Песочное время - рассказы, повести, пьесы
ModernLib.Net / Отечественная проза / Постнов Олег / Песочное время - рассказы, повести, пьесы - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Постнов Олег |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(795 Кб)
- Скачать в формате fb2
(335 Кб)
- Скачать в формате doc
(343 Кб)
- Скачать в формате txt
(333 Кб)
- Скачать в формате html
(336 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|
|
Нашу кастеляншу звали Варвара Саввишна. Мне это имя казалось таким же древним и скучным, как она сама. Впрочем, надо признать, ее должность испортила бы любое имя. Особых обид на нее у меня не было, я вообще редко видел ее. Голова ее сильно тряслась - ей было за семьдесят, - к тому же она страдала отеком ног. От этого ходила медленно и с трудом. В коридоре ее было слышно издалека. Жила она тут же, на Мытне, в особой комнате возле склада. Склад всегда был на замке. Там крепко пах служебный нафталин, а он очень едок против домашнего. В ее комнату запах тоже проникал. Это я узнал случайно, когда, выздоровев от гриппа (я еще кашлял), спустился к ней за теплым покрывалом. Я не слишком верил в успех экспедиции - зимний сезон уже кончился, - но полагал, что, может быть, лишний комплект завалялся где-нибудь на складе. Я застал ее за странным делом: она точила ножи. Ее комната, узкая щель, в высоту б(льшая, чем в ширину и длину, играла у ней роль спальни, кухни и гостиной - все сразу. Сейчас это была кухня. На единственном столе лежала клеенка и кое-что из съестного. К ущербному краю была косо привешена мясорубка. Тут же в углу была мраморная доска. И вот об эту доску с проворством китайца из цирка Варвара Саввишна шаркала лезвием так, что искры валились на пол, как звезды. Нож ходил дугой. Я стоял, открыв рот. - Где вы это так наловчились. Варвара Саввишна? - спросил я наконец, справившись с изумлением. Было похоже, она смутилась; но дела не прервала. - Сядь, - велела она, ткнув ножом в сторону стула. Я прошел и сел. Нож был заточен, за ним второй, третий... Лезвия сверкали на воздухе. - Жизнь учит, - сказала она погодя. И, услышав мой кашель, спросила: - Болел? - Болел, - кивнул я, про себя раздумывая, как бы ловчей перейти к покрывалу. - Грипп? - ОРЗ. - Это они там только так пишут, что ОРЗ, - вздохнула она с досадой, чтоб бюллетень закрыть. Раньше писали - инфлюэнца. Как Нева вскроется, так инфлюэнца... А тут климат плохой. Тут так нельзя: сырость. Я заерзал на месте: ничего лучше она не могла сказать. Язык мой чесался, но она вдруг отложила нож. Пальцы ее сразу задрожали - это было удивительно видеть после трюка с заточкой. Она строго глядела на меня. - Сейчас тебе чай налью, - сказала она. - Дочь сотовый мед привезла. Поешь. Это не входило в мои планы. Но она уже двинулась к буфету, тяжко ступая на половицах. Отказаться было нельзя. Явился мед, пряники. Кипяток вскоре поспел. Запах заварки перебил нафталин. Но удобный миг был упущен. Чтобы продлить время, я спросил ее о ее прошлом. Она ответила, я спросил еще. Четверть часа спустя она извлекла из-под койки укладку и, открыв замок, откинула верх. Тут было все богатство ее. Я увидел пуховую шаль, документы, письма, справки, какие-то свертки, банковскую книжку, блокнот... Она долго перебирала листки. Потом вынула фотографию и подала мне. Это был старый снимок; две девушки в пышных платьях и шляпках, завязанных под подбородок на бант. - Вот эта - я, - пояснила она, стукнув пальцем по той, что казалась смелее: твердый взгляд, чуть припухлые губы. - А это Наташа. Она давно умерла. В синем тумане снимка юная Варвара Саввишна была хороша. Я задал вопрос. Она ответила тотчас. Потом стала говорить, прихлебывая чай. Ее повесть была самая простая. Родителей она не знала. Из приюта перешла в интернат. В семнадцать лет была комсомолка и