленно в такт музыки двигал бедрами и из-за своего небольшого роста попадал мне точно между ног, в то место, которое никому еще не открывалось, никому еще не принадлежало и ни кем еще не было востребовано. Мне было страшно, неудобно, непонятно, стыдно и одновременно любопытно. Я не знала, что делать, как остановить его и как самой остановиться. Я, отдаляясь, выгибала спину и пыталась ослабить его напор, но не могла отделаться от него совсем, тихо, ненароком, не привлекая к себе чьего-либо внимания.
Хан как будто не замечал моего сопротивления, а может быть именно оно его и заводило. Танец был долгим, пытка, казалось, будет бесконечной. Время шло, но самое страшное не происходило. Я затаилась, Хан молчал.
Музыка кончилась неожиданно, точно оборвалась. Я посмотрела на сцену и неожиданно увидела на ней Алешу. Он стоял на авансцене и смотрел прямо мне в глаза. Хан отстранился от меня и обернулся. И тут Алеша подошел к микрофону и коротко объявил:
– Перерыв пятнадцать минут.
Все недовольно загудели и стали расходиться по углам.
Я, воспользовавшись моментом, ловко вывернулась из ханских объятий и побежала к выходу.
В туалете толпились девчонки. Кто-то подкрашивался, кто-то курил, кто-то просто цедил пиво из банки. Я подошла к раковине и стала ожесточенно и судорожно намыливать руки. Смыв с них несуществующую грязь, я принялась за лицо. Косметикой я почти не пользовалась, и отмыть лицо начисто мне не составило особого труда. Зачем я это делала, я сама не знала. Но, только закончив с умыванием и напившись воды из-под крана, я наконец почувствовала облегчение.
Выйдя из туалета, я отправилась на поиски своих девчонок. Никто из них мне на глаза не попадался, зато я попалась на глаза нашей директрисе. Та уже было насупила брови сурово и пошла мне навстречу, но я нахально отвернулась и, сделав вид, что не вижу ее, быстрыми шагами засеменила обратно в зал.
В зале снова гремела музыка, только на сцене уже никого не было. Музыканты, включив магнитофон, разошлись по своим делам. Я быстро смешалась с толпой танцующих, и когда чья-то рука легла мне на плечо, я не поворачиваясь, машинально вывернулась из-под нее и небрежно бросила: «Я не танцую!» Только потом я оглянулась и встретилась с растерянными близорукими Алешиными глазами.
Все произошло так, как я хотела. Темно, страшно, холодно и опасно. И двое встречаются взглядами. И одна говорит: «Нет», а другой говорит: «Очень жаль»...
После этой странной, неожиданной и незабываемой встречи многое в наших отношениях с Алешей изменилось. Теперь он караулил меня у школы, он провожал меня взглядом, он попадался мне на глаза в самых неподходящих для его пребывания местах. Мы словно поменялись ролями. Это произошло не потому, что мои чувства к нему ослабели, просто я поняла, осознала, проинтуичила, что теперь он должен сделать свой ход. Невероятное случилось и стало очевидным. Но об этом знали только двое.
Прошло еще полгода, прежде чем мы по настоящему познакомились. Еще две длинных одуряющих четверти неуверенности, неизвестности и томления. Я скатилась с твердых четверок на хлипкие тройки. Голова отказывалась воспринимать информацию, основанную на четких правилах и законах. Мозги из плотной гладкой субстанции превратились во что-то легкое и невесомое. Казалось, что голова туго, до отказа набита розовой сладкой воздушной ватой, которая беззвучно поглощает и топит в себе все поступающие извне импульсы. Проецируемая наружу, вата превращалась в вечно румяное и причудливое облако, клубившееся у меня перед глазами и полностью застилавшее собой все предметы, образы и события.
Пришло лето. Все готовились к выпускному. Школа была маленькая, и выпускников было мало. По старой, неизвестно кем заведенной традиции на балу гуляли не только десятиклассники, но и все учащиеся старших классов. С трудом переведенная в девятый класс, я могла с чистой совестью явиться на это мероприятие для последнего и решительного боя за свою желанную зависимость и принадлежность. Собственноручно сконструированное умопомрачительное бальное платье я шила целый месяц. В ход пошли все мамины тряпочки и лоскуточки, все кружева и ленты, все бусинки и бисер. Вся белая, пушистая и блестящая, как новогодняя елка, Золушка отправилась на бал.
