Андрей ПОСНЯКОВ
РАЗБОЙНЫЙ ПРИКАЗ
Пролог
A la guerre comme a la guerre
Дон Антонио сказал нам, что было бы большим затруднением брать сундуки с подарками на этот старый фламандский корабль, который он не считает достаточно надежным…
Из рассказов Дона Хуана Персидского «Путешествие персидского посольства через Россию от Астрахани до Архангельска в 1599—1600 гг.»
Август 1591 г. Река Тихвинка
Темные воды реки неслышно расступались под носом приземистого плоскодонного судна – байдака. Едва-едва шевелились весла, с затянутого тяжелыми тучами черного ночного неба моросил дождь. Казалось, в такую погоду никак нельзя было плыть, не рискуя нарваться на мель или камни, – и все же плыли.
– Ну и ночка, прости Господи, – набожно перекрестился сидевший на носу монашек в длинной, подпоясанной веревкою рясе. Склонившись к самой воде, он-то как раз и высматривал возможные камни, прощупывал путь длинной, вытянутой вперед слегою.
– Ниче, Евстрат, брате, Бог даст, выплывем, – откликнулся один из гребцов – дюжий бородач, одетый в такую же рясу, что и Евстрат. Остальные четверо человек, плывшие на сем небольшом судне, тоже принадлежали к монашескому братству.
Впереди в ночной тьме вдруг показались оранжевые искорки костров. Рыбаки? Или воинские «немецкие» люди?
– А там не наши, часом, а? – оглянулся чернец Евстрат. – Может, пристали к бережку да нас ждут?
– К бережку? Ночью? – глухо откликнулись с кормы. – Да что они, с ума сошли, что ли? Скорее, это как раз свеи! С Сермаксы, со Свири реки пришли, встали лагерем… Видать, прознали что-то.
– Прознали? Да ты что, брат Касьян? – возмутился бородач. – Кто б им сказал-то? А от наших мы зря отстали. Кто говорил – переждать, переждать, пусть, мол, проскачут всадники? Вот и переждали. Где теперь наши? Что о нас думают?
– Да ждут, – успокоил Евстрат. – Завтра поутру их и нагоним.
– Хорошо б, коли так, – бородач размашисто перекрестился.
Темно было кругом, и сама река, и ее холмистые берега, казалось, дышали опасностью. Везде, за каждым кустом, мог притаиться шведский воинский человек или какой-нибудь шпион-соглядатай. Их отряд уже добрался до Сермаксы на Свири-реке, разрушил Сиверскую рыбную заводь – тоню, – принадлежащую Тихвинскому Богородичному монастырю; вот монастырские старцы, устрашенные рассказами тонного монаха Касьяна, решили, не дожидаясь осады, отправить подальше, в Новгород, всю монастырскую казну – богатство немалое. На нескольких судах отправили, под охраной, да все те корабли вперед ушли, покуда чуть подотставший последний байдак от невесть откуда взявшихся всадников за излучиною таился. Пока выжидали – завечерело, и караван уже уплыл далеко вперед. Так и было договорено – по ночам никого из отставших не ждать, мало ли? Лучше уж часть казны сохранить, чем потерять всю.
А тонник Касьян, как нарочно, много чего об алчности свейской рассказывал, будто и до него про то не знали. С ним, Касьяном-то, послушник был, Серафим, человек немолодой уже, белесый, круглолицый, немой. Видать, на старости лет решил в чернецы податься. Что ж, бывает и так. И часто. Как вот только он молитвы Господу возносить будет, немой-то? Отец Касьян пояснял, что – по-своему, в мыслях. Господь ведь не дурак, разберет. И правда.
А дождь припустил с новой силой. И не видно стало ни зги!
– Ну что, братие? – снова обернулся Евстрат. – Придется, чую, заночевати.
– К самому берегу не приставать! – распорядился бородач. – Встанем рядом. Утром, едва рассветет, поплывем.
Тонник Касьян улыбнулся:
– Тако, брат, тако!
Выставив сторожа, повалились меж сундуков, не столь больших, сколь тяжелых. Оно и понятно – золото! Первым сторожил Евстрат, да, похоже, ему и последним суждено было стать – летом в здешних местах светало быстро. А сейчас темно было кругом, тихо. Лишь слышно, как хлестал по воде дождь. Чу! Вот кто-то встал, проснулся. Сменщик? Нет, немой послушник, как его? Серафим.
– Ты чего, брате? Сменить? Так вроде рано еще…
– Ммы-ы-ы, – Серафим замычал, улыбнулся. Показал – хрр-хрр – мол, спи, давай.
Евстрат хмыкнул:
– Не, брате, ты за меня сторожить не будешь! Ежели что, как знак подашь? Немой ведь?
– Ммы-ы-ы.
– Вот те и м-мы… То-то же.
Пожав плечами, послушник осторожно подошел к краю лодки и, подняв рясу, стал шумно мочиться в реку. Евстрат отвернулся… И словно что-то огненное ударило в спину прямо под сердце. Монах не успел и вскрикнуть – еще бы, удар был умелый.
Придержав труп, немой убийца ловко вытащил из раны кинжал и, неслышно ступая босыми ногами, так же умело зарезал и остальных чернецов. Спокойно, словно свиней на бойне. Вымыв в воде руки, взялся за весло. Словно бы знал, куда плыть. А ведь и знал!
Неповоротливый байдак был хоть и поменьше карбаса, да все равно тяжеловат для одного. Тем не менее послушник управлял небольшим судном довольно умело. Живо направил по течению вдоль заросшего камышом берега. Как чуть рассвело, замедлил ход, вытянул шею, что-то высматривая. Высмотрев, решительно направил байдак в заросшее камышами жерло оврага. Поморщился – не очень-то хорошо здесь пахло. Зашуршав, суденышко ткнулось носом в берег. Послушник закашлялся, отхаркиваясь кровавой слюною. Поморщился: страшную, неизлечимую болезнь подхватил он в королевских рудниках. Хорошо, повезло убежать. Затем была полная веселья и опасностей жизнь на корабле под мирным названием «Добрая Марта». А потом «Марту» взял на абордаж королевский галион. Светила виселица, если б не обязательство сотрудничать с властью. Многие тогда подписали, многие. И молодой шкипер Свен Снорисен, прозванный Кровавым Свеном, и даже Юхан, белобрысый мальчишка юнга. Что ж, и не на такое еще пойдешь, чтобы спасти свою шкуру. Боже! Да разрази дьявол!
Открыв первый попавшийся сундук, послушник восхищенно выругался по-шведски. Нестерпимый блеск золота застил глаза в сиянии восходящего солнца. Да, тут было из-за чего рисковать, было из-за чего три года – целых три года – притворяться немым монахом. Раз, два, три… Десять. Десять сундуков, полных монастырских сокровищ! Хватит на десять жизней. Впрочем, прожить бы одну, в Стокгольме или в каком ином городе, все равно: Ревель, Рига, Выборг. Долго все равно не проживешь – проклятые рудники. Да и сокровища – ведь сейчас их не увезти. Их вообще не увезти все. Остается спрятать, утопить, чтобы потом возвратиться. Швед усмехнулся – хорош же он будет, два-три раза в год – больше не унести – шастать сюда из Стокгольма или Ревеля. Хотя… А зачем ему тот же Стокгольм, когда можно спокойно жить и в близлежащем Тихвине под видом почтенного негоцианта. Тем более, Бог даст, Тихвин очень скоро станет шведским. Тогда, разрази дьявол, какая разница – Тихвин или Стокгольм? Провести остаток жизни в покое и достатке, ни в чем себе не отказывая, – чем плохо? Родственников у него нет, не считать же за полноценного родственника племянника, сына нелюбимой сестры, белобрысого Юхана? Впрочем, мальчишку можно взять в качестве слуги… Вот именно – слугой, и ни в коем разе не наследником. Что ж, так и следует сделать. А потом, перед смертью, выкинуть какую-нибудь забавную штуку… Нет, и в самом деле, неплохо придумано, разрази дьявол! Так, теперь притопить сундучки… и пустить на дно этих… Швед взглянул на убитых. Безразлично, без всякой ненависти. Он вообще никогда не ненавидел русских, наоборот, даже в чем-то любил. А уж уважал – несомненно. Слишком уж долго пришлось с ними общаться. Забавный народ – добрый, бесшабашный, веселый.
Быстро утопив сундуки, швед выгнал заметно полегчавший байдак из камышей и, отыскав топор, продырявил в трех местах днище, после чего, выскочив на берег, с силой оттолкнул суденышко. Подхваченный течением, байдак с мертвецами поплыл на середину реки, все больше проваливаясь в пучину.
– Славные люди, – швед пожалел убитых им же монахов. – Да обрящете вы достойную жизнь в лучшем мире.
Не было в нем ни ненависти, ни злобы, ничего – лишь холодный расчет. Все просто: монахи стояли между ним и золотом, а значит, должны были умереть. В конце концов, ничего личного, a la guerre comme a la guerre, как говорят французы.
А la guerre comme a la guerre!
Глава 1 Коровушку увели, ироды!
Раньше они (богатые люди) забирали с собой в монастырь все свое имущество, вследствие чего большая часть земли попала под власть монастырей… У некоторых монастырей по этим причинам богатые доходы, между тем как иные совершенно бедны.
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию
Апрель 1603 г. Тихвинский посад
– Да что ж вы последнюю-то коровенку уводите, ироды!
Размазывая по щекам злые слезы, Митька, сжав кулаки, бросился на обидчиков – дюжих монастырских служек. Те даже не заметили парня, отмахнулись, будто от мухи. Один накинул на рога тощей коровы Пеструшки веревку, другой обернулся и, как-то виновато посмотрев на застывшую возле избы девчонку, лишь развел руками: мол, ничего не поделаешь, вовремя надо было с недоимками рассчитаться, заплатить монастырю бобыльщину. Митька, а полностью – Дмитрий Терентьев сын по прозвищу Умник, как раз из них и был, из бобылей, непашенных; батюшка Терентий когда-то знатным бондарем слыл, такие бочонки делал – любо-дорого смотреть: досочки дубовые да ясеневые, одна к одной, обручи крепкие, лыковые, не рассыхались почти бочонки-то, купцы-гости их с охотою брали – и свои, тихвинские, и олонецкие, и с Новгорода, и даже со свейского града Стекольны, в коем тихвинские купчишки издавна торг вели. Хорошим бондарем был Терентий, да вот беда, запил после того, как сгинули в лихоманке жена да детушки малые, один вот Митька остался да Василиска – сестрица дальняя, сирота с погоста Спасского, что за болотами, за лесами – на Шугозерье. Запил Терентий да сгинул – как-то возле самого кабака сгубили лихие людишки, долго ли. С тех пор, второй год уже, вековали вдвоем – Митька да Василиска. Митьке пятнадцатое лето пошло, а Василиске – незнамо сколько, видно только было – заневестилась девка, округлилась, захорошела вся. Как за водой пойдет – все парни на малом посаде оглядываются, да и не только на малом, вон хоть того же Платошку взять, большепосадского дружбана.
– Охолони, братец. – Подойдя ближе, Василиска тронула Митьку за плечо. – Так и так уведут Пеструшку нашу… Чего уж теперь.
Один из служек – чернобородый, похожий на цыгана парень – внимательно посмотрел на девчонку и нехорошо ухмыльнулся, показав мелкие желтые зубы. Прищелкнул языком:
– Хороша дева!
Протянув руку, служка огладил Василиску по спине, осклабился охально… Митька бросился было к сестре, да наткнулся на кулак, отлетел в сторону. Долго не лежал – сестрице уже задирали юбку, – вскочил, размазывая злые слезы, и, схватив валявшееся рядом полено, изо всех сил огрел охальника по загривку.
– Ой! – как-то совсем по-детски вскрикнул тот и медленно повалился наземь.
– Убили, – отбежав в сторону, испуганно захлопал глазами второй. – Как есть убили! На Божьих слуг руку подняли?! Ах, вы ж…
Митька не стал дожидаться дальнейшего развития событий, схватил сестрицу за руку – и бежать со всех ног!
Миновав Введенскую слободку (бывшую деревушку Иссад), беглецы понеслись мимо Введенской обители к реке, к мосту, выскочили на широкую Белозерскую улицу, длинную, в шестьдесят восемь дворов, вплотную примыкавшую к обширной торговой площади Преображенского прихода. Площадь, торговые ряды, таможня и весовая-важня, впрочем, как и весь тихвинский посад вместе со всеми жителями, принадлежали знаменитому Большому Богородице-Успенскому монастырю, не так давно получившему от царя Федора Иоанновича тарханную грамоту, освобождавшую посад от всех государственных податей – только монастырские, да монастырский же суд, да управление. Архимандрит – вот она, власть, и никто более. Даже государевым воеводам, что еще раз подтвердил уже нынешний царь Борис Федорович Годунов, доступа на тихвинский посад не было. А и нечего делать – чай, не государственная землица кругом, монастырская!
У Преображенского собора Митька остановился, покрутил головой. Нет, вроде бы никто за ними не гнался.
– А чего нас ловить-то? – невесело усмехнулась Василиска. – Нешто куда денемся? Ой, спаси Господи!
Повернувшись, она истово перекрестилась на деревянную Преображенскую церковь, затем, чуть пройдя, остановилась в виду большого монастыря, окруженного могучими бревенчатыми стенами с мощными башнями. Из-за стен виднелись пятигнездная каменная колокольня и – рядом с ней – маковка Рождественской церкви, а чуть подале вздымались в хмурое апрельское небо луковичные купола Успенского собора.
– Матушка Богородица, Пресвятая дева Тихвинская, – крестясь и кланяясь, Василиска зашептала молитву, – помоги!