целый год жила в коммуне. Их было несколько по стране. Коммуна, или, как тогда еще говорили, "фаланстерия", занимала дом в три этажа без всякой архитектуры, с большим двором и дровяным складом. Склад отчасти спасал зимой. Коммунары работали на дворе, спали в общих спальнях и ели за одним столом. Это было похоже на приют. В отличие от приюта тут была особая - "физиологическая" - комната: считалось, что "жены" тоже должны быть для всех. Варвара Саввишна была общей женой. Ей это было весело, она пользовалась спросом; раз как-то весь день провела в той комнате и не могла понять, почему других девушек это злит. - Кроме Наташи, - уточнила она. Вдруг коммуну закрыли - в тот же год, что и РАПП; она была признана анархистской. Коммунары разбрелись кто куда. Варвара Саввишна и Наташа остались на улице. Но уже вся столица по ночам была большая коммуна. Стало еще лучше и веселей. Появились деньги, какая-то комната на Литейной... За Наташей ухаживал известный писатель из Москвы, которого звали странно: то Юра, то Алеша... Был чудный вечер над Невкой. Они наняли "дутики": две коляски на шинах. В те времена (как во все времена, кроме моих) еще были коляски. Извозчики пестрили быт. Один был старый, почтенный, как заседатель, с ватной бородой и в ватной куртке; он едва шевелил вожжи. Другой - вертлявый щегольской форейтор - все спрашивал, не зажечь ли фонарь, и пел дискантом: "Мой Лизочик так уж мал, так уж мал..." Фонарь был не нужен, была белая ночь. Писатель целовал Наташу в губки и что-то шептал и обещал ей, но Варвара Саввишна не слыхала, что именно: ее тоже целовали в губки. Дутики тихо ползли вдоль набережной. И вдруг белесое небо треснуло, как шутовской живот циркача, и оттуда просыпалась вниз горсть ракет. Где-то взвизгнули, засмеялись, смех плыл по реке... Потом она сама попала под кампанию. Жизнь учила точить ножи - в спецлагере в Свири, бывших монастырских угодьях. Она пыталась бежать, была возвращена. В войну штамповала гильзы. Ее дочь была плод тыловой скуки. Я видел карточку - ничего общего с матерью: крупные скулы, плоский нос. Она вышла замуж и уехала в деревню. И теперь наезжала в город с мужем на "Запорожце", навещала мать. К себе не звала. Варвара Саввишна и сама не хотела. Здесь она жила как всегда. - Мед возьми, - сказала она строго. - Дня на три хватит: от кашля. А теплых покрывал у меня нет. Только простые. Я тебе дам два. ВАСИЛЕОСТРОВСКОЕ 1. Насилу к полдню рассвело. Все та же грязь на перекрестке. Не то в пыли, не то в известке Полуподвальное стекло. 2. Мне мил трамвайный Петербург, Враждебный всяческой реформе. И вот на шкидовской платформе Везут табак, зашитый в тюк. 3. Изгибы рельсов, шум шагов. Пустой прогулки лёгко бремя, И подставляет небу темя Медноголовый град Петров. 4. Сырая вечность мостовых. Апрель. Неделя на излете. Пророк заезжий - Альгаротти Был неудачник, из простых.* 5. Тем лучше. Незачем спешить На берег. Горизонт в тумане, Звенит собор, как ключ в кармане, И зябок штиль. Куда ж нам плыть? ГОСПОДИН АШЕР, АРХИТЕКТОР Петр хотел сделать из Петербурга Венецию. Его жажда воды была удивительна. Он составлял на досуге списки несуществующих кораблей и признавался Ягужинскому, что предпочел бы быть английским адмиралом, нежели русским царем. Между тем город в большой своей части располагается на суше. Это ограничивало мечты Петра, и он велел пока рыть на одном Васильевском острове. Меншиков, герцог Ижорский и светлейший князь, занялся каналами, как тогда писали, из своих рук. Каналы эти не были нужны и ко времени Екатерины совсем обмелели, разделив судьбу большинства идей царя. Их засыпали, превратив в улицы, "стороны которых по традиции именуются линиями" ("Путеводитель", 1973). Все это общеизвестно. Тут-то, на 10-й линии, в квартирном доме обычной застройки конца прошлого столетья бурно доживала