Принц, как всегда, играл на сцене и по-прежнему был высок и недосягаем, словно пик Ленина. Но на то она и сказка, что начало у нее хорошее. И не обязательно терять туфельку, чтобы обрести принца. Очень скоро он спустился ко мне со своей заоблачной вершины и, глядя прямо в глаза, не спросил, а крикнул, петушино меняясь в голосе: «Можно?» – «Все, что угодно», – хотелось прокричать мне в ответ, но я лишь скорбно опустила голову и положила ему руки на плечи. Два одиночества тряслись, будто осенние листья, с трудом попадая в такт музыки. Никогда уже потом в жизни я не испытывала такого ужаса и мандража. Наши сердца стучали с такой силой, что ребра, прогибаясь и пружиня, с трудом выдерживали их натиск.
Сразу после танца мы, не сговариваясь, взялись за руки и ушли из школы в вечность. Начался бурный и продолжительный роман, герои которого, как и положено героям, вместе преодолевали все трудности и неприятности, возникающие на их пути.
Сначала на нас обратили внимания сырихи, так Алеша называл своих школьных почитательниц и воздыхательниц. Они все лето дежурили у его или моего дома, и как только мы отправлялись куда-нибудь на улицу, они дружной и сплоченной толпой следовали за нами. Периодически девчонки подкарауливали меня в моем подъезде, и мне приходилось спасаться бегством, чтобы в прямом, а не переносном смысле этого слова, не получить по морде лица.
Алешины товарищи уважительно раскланивались со мной как с равной по возрасту и положению, и только Хан смотрел косо и зло. Однажды Леха пришел ко мне с ярким фиолетово-черным фингалом под глазом, появление которого объяснил очень невразумительно. Не то чтобы Хан был сильно в меня влюблен, но что-то явно раздражало его в нашей с Лешей близости, и поэтому он вяло и крайне нерегулярно с этим боролся. То Леху где-нибудь подкараулит, то, пройдя мимо меня со стаей себе подобных малоклеточных организмов, отвесит мне какую-нибудь сальность типа: «А как насчет взять в рот и проглотить?»
Лето в чаду и истоме пролетело как кукушка над гнездом всех брошенных и незаслуженно обиженных. Школа стояла на горизонте и грозила оттуда своим увесистым кулаком. И уже в сентябре старик Державин в лице нашей школьной администрации нас заметил и отнюдь не благословил. Маму стали вызывать каждую неделю на ковер, где ее и пытали без устали, пугая разнообразными детьми в подолах, приносимых развратными нимфетками-переростышами. Мама, как партизанка, хранила молчание и покой. И мы с Лешкой были мужественны и непоколебимы.
Постепенно волна неприятия и гнева схлынула, к нам привыкли, нас простили, нас даже полюбили, и мы стали своего рода школьной достопримечательностью.
Все оборвалось неожиданно и печально. Лешин отец был военнослужащим, и в один прекрасный день был «дан приказ ему на запад». Мне, по понятным причинам, ничего не оставалось делать, как остаться в стороне. Откуда-то сверху свалилось это наказание и прибило нас градом к земле жестоко, несправедливо и безысходно.
Я перестала ходить в школу. А Алеша каждый день, засветившись в школе на одном-двух уроках, приходил ко мне домой, чтобы привести меня в чувство и хоть как-то успокоить. Я третьи сутки лежала на своем диване без движения, и Лешка начинал хозяйничать на кухне, готовя мне какую-то немудреную еду и питье. Потом мы ели вместе, вместе плакали и вместе думали, как нам быть.
Однажды бессонной зимней ночью меня осенило. Мысль была проста и незамысловата, как все гениальное. Нам нужен ребенок! Как мы раньше не догадались? Тогда они не посмеют нас разлучить!
На утро радостно и счастливо я поделилась своим изобретением с Алешкой. Он долго и растерянно на меня смотрел, а потом спросил:
– Ты правда этого хочешь?
– Ну конечно! – обрадовалась я.
Несмотря на то, что все вокруг были глубоко уверены, что мы давно, регулярно и откровенно трахаемся друг с другом без зазрения совести и при всяком удобном случае, настоящей, взрослой, всамделишной близости между нами еще не было. Мы подходили очень близко к заветной черте и тут же отступали от нее против собственного испепеляющего желания, но по взаимному, молчаливому согласию.
– Ты правда этого хочешь? – повторил свой вопрос Леха.
– А ты?
– Ты знаешь, – коротко ответил он.
– А в чем же дело? – насторожилась я.
– Мы не можем этого сделать.
– Почему?