На звоннице, на колокольне Преображенского собора, в Введенском женском монастыре и в церкви Флора и Лавра вдруг разом забили колокола. На Успенской звоннице – басовито, густо, в Введенской обители – ласково, переливчатой трелью, а на соборе и в церкви Флора и Лавра – радостным малиновым звоном – бом-бом-бом, бом-бом-бом… Взлетев высоко в небо, колокольный звон разогнал злые серые облака, сквозь которые, отразившись в стеклянных окнах богатых домов большого посада, ласково проглянуло солнышко. А звоны не умолкали, растекались по соборной площади, по торговым рядкам, улицам – широким и не очень, – уносились в заречье, на монастырские пашни, и дальше, на всю округу, в непроходимые леса и топи. И, словно отзываясь на глас главных церквей, забили колокола на дальних окраинах – в обители Николо-Беседной, Николо-Боровинской, Дымской…
– Чего это они? – прошептал Митька. – Праздник, что ли, какой?
Василиса оглянулась, в недоумении пожала плечами:
– Ты что, Митрий, забыл, что ли? Сегодня ж святого великомученика Георгия день!
– Ах, да! – Отрок шлепнул себя ладонью по лбу. – И впрямь – позабыл, что сегодня Егорий Храбрый. Пришел Егорий – весне не уйти. Ишь, галок-то!
– То не галки, грачи, – тихо засмеялась девушка. – А вон там, у реки, – ласточки.
Митрий прочитал нараспев:
По колено ноги в чистом серебре,
По локоть руки в красном золоте,
Голова у Егорья вся жемчужная,
Во лбу-то солнце, в тылу-то месяц…
– Да-а… – Василиса вздохнула, опустив долу длинные загнутые ресницы. – Как раз на Егория отогнали бы нашу Пеструшку на летний выпас… Эх… Жалко. Коровушка – она коровушка и есть. Богатства не принесет, но и помереть не даст. Жалко…
– Жалко, да что поделать? Эх, жи-и-изнь…
Махнув рукой, Митька дернул сестрицу за рукав и обреченно побрел в сторону торговых рядов. Зачем – и сам не знал.
Что-то нужно было делать – что?
Глава 2
Героические деяния Пантагрюэля
У них нет ни одной школы, ни университета. Только священники учат молодежь читать и писать, что привлекает немногих.
Жак Маржерет. Состояние Российской империи и великого княжества Московии
Апрель 1603 г. Тихвинский посад
Странно, но за ними никто не гнался – то ли слишком уж сильно Митрий приложил поленом цыганистого служку, то ли – и впрямь – монастырские надеялись, что никуда беглецы не денутся, тем более корову-то все ж таки со двора свели. Ну а за то, что на Божьих слуг руку подняли, наказание будет. Эх…
Митька оглянулся на родную слободу, вздохнул:
– Наверное, зря я его поленом… Не сдержался.
Василиска вдруг повела плечами и, скривив губы, негромко сказала:
– Не зря… Тот, на цыгана похожий, третьего дня ко мне приставал у колодца. Едва коромыслом не огрела… Видать, затаил зло, тать.
Митрий присвистнул:
– То-то я и смотрю – больно рано они за коровой явились. Игуменья и старцы обещали до осени подождать. Стало быть, настропалил кто-то… наверное, тот, цыганистый.
– Да ну тебя, – девчонка махнула рукой. – Станет игуменья всяких там служек слушать!
– Так, может, это и не игуменья вовсе их послала, может, сами по себе явились?! Или волею архимандрита посланы?
Митька сверкнул глазами, но тут же сник: ясно было – уж сами по себе монастырские никак не могли явиться. Отрок посмотрел на сестру:
– Так, говоришь, цыганистый к тебе вязался?
– Да, вязался. – Василиска вздохнула. – А как укорот получил, угрожал даже, дескать, смотри, дева, как бы хуже не было… Вот, змей, своего и добился. И поленом – ты правильно его, поделом! А что сбегли мы – так не переживай, Митря! Коровушку увели, так что у нас осталось-то? Избенка-развалюха да старый птичник? Тю! Есть о чем плакать! Да, может, оно все и к лучшему! Пойдем на Шугозерье, к погосту Спасскому, там мои дальние родичи живут – примут. Я всякое рукоделье знаю, да и к работе привычная, а ты у нас грамотей, глядишь, и в помощники старосты выйдешь.
– Да уж, – Митька опустил глаза и покраснел. Что и говорить, слова сестрицы были ему куда как приятны. Грамотей – оно верно. Спасибо Филофею-старцу, монашку покойному, что когда-то пригрел сироту-отрока, Царствие Небесное человеку Божьему во веки веков. И устав знал Митрий, и полуустав, и даже скоропись – письмо не простое, где каждая буквица одна к другой стремится, а иные друга на дружку лезут, а некоторые так и вообще набок валятся – поди разбери, что понаписано. Зато быстро – тут уж ничего не скажешь.
Прошлым летом, как помер Филофей-старец, навострился было Митька на весовую-важню или на таможню… Куда там! Тихвинский посад на свейские да ливонские рубежи известен, грамотеев много, все хлебные места заняты. И в таможне, и на весовой, да и вообще везде, где только можно, успенские монахи сидели – грамотны гораздо. А он, Митрий, из бобылей введенских – конкурент. Вот и гнали. А ведь Митька только на грамоту свою и надеялся – отец-то рановато умер, не успел ремеслу как следует обучить, а того умения, что у Митрия было, не хватало. Поучиться бы…
Дядько Ермил, староста бондарей тихвинских, предлагал, конечно, в ученики – поработать годок-другой забесплатно, но кто тогда Василиску кормить будет? Да и коровенка была – бросать жалко. Уйдет Митрий к Ермилу, как Василиска одна с коровой управится? Ну, на выпас отогнать, подоить, покормить, прибрать – ладно, а сенокос? Участок ведь выделен в заовражье – самая неудобь. Вот так подумал-подумал Митька и решил немного с бондарем обождать – может, и повезет еще на таможню пристроиться, да и Василиска чуток подрастет – замуж выйдет. Если, конечно, возьмет кто бесприданницу… Впрочем, не совсем бесприданницу – коровушку-то Митька бы за сестрицей, так и быть, отдал.
Еще одна задумка у Митри была – бить челом матушке игуменье введенской Дарье да на новый оброк в толмачи податься, к лоцманам, али так, к свейским торговым людям – их на посаде много бывало, да и сами тихвинцы в свейскую сторону на больших карбасах хаживали по Тихвинке, по Сяси-реке, через Ладогу, через Неву – в Варяжское море. В град Стекольны – Стокгольм – кожи везли, да меха – рухлядь мягкую, да медок с воском, да прочее, по мелочи, а обратно – медь да хорошо выделанное железо в слитках-укладах, а бывало, что и оружие – мушкеты – пищали свейские. Неплохие деньги делали, за сезон на ноги можно было встать крепко… Правда, можно было и сгинуть – от лихих людишек, от бурь-ураганов, да и просто замерзнуть на злом диком ветру; как правило, возвращались из Стокгольма лишь поздней осенью – раньше товары распродать не удавалось.
После войны, по Тявзинскому миру, свейская торговлишка развивалась бурно – толмачей не хватало. Вот Митька и решил попытать счастья. Шатался три дня по торговым рядам, присматривался – кроме свейских купцов, были еще на торгу любекские немцы – их язык тоже бы выучить не помешало. Ну, пока хотя бы свейский. Митрий действовал осторожно, знал – конкуренты дремать не станут, изобьют или камнем по голове шлепнут. Так и бродил по площади неприметливо, прикидывался, что товарец смотрит. Ходил, ходил – на третий день повезло, познакомился с одним свейским приказчиком, молодым усмешливым парнем, неплохо болтавшим по-русски. Свеи как раз разгружали карбас, и Митрий пристроился, народишку у купцов явно не хватало, к вечерне дело шло – в церквях уж и колокольцы ударили.
Как истинный православный человек, и Митрий должен бы был сейчас не со свейскими немцами якшаться, а бежать поскорей на службу. Но вот не побежал, как свеи позвали, махнул рукой – а, прости Господи! – и давай вместе со всеми тюки таскать. Вымотался – сил-то мало, но с Юханом – так приказчика звали – познакомился, разговорился.
Был Юхан высок, нескладен – этакая верста, однако весел и разговорчив – болтал без умолку. Митька ему посад с монастырями показывал – молодой швед оказался в Тихвине впервые, так все больше в Орешек да в Новгород хаживал, там и русскому выучился. Уж до чего усмешлив был, казалось, палец покажи – расхохочется. Митьке такие люди нравились, он и сам был посмеяться горазд, жаль вот только поводов для веселья в жизни его оказывалось не очень-то много. Короче, Митрий, осмелев, попросил поучить языку хотя бы немного. Юхан задумался, почесал белобрысую башку, а потом, засмеявшись, от души хлопнул отрока по плечу – согласился.
И не обманул, целый месяц в Тихвине пробыл и каждый день с Митькой на бережку встречался, учил. А уж Митрий горазд стараться – все слова старательно на распаренной берестине записывал, учил. Да перед ученьем Юхан строго-настрого наказал, пока никому про учебу не рассказывать и ни с кем из свеев не говорить – мол, не очень-то разрешают русских свейскому говору обучать. Митька перекрестился, обещал уговор держать. И держал – до тех самых пор, пока Юхан и купчишка его не отъехали. А потом расхрабрился, подошел к свеям, недавно прибывшим к тем, что на посаде лавки держали, поздоровался чинно, как дела спросил:
– Бонжур, месье. Камон са ва?
Шведы поглядели на парня… Переглянулись. И дружно грянули хохотом.
– Са ва, са ва, – покивал один, Карла Иваныч. – Ти чьто, в Париж-город собрался?
– Куда? – Митька поначалу не понял.
– Молодой чьеловек, ти только что говориль по-французски.
По-французски? Ах, вон оно что… Ну, Юхан, ну, удружил, морда свейская. Это вместо шведского языка он, Митрий, целый месяц французский учил? Вот так дела! Обидно – какой в Тихвине толк от речи французских немцев? Французское королевство – сторонушка дальняя, это вам не Швеция, куда сплавать, как в собственный огород сходить. Ни кораблей из Франции, ни купцов на посаде отродясь не видали. Французские немцы – незнаемые, не то что ливонские или, там, свеи. Ну, Юхан, шутничок чертов! То-то хохотал, когда прощались. Прямо ржал лошадью.
Немного погоревал Митька, а после махнул рукой и уж веселого шведского приказчика больше злом не поминал. Все ж таки хоть чему-то научил… Времени вот только жалко!
А Карла Иваныч, купец свейский, как-то встретил Митрия на торжище у книжного рядка. Узнал, улыбнулся в усы – длинные, чуть подкрученные, – поздоровался – бон жур, мол, мсье Димитри. Митька тоже отозвался – бон жур. Разговорились. Хороший человек оказался Карла Иваныч, хоть одет чудно: туфли, чулочки черные, на бедрах – пышные широкие буфы, кафтанчик куцый – камзол называется, длинный, подбитый мехом, плащ. Живот кругленький выпирает, седые волосы завиты, ноги чуть кривоватые – если б не одежка, и незаметно бы было, а так… Хотя тихвинцы давно уже на иноземную одежку не косились – привыкли. А кое-кто – говорят! – в Стекольнах и сам таковую нашивал! Ну, нашивал и нашивал – кому какое дело? Правда, некоторые чернецы осуждали: неча, мол, душу платьем поганым марать!
Зазвал Карла Иваныч Митьку в гости к себе, на постоялый двор, где свейские гости снимали почти полдома. Хорошая горница оказалась у свея. Митрий, как вошел, аж глаза зажмурил. По стенам не лавки, не сундуки – резные, обитые темно-голубым бархатом креслица, небольшой овальный столик, шкафчики с посудой и книгами, стеклянные окна – ну, то в Тихвине не невидаль, как и зеркала, и дорогая посуда. Пошарил Карла Иваныч в шкафу, снял с полки книгу, протянул Митьке.
– На, – сказал. – Читай. Только вернуть не забудь. Какие слова непонятные – выписывай, опосля спросишь.
Митрий обрадовался было – эко, сейчас свейский выучит, – ан нет, книжица-то французской оказалась, некоего Франсуа Рабле, «Героические деяния и речения доброго Пантагрюэля» называется. Но тем не менее заинтересовался Митька. Начал слова выписывать – поначалу каждый вечер к Карле Иванычу бегал, а потом все реже, реже – и без того уже многое понимал. Правда, и некогда особо было – сенокосы пошли. Уматывался Митька: не только для своей коровенки сено косил, а и обители Введенской женской, к коей, как все «бобыли иссадские», приписан навечно был. Иссад – так деревенька введенская называлась, на той стороне реки, супротив Большого Богородичного монастыря, который – он, а не Введенский – в Тихвине и есть самый главный! Хватало работы. И все же находил для книжицы время, по ночам читал, благо, светло было.
А по осени отъехал Карла Иваныч на родную сторонушку в свейский город Стокгольм, что у нас Стекольною кличут. С тех пор и не суждено было свидеться. Зимой Митрий на Введенскую обитель работал – по хозяйству больше: то дровишек из лесу привезти, то еще что. Хозяйка-сестрица, мать Гермогена, – согбенная горбоносая дева со злым взглядом маленьких, запрятанных под кустистые брови глазок – Митьку почему-то невзлюбила и все время старалась посылать на самую черную работу: чистить хлева, птичники, по весне – разбрасывать на поле навоз. Уставал отрок сильно, что поделать, таким уж уродился – сухоньким, слабым. Однако от труда непосильного словно бы сильней становился Митька, жилистым, выносливым, даже несколько раздался в плечах. Но как ни работал, а коровку-то увели – за осенний оброк-бобыльщину взяли. Да вот еще и со служкой неважно вышло! А и правильно – нечего к Василиске приставать! Эва, как бы он посейчас Богу душу не отдал! Убийство – грех тяжкий… Да нет, не должен бы – не так-то много у Митьки сил, чтоб насмерть завалить здорового молодого лба. И все же следует сейчас поберечься.