свой век моя внучатая тетка по отцу, дама с причудами. Зная большой толк в медицине, она лечилась от 1000 болезней мочой и голодовкой, по новейшей методе, и оттого походила разом на мумию и подсолнух с седой головой. Я решил навестить ее в последний день. Но грипп вдруг лишил меня сил, я ощутил нужду в двух-трех домашних обедах и, скрепя сердце, отправился в островную провинцию разыскивать свою лечебную родню. Парадное, как сто лет назад, было украшено следами собак и кошек. Дородная баба в ожерелье из прищепок, несмотря на сырой день, вешала во дворе белье. На мой стук в дверь мне открыл пожилой мужчина в халате. Лица его я не рассмотрел. Услыхав мой вопрос, он отступил, впустив меня в тусклую прихожую, сказал, что он - коммунальный сосед, что моя тетка вышла с утра в аптеку, но что это ничего и что хотя ее дверь заперта для наглядности он даже дернул ручку, - я прекрасно могу ее обождать, сидя у него, милости просим. Он тут же провел меня к себе, после чего отбыл на кухню ставить кофий. Гостеприимство русских известно. Я остался один. У тетки я был давно и не помнил ее утварь. Но комната, куда я попал, меня поразила. Казалось, тут был ломбард или мебельный склад. Вещи стояли одна на другой, тесно друг к другу, но при всем том они явно были подобраны с большим вкусом, д(роги, а некоторые представляли образцы мебельного искусства. В единственном свободном простенке в изящной раме висел подлинный Марини, "Старички, предавшиеся похоти". Чувствуя ядовитое подрагивание иронической складки, которая у меня под щекой, я сел на стул с прямой спинкой и стал ждать хозяина. Он не замедлил явиться - с подносом в руках. Передо мной возникли чашки в стиле рококо, кофейник, молочник, кофейные ложки с серебром и черным деревом на ручках и такие же ножи для масла, масленка, сахарница, тосты на блюде... Он словно нарочно ждал меня. Теперь я видел, что это был полный, с женскими бедрами человек лет пятидесяти (вскоре я узнал, что ему пятьдесят три), привыкший, казалось, к неге. А между тем следы длительных беспокойств, возможно, бессонницы были в его лице. - Вы, верно, старый петербуржец? - спросил я его, отхлебывая кофий, очень крепкий. В ответ он закашлялся, дернувшись телом так, что мне самому захотелось кашлять, но я сдержался, - и сказал с натугой: - Да. Но я живу здесь всего год. - То есть в этой квартире? - уточнил я, что-то смутно подозревая. Добродетель тетушки все приходила мне на ум. - Нет-с. В этом городе. Я поднял бровь. Пояснения были нужны, он сам это видел. Он странно всхлипнул (должно быть от кашля), представился - его звали Андрей Григорьевич Уминг - и пустился повествовать. Вот его история от начала до конца. Родился он в Петербурге, в тридцать восьмом году. Отец его был архитектор, имел важный чин и вдруг лишился всего по глупой случайности. В Москве на подпись подали два проекта одного фасада, и сам (тут Андрей Григорьич мигнул глазом) подписал их. Крайним, как водится, оказался отец. Легенда эта старая и, может быть, не раз бывшая. Я и прежде слыхал что-то такое в Москве и даже видел какой-то особый дом. Но семейная хроника гласит, что Уминга-старшего вызвали в Кремль. Ноги его не слушались, руки болтались. Он не помнил свой голос и думал, что потерял слух. Что ж, в кремлевских коврах тонули шаги, тонули и люди... Как в полусне видел он седенького Джугашвили, непоправимо маленького в сравненье со статуей и плакатом, но который, однако, каркал ему, дергая щекой. - Ви - плaхой архитектор. Я - тоже пл(хой архитектор. Но я лучше, чем ви. Ви нэ знаете, что у здання нэ может быть два фасада. Я знаю это. Я на-учу вас... Было это или нет - бог весть; только бедного Уминга с семьей в 24 часа свезли в Таллин, только что занятый нашими войсками. Там он вновь получил важный пост в проектном бюро, свободный уже два дня, и