– Потому, что я уезжаю.
– Почему не можем? – не унималась я.
– Потому, что я уезжаю в Германию.
– И что?
– Ты не сможешь приехать ко мне.
– Почему?
– Я не знаю, как тебе объяснить... Это невозможно.
– Хорошо, – согласилась я, – я буду ждать тебя здесь. Вернее, мы. Я и наш ребенок.
– Я не могу так поступить с тобой.
– Почему?
– Потому что несу ответственность за тебя. А ты сама не понимаешь, что тебе предстоит, если это произойдет.
– Мне все равно.
– А мне нет.
– Ты меня любишь?
– Ты знаешь.
– Значит, ты должен! Ты обязан сделать это!
– Ты не понимаешь, что говоришь, – сказал Леха, вставая.
– Ты что, испугался?
– Я испугался?
– Если ты сейчас уйдешь, мы больше не увидимся никогда.
Он постоял в нерешительности, потом снова сел рядом со мной на диван и взял меня за руку. Я легла на спину и потянула его за собой. Он лег на меня, и я широко раздвинула ноги. Мы долго томительно и ожесточенно боролись друг с другом, потея, уставая, откидываясь на подушки и снова бросаясь друг на друга с какой-то жадной неистребимой яростью. Я старалась помочь ему, направляя его движения руками, но он отбрасывал мои руки и сам пытался пробиться в узкий и тесный проход, но что-то внутри меня сжималось и не пускало его внутрь, что-то резиновое и пружинистое судорожно натягивалось и сопротивлялось.
Промучившись друг с другом не менее трех часов, мы оба вышли из боя израненными, измученными, еле живыми, но непобежденными. Мы оба остались девственниками.
Через неделю он уехал. Еще через полгода мы с мамой перебрались в Москву. С Алешей мы больше никогда не виделись.
29
– Что тебя не устраивает? – горячилась Юлька утром в понедельник на наших ставших уже привычными кухонно-офисных посиделках. – Ты как клюква в сахаре: сладкая снаружи, кислая внутри. Что ты все копаешься в себе, выискиваешь каких-то тараканов, выуживаешь их на свет божий и любуешься. Ведь все хорошо! Не мужик, а тульский пряник. Большой, сладкий, да еще с картинками! Живи! Радуйся! Пока не отняли.
– Уж лучше бы отняли, – кисло, как и положено клюкве, ответила я.
– Ты просто запрограммирована на отнятие. Тебя хлебом не корми, дай почувствовать себя брошеной. Тебя жизнь хоть чему-нибудь может научить или нет? Чего ты разнюнилась? Плохо тебе, что ли?
– Мне хорошо, Юля. Мне очень хорошо и очень плохо одновременно. Как будто я получила то, чего совсем не заслуживаю, чего не отработала, не отстрадала, не выпросила.
– Это ты-то не отстрадала? – задохнулась Юлька. – Один Бородин чего стоит. Сколько он тебе нервов вымотал, сколько жизни забрал. Не отстрадала она. Мало ей. Мазохистка хренова.
– Не ругайся, – попросила я ее. – Наверное, у меня судьба такая – создавать своим близким все условия для того, чтобы они от меня ушли. Болезнь такая. Комплекс сиротства.
– Ё-мое! – всплеснула руками Юлька. – Сиротина моя бедная. Насколько я знаю, с папой-мамой у тебя все в порядке. Были, есть и будут.
– Все так и не так, – тихо сказала я. – Ты вот просила дневник вести... Воспоминания там всякие, комплексы...
– Да ну! – пришла в восторг Юлька. – Неужели ведешь? А я и забыла совсем.
– Не то чтобы веду, – ответила я, – но думаю иногда о том, что было со мной давно, в самом детстве. И мысли мои как сны: приходят и уходят сами, оставляя только разочарование и горечь. И так жалко себя становится, хоть плачь. Ничего вроде особенно плохого не было... Жива, здорова и даже весела. А все равно как-то не как у людей.
– Дура ты и не лечишься. Воспоминания у нее. У кого их нет?
– Сама же заставила! – обиделась я. – А я теперь уже без них не могу. Они все по порядку должны пройти, как сериал. И сами кончиться. Я так чувствую.
– И какую серию сейчас смотрим?
– Я не знаю, – растерялась я.
– Но хоть про что кино, ты можешь мне сказать?
– Про детство, отрочество, юность.
– Нет, тебе точно надо в психушку. Там тебя вылечат и все объяснят.