– На Шугозерье идти надоть, – словно подслушав Митькины мысли, опять напомнила Василиска.
Митрий задумчиво взглянул на нее и вдруг невольно залюбовался – уж больно хороша была сестрица! Синеокая, стройная, с темно-русою толстой косою. Вся хороша – и лицом, и фигурой, даже старая телогрея поверх длинной сермяжной рубахи до пят ничуть не скрадывала красоту Василиски. Поясок узенький, самолично цветастыми нитками вышитый, в ушах синие – под цвет глаз – сережки-кольца, убрус на голове хоть и старенький, да чистый, узорчатый. На ногах – кожаная обувка, поршни, такие же и у Митьки; чай, не в деревне, чтоб босиком-то ходить, да и не дети уже.
– На Шугозерье, так на Шугозерье, – подумав, согласился Митрий. – Попутчиков бы только сыскать.
– Сыщем, Митенька, сыщем. – Василиска обрадованно улыбнулась. – Как не сыскать, когда праздник сегодня? Знамо дело, уж хоть кто-нибудь да приехал из дальних погостов, не со Спасского, так с Пашозерского или с Паши-Кожелы.
– Скажешь тоже – с Паши-Кожелы, – усмехнулся Митрий. – Где Шугозерье, а где Паша-Кожела?! Да и не поедут с дальних погостов на праздник, время-то какое стоит – сеять скоро.
Девушка опустила ресницы.
– Что же тогда делать будем? Нешто одни доберемся?
– Одни не доберемся, и думать нечего, – веско заявил отрок. – Разбойного люда по лесам много. Сама знаешь – голод на Руси-матушке, сколько народишку на север с голодных мест подалось, слыхала?
– Да слыхала, как не слыхать? – Василиска махнула рукой. – Голод – он везде голод. И в наших краях, чай, народишку поубавилось, на торгу люди сказывали – где раньше выселки да починки были, там теперь одни пустоши. Ох, и за что такое наказание православному люду? Нешто этак Господа прогневили? Два лета неурожайных подряд – видано ли? Морозы в июне, в июле на реках лед – не слишком ли?
– Господа не гневи, дщерь, – передразнивая отца-келаря, прогнусавил Митька и добавил уже обычным голосом, правда, понизив его до еле различимого шепота. – На паперти шепчутся – знаешь, почему на Руси такой голод, да мор, да неустройство?
– Почему же?
Митрий оглянулся вокруг и, притянув сестрицу за шею, прошептал в самое ухо:
– Да потому что царь-то, говорят, ненастоящий!
Василиска вскрикнула, в ужасе зажав рот ладонью.
С Преображенской соборной церкви снова ударил колокол, подняв с росших рядом лип целую тучу галдящего воронья.
– Ну что, пойдем поищем попутчиков? – Митька дернул сестру за рукав.
– Так ты ж говорил, что не найдем!
– Ничего я такого не говорил, – невозмутимо усмехнулся отрок. – Сказал только, что с дальних погостов мы здесь вряд ли кого найдем. Но ведь, кроме них, нам и с холмогорцами по пути, и с архангелогородцами, и с мезенцами.
– Ой, а ведь и верно! Ну и умный же ты у меня, Митенька. Не зря Умником и кличут.
– Постой пока здесь, у паперти, а я по рядам прошвырнусь.
С малого посада вдоль по Белозерской улице в сторону прихода Флора и Лавра проскакали вооруженные всадники – в черных, украшенных серебряной канителью кафтанах, с болтавшимися у пояса саблями и саадаками за спиной. Государевы люди.
– Глянь-ко, Митрий, – Василиса с тревогой посмотрела им вслед. – Не по наши ли души?
Отрок задумчиво чмокнул губами и покачал головой:
– Вряд ли. Не успели б они так быстро. Да и в розыск нас объявить только Богородичный игумен может, он-то уж своих людей и послал бы.
Митрия внезапно вдруг затрясло – отрок только сейчас осознал, в каком незавидном положении они с сестрой очутились. Тяглые люди, бобыльщики – и вдруг подались в бега! Преступники – по закону государственному и божескому! Не боярские людишки, монастырские, да и Юрьев день давно отменен: стремясь спасти мелких землевладельцев – дворян и детей боярских, – царь Борис ввел заповедные лета, запретив крестьянам переход от одного владельца к другому. По закону Митрий и Василиска сейчас считались беглыми – со всеми вытекающими отсюда последствиями.
– А может, пойти к игуменье… даже не к ней, к архимандриту, броситься в ноги? – несмело предложил отрок.
– Ага, бросся… Сразу тебя же и в железа! Потом будут кнутом бить, ноздри вырвут и в вечное холопство. – Василиска теперь была настроена куда как решительнее братца. – Нет уж, милый. Коль решили бежать – так уж не отступимся.
– А вдруг догонят, найдут? Не сейчас – так позже. Шугозерье, чай, тоже на монастырских землях.
– Там и черные земли есть, – возразила девушка. – И беломосцы – владельцы мелкие. Ну, будем государево тягло платить не хуже, чем монастырское. Иль ты в железа хочешь? На чепь, в подземелье? Давай, пройдись по рядкам, а я здесь, у паперти, поспрошаю. Бог даст, и сыщем попутчиков.
Молча кивнув сестре, Митрий обошел Преображенскую церковь и, миновав весовую избу – важню, – направился к торговым рядам. А уж там-то чем только не торговали, хотя, казалось бы, не лучшие наступили времена в царстве-государстве российском, откровенно говоря, плохие времена – голод. В центральных уездах – да в самой Москве – говорят, людей ели. А вот здесь, на севере, благодаря давно налаженным промыслам и торговле, голод чувствовался в гораздо меньших масштабах, хотя, конечно, его нельзя было не заметить. Больше стало нищих, им, соответственно, меньше стали подавать, в лесах, ближних и дальних, промышляли ватаги лихих людишек, цены на зерно – несмотря на строгий запрет государя – взлетели до самых небес. Да и мало его было, зерна-то. У кого было – засеяли, ну а уж у кого нет, тому оставалось надеяться лишь на Бога, собственную голову и руки.
В лавках, перед рядками, торговали английским сукном – товар добрый, пошьешь рубаху или кафтан – сносу нет, да и по цене приемлемо. Рядом – ткани бархатные, аксамит, камча, камка, тут же и пуговицы на любой вкус – деревянные, оловянные, жемчужные. Чуть поодаль – пояса, наборные, златошвейные, шелковые, с кистями и гладью, за ними – кошельки-«кошки», серебришко хранить, не какие-нибудь медяхи. Из кошачьих шкур шитые, те шкуры самыми крепкими считались, потому и кошельки – «кошки». Хотя оно, конечно, народ посолиднее все ж таки кожаные предпочитал, это молодежь все больше «кошками» баловалась. Дальше, за суконным рядом, шли кузнечные: как сырье – крицы, уклад, – так и изделия: дверные и воротные петли, наконечники рогатин, ножи, замки на любой вкус. Пройдя шапочников и серебряников, Митрий поздоровался со знакомыми свечниками и остановился у северян меховщиков:
– Не с Архангельского ли городка будете?
– С Холмогор.
– А домой скоро возвернетесь?
– Как товар купят. Может, через пару недель, а может, и через месяц. А ты чего спрашиваешь-то, паря? – Купец (а скорее, приказчик, уж больно скромно одет для купца) пригладил рыжеватую бороду.
– Да вот попутчиков ищу, до Шугозерья, – честно признался отрок.
– Так подожди с месяц.
– Не, – Митрий с грустью покачал головой. – Мне поскорей надоть.
Он отошел в сторонку, поглядел на собор, перекрестился истово:
– Господи, Иисусе Христе, сыне Божий! Только бы он не умер, только бы… Сделай, чтоб остался жив, а я… я уж как-нибудь… Это ж надо – на живого человека руку поднял, пусть и на нехорошего… Грех, грех-то какой, Господи!
– Эй, паря!
Митрий вздрогнул и, обернувшись, увидел перед собой рыжебородого приказчика-холмогорца.
– Ежели тебе на Шугозерье надоть, попробуй с московскими купцами договориться, во-он их обоз, видишь? – приказчик кивнул куда-то в сторону зарядья, где виднелся с десяток покрытых рогожею возов, запряженных выносливыми мохнатыми лошадьми. – Они как раз на днях в Архангельский город поедут.
– С московскими? – Отрок закусил губу. – Угу, попробую. Благодарствую… – Отойдя, он запоздало повернулся, но рыжебородого холмогорца уже давно простыл и след.
– Значит, московские… – Приняв деловой вид, Митрий подошел к обозникам и, спросив старшего, поинтересовался насчет дороги.
Обозные московские мужики – все, как один, какие-то тощие и хмурые – недобро взглянули на подошедшего отрока и дружно покачали давно нечесанными головами.
– Не знаем мы ничего. Разрешит хозяин – тебя с собою возьмем. У него спрашивай.
– А где ж хозяин-то ваш?
– Вона, у таможни стоит, с дьяком.
– То не дьяк, монах таможний. У нас здесь нет дьяков.
– Ну, короче, там. Толстый такой, борода через все пузо.
Московский купец, в отличие от своих обозников, и впрямь оказался чрезвычайно упитанным. Окладистая, какая-то серовато-пегая борода его – бородища даже! – важно возлежала на объемистом животе. Одет торговец был словно боярин: шелковый, желтого цвета зипун, поверх – синий аксамитовый полукафтанец, поверх – бархатный зеленый кафтан, а уж поверх того – узорчато-переливчатая ферязь с разрезными, завязанным за спиной рукавами. Для полного сходства с боярином не хватало только высокой горлатной шапки, но уж тут купчина явно понимал, что переборщил бы, а потому довольствовался обычной круглой мурмолкой, отороченной по краям рыжим беличьим мехом. Зато золоченых блях – оламов – на шапке было нашито с лихвою, аж глазам больно. Купец явно о чем-то упрашивал таможенника, льстиво улыбался, чуть ли не кланялся, даже тряс тяжелой, приятно позвякивающей мошною, однако монах, похоже, оставался непреклонным. Митрий про себя усмехнулся – вот в этом-то и есть отличие таможенного монаха от обычного таможенника. На что монаху деньги и посулы?! Так что вряд ли что тут у пегобородого выйдет.
Московский гость и сам пришел к тому же выводу, поскольку, простившись с таможенником, злобно сплюнул на землю и, задумчиво наморщив широкий лоб, зашагал к своему обозу. Тут-то, по пути, его и перехватил Митрий, поклонился:
– Здрав будь, гость московский.
– О! – удивился купец. – А ты кто такой? Чего тебе от меня надо?
Он пристально осмотрел отрока с головы до ног. Собственно, нечего было особо рассматривать: узкие полотняные штаны, кожаные поршни с ремнями, серенькая сермяжная рубаха, подпоясанная простым кушачком, а поверх нее – короткая суконная куртка, какие носили жители приморских городов: лоцманы, шкиперы, матросы. Удобная вещь, собственно, Митрия в таком наряде сочли бы за своего и в Новгороде, и в Орешке, и в Копорье, и даже где-нибудь в Гамбурге или Любеке, не говоря уже о Стокгольме, – везде. Везде, но только не в Москве и вообще не в центральных областях Российского царства.
– Я Димитрий, Иванов сын, – быстро соврал отрок. – Успенский служитель – добираюсь по делам в Спасский погост. Это в Шугозерье, вам по пути.
– Кто это тебе сказал, что нам по пути? – презрительно хохотнул купец.
– Но… Но вы же едете в Архангельск?
– Кто тебе сказал, что в Архангельск?
– Да… говорят… – Митрий уже понял, что вряд ли у него здесь хоть что-нибудь получится с этим подозрительным московитом. – Я бы мог быть вам проводником… гм… на первое время.
– У нас есть проводник, – глухо бросил торговец. – И мы не едем в Архангельск. Да и вообще, а ну-ка, пошел отсюда, иначе велю прогнать тебя палками. Пошел, кому говорю!
– Да ухожу, ухожу, не больно-то и надо, – усмехнувшись с ничуть не меньшим презрением, нежели сам купец, Митрий пожал плечами и повернулся к торговцу спиной.
– Ишь, нацепил на себя поганую одежку, христопродавец! – зло бросил ему вслед московит.
Митрий немедленно обернулся – все ж таки обидели:
– От христопродавца слышу!
Купец взбеленился, подбежал к обозникам, заорал:
– А ну, догоните-ка его, ребята, да как следует угостите палками!
Обозные мужики поспешили выполнить приказание… Однако Митрия уже простыл и след. Станет он их дожидаться, как же! Ну, надо же – обозвать удобную свейскую куртку поганой одежкой! Только московит такое и может ляпнуть. Вообще Митрий слыхал еще от отца Филофея, что многие московиты – и вовсе не только знатные – считают себя людьми особенными, истинно правильными, а вот всех остальных, особенно иностранцев, – погаными. Говорят, даже после встречи с каким-нибудь аглицким или немецким гостем тщательно моют руки, а потом отмаливают грех в церкви. А ну, как и тихвинцы б так? Церквей бы не хватило! Да, конечно, средь иноземцев всякого люда хватает – есть и мерзавцы, а есть и совсем хорошие люди, вроде Карлы Иваныча. Впрочем, как и среди русских.
– Эй, Митька, погодь! Да подожди, говорю, Умник.
Митрий остановился, дожидаясь подбегавшего к нему смешного лопоухого парня чуть постарше себя, одетого в длинный щегольской кафтан и лапти, Онисима Жилу. Дождавшись, приветствовал:
– Здоров будь, Онисим. Чего бежишь?
– Дело к тебе важное есть, – уклончиво отвечал тот. – На деньгу!
– Еще бы сказал – на копейку! – усмехнулся Митрий. – Откуда у меня столько?
– Ну, как знаешь… – Лениво махнув рукой, Онисим повернулся, якобы захотел уйти.