поселился в квартире, очень опрятной, тоже два дня свободной. Хозяин исчез неизвестно куда. Кухарка не знала по-русски. Лишь на двери осталась табличка "Herr Usher, Architekt". Табличку решили не трогать как реликвию. Через год началась война. Андрей Григорьевич плохо помнил, как ушли русские (в том числе отец), как город пустовал без власти, как пришли немцы. Он был мал. Зато помнился ему говорливый весельчак дядя Рупрехт, поселившийся у них по указу кухарки, тоже занявшей одну из комнат. Они с матерью перебрались в спальню. Он уже знал много немецких слов. Дядя Рупрехт смешно рассказывал, как в детстве его дразнили мальчишки в трамвае. Потом пришел кондуктор и ссадил их. "В трамвае, малыш, лучше быть кондуктором или вожатым (Fuhrer)", - заключал он. Андрея Григорьича тоже дразнили мальчишки: за что - он не мог понять. Упоминались мать и "офицер". Позже он узнал от кухарки, что все это ложь. Дядю Рупрехта он уважал, ему нравилось, как того боится околоточный чухонский жандарм. Надо думать, многих бедняг "ссадил" тогда с своего "трамвая" дядя Рупрехт. Прошло два года. Фронт приблизился. Бомбежки сотрясли город. Андрей Григорьевич видел в окно, как бежал от машины к дому дядя Рупрехт в распахнутом плаще. Вдруг он подпрыгнул и упал на спину, завернувшись в плащ. Вновь пришли русские, и с ними отец. Детство кончилось. Началась школа, потом институт. Андрей Григорьич любил готику. Каждая буква на почерневшей давно табличке казалась ему похожей на островерхий собор. Он изучил их все в городе, рисовал, чертил, словом, тоже стал архитектор. Он даже работал в том же бюро. Родители умерли, кухарка ушла. Вся квартира теперь была его, он обставил ее с любовью, на свой вкус. Он был холост, здоров, полон сил. Он нанимал прислугу. Так прошло много лет. Все это кончилось в один день. Как-то раз утром, открыв на стук дверь, Андрей Григорьич неожиданно для себя впустил к себе в кабинет странную процессию. Возглавляла ее неправдоподобно древняя дама с трясущейся головой. Следом шла вторая, моложе и крепче. Был одутловатый старик в черном костюме и в чем-то вроде пенсне. И, наконец, замыкал шествие огромный молодой человек с открытым лицом без улыбки, похожий на сына писателя Набокова. Он изредка нагибался к свежепрорванной штанине серых модных брюк: на него во дворе напала собака. Дело выяснилось в несколько минут. Древняя дама была госпожа Ашер. Ее муж погиб в 39 году. Ее сын был одутловатый старик. Ее правнук возился с штаниной. От Уминга они требовали свою квартиру. Взамен предлагали единственную комнату в Петербурге: все их "русское" достояние. Ему даже не дали растеряться. Он принес иголку и нить. Уже было всем ясно, что республика доживает свои последние часы. Новая страна заявляла о себе. Все же с неделю Уминг думал что-нибудь предпринять. Хотел хвататься за связи, знакомства, узнал даже, что есть какие-то кровавые "друзья русского народа" и потом в ночном кошмаре видел Ашера-младшего с простреленной ногой - в том самом месте, куда целилась и собака. Потом он сразу на все согласился. Ашеры были любезны, помогли ему перевезти вещи: мебель принадлежала не им. И теперь, вот уже год, он сидел на 10-й линии, всхлипывал и глотал кофий. - Я плохой архитектор, - сказал он мне. - Но и мы все плохие архитекторы. Можно сделать дом с двумя фасадами, можно улицу с одной стороной все равно. Все развалится, рано или поздно. Все рухнет. Я с ним согласился. Шум в прихожей дал знать о возвращении тетки. Андрей Григорьич проводил меня. Тетушка всплеснула руками, меня увидя. В тот день я получил обед, массу вопросов и рецептов. Когда же добрая старушка поняла, что я только что болел, в голове ее созрел совершенно новый план, о котором читатель узнает в следующей главе. ДИПЛОМАТ Провинциал в столице обречен на покупки и визиты. Отец дал мне несколько