– А мне ничего объяснять и не надо. Я уже сама все поняла. Почти.
– Все! Больше не могу! – заорала Юлька. – С тобой чокнуться можно! Загрузила по полной программе. Легче надо, Маня, жить. Легче и веселее. А сейчас все, хватит! Целую, помню, люблю и опаздываю. У меня встреча с Сам Самычем. Звони, Маня, не пропадай.
Так было всегда. Моя дружба с Юлькой порой меня саму ставила в тупик. Эмоционально, интеллектуально и даже сексуально мы были далеки как две планеты. Никакой дружбы, а тем более любви теоретически меж нами быть просто не могло. Но, видимо, правы те, кто говорит, что притягиваются друг к другу только разноименные заряды. У одного имя Плюс, у другого – Минус. И только в столкновении их интересов, в их взаимной разно-полярной подпитке, в их целостности и приспособленности друг к другу рождается зыбкая на вид и твердая на ощупь обыкновенная женская дружба, похожая на общность разнояйцевых близнецов, таких разных снаружи и одинаковых внутри.
Со своим вечно другим и особым мнением Юлька помогала рассмотреть мою личную жизненную ситуацию как будто со стороны. И довольно часто я соглашалась с нею, а порой даже шла у нее на поводу, закрыв глаза и полностью доверившись ее интуиции и богатому жизненному опыту.
Но сегодня она не успокоила меня, а, напротив, подогрела во мне все мои опасения и тревоги.
Что вообще происходит? Где я нахожусь? В начале или в конце? В какой фазе отношений, в каком периоде, на какой амплитуде? К чему мне готовиться, чего ждать?
Сначала были шуточные, но так похожие на всамделишные предложения руки и сердца, потом мы готовились жить вместе долго и счастливо и умереть в один день, потом я представляла себя матерью-героиней с подвешенной к шее банановой гроздью разновеликих, разномастных и разнополых детей. А что мы имеем на сегодня? «Выходи из машины», «Не надейся на будущее», «Брошу, но не сейчас». Что еще готовит нам день грядущий? Казнь с отсрочкой исполнения?
Чего я испугалась, чего нафантазировала, что притянула к себе за уши? Чем плох, используя Юлькину терминологию, мой пряник? Или кнута захотелось? Или не бывает пряника без кнута? Еще острее получается, ярче.
Наденьте мне на запястья железные браслеты, защелкните их в изголовье громадной кровати, снимите с меня кожаное черное белье и любите меня до крика, до крови, до смерти. Пытайте меня, мучайте, наслаждайтесь. Все вытерплю, все вынесу, все приму от вас с болью и радостью. Гордой Мане все нипочем. Все – между радостью и болью.
30
Во вторник Никита пропал. Я не сразу это поняла, но именно со вторника он перестал мне звонить. Ближе к выходным я забеспокоилась. Никогда раньше он не давал знать о себе так долго. Я звонила ему на мобильный, но номер был заблокирован. Я съездила к нему в мастерскую, но и там его не было. В воскресенье я, насмерть перепуганная, позвонила Антону.
– Не берите в голову, Машенька, – сказал мне Антон, – с ним такое бывает. Погуляет немного, проголодается и вернется.
– А «немного» – это сколько? – поинтересовалась я.
– Вот тут я не смогу вам ответить ничего определенного. Может быть, неделю, может быть, месяц...
– Или год?
– Ну что вы! – засмеялся Антон. – Больной не так плох, и будем надеяться на лучшее.
– Почему вы смеетесь, Антон? Чему здесь радоваться? – спросила я, чуть не плача.
– Что вы, Машенька, я вовсе не смеюсь. Это у меня нервное. Обещаю вам: как только он появится, я сам задушу его собственными руками.
– Я буду участвовать.
– Вот и хорошо, вот и договорились! Не берите, в самом деле, в голову. Помните, я вас предупреждал... Он такой, он странный, он очень талантливый. И ему порой просто необходимо побыть одному, наедине со своими мыслями, наедине с самим собой. Потребность у него такая. Как болезнь. Ничего не поделаешь.
– Спасибо, успокоили.
– Ну что вы, не за что.
– Позвоните мне, если что.
– Конечно. Выше нос и ничего не бойтесь.
Дни потянулись медленно и тревожно. В голову лезли всякие плохие мысли. Сон пропал совсем, аппетит стал зверским. Холодильник можно было не отмораживать, дверь его постоянно открывалась и закрывалась, тепло входило внутрь и растапливало там ледяные сталактиты, сталагмиты и айсберги.