– Не хочешь, не говори, не больно-то надо. – Митрий хорошо знал Жилу и выстраивал беседу вполне уверенно. – Серебрях-то – копеек да денег – у меня, конечно, нет, но вот медная мортка, пожалуй, для тебя и найдется.
– Фи, мортка! – скривил тонкие губы Онисим. – Ну, хотя бы «полпирога»? Ну, «полполпирога», а?
– Гм… Ну, так и быть! – Митрий порылся в подоле куртки, нащупывая пальцами мелкие медные монетки с непонятными, давно истершимися знаками. Размером с ноготь большого пальца – «полпирога», с ноготь среднего – «полполпирога», с ноготь мизинца – мортка.
– На, держи, Жилище! – Пара мелких медях – морток – перекочевала в потную ладонь Онисима.
– Ну вот, другое дело, – довольно осклабился тот. – А говорил – нету. Ну, слушай теперь. Постоялый двор на Большом посаде знаешь? Ну, где свеи да прочие немцы обычно живут?
– Знаю. А что?
– Там приехал один черт, приказчик из Стекольны!
– Из Стекольны?!
– Во-во! Так он сказал хозяину, что один свей оставил кое-что для некоего отрока Димитрия, введенского бобыля.
Митрий озадаченно почесал затылок:
– Говоришь, приказчик… А как его зовут?
– Вроде Якоб. Да-да, точно Якоб. Длинный такой, носатый. Да там найдешь, а мне некогда – дела.
Махнув рукой, Онисим Жила исчез в торговой толпе, радостно зажимая в ладони мелкие медные монетки. Не только на полпирога, но и на квас вполне хватит! И на сбитень, и на огурец, и на то, чтобы заплатить за грешные утехи Гунявой Мульке, жительнице одной веселой избенки, что тайно содержала бабка Свекачиха в недалекой от большого посада деревеньке Стретилово.
Отыскав у паперти Василиску, Митрий без слов схватил ее за руку и потащил за собой.
– Куда мы?
– Недалеко. Есть тут один постоялый двор. Там и перекусим.
– Так ты договорился с кем-нибудь?
– Подожди, потом.
– То есть, как это – потом?
Не отвечая, отрок свернул на утопавшую в ивняке и ольховых зарослях Береговую улицу и так же молча вошел в широкие ворота одного из многочисленных постоялых дворов.
– Что угодно? – Митрий и Василиска едва вошли в гостевую горницу, как к ним тут же с порога подскочил служка – рыжий разбитной парень.
– Угодно видеть некоего господина Якоба, – негромко пояснил отрок. – Приказчика, недавно прибывшего из Стокгольма.
Название шведской столицы отрок выговорил правильно, на шведский манер.
– Да, есть такой, – служка кивнул. – Идем, провожу. Тебя и твою деву. Скажу честно, – он доверительно понизил голос, – на Москве бы очень косо смотрели, если б дева пошла – даже и с кем-то – на постоялый двор, да еще к мужчине, да еще к иноземцу! Ужас!
Митрий усмехнулся:
– Так у нас, чай, не Москва.
– И слава Богу! – Приказчик вполне серьезно перекрестился на образ, висевший в дальнем углу длинной гостевой залы. – Я сам год как из Москвы.
– Ах, вон что… – сочувственно кивнул отрок. – Как там?
– Голодно… – рыжий вздохнул. – Ну да ничего, столица еще и не то терпела! Выдюжит и на этот раз.
– Дай-то Бог.
При других обстоятельствах Митрий, конечно же, поболтал бы со служкой, просто так, из чистого любопытства, и про Москву бы побольше выспросил, и про Кремль, и про царя Бориса Федоровича. Поболтал бы, да вот только сейчас был не тот случай – следовало спешить.
– Пришли. – Поднявшись по узкой лестнице на второй этаж, служка постучал в горницу. – Господин Якоб! Эй, господине…
Дверь тут же отворилась, явив за собой длинное, вытянутое лицо шведского приказчика, обрамленное светлыми волнистыми волосами. Нос был породистый, орлиный, больше бы подошедший какому-нибудь дворянину-авантюристу, благородному разбойнику или пирату, но уж никак не мирному помощнику негоцианта.
– Вы кто такие? – Приказчик очень хорошо говорил по-русски, лишь изредка смягчая согласные звуки.
– Добрый день, гере Якоб, – склонив голову, по-шведски (научил-таки Карла Иваныч) поздоровался Митрий. – Я по поводу некоей вещи, оставленной…
– А, ты Дмитрий?! – обрадовался приказчик. – Прошу в комнату… И вашу спутницу – тоже.
Тщательно прикрыв за собой дверь, гере Якоб уселся за стол и, вытащив из-за пазухи какой-то свиток, принялся внимательно разглядывать гостя.
– Итак, господин Дмитрий, – заглядывая в свиток, промолвил он. – Лет четырнадцати, роста среднего, худощавого телосложения, кожа чуть смуглая, лицо овальное, чистое, волосы темно-русые, немного вьющиеся, нос прямой, глаза большие, серые… На левой руке – родинка у большого пальца… Ага, вижу, вот она. Ну, тогда, пожалуй, все. Что ж, в качестве части наследства господин Нильсен завещал вам одну из своих книг… Да-да, в качестве части наследства. Что вы так смотрите? Гере Карл Йоганн Нильсен, к сожалению, не так давно умер, оставив меня своим душеприказчиком.
– Умер? – с удивлением воскликнул Митрий. – Карла Иваныч умер? Жаль… Он был хороший, очень хороший человек. Хороший и добрый.
– Вот эта вещь. – Приказчик положил на стол книгу.
– Франсуа Рабле, – шепотом прочитал отрок. – «Героические деяния и речения доброго Пантагрюэля».
Глава 3 Прохор
Юноши, наравне с подростками, сходятся обычно по праздничным дням… и вступают в рукопашный бой, начинают они борьбу кулаками, а вскоре без разбору и с великой яростью бьют ногами…
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах
Апрель—май 1603 г. Тихвинский посад
Нет, не оказалось на торгу подходящего уклада, даже криц – и тех не было. Пронька-молотобоец все глаза проглядел, да так ничего и не высмотрел. Может, поздновато пришел? Колокола на Преображенской церкви уж к обедне звонили. Да, верно, что поздно. Ух и ругаться будет хозяин, Платон Акимыч, и рука у него тяжелая – здоров, чертов сын!
Платон Акимыч из всем известной семьи, Узкоглазовых, что издавна на тихвинской земле кузнечным делом промышляла. Узкоглазовых всякий знает, хоть и не такие они богачи, как, к примеру, Чаплины, которые с десяток кузниц держат. У Платон Акимыча поменьше – три, но и то дело! Сам-то Пронька гол как сокол, отца-матери не помнил, знал только, что приходились они Узкоглазовым дальними-предальними родичами-приживалами. В общем, седьмая вода на киселе.
Так бы и мыкался Проша в прислужниках, коли б не уродился таким здоровым. Прямо богатырь – Илья Муромец. В четырнадцать лет уже запросто подковы гнул, в пятнадцать – знатным кулачным бойцом стал, за большой посад против введенских бился, силушку накопил немереную, да и вид имел осанистый, представительный – кряжистый, мускулы буграми, в плечах – сажень косая, так его и прозвали на посаде – Пронька Сажень. Лицо у Проши круглое, добродушное – по натуре своей был он парнем незлым, – кудри рыжеватые из-под шапки вьются, бородка кудрявится, усики, – по виду и не скажешь, что едва шестнадцать исполнилось, куда как старше выглядит вьюнош.
Силен Пронька да покладист, а уж хозяина своего, Платона Акимыча, боится пуще черта, еще бы – всем ему обязан, не черту, Платон Акимычу Узкоглазову. Как стал в силу входить, определил его хозяин на дальнюю кузницу, что у самой реки, в молотобойцы к сродственнику своему, расковочному кузнецу дядьке Устину. Строг был Устин, и учеников, и подмастерьев, и молотобойца держал так же – в строгости, чуть что не так, охаживал вожжами без всякой жалости. Однако и учил на совесть всему, что сам знал.
Не так силен был дядько, как ловок да жилист, а молот в руках его будто пел, да все на разные голоса, смотря по заказу: на подковах – тихонько, динь-динь, на лемехах – наоборот, басовито, словно соборный колокол, на петлях воротных – не тихо, но и не громко, средненько этак, ну а ежели наконечники рогатин приходилось ковать – нечасто, на то оружейные кузнецы были, – то уж тут звук был совсем другим, въедливо-громким, визгливым, таким, что хоть затыкай уши. Прошка в кузне был на особливом положении – не только кувалдой махал, но и – время от времени – посылал его самолично Платон Акимыч к криничным да укладным кузнецам за крицами и укладом. Коли нет уклада, так брали крицы – укладная кузня, где крицы, из болотной руды «выдутые», в хорошие железа (уклад) перековывали, у Узкоглазова имелась, а уж из уклада расковочные кузнецы ковали разные нужные в любом хозяйстве вещи: топоры, лемеха, гвозди… Вот за такими крицами или укладом и посылал Проньку хозяин, как сейчас вот послал… И что же теперь Пронька ему скажет? Нет, мол, ни укладу, ни криц? А Платон Акимыч его за это кулачищем промеж глаз, да так, что только искры посыплются! И между прочим, правильно. Раньше надо было выходить, раньше. Так ведь Проша и вышел раньше… вернее, почти что вышел. Выбрался из курной избенки, где с другими подмастерьями жил, тут-то хозяин, на задний двор за приглядом зайдя, его и приметил: подь, говорит, сюда, Прохор, на вот тебе две деньги, беги на торжище, там шомушские мужики крицы должны привезти. Купи, выбери, какие получше. Да-а… Легко сказать – выбери. Шомушские-то сначала на Большую Романицкую к Чаплиным завернут, а уж потом только – с тем, что останется, – к торгу. Ну и чего? Хозяйским поручением Пронька, конечно, горд был, да не успел и за ворота выйти, как пришлось телегу из грязи вытаскивать. Дедко Федот, возница узкоглазовский, так к парню и кинулся, едва завидел – помоги, мол, Пронюшка! Пронюшка и помог, а куда бы делся? Пока возился да потом от грязи одежонку отчищал – вот и пролетело времечко. На торжище к соборной церкви пришел, а шомушских уж давно и след простыл. Станут они его дожидаться, как же! Однако уходить с площади Пронька не торопился. Шомушских нет, так вдруг да сарожские приедут, в Сароже-деревеньке на болотцах тоже руды знатные. Сторговать да бежать на усадьбу за подводой. Дедко Федот, поди, опять в грязюке застрянет… хотя нет, уж поди засыпали лужицу.
Бродя меж торговых рядов, Пронька распахнул сермягу – всего-то конец апреля, а солнце, гляди ж ты, печет почти что по-летнему. Так вот и в прошлолетось было – а затем вдруг морозы грянули. Вот и неурожай, вот и глад, и мор, на Москве, говорят, людей едят – дожили, прости Господи! Да и здесь, в северных волостях, тоже хлеба не было… Впрочем, конечно, был, да дорог – не всякому своеземцу под силу, не говоря уже о простых мужиках. Рыбой перебивались, дичиной – а уж так хотелось духмяную краюху хлебушка! Да не было. Хотя, благодарствие Господу, в озерах да реках рыбы было полно, а в лесах – дичи. Частенько и кузнечные закидывали сети, тут было главное – не ловить у монастырских тоней, да и так, монахам-тонникам – рыбных обительских ловен блюстителям – на глаза не попасться, иначе потом греха не оберешься – хороший штраф выпишет судебный старец, а то как бы и не батогов.
Походил по торжищу Пронька, так нужного товару и не нашел, пригорюнился. Уселся под березкой у паперти, задумался. Легкий ветерок гнал белые облака по голубому небу, облака отражались в темной воде реки не успевшими растаять льдинами, пахло старым сеном, навозом и молодой листвой. Вокруг соборной церкви зеленела трава, весело желтели мохнатые цветки мать-и-мачехи, а рядом, под забором, напоминая о морозной зиме, еще чернели съежившиеся от весеннего солнца сугробы. Хороший березозол-апрель выдался, теплый, сухой, такой бы и май-травень – ужо успели бы с севом… если было у кого чего сеять. Ну, хоть травы нарастет на сено – и то хорошо.
Прошка вдруг почувствовал голод и, поглядев на обжорные рядки, сглотнул набежавшую слюну. Торговали, конечно, не как в былые времена – калачами, пирогами, блинами, – нет, нынче все больше жареной да печеной рыбкой, вяленым мяском, сушеными грибами, ягодной – с прошлогодней клюквы – бражкою, но все равно поесть было что. Прохор иногда задумывался: как же это так получается, что по всей святой Руси страшный голод, такой, что люди кору на деревьях едят и сами на себя охотятся? Ну, неурожай, оно понятно – ни полбы, ни гречихи, ни хлебушка. Но что, в реках да озерках рыбы меньше стало? Или зверь лесной да птицы все перемерли? Ну, нет хлеба, так ведь не единым хлебом сыт человек – можно и грибами, и ягодами, и рыбой с дичиной подкрепиться. С чего ж тогда такой голод? Вопрос этот Пронька даже дружку своему, Митьке Умнику, известному грамотею, задал.
Митька аж закашлялся:
– Ну ты и спросил, Проша! Вот скажи-ка, сколько на большом посаде дворов?
– Гм… – Пронька задумался. – Ну, может, около сотни…
– «Около сотни», – передразнил Митька. – Еще двадцать лет назад сто сорок пять было, а сейчас, считай, сотни две.
– Ну, пусть так, – согласился Прохор. – Только я чего-то не пойму – при чем тут голод?
– А при том, Прошенька, что в Москве-то, во Владимире, Курске не сотнями, тысячами дворы считают! Ты прикинь – столько людей! И деревни там не в один двор, земли-то благодатные, народу – тьма. И все житом кормились. А как не стало жита? Рыбу да дичину всю быстро съели. А потом?