поручений, с которыми я справился походя. Такова же была судьба сувениров для друзей. Себе самому я думал купить, кроме книг, лишь новый дипломат: они уже прочно вошли тогда в моду, будучи знaком делового решпекта, и мой старенький портфель перестал меня устраивать. Между тем шел последний год экономики дефицита. Частные закусочные - "кооперативы" были везде и даже на стены высовывали иногда свои вывески, вроде "Скушайте гриля, не выходя из автомобиля!", но частных вещевых лавочек как-то еще не завелось. Я уже обошел весь Гостиный Двор и множество мелких галантерей в поисках дипломата, но, кроме очень кривых образцов с мятыми крышками и амбарными замками, ничего не мог обнаружить. Был субботний вечер, последний день месяца, к тому же преддверье праздника, и завтра я уезжал. Приходилось проститься с мечтой о дипломате. Поняв это, я решил употребить оставшиеся часы на выполнение еще одной просьбы отца: он, не знаю зачем, хотел непременно, чтобы я навестил его старого друга и коллегу профессора Крона. Тот специализировался по некрофагии грызунов и жил где-то на Петроградской. Я совсем уже было свернул к метро, когда вдруг, перепутав квартал, вошел в двери Пассажа. Я никогда прежде тут не был. Мало того: я и не знал, что в Петербурге есть Пассаж! Он - как, должно быть, ведомо всем, кроме меня, - стоит торцом к Невскому, и я, конечно, множество раз пробегал мимо, прижимая к боку свой портфельчик, нимало не подозревая о его существовании. Гостиный Двор своими купеческими ухватками мешал мне заметить его. Был закат, и косые лучи, пройдя сквозь стеклянный купол где-то вверху, распадались по залам матовым чудным блеском. Я начал обход. Помню тихий отдел ковров, где узор арабесок казался мне фундаментом волшебного зaмка, который мог существовать лишь в невидимом третьем измерении. Шляпный ряд удивил меня богатством выбора, вплоть до охотничьей шляпы с жесткой тульей и ночного немецкого колпака. Я пожалел, подойдя к игрушкам, что уже стар для них, наконец, увидел разноцветные перепонки зонтиков, а рядом портфели и сумки всех сортов. Увы! Дипломата не было и здесь. Симпатичная девушка с розовыми ушками, как у белой мыши, спросила меня, чем я так удручен. Ее форменный фартук чудно шел к ней. Я изложил ей свои затруднения. - Я сейчас узнаю, - обещала она и куда-то юркнула, я же выглянул пока на лестницу возле зала: эта галерея была крайней. Тут, на забежной площадке, предназначенной, как я понял, более для служебных нужд, имелось боковое окно, на одну треть открытое и упиравшее взгляд в стену соседнего дома. Сам не знаю зачем, я сел на подоконник и поглядел наружу. И тут началась та цепь событий, которую любят литераторы, но которой никогда не следует жизнь, а потому и публика ей плохо верит. Окно выходило в узкий и длинный колодец, образованный стенами неплотно стоявших домов (№48 и №50, как я позже узнал), фасады которых, однако, сходились. Дно этой щели было вымощено тесаным булыжником наподобие старых мостовых, и солнечный свет падал сюда разве лишь в полдень. Как я ни придумывал, я не мог найти способа, как бы туда спуститься разве что спрыгнуть в окно. Но туда явно никто и не хотел попасть. Затхлый дух шел оттуда, как из клоаки, да к тому же и мостовая образовывала желоб, должно быть, для стока воды. Необитаемое место в самом сердце большого города не могло не занять меня. Я уже с минуту смотрел вниз, когда вдруг понял, что это место не так уж необитаемо. Что-то двигалось внизу, вдоль желоба, и вначале я решил, что это кошка. Но чувство, в отличие от глаз, обманывает редко. Невольная гадливость подступила вдруг мне к горлу, и тотчас я рассмотрел длинный голый хвост, цепкие лапки, острую мордочку с усами... Гигантская крыса как ни в чем не бывало трусила по мостовой, миг - и она скрылась в какую-то щель в Пассаже. Странная мысль пришла мне на ум... - Ах вот вы где! - раздался голос за моей спиной, и я, вздрогнув, обернулся. Давешняя девушка стояла рядом со мной, разводя руками. - Я ходила на склад, - сказала она. - Дипломатов нет. Но они будут сразу после праздников. Я молчал, глядя на нее. Теперь ее сходство с мышью очень не понравилось мне. Наконец я опомнился, стал благодарить, обещал зайти на неделе и с облегчением отделался от нее, сбежав вниз. Теперь уж я твердо решил навестить Крона. Стало темнеть, когда я сыскал его дом. Он встретил меня радушно. Осведомился, где я живу, и тут же, на втором слове, предложил ужинать и ночевать у него. Признаюсь, я был рад остаться. Общая кухня на Мытне с желтыми плитами, где я варил по вечерам яишницу, или макароны, или грел чай, общежитский душ, в коем нельзя было выжать и капли горячей воды, меж тем как набрякшая штукатурка падала с потолка погонами на плечи, грязный клозет и, словом, все удобства кочевой жизни порядком мне надоели. Между тем Крон, похожий на ворона в шелковом своем халате, был хозяин огромной квартиры и вскоре, спросив, голоден ли я, отвел меня в столовую, где посреди ковра возвышался, как пьедестал, круглый стол под вязаной скатертью, стояли стулья с резными спинками и в углу буфет для посуды; гостиная, объяснил Крон, была по соседству, через дверь. Он живо сервировал на двоих ужин - и миг спустя я увидел себя с салфеткой за воротом перед множеством блюд, в основном закусок ("Все по-холостяцки", пояснил Крон). Однако видя, с какой охотой я уплетаю салаты, холодное, заливное, телячьи мозги под луком и проч., и проч., он под конец отправился греть даже борщ, попутно наведавшись невзначай, ем ли я чернослив, запеченный в мясе. Сам он был явный гурман. За едой я рассказал ему о своем визите на Васильевский остров, о методе голодовки, придуманном моей тетушкой (чем рассмешил его чрезвычайно), и, наконец, о несчастном Уминге, архитекторе-пессимисте. Крон задумчиво закурил, сбивая пепел ударами длинного пальца в перстне. - Что ж, этот город обречен, - сказал он потом, пустив два дымных клыка из носовых ноздрей. - Ваш Уминг прав. Внизу болота. Они не держат гранит. Все трескается, все сыреет. Порча лежит на всем. А виновата луна. - Луна?! Это как же: по пословице? - Да, в этом роде, - кивнул он саркастически. - Мы все хотим луну. В ней состоит женская суть нашего мира. А для нее нет разницы между сушей и морем, те же приливы, отливы, только медленней, тяжелей... Поэты лучше нас это знают, знают ее нрав. И оттого страшатся женщин, даже пытаются иногда вредить им... В них им видится нестерпимый враг. Они, по инстинкту, хотят всё исправить, поддержать мир. Так сказать, укрепить основы. И, конечно, зря. Только портят - или портятся сами. Блок, например: прекрасная дама - и вдруг ревность, разврат. Еще хуже, когда впутывается государство: ничего не помогает. Все идет своим чередом. - Вот странная философия! - воскликнул я. - Платон навыворот: андрогины ведь тоже были креатуры луны. - Может быть, - согласился он. - Хотя я слаб в философии. Но что касается города, я вас утешу. Это очень долгий процесс. А как знаток могу сказать: крысы с этого корабля еще не бегут. Им пока есть чем поживиться... Он усмехнулся, показав ряд желтых узких зубов. Снова смутные мысли стеснились в голове моей. Тут же и специальность Крона пришла мне кстати на ум. - А скажите, профессор, - спросил я, - черная гавайская крыса также живет в Петербурге? Он странно на меня взглянул. Я тотчас извинился, напомнив, что я историк, а не биолог, и повторил ту легенду, которую приводит в своей известной новелле Грин, о крысах-оборотнях, способных становиться людьми. Профессор рассмеялся. - Если вы уже сыты, молодой человек, - сказал он, - то милости просим в мой музей. Там я вам покажу пару диковинок. Разбираемый любопытством, я