Прохор вздохнул:
– Друг за дружку принялись, сыроядцы. Ох, прости, Господи.
Вспомнив приятеля, Пронька встрепенулся. Вот бы к кому и зайти! Уж Митрий-то живо придумает, как с крицами быть. Умный. Правда, прежде чем совет дать, попеняет, мол, привыкай своим умом жить, не все кулаками. Да что тут самому думать – тут и думать нечего. Коли криц на торжище нет, так вернуться домой да обо всем по честности доложить хозяину, мол, так и так, не успел к шомушским. Платон Акимыч, конечно, разорется, угостит тумаками, ну, не то страшно, что побьет, а то, что доверять перестанет, ужо в следующий раз не Прохора, а кого другого по делам важным пошлет. Плохо. Инда, и впрямь к Митьке зайти, посоветоваться? Ох, неохота на малый посад, через речку, перебираться – там же, почитай, все враги, введенские. Ух, сколько их попадало под горячую руку во время боев кулачных, всяко бывало, и так, один на один, и стенка на стенку. Ну, ничего, если и нападет по пути пара-тройка – отбиться легко, вот только бы десяток с кольями не набег. Да не набегут, поди, все ж каждый при деле. Да, надо, надо к Митьке зайти!
Решив так, Прохор повеселел, поднялся на ноги и, весело насвистывая, направился к броду. Широкая Белозерская улица истекала пылью, поднимавшейся из-под неспешно пробирающихся возов. По левую руку шумел большой посад, по правую – высились мощные деревянные стены Богородичной Успенской обители. За стенами поднимались в небо шатры недавно выстроенной пятигнездной звонницы и луковичные купола собора. Впереди блестела река Тихвинка. Красиво было кругом, благостно. Прохор на ходу подумал было, что ведь, наверное, напрямик, вброд-то, сейчас и не перейдешь – разлив… Однако березозол месяц сухим выдался, так что, может, и можно пройти, тем более, говорят, люди недавно ходили. Радостно было Проньке. Чего перед собой таиться? Не так Митьку хотел увидеть, как дальнюю сестрицу его, Василиску. Ох, и красива ж была дева, Прошка допрежь никогда таких красавиц не видывал! Темно-русая коса, сурьмяны брови, ресницы долгие, а в глазах – озерная синь без конца и края! Давно уже запала Василиска в Пронькино сердце, с тех самых пор, как познакомился он с Митькой Умником. А знакомство сие произошло при обстоятельствах грустных, для Прошки, можно сказать, прискорбных. Что и говорить, побили его тогда введенские. Дело так было…
На Масленицу – не в ту, что в этот год, в прошлогоднюю – уговорились подраться. Как всегда – сначала у себя на посаде: Преображенский приход против прихода Флора и Лавра, а уж потом выставились охотники за весь большой посад супротив введенских бобылей, заречных. Сошлись у мостика, на речке – снежок вокруг ровненький, беленький, по обоим берегам толпы людские чернеют, на левом – свои, большепосадские, на правом – враги, введенцы. Сошлись стенка на стенку, как положено – дюжина с дюжиной. Прежде чем в драку лезть, договоры промеж собой подтвердили, чтоб все по-честному, по справедливости – свинчатки, кистени, ножи в рукавах не прятать, по лицу и срамным местам не бить. Выпустили для затравки мальцов – те, как петухи, заходили друг за другом, заругались – о-па! – уже и удары пошли, полетела на снег красная юшка. Это кто ж кого так уделал? Да, кажись, нашего, посадского! А ну, братцы, покажем введенским, где раки зимуют!
Сошлись…
Как бежали друг к дружке – ругались, а затем тихо стало, лишь слышалось злое сопение да ухающие удары: н-на, н-на, н-на!
Дрались истово, покамест, попервости, покуда никто из драки не выбыл, каждый себе соперника отыскал – с ним и метелился. Прошке здоровенный парень достался – кулаки с голову, борода лопатой, носище здоровенный, красный. Прохор сразу не бил, прощупывал… Вот чуть отклонился… Вж-жик! Кулак соперника пролетел мимо носа, а второй тут же ударил в грудь! Пронька того удара ждал, уклонился, но так, чтоб не очень заметно было, закашлялся, видя, как вновь замахивается обрадованный соперник. Тут уж ждать не стал, ка-ак двинул в грудину – носатый так и полетел в сугроб! Правда, сразу вскочил на ноги и, злобно выругавшись, снова бросился в схватку. Тем временем Пронька чуть отдышался, осмотрелся – что-то не везло сегодня посадским, трое уже валялись в снегу, а введенских – лишь двое.
– А ну, робятушки, постоим за Большой посад! – С этаким криком Прохор метнулся в самую гущу драки, с ходу отоваривая одного, другого, третьего… На его пути вновь возник прежний враг – носатый, – ухмыляясь, с размаху нанес удар… Прохор принял его в кулаки и, наклонив голову, боднул соперника в грудь, с удовольствием глядя, как тот ошарашенно захлопал глазами. И тут же зазвенело в левом ухе! А не надо было отвлекаться. Прохор разъяренно развернулся, увидев, как дернулся от него в сторону высокий цыганистый парень. Интересно, кто это? Что-то раньше его Пронька не видел. Видать, из новых введенских служек-приказчиков, а то и целовальник. Все может быть, бывает, и богатые купчины не прочь помахать кулаками, разогнать кровь. Хэк! Снова поднялся носатый… Ага, и цыганистый подкрался сзади… Ну-ну, ухари, давайте. Посмотрим еще, как тут у вас выгорит – двое на одного.
Со всех сторон раздавались удары, кто-то стонал, кто-то, опустившись на колени в снег, харкал кровью. Сосредоточив все свое внимание на непосредственных соперниках, Прохор следил за общим ходом схватки лишь краем глаза. Отвлекся, приняв на грудь мощный удар носатого, устоял на ногах, врезал и тут же развернулся, перехватив удар «цыгана». Ухватил, дернул за руку, крутанул – парень взвыл, люто, как волк, из разжавшейся ладони его что-то выпало в снег. Свинчатка! Ах ты гад!
Прошка не нарушил правила, просто, не выпуская врага, нанес ему несколько сильных ударов в грудь и живот. Цыганистый скрючился, застонал, и Прохор брезгливо откинул его в сторону. А носатый так и не встал! Видать, хорошо отоварил его посадский молотобоец!
Пронька и не заметил, как закончилась схватка. Закончилась победой посадских, хотя и введенские держались достойно. Только вот таких сук, как этот «цыган», зря в свою ораву взяли!
Прохор так и заявил введенскому главарю, как стали расходиться. Главарь – молодой угрюмый мужик из пашенных крестьян – лишь покачал головой да буркнул, мол, не знаю никакой свинчатки, за руку не пойман – не вор. Но пообещал разобраться. Прошка махнул рукой да вместе со своими пошел на посад, там и разошлись, у Знаменской деревянной церквушки. Кто куда пошел – кто по домам, кто в кабак, а Прохор – на постоялый двор завернул, кваску попить, больно уж квасок тамошний нравился – зело вкусен. Попил не заходя – на улице продавал служка, – вытер рукавом губы да направился не торопясь к себе, на Береговую. Свернул в подворотину – путь срезать, – там-то его и отоварили колом по башке. Очнулся в снегу – спине холодно, в глазах круги зеленые, рядом какие-то ребята суетятся, охают. Присмотрелся – парень с девкой, примерно его, Прошкиного, возраста.
– Ой, очнулся! Встать можешь? Может, к нам, в Иссад? Сейчас подвода пойдет.
– Не, робя. – Прохор через силу улыбнулся. – Я уж лучше домой. А за заботу – благодарствую.
Встал… Да тут же и повалился бы снова, коли б новые знакомцы не подхватили. Спасибо, довели до усадьбы, иначе так бы и сгинул, замерз бы ночью, место-то малолюдное. Вот огрели так огрели, собачьи дети. Интересно кто? Цыганистый или носатый? Так и не дознался Пронька. Оклемался скоро, сразу и пошел на введенскую сторону, с визитом – купил на «полпирога» сладостей, спросил у первого попавшегося, где изба бобыля Митьки, сына Терентьева, – показали, нашел. Ну и изба! Курная избенка! Черная, замшелая, в сугробе – внутри свету белого не видать, угарно, да еще и корова тут же, от морозов со двора заведена. Бедно! Ну, так ведь и сам Прошка не из богачей. Митька ему обрадовался, а уж девка – оказалось, сестра, правда, не родная, дальняя, Василиской звали – засуетилась у печки со щами, поставила на стол миску – кушай, гостюшка дорогой!
Пронька не стал отказываться – голоден был. Опростал миску в одну харю и не заметил, да и не наелся – не больно-то насытишься щами пустыми. Потом, правда, сконфузился, да, вспомнив, высыпал из котомки гостинцы – мед в сотах, сладкий жмых да морошку-ягоду, в лопуховых кореньях сваренную. Василиска попробовала.
– Вкусно!
Поболтали о том о сем. Митька грамотен оказался, много чего интересного рассказывал про святых старцев, да про древних князей, да про страны разные. Ну, грамотеи – то для Тихвина не невидаль.
– Вам бы на Расею податься. В Москву, во Владимир, в Суздаль, – оглядев избенку, покачал головой гость. – Там, слыхивал, грамотных людей мало.
– Ага, в Москву. – Василиска тихонько засмеялась. – Оттуда ж, наоборот, все бегут – неурожай страшный, говорят, голод будет.
Как вышли во двор прощаться, глянул Прошка на девку и понял – пропал. С тех пор частенько захаживал на Введенскую сторону. Правда, лихих людей пасся – до темноты не засиживался, девка девкой, а своя голова дорога тоже.
А бродок-то затоплен оказался. Хорошо, лодочник знакомый попался, на ту сторону перевез, к тоне введенской, к Иссаду. Поблагодарив лодочника, перекрестился Пронька на Введенскую церквушку, поклонился проходившим мимо монахиням да направился к знакомой избенке, где жили друзья – Митька Умник да Василиска, девушка с сияющими синью глазами. Вон, от дороги, первая изба – квасника Филофея, за ним – Василия Третье Око, тот из пашенных, а уж за его домом как раз и Митькина оградка притулилась… Что такое? Что-то много людей на дворе – введенские служки в темных кафтанах, стрельцы, даже седобородый старец с Большой Богородичной обители, помощник самого настоятеля – архимандрита – по судейским делам! Однако это что ж такое делается-то, а?
– А, ничего особенного, – охотно пояснил пробегавший мимо сопленосый мальчишка. – Пришли поутру к Митьке Умнику коровенку забрать за недоимки, а он служек возьми да и угости поленом, так-то!
– Что, насмерть угостил? – не поверил Прохор. – Это Митька-то?
– Насмерть не насмерть, а угостил. Они, служки-то, говорят, сестрицу его домогались.
– Ах, вон оно что… – Пронька насупился. – Что за служки?
– Да не знаю я, пусти, паря, – заканючил малец. – Служки как служки. Один – чернявый такой, противный, на цыгана похож.
Вырвавшись наконец, мальчишка умчался, а Прохор, задумчиво уставившись на суетившихся у Митькиного двора людей, вдруг понял, что самого главного-то и не спросил: а где же, собственно, Митька с сестрой?
Делать нечего, подошел ближе, хоть и не любил монастырских – да кто их на посаде любил? Одно дело – чернецы-монахи, другое – настоятель и прочая братия: алчны, сребролюбивы, мстительны. Монастырь, как паук, все земли под себя подмял, всякий посадский человек ему должен!
– Чего уставился, паря? – Стрелец – худой длинный мужичонка в темном кафтане, с бердышом и саблей – неодобрительно посмотрел на Проньку.
– Любопытствую, дядько! – широко улыбнулся тот. – Грят, убивство тут было! Введенских служек живота лишили. Так им и надо, введенцам!
Стрелец усмехнулся уже куда более благосклонно, ну как же, введенские бобыли завсегда посадским конкурентами были.
– Не убили, а побили крепко. И не служек, а одного служку, другой страхом отделался.
– Во как! – Пронька покачал головой. – И что ж теперича тем ворам, кто бил, будет? Неужель казнят?
– Не, не казнят. – Стрелец задумчиво поковырял в носу. – Батогом побьют да ноздри вырвать могут – всего-то делов. Правда, если поймают.
– Если поймают? – Пронька почувствовал, как бешено заколотилось сердце. – Так они, что же, сбегли?
– А ты думал! – глухо расхохотался воин. – Станут правеж дожидаться? Жди! Руки в ноги – и бежать. Ищи их, свищи. Хотя далеко не убегут – ужо разошлют по монастырским селам да тоням бирючей. Куда беглецам податься? Придут куда – тут же их и схватят. А схватят обязательно. Тут дело не в том, что служку отоварили, а в том, что от тягла сбегли!
– А ежели они в свейскую землю рванут? – допытывал словоохотливого стрельца Прохор. – Тогда тоже поймают?
– До свейской земли еще добраться надоть! Путь-то неблизок, только богатому человеку под силу. А эти что? – Стрелец с презрением кивнул на избенку. – Голь да шмоль сиволапотная! Не, такие к свеям не побегут.
Озадаченный услышанным, Прошка повернулся и медленно направился обратно. Интересно, куда могли побежать Митька и Василиска? Может быть, во-он в тот дальний лес? Или в ту рощицу? А еще рядом урочище, ручей, болото. Недаром говорят, у беглецов сто дорог. Однако это только до холодов, до первого снега. Да и летом в пути чем-то подкрепляться надо. Ну, рыба, само собой, может, дичь – тетерев там, глухарь. До зимы в лесах продержаться можно – а дальше? Без теплой одежки, без жилья – пропадешь, сгинешь. Хотя, с другой стороны, пустошей сейчас много – такие уж невеселые времена. Отыскать в глухомани избенку, подлатать – провести зиму. Пока кто-нибудь дым не увидит. А потом наведаются пристава: кто вы, отроче, да откуда? А не вы ль служек введенских изобидели и от монастырского тягла бежали? Не вы? Ой ли… А ведь по всем приметам – схожи…
– Не было, говоришь, шомушских? – Хозяин, Платон Акимыч, недоверчиво посмотрел на поникшего головой Проньку. – А может, все ж таки были, да ты проспал? Ух, балбесина!