пошел за ним. Музей оказался просторной комнатой, сплошь уставленной витринами вдоль стен. За стеклом в натуральных позах застыли крысы всех сортов и оттенков: черные, серые, полосатые, с рыжинкой, с блесткой, с отливом, и даже невесть как большая речная выдра затесалась меж них. Они выглядели странно живо и не были похожи на чучела. Крон стал объяснять; он был явно горд своей коллекцией. Но я слушал вполуха. Взглядом я все искал свою знакомицу из Пассажа, однако ее тут не было. Меж тем профессор как раз коснулся городских крыс. Был помянут Гюго, Гаврош и те мышки, которые съели кошку... Наконец я стал неприметно зевать, что, впрочем, не укрылось от профессора. Он опять рассмеялся, прервал себя, сказал, что это его конек и он может заговорить меня до смерти, после чего отвел меня в гостевую спальню. Я сразу разделся и лег, но, уже ложась, заметил, что забыл завести часы. Я поискал глазами ходики, тикавшие где-то на стенке, и вдруг увидел с неприятным чувством, что циферблат у них был черный*. Посему не берусь сказать точно, в котором часу я лег, во всяком случае, ранее обыкновенного, но никак не мог заснуть. Койка на Мытне казалась мне привычней, чем необъятный простор арабской профессорской кровати. Наконец желанный сон посетил меня, но какой сон! Ничего ужасней не видел я отроду. Мне казалось, что я вновь в Пассаже, однако теперь галереи его разошлись дугой, и стал Пассаж - амфитеатр. Еще удивительней было то, что сталось с торговыми рядами. На месте ковров занимало теперь чуть не всю стену огромное чудище и висело в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть волос глядели два ужасных глаза. Вешалка для шляп в шляпной лавке в углу, перед зеркалом, стала тонкой и белой, как палка, и состояла из одних только глаз и ресниц, наслаждавшихся своим отраженьем. Последняя шляпа с розовым бантом свешивалась с нее как бы в насмешку. Гроздь глистов обосновалась у люстры отдела игрушек. Сами игрушки стали скопищем мерзких харь. А на противоположной балюстраде, близ выставки мод, у подвенечных платьев уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз были также мешки. Но хуже всех был профессор Крон, который тоже очутился здесь и восседал собственной персоной за огромным столом в самом центре зала, как на арене. Все тело его было раздуто, зубы в локоть показывались изо рта, а глазки маслено блестели, и ими он уставился на меня, ибо кто-то я не видел кто - подвел меня к столу и усадил напротив профессора. Он между тем закусывал. Табурет, на который я сел, был низок, и я видел лишь его лицо, белое и вздутое, и его глаза, но не мог разглядеть, чтo было перед ним на столе. - Да, город тонет, - сказал он гробовым голосом. - Но нам-то, нам-то что?! Нам-то лишь бы чаек пить! Эй! подать сюда красного! Кривая гарпия с подносом, в которой, по странной логике сна, узнал я молоденькую продавщицу, явилась из-за его плеча, и я увидел два графина в виде старичка и старухи. Они держались за руки, а головы их были пробки. Крон разом откупорил их - и две красных струи хлынули ему в стакан. - Но это так, водичка: старосветская настоечка, - сказал он, гулко отхлебнув. - А вот не желаешь ли гоголь-моголя? Та же гарпия явилась за моей спиной, но я поспешно затряс головою. - Я не хочу пить, - глухим, словно чужим голосом сказал я. - А коли нет, - подхватил Крон, будто того и ждал, - то нужно откушать. Родимчики в собственном соку, кишочки с требухой, вареные, желе из жира покойничков, только что с Волкова... Он причмокнул красными губами. И, пока он говорил, все это, как по волшебству, громоздилось передо мной. - Но это еще не всё, - продолжал он с важностью. - Ведь нынче праздник! В такой день нельзя не съесть деликатес. Его сейчас принесут. С виду так, ничего, пустяк, дрянь: бутерброд, да и только. Деревянный пирог! Но начинка! Ахнешь. - От удовольствия он прикрыл на миг глаза. - Кое-кто полагает, - объяснил он, их открывши, - что нет ничего доступней могилы. Так думают простяки. Но мы-то, мы-то знаем, - тут он сделал мудрое лицо, - что везде в ходу привилегии. Льготы, прерогативы, исключения, изъятия - это бич! Не спорь, юноша, это бич всех времен! Но что делать! Тот, кто был погребен заживо, редко достается червям. Еще бы! Ведь его гроб как корабль: сегодня тут, завтра там, так и снует от погоста к погосту... Лишь мы, избранные, можем поймать его, и то не всегда, не всегда. Далеко не всегда. Ну-с, а в ночь новолунья... Вот гляди! И истлевший гроб предстал моим взорам. - Но я не хочу есть, - сказал я опять. Крон пригорюнился. - Э-хо-хо, - протянул он уныло. - Я старик; ничего не пойму. Что может еще хотеть молодой человек как ты? - Я хочу дипломат! - ляпнул я. И тотчас страшный хохот сотряс стены здания. - Дипломат! Только-то! Что же проще! - взревел радостно Крон. - Выбирай! Только не ошибись, не то будешь философ. И он махнул рукой. Миг - и я оказался на галерее. Тут, я помнил, были сумки и кошельки днем. Теперь же я увидел питомцев кроновского музея, всех до одной, в полном составе. Но под действием химии моих грез (как сказал, кажется, де Куинси) они превратились из крыс в ведьм. И эти кряжистые ведьмы, сохранившие все же в чертах нечто крысиное, выставляли напоказ свои лона, причем у тех, кто был краше и юней, они были и впрямь как кошельки, из бархата и лайки, и были закрыты, защелкнуты, а порой и заперты на замочки. Обладательницы их кокетливо поигрывали миниатюрными ключиками в крючковатых проворных пальцах. У тех же, кто был уродлив и стар, щели, напротив, были раскрыты настежь, и оттуда, как трава с обрыва, свешивались пучки денег. Вся ватага строила мне глазки, а одна старая карга подковыляла ко мне с целым чемоданом и защебетала пискливым голоском: - Взгляни, мой батюшка, тут всё есть. Чтo тебе надобно? И распахнула чемодан. И в самом деле он был прекрасно устроен. Тут были клапаны для держанья белья, и кармашки длинные и узкие, а рядом широкие и короткие, и накладное дно, и особый несессер со всем бритвенным прибором, и даже отделеньица для часов, для запонок, для галстука, и особые на молниях для денег. И все это ведьма подставляла мне с самыми гнусными ужимками. - Пошла прочь, бесовская мытница! Шлюха! - закричал я наконец, потеряв терпение. - Не нужен мне чемодан! - А что тебе нужно? - Дипломат! Дипломат! Дипломат! От этого крика я и проснулся. За окном был день. Профессор заглядывал в комнату. - Долго спите, молодой человек! - сказал он, качая пальцем. - Завтрак уж на столе. Но я понял, что не смогу опять увидеть его жующим. Кое-как отблагодарив его, выскочил я прочь и кинулся к метро. Был давно полдень. Демонстрация прошла (не знаю, была ли она вообще). Невский был пуст и сер, грязные клочья туч ползли над ним, заслоняя солнце. Я вышел у Лавры, забрел в храм, потом в некрополь, но там лежал еще снег, тропинки были в воде, и я поспешил на Мытню. Собрать вещи и проститься с Варварой Саввишной - вот все, что я хотел, но не застал ее; вместо нее дежурила техничка, которой я и сдал комнату. Затем отправился прямо на вокзал. В ларьке на площади торговали. Вдруг сквозь стекло увидел я знакомые очертания. Я бросился туда - так и есть! Дипломат, отличный, кожаный, с нумерным замком стоял между товаров. Я тотчас схватил его. Все отделения, хлястики, ремешки для бумаг, кнопки, застежки - все было на месте. Я расплатился. В лице девицы за прилавком мелькнуло что-то... Мимо! мимо! Это уже не могло испугать меня. Я шел вдоль перрона к поезду, оставляя город - на долго ли? Бог весть. Я этого не знал. Было жарко; пaрило. Дипломат был пуст, и я сложил в него перчатки, зонтик и плащ.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|