Отвесив проштрафившемуся молотобойцу увесистый подзатыльник, Платон Акимыч несколько успокоился и задумчиво потеребил бороду:
– Ин ладно, завтра с утреца поедете с Федотом за крицами к Козьме, в Сарожу. Знаешь Козьму-то?
– Знаю, батюшко, – радуясь, что буря миновала, кивнул Прохор. – Чернобородый такой, по осени на усадебку заезжал.
– Вот-вот, к нему и поедете. Купите криц, Козьма-то – по ним мастер, ну и там поспрошаете, буде кто из сарожских уклад предложит, возьмите и уклад – да только глядите, чего брать будете.
– Уж погляжу, Платон Акимыч, не изволь беспокоиться! – Пронька зачем-то перекрестился.
– Зря-то рожу не перекрещивай, – ухмыльнулся хозяин. – С Устином-ковалем да с подмастерьями поедете, да еще дед Федот, о двух возах. Смотрите токмо осторожнее, возы мне не ушатайте.
– Да сладим, батюшко!
– Сладим… – Платон Акимыч заворчал. – Ты уж мне сегодня сладил… Почитай, цельный день шатался незнамо где.
– Так ведь крицы искал…
– Искал он… Я уж без тебя нашел, в Сароже… Постой. – Хозяин вдруг осекся. – А ты у кого про крицы спрашивал?
– Да у многих. – Прошка махнул рукой. – По всему торжищу шлялся. Исподволь этак про шомушских выпытывал, они ж чаплинские, не наши…
Платон Акимыч вдруг упер руки в бока и густо, со смаком захохотал.
– Ой, уморил, – сквозь смех проговорил он. – Не наши, говорит, шомушские. А сарожские-то, что, наши, что ли?
– И правда! – До Проньки наконец дошло, на что посылает его хозяин кузниц. Причем не только его, но и расковочного кузнеца Устина с подмастерьями, и деда Федота… Сарожские-то укладники с кричниками на Синезубовых работали, то ж семейство известное. А вот Козьме, видать, платили не очень, либо подзаработать еще захотелось – видать, утаил крицы-то да решил запродать Узкоглазову, с чем наверняка и прислал своего человечка. И ведь как вовремя! Вот и объяснение тому, что хозяин сегодня не больно-то злился. Однако с Козьмой этим, опасное дело. А ну как прознают Синезубовы? В обитель зачнут жаловаться, судному старцу. А то и проще поступят – не говоря худого слова, пошлют людишек на сарожскую дорожку, а уж там… Мало ли убийств случается в окрестных лесах? Разбойных людей в нынешние времена много.
– Что, страшно? – Посмотрев на Проньку, хозяин вновь хохотнул. – Не боись, вам, главное, туда незаметно доехать. Выйдете засветло, с купцами московскими, типа и вы с ними. Хозяин, мол, Узкоглазов, одну кузню решил продавать, а лишних людишек – вас – в Тойвуйский погост отправил, за кожами.
– А возьмут нас с собой московские?
– Возьмут, – хмыкнул Платон Акимыч. – Все уж договорено с ними, одна малость осталась… И эту малость тебе, Прошенька, ладить!
Хозяин бросил на него такой жутковато-разбойничий взгляд, что Прохор вздрогнул. Чего еще попросит от него батюшко?
Платон Акимыч начал издалека, увел Проньку со двора в избу, в верхнюю, на подклети, горницу, с широким слюдяным окном в свинцовой раме, усадил на лавку напротив стола, самолично налил в стеклянный бокал романеи. Ой, не нравилась Прохору подобная ласковость, ой не нравилась!
Силясь, выхлебал полбокала, так и не почувствовав вкуса вина, все ждал подвоха. А хозяин не торопился, сидел, ухмыляясь, перебирал на животе четки. Наконец начал.
– Один ты, Проня, сиротинушка. – Узкоглазов притворно вздохнул, напомнил: – Кабы не я, так сгинул бы.
– За то век буду за тебя Бога молить, Платон Акимыч, – перекрестился на икону в углу Прохор. – За доброту твою, за приветие.
– То так, – степенно кивнул владелец кузней. – Пригрел я тебя, хлеб-соль дал. Всегда ты, Проня, сыт, всегда при деле. Так?
– Истинно так, батюшко!
– Ну, а раз так… вот тебе поручение. Слушай внимательно, а как лучше сладить – про то сам думай.
Пронька затаил дыхание.
– Пойдешь севечер к реке, к обрыву, что у обительской тони… Знаешь место-то?
Молотобоец кивнул.
– Затаишься там в кусточках, будешь ждать знака… Ведаешь ли, как утица селезня подзывает?
– Слыхал – кря-а, кря-а.
– Ну вот, как услышишь три кряка – так скоренько выскакивай из кустов и бей с размаху в скулу того, кто по тропинке идти будет. Да так ударь, чтоб тот, кого бьешь, в реку с обрыва свалился.
– Ой, батюшка! – услыхав предложенное, Прохор вдруг не на шутку испугался. – А ну как смертоубийство выйдет?
– А ты уж думай. – Платон Акимыч нехорошо прищурился. – Бей так, чтоб не вышло. Главное, чтоб он в реку свалился, – а уж там, чай, не утонет. Ну, понятна задачка?
– Да уж понятна, – со вздохом откликнулся Прохор и тряхнул рыжеватыми кудрями. – Хоть и не по мне такое дело, но уж для-ради тебя, Платон Акимыч, что хошь слажу!
– Ну, вот и молодец! – Хозяин довольно осклабился и подлил в бокал романеи. – Пей, пей, Проша. Чую, еще не раз с тобой хорошего винца попьем. Да ты не думай, человечишко тот подленький, гнусный – за чужими женками приглядывал, вот и решили его проучить, тут и про тебя вспомнили – боец кулачный ты славный, – пришли ко мне, упросили, а уж я думал-думал да согласился. Ну как хорошим людям не угодить?
Прохор чего-то не понял. Вроде бы сначала про московских купцов разговор зашел, мол, что-то для них сделать надо, а тут вышло, что вроде и не для них вовсе, так, для каких-то «людей хороших». А, ладно, пусть и нехорошее дело, а все ж не смертоубийство, стукнуть легонечко, чтоб только с обрыва – кувырк, и пускай себе плавает.
– Ну, вот и славно, – подвел итоги Платон Акимыч. – Иди себе с Богом, а сразу после вечерни и подходи к реке-то. Да смотри, кого попало не бей, сперва дождись кряка.
Поклонившись, молотобоец вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
– Ну, вот и хорошо, – прошептал про себя Узкоглазов и, покосившись на икону, потянулся к бокалу. Хапнул единым махом, закряхтел… – Может, и зря так с парнем делаю, – пробормотал угрюмо. – Ну да деньги и связи – они по нонешним временам вещь не лишняя. А вот едоки – совсем даже наоборот. Ну а не выйдет ничего – тоже неплохо, привяжу кровью, вместо пса цепного мне будет. Прав Акинфий-гость – этакому молодцу можно не только кувалдой махать. Мечом – оно куда как сподручнее!
Место на берегу Прохор отыскал сразу. Вот он – обрыв, вот – тропа, а вон, на реке, тоня. Загородки, садки, сети. Спрятался, как велено, в кусточки, затаился и принялся ждать. Чтоб не скучно было и не заснуть невзначай, стал в звуки посадские вслушиваться да представлять: а что это там происходит? Вот где-то на ручье залаял пес – видать, почуял кого-то. На Романицкой улице истошно завыла баба – наверное, муж бил, за дело или так, для порядку. За кустами, на дороге, слышались голоса и скрип тележных осей – возвращающиеся с торжища крестьяне из ближних деревень – Стретилова, Кайваксы, Шомушки – бурно обсуждали прошедший день. Ругали какого-то Миколу-весовщика да поминали лихом монастырских старцев. Вот замычали коровы – пора доить, вот снова залаял пес… нет, два… сначала один, потом другой, ясно – сучка с кобельком перекликаются. А вот… А вот и шаги! Пронька едва не пропустил, как где-то рядом три раза крякнули, и тут же зашуршали кусты на тропке. Изготовился… Из-за деревьев показалась фигура в рясе, свернула к реке, к тоне… А Прошка уж тут как тут – ка-ак зарядил с левой! Прохожий даже вскрикнуть не успел – так и полетел кубарем с обрыва в реку, только брызги кругом. Прохор, после того как ударил, тоже к обрыву кинулся, высунулся из-за кустов – увидал, как ходко плывет к берегу поверженный в реку незнакомец. Впрочем, какой незнакомец? Прохор узнал – светло еще было – Ефимий то, монах с таможни. Так вот, значит, на кого он руку поднял? На человека Божьего! Хотя хозяин, Платон Акимыч, говорил, что человек тот – подлец, каких мало, да еще вязался к чужим женкам. Это монах-то? Хотя, конечно, всякого народу хватало в обители. Иные чернецы поклоны бьют да Господа молят, а иные и во все мирские дела лезут. Ефимий-то, кстати, на посаде считался честным, однако Платон Акимыч другое говаривал. И все равно, хорошо хоть, выплыл таможенник. Ну, видно было, как плыл…
Пакостно было на душе у Прохора, когда выходил он с берега реки на большую Белозерскую улицу, пакостно и постыло. Хозяин его, конечно, похвалит, а все же как-то не по себе. Пойти выпить, что ли? Медяшка с «полпирога», в шапке спрятанная, как раз подходила для такого дела. Зайти, хватануть чарку ядреного перевара, закусить луковицей – много ли надо? Поговорить с народом малость – да на усадьбу, завтрева вставать рано.
Остановившись на углу у корчмы, Платон, сняв шапку, достал монетку, сжал в кулаке…
Опа! Корчемные двери распахнулись, и в тот же миг из них на улицу вылетел взъерошенный мужичонка в стареньком армяке. Пролетел пару саженей – хорошо кинули, видать, сперва раскачали! – и тяжело ухнул в холодную лужу.
– Гады! – выбравшись из лужи, жалостливо запричитал мужичонка. – Христопродавцы. Пиявцы ненасытные.
Выйдя из корчмы, остановился в дверях высокий парень, сплюнул презрительно и, скрестив на груди мускулистые руки, бросил:
– Помолчал бы уж лучше, Егошка. Сам знаешь, пускать тебя в кабаки судебным старцем не велено.
– Да знаю, что не велено… – Мужичонка попытался встать на ноги, встал-таки, зашатался и обозленно сплюнул. – А, все равно выпью! Крест тельной пропью – а выпью!
– Иди, иди, богохульник, – испуганно закрестился парень. – А то не ровен час…
Пошатавшись, мужичонка – тощий, растрепанный, с кудлатой сивенькой бороденкой – рванул на груди рубаху и, вытащив медный крестик, зажал его в кулаке.
– И выпью! Не у вас, так на горе, на Фишовице!
И пошел себе шатаясь, загорланил песни.
– Тьфу! – сплюнул вслед питуху парень.
Тут и Пронька вышел из полутьмы, узнал знакомца – еще бы не узнать, в паре с ним сколько раз с введенскими дрался. Мефодий то был, корчемный служка.
– Здрав будь, Мефодий.
– А, Проня! Здоров и ты. Зайдешь?
– Что за мужик-то?
– Да Егошка Окунь, питух стретиловский. Был мужик как мужик, а как жена с детишками от лихоманки сгорела, совсем ум потерял. Пить стал по-черному – все пропил: и избу, и челнок, и снасть рыбацкую. Посейчас на Стретилове у бабки Свекачихи кормится, там и живет. Думаю, сдохнет скоро.
– Да… – Прохор сокрушенно покивал головой. – Хуже нет, когда человек с горя пить начинает. Лучше б работал или молился.
– Вот и я тако ж мыслю. – Мефодий сжал губы. – Насмотрелся, прости Господи. Ну, заходи, усажу, где получше.
– У вас чего там, царева водка?
Мефодий расхохотался:
– Да ты что, родимый! На Руси уж два года, как хлебушек не родился, а ты говоришь – водка. Перевар с прошлогодних ягод – ядреный, с ног так и валит. Вообще-то, по дружбе, я бы его не советовал.
– М-да, – Пронька задумался. Случайная встреча с пропойцей сильно поколебала его желание выпить.
– Если хочешь чего хорошего выпить, иди на постоялый двор, у них мальвазея имеется, недешевая, правда.
– Недешевая? – Прохор шмыгнул носом. – Жаль. У меня всего-то «полпирога».
– Ну, на полчарки хватит. И то дело. Все лучше, чем наш перевар жрать.
Корчемный служка презрительно сплюнул. Сам он, как достоверно знал Прохор, не употреблял ни капли – берегся.
Простившись с приятелем, молотобоец потерянно побрел по Белозерской улице. И чем дальше шел, чем тоскливее становилось у него на душе. Ну одно к одному! Монаха ударил, теперь питух этот… А, ладно!
Миновав распахнутые ворота, Прохор вошел в гостевую комнату постоялого двора и, перекрестившись на висевшую в углу икону с изображением седобородого Николая Угодника, нос к носу столкнулся с Митькой Умником! То есть не нос к носу – глаза в глаза, так будет вернее.
Пронька улыбнулся, махнул рукой… Митька приложил палец к губам и отрицательно качнул головой. От кого-то хоронится? Ах, ну да…
Немного постояв в дверях, Прохор отмахнулся от подбежавшего служки и, словно раздумав, вышел. Встал, прислонившись спиною к стене, и стал ждать. Скрипнула дверь, и вырвавшийся из гостевой горницы тусклый свет сальных свечей тоненьким лучиком упал на черную землю. Мелькнула тень.
– Я здесь, Митрий.
– Вижу. Ну, здрав будь, друже! Рад встрече.
– Я тоже… Ты, я знаю, в бегах? С сестрицей?
– Откуда знаешь? Неужто к нам заходил?
– Заходил… почти.
Пронька кратко рассказал о том, что видел и что услышал от стрельца.
– Вот, значит, как… – тихо, словно бы сквозь зубы, промолвил Митрий. – Вообще я хотел было повиниться, пасть в ноги архимандриту, судебному и прочим старцам… Но…
– Я бы на твоем месте лучше отсиделся где-нибудь, – шепотом заметил Прохор. – Засудят вас, тебя – в железа, а сестрицу… Эх, да что там… Она с тобой?
– Да, в горнице, наверху. Эту ночь, верно, проведем здесь. Василиска предлагает на Спасский погост податься.
– На Спасский погост? А где это?
– На Шугозерье.
– Да-а, неблизко. – Пронька присвистнул и вдруг обрадованно хлопнул приятеля по плечу. – Знаешь что, Митяй?
– Что? С чего это ты так обрадовался?
– Да с того… Мы, ну, узкоглазовцы, завтра поутру в Сарожу за крицами едем.
– В Сарожу? – Митрий хлопнул глазами. – Так это ж почти полпути… ну, треть…
– А я о чем? – весело расхохотался Прошка. – Так что не вешай голову и смотри веселей.
Митька улыбнулся, застенчиво, как и сестра.
– Вот славно, что ты едешь… Постой-ка, ты вообще как здесь?
– Да так… – Пронька замялся. – Зашел вот, вина выпить…
– Экий питух, – осуждающе покачал головой Митрий. – Вина ему… Что ж, ну, пойдем выпьем. С «полпирога» у меня есть.
– И у меня «полпирога»! На две чарки хватит, эва!
Они вошли в гостевую и уселись там же, в дальнем углу, где до этого сидел Митька. Сальная свеча треща горела на столе рядом, но толком ничего не освещала, а лишь еще больше сгущала тьму. Лиц сидевших за столом – не столь уж там много сидело – не было видно вовсе, мелькали только руки, выхватывавшие со стола чарки с напитками и нехитрую закусочную снедь. В отличие от корчмы, кругом было чисто – пол выметен, ни на столе, ни под столом не валялось ни объедков, ни пьяниц, по крайней мере насколько можно было разобрать в полутьме.
– Я тут не зря сижу, – держа чарку в руках, шепотом повествовал Митрий. – Ловлю попутных, да пока вот никого не поймал. Уж думал – одному, с Василиской. А чего, дошли бы!
– Если б к лихим людишкам не попались, – усмехнулся Прошка. – Их в лесах, говорят, тьма. Понабегли с юга. С тебя-то что взять, а вот Василиска…
– Вот и я за нее боюсь…
– И ты еще не знаешь, как тебе повезло. Ты не только до Сарожи, ты почти до Спасского погоста попутных нашел. Один московский гость едет в Толвуйский погост по Кузьминскому тракту!
– По Кузьминскому? – Митрий так обрадовался известию, что чуть было не опрокинул чарку, а в ней, между прочим, еще плескалось вино, вкусное, недешевое.
– По Кузьминскому, – засмеялся Прохор. – Это ж по пути?
– Да это не по пути, это рядом!
– Ну, вот видишь! Благодари Господа.
Обернувшись, парни дружно перекрестились на Николая Угодника.
– Ты только смотри, Прохор, – тихо продолжил разговор Митрий. – Нас ведь, наверное, ищут…
– Да не «наверное», а точно. Своими ушами слышал!
– Тем более… А вдруг опознают на тракте? Как бы и тебе, и сотоварищам твоим это боком не вышло.
– А, не выйдет! – Пронька беспечно махнул рукой. – Переоденем Василиску в парня… Или, нет, лучше тебя – в девку. У Устина, кузнеца нашего, кажись, две сродственницы в Толвуйском погосте есть. Ежели что, скажем – на богомолье ездили, а посейчас вот – обратно с оказией.
– Ой, Проша, – Митрий вздохнул. – Знаешь, как таких, как мы с тобой, в немецких книжках обзывают?
– Как же?
– Авантюристы! Вот как.
– А-ван… Ну и словцо – не выговоришь, одно слово – немцы.
– Как московит рассуждаешь.
– Ла-адно.
За «московита» – а словцо было ругательное, еще с новгородских свободных времен осталось – Прошка хотел было обидеться, да не стал: не до пустых обид сейчас.
Выпив по чарке, стали прощаться до утра. Обнялись даже. Прохор поднялся с лавки… И в этот самый момент в гостевую ввалились трое знакомых стрельцов с большого посада. При саблях, с бердышами, а один даже с тяжелым ружьем – пищалью.
– Эва! – выкрикнул кто-то. – Здрав будь, Кавзя! Никак на войну собрались? Что, свеи Тявзинский мир порушили?
Один из стрельцов – тот, кого назвали Кавзей, – прищурившись, старательно всматривался в полумрак залы. Не дойдя взглядом до вжавшегося в угол Митьки, стрелец вдруг улыбнулся и махнул рукою, видать, узнал приятеля:
– И тебе поздорову быть, Федор. Не хочу пугать, но кого-то женка весь вечер искала.
– Что, вправду?
– Да врать не буду!
– Ой, ой…
Один из мужиков, до того поклевывавший носом, – по виду мелкий торговец – быстро вскочил на ноги и двинулся к выходу.
– Федя, шапку забыл! – со смехом подначили сзади.
– Ты, Федор, жене скажи – на Стретилове задержался, у бабки Свекачихи!
– Шутники, мля. – Федор затравленно обернулся и, махнув рукой, вылетел из корчмы под общий хохот.
Кто-то подозвал служку:
– Эй, паря, налей-ка служивым. А вы, ребята, что встали? Сажайтеся да расскажите про свеев!
Стрельцы с удовольствием уселись за стол.
– Не, не в свеях дело, – выпив, пояснил Кавзя. – Те смирно сидят. Другая беда: Ефимия, таможенного монаха, убили.
– Как Ефимия? За что? Где? Кто?
– За что, не знаю, кто – тоже еще пока не ясно. А убили – на речке, у монастырской тони. С обрыва в реку скинули – да головой о камень. Так он, Ефимий-то, на мели и лежал с пробитой башкою, покуда тонникам на глаза не попался.
Ефимий – убит! Но ведь… Не может быть! Однако с чего бы врать стражникам?!
Убит!
В ужасе раскрыв глаза, Прошка привалился к двери.
Глава 4 Двойной удар
…поступки этих варваров мне опротивели, и мне было крайне неприятно быть невольным свидетелем всех смятений и раздоров, имевших там место…
Де ла Невилль. Любопытные и новые известия о Московии
Май 1603 г. Нагорное Обонежье: деревня Сарожа
– Чаво запоздались?
Московский гость явно нервничал, ходил вокруг возов, постегивая плеткой по красным, с подковками, сапогам. Тщательно расчесанная окладистая борода его билась о толстое брюхо, словно попавшаяся в невод рыбина. Маленькие глазки смотрели подозрительно, мутно, с тем самым явно заметным презрением, что так отличало московских бояр. Бояр – но не купцов, а вот поди ж ты…
Солнце еще не встало, и над посадом нависала предутренняя туманная полумгла, похожая на густой ячменный кисель, белый и липнущий к ложке. Тихо было кругом, даже птицы не пели – рано, – лишь поскрипывали колеса тронувшихся с места возов, да, прядая ушами, хрипели лошади, из тех, что по два рубля за штуку, – неказистые, но выносливые.
Пронька ничего не ответил купцу, лишь усмехнулся – ничего они и не запоздали, явились вовремя, это московский гость привередничает, ячество свое напоказ выставляет, мол, я тут главный, а вы все – навоз и не более.
– Что за девки? – он хмуро кивнул на Василиску и переодетого Митьку. Брат с сестрой были в одинаковых темных платках и длинных сермяжицах, сысканных Прошкой на хозяйском дворе. Так себе были сермяжицы, рваненькие, так ведь и не бояр из себя изображали, сойдет.
– То Платон Акимыча родственницы, – пояснил Прохор. – Приживалки с погоста Тойвуйского.
– Эвон! – купец прищурился. – Издалека забрались. Чай, на богомолье?
– На богомолье. С Пасхи тут жили, а посейчас вот домой возвертаются, коли уж случилась оказия.
– Ин ладно. – Московит с презрением сплюнул. – Коль такие замарашки, пущай на последней телеге едут.
Пронька обрадовался:
– Так мы и так собирались последними приткнуться.
– Ага, приткнетесь, – желчно осклабился гость. – А кто дорожку показывать будет?
– Так это я посейчас… – Прохор засуетился. – Это я мигом…
Купец восседал на переднем возу на медвежьей шкуре, брошенной поверх прошлогодней соломы, – нового-то сена еще не было. Впереди, на облучке, пристроился тощий угрюмый мужик – возница, – рядом с которым и уселся Пронька. Дальше за ними следовали еще десяток московских возов, а уже потом – две узкоглазовские телеги: одна с подмастерьями и кузнецом дядькой Устином, другая – с дедом Федотом и беглецами.
Ехали медленно, но все же уже въезжали в лесок, когда позади вдруг звонко ударил колокол. За ним – другой, третий, – малиновый звон поплыл надо всей округой, поднимая в серое небо тучи галдящих птиц.
– Что? Что такое? – заволновался купчина.
– Заутреня, Акинфий Ильментьевич, – обернувшись, почтительно пояснил возница и натянул вожжи, объезжая случившуюся на дороге яму.
– Тьфу ты. – Купец сплюнул в траву, пожаловался самому себе: – Уже каждого звука пасусь… Эй, паря! – Он легонько пнул Проньку сапогом в спину. – Стража монастырская когда будет?
– Да скоро уже, – Прохор повернул голову. – Версты через две, у Шомушки-речки.
Возница попался неразговорчивый, злой какой-то, впрочем, и все купеческие людишки особой разговорчивостью не отличались. А было их много, на каждом возу по четыре человека, и это еще не считая возниц. Полсотни! Целое войско, с которым никакие разбойники не страшны. В лесах лихих людей, конечно, много, но шайками мелкими – по пять человек да по десятку, большему-то составу прокормиться трудней, а на то, чтоб деревни да погосты щипать, и десятка достаточно.
Вокруг расстилался лес, казалось, без конца и без края, хотя нет, кое-где частенько-таки попадались уже распаханные поля, луга, поскотины. Средь ветвей деревьев весело перекликались птицы, радуясь только что взошедшему солнцу. Предутренний промозглый холод сменился не то чтоб теплом, но эдакой приятной прохладцей. Туман уползал в ручьи и овраги, прятался от теплых лучей в густом подлеске среди слежавшихся ноздреватых сугробов, исходивших талой водицей. Однако дорога была сухой, лишь иногда приходилось объезжать лужи, а у неширокой речушки – той самой Шомушки – так и вообще вынуждены были остановиться, нарубить тонких стволов да веток, больно уж было топко.
Вот как раз у этой топи и поджидала монастырская стража – двое пищальников и востроглазый монашек с узким вытянутым книзу лицом.
– Здравы будьте, путники, – ласковым голоском приветствовал монах. – Кто такие будете, куда и зачем?
– И ты будь здрав, святой отче. – Купец слез с телеги и, вытащив из-за пазухи грамоту, лично протянул чернецу. – Вот подорожная…
– Гли-ко! – прочитав, изумился тот. – Самим поместного приказу дьяком подписана!
– Так мы ить в Архангельский городок не только с торговлишкой едем, – важно пояснил торговый гость. – А и с государевым поручением. На то и грамотца.
– Ну, в добрый путь. – Чернец поклонился, с почтением протянув грамоту владельцу. – Господь в помощь.
– И вам того же, – осклабился купчина и стукнул возницу по плечу рукояткой плети. – Поезжай, Антип.
Возы тронулись, покачиваясь, миновали только что замощенную гатью топь. Митька обернулся, надвинув платок на самый лоб, бросил взгляд на стражей. Те, не отрываясь, смотрели вослед обозу.
– Во как! – обернувшись, подмигнул «девкам» дед Федор. – Даже не проверяли. Хорошая у московского гостя грамотца, целый тархан!
Митрий с Василиской переглянулись, но ничего не сказали – еще раньше договорились не болтать почем зря. Вообще еще на постоялом дворе порешили сказаться по-разному: для московских – узкоглазовскими, а для узкоглазовых – добрыми знакомцами Проньки. Пока выходило неплохо. Да и кому какое дело было сейчас до каких-то девок? Ну, едут и едут, есть, слава Богу, не просят, а попросят – так пусть их Прошка кормит, его ведь знакомцы. Вот только молчуньи – плохо! Дедко Федор поболтать любил. Вот и сейчас, едва миновали сторожу, завел свои побасенки-сказки. Про каких-то зверей рассказывал, про охоту, про рыбную ловлю, про «во-от таких форелин», якобы лично пойманных за монастырскими тонями. Потом, когда надоело рассказывать, вполголоса завел песню:
Лен ты мой, лен, при горе крутой,
При горе крутой…
Василиска улыбнулась, подсела к деду поближе, подтянула чистом голоском:
Уж мы сеяли, сеяли ленок,
Сеяли – приговаривали,
Ты удайся, удайся, ленок,
Ленок беленький,
Ленок беленький…
Митька не пел, еще бы – голосок-то давно ломаться начал, то на бас выходил, то на петушиный крик. Улегся на соломе, вытянув ноги, подложил котомку под голову, смотрел на проплывающие по небу облака – хорошо! На ухабах укачивало, но, странно, в сон почему-то совсем не тянуло. Может быть, потому, что ситуация выглядела какой-то подозрительной. Да-да, не сказать за других, а в Митькиных глазах именно так и выглядела. Вот и не спал, думал.
Почему московский купчина не взял их с собой сразу, когда просились? О чем он шептался с таможенным монашком Ефимием, которого вскоре убили? Не связана ли странная смерть таможенника с его разговором с купцом? И что за охранная грамота у московита, такая, что его обоз даже проверять не стали, а обоз весьма подозрительный. По крайней мере, Митрий как ни старался, а никак не мог определить: что же все-таки такое везут московские людишки? Все возы – кроме первого, хозяйского, – тщательно закрыты рогожами, около каждого – по четыре неразговорчивых парня с рогатинами и саблями, – вот уж, действительно, если и попадутся в лесу разбойные люди, так это еще как сказать – кто на кого нарвется. Зачем столько оружных? Странно. Кстати, и дружбан, Прошка, тоже себя очень странно ведет. Какой-то притихший, словно пыльным мешком по голове ударенный. Отвечал невпопад, все словно бы думал о чем-то. Может, просто не выспался? Может…
Что же касается обозных, так с этими нужно держать ухо востро. Оно, конечно, разбойников с ними можно не опасаться, спокойно доехать до самого Спасского погоста, если позволят. Позволят ли? Вот вопрос. Да и стоит ли с ними ехать? Может, лучше обождать да идти дальше одним? Три десятка верст – не слишком-то много. Был бы один, Митька так бы и поступил – шел бы себе и шел по лесной дорожке, ловил бы по пути рыбу, пек бы на костре – огниво есть, вот только соли маловато. Так бы и поступил, если б не Василиска. Уж больно красива дева, да и не красивая б была, все одно – лесные тати до девок жадные. Сохальничают в складчину да живота лишат – вот и вся недолга. Нет, уж с Василиской одним ну никак не можно. Придется купчину упрашивать. Хотя а зачем? Может, лучше потихонечку пойти позади, на глаза не попадаясь? А ежели вдруг разбойники – к обозным живо прибиться. Наверное, так и нужно сделать.
Митька пошевелился, поудобнее устраивая котомку под головой. Кроме конского волоса и крючков – рыболовной снасти, – там была еще малая толика соли, огниво и, конечно, французская книжка «Пантагрюэль» – нежданное наследство свейского купца Карлы Иваныча. Хороший человек был Карла Иваныч, добрый. Жаль – умер.
Они напали внезапно, когда потянулись по левой стороне дороги озера со светлой водой и песчаными берегами. Заскрипев, упала на дорогу сосна, с лихим посвистом выскочили из лесу лихие людишки с рогатинами и саблями, заскакали, заулюлюкали, беря на испуг. Однако не на таких нарвались! Прошка пригнулся, соскочил с воза, услыхав, как засвистали в воздухе стрелы. То стреляли обозные люди, как видно, давно ожидавшие нападения. Саадаки – лук и стрелы – оказались у всех под рукою, как и палаши, и копья, и бердыши. А возница Антип, сунув под рогожку руку, вытащил оттуда пищаль и берендейку – перевязь с порохом и пулями. Заскрежетал огнивом, раздул фитиль да принялся заряжать. Никто ему не мешал – лихие людишки, столкнувшись с неожиданно сильным сопротивлением, не стали испытывать судьбу и поспешно скрылись. Тем не менее Антип зарядил тщательно пищаль и выстрелил в сторону исчезнувших в лесу вражин. А чтоб знали!
Митька передернул плечами и посмотрел на Василиску, которая, похоже, так и не успела испугаться, слишком уж быстро закончилось нападение. Нелепое какое-то, скорее всего – вовсе не московский обоз здесь поджидали.
Лес постепенно редел, становился светлее, сумрачные мохнатые ели сменились стройными соснами, осинами, липой. Вот, на ближнем пологом холме, потянулась березовая рощица, рядом с которой виднелась пашня, а за ней – изгороди и избы деревни Сарожи.
– Ну, мы приехали. – Обернувшись к купцу, Прошка соскочил на повертку. – Уж дальше сами доберетесь – до Тойвуйского погоста девчонки дорогу знают, ну а там наймете кого-нибудь.
– Наймем, – оглянувшись на подошедших «девок», нехорошо ухмыльнулся купец и приказал возчику: – Трогай.
– Эй, эй! – заволновался Прошка. – А девки как же?
Московит ухмыльнулся:
– А мы насчет них не сговаривались.
– Да как же это? Да что же… – Пронька покраснел. – Да ведь с утреца-то говорили…
– Ладно, – смилостивился наконец гость. – Пущай идут к заднему возу. Токмо из уважения к господину твоему, Платону Акимычу.
Прохор обернулся к беглецам, подмигнул:
– Слыхали? Ну, вот и сладилось. Ну, я побег…
– Прощай, – пристроившись на возу сзади, помахала рукой Василиска. – Бог даст, свидимся.
Улыбнувшись, Пронька махнул на прощание шапкой и, повернувшись, побежал к своим.
Дедко Федот встал на телеге, закричал:
– Счастливого пути, девоньки!
– И вам…
Попрощались, поехали.
Митька с Василиской сидели на облучке, едва помещались, а когда затекали ноги, спрыгивали да шли вслед за обозом – размяться. Не отставали – не так уж шибко и ехали тяжелые загруженные возы, да и дорожка была та еще. День уже клонился к полудню, когда остановились на перекус. Развели костры, сварили похлебку, чему Митька несказанно удивился, увидев, как воду заправляют мукой. А говорили – в Москве голод страшенный, совсем хлеба нет! Выходит, кое у кого все ж таки есть, и немало. Похлебать горяченького никто попутчиков не позвал; хорошо, Митрий успел сбегать к ручью да запромыслил рыбку – испек на угольях. Поели, напились из того же ручья водицы – тем и сыты. Едва успели попить, как купчина велел отъезжать.
И вновь по сторонам дороги потянулись леса – ель, сосна, осина. На редких полянках радостно зеленела трава, а в низинах еще лежал снег, и чем дальше, тем его было больше. Ну, понятно, север. Пели птицы, даже прожужжал шмель, а вот за кустом прошмыгнул заяц. Ближе к вечеру, не раз и не два уже, завыли невдалеке волки. Василиска испуганно повела плечом, но тут же и усмехнулась – ну и что, волки? С этакой-то силищей! Разбойники – и те не страшны, а уж тем более какие-то волки.
Солнце уже скрылось за деревьями, лишь золотило макушки, когда дорога привела обозных к слиянию рек. Здесь и решили заночевать, у брода, что, надо сказать, произвело на Митьку не очень хорошее впечатление. Нет, место-то было выбрано правильно, но это говорило о том, что в услугах проводников московиты вовсе не нуждаются, видать, был у них кто-то знающий весь этот путь, скорее всего, Антип, а может, и сам купчина. Тогда зачем они привечали Прошку? Загадка… Хотя, может быть, и нет здесь никакой загадки? Дорога-то одна – уж никак не свернешь в сторону с веками накатанной телегами колеи.
К ночлегу готовились основательно – устроили шалаши, растянули рогожки – мало ли, вдруг дождь? До того угрюмые обозники оживились, сходили к реке, напоили коней, вымылись сами да уселись вечерничать у костров.
Наломав лапника, Митька тоже сделал шалаш да вместе с сестрицей направился было к речке, половить рыбки.
– Стой, – выскочил наперерез из кустов вооруженный обозник. – Хозяин, Акинфий Ильментьевич, велел предстать перед очи. Да не бойтесь вы, он добрый.
Обозник нехорошо засмеялся и велел обеим «девахам» умыться. Пожав плечами, беглецы спустились к реке.
– Ой, не нравится мне что-то это приглашенье, – умываясь, опасливо пожаловалась Василиска. – Обозники эти всю дорогу меня рассматривали, ажно чуть шеи не свернули. Боязно! Может, в лес убежим?
– Ага, убежим. – Митька вздохнул. – Они почитай под каждым кустом сторожу поставили, и у брода. Да и купец этот, конечно, с виду – собака собакой, но ведь раньше-то не приставал. Может, и посейчас лишь дорогу поспрошать хочет?
– Может, и так, – Василиска кивнула. – Да только неспокойно мне что-то.
– Тогда вот что, сестрица, – немного подумав, решительно зашептал отрок. – Я к купчине один пойду, а про тебя скажу, будто занемогла, утомилась немного. Ты же в шалаше маленько посиди, а потом пойди к речке, к кусточкам. Ежели что – сигай, там мелко, да потихоньку выбирайся вниз по течению. Там и встретимся.
– Гм… – Девушка с сомнением пожала плечами и, вскинув глаза, спросила: – А как я узнаю, что надо бежать?
– А… А я запою песню. Какую-нибудь хороводную, а?
– Ладно… – Василиска вздохнула. – Ой, Митрий, а сам-то ты как?
Митька отмахнулся:
– Не беспокойся, выберусь, чай, не последний дурень. Да и что им с меня взять?
– Ой, не говори, Митенька, люди разные бывают.
Часовой подошел поближе:
– Эй, скоро вы там?
– Посейчас идем.
Вернувшись к обозу, Митька проводил сестрицу до шалаша, к купчине же направился один, как и договаривались. Вышел к костру, поклонился:
– Звал, гость московский?
Купчина как раз догрызал истекавший жиром кусок мяса, да и вообще от стоявшего у костра котелка несло вкуснотищей – видать, подстрелили-таки зайца или рябчика. По левую руку купчины сидел возчик Антип, такой же хмурый, как и всегда, по правую же – плотный кряжистый мужичок с улыбчиво-сладким взором.
– Звал, звал, девица, – увидав Митьку, заулыбался купец. – Да ты не стой, садись, красавица, рядком да покушай ладком. Эвон, рябчик-то как разварился! Кушай…
– Благодарствую, – Митька с видимым наслаждением впился зубами в белое разваристое мясо. – Умм, и вправду вкусно…
– Хэк, вкусно ей! А где сестрица твоя? Чего не идет?
– Да чуть попозжей придет. Устала, говорит, прилегла.
– Хм, попозжей, говоришь? – Купец переглянулся с Антипом. – Ин ладно. Ну, рассказывай! Про родителев своих да про все…
– Батюшка наш на Толвуйском погосте известный – староста причта, – вдохновенно врал Митька. – А братец его, наш дядюшка, – в ближних деревнях часовенный приказчик.
– Да уж, – покивал головой купец. – Ничего не скажешь, большие люди. Да ты, дщерь, ешь, ешь… мальвазеицы выпьешь?
– С охотою!
– Вот хороша дева! Сколь годков-то тебе?
– Пятнадцать…
– Хороша, хороша… – Купчина, как бы невзначай, присел поближе, погладил отрока по плечу. – Худа вот только больно. Ну да ништо, зато на лицо загляденье – ресницы долгие, очи большие, серенькие… Ну, деваха, поела, попила, теперь пошли-ко ко мне в шатер, хе-хе, не обижу!
Московит, осклабясь, подмигнул обозникам, те напряглись, в любой момент готовые потащить Митьку силой. А это в его планы не входило.
– В шалаш, говоришь? – Отрок жеманно прищурил глаза и ласково погладил купеческую бороду. – А почему б не пойти? Мужичина ты видный…
Московит несколько опешил от подобной наглости. Вообще, видать, не ожидал такого поведения от дочки церковного старосты. А Митька не давал ему прокрутить ситуацию в уме, наглел все больше, прижался к купчине щекой, зашептал что-то глумливое…
– Чего-чего? – усмехаясь, переспросил торговый гость. – С какого Стретилова… Ай, не говори, слыхал, слыхал… Так вы курвы, что ли? Ой, шучу, шучу – не курвы, девахи веселые. А говорила – старостина дочка, приличной прикидывалась. Врала, что ли?
– Врала… Кому ж приятно, когда курвой обзывают?
– Ну, ладно, ладно. – Купец обнял Митьку и неожиданно поцеловал в губы, да с такой силой, что парень едва не задохнулся. – Не буду ругаться… Идем в шатер-то… Тебя как звать-то?
– Дарья… А можно я сперва песню спою? Что-то запьянела, больно петь хочется!
– Ой, тоща ты, дева… Может, хоть сестрица твоя получше… Песню? Да пой! Только не долго.
– А мальвазеицы-то налей!
– Налью. Антип, плесни мальвазеицы.
Митька хлебнул из кружки. Повязанный на голове его сиротский платок сбился на шею.
– Ой, чего ж ты обстрижена-то?
Отрок усмехнулся:
– Чего-чего… Сам же говорил – курва. Поймали вот…
Намахнул кружку, чувствуя, как приятно гудит в голове, запел, громко, как только мог:
Ай, у воробушка головушка болела,
Болела, болела, болела.
Ретивое сердечко защемило,
Защемило, защемило, защемило…
– Эк, голосок-то у тебя хриплый.
– Простыла…
– Вылечим! Ну, хватит петь, пошли…
Притворившись пьяным, Митька ухнул купчине на руки, и тот сноровисто сунул парня в шатер:
– Пока полежи, я сейчас.
Митрий подергал дальний подол – ага, вполне можно выскользнуть – и, навострив уши, услышал глуховатый шепот купца.
– Как закончу с этой, возьмете ее себе, затем отдадите прочим. Мне приведете вторую, с ней – тако же. Поутру обеих – в землю.
– Так, может, подержим их еще, Акинфий Ильментьевич? Хотя бы до Шугозерья, а лучше – до погоста Толвуйского. Все равно курвы, кто их искать-то будет? А уж опосля…
– Ан нет, робяты. Хоть и хотно девок – да береженого Бог бережет! Дело-то у нас дюже тайное… Что ж до девок – то хорошо хоть эти попались. Что похощем с имя, то и проделаем, эко! Ты, Антипко, можешь и кнутовищем побить…
– Не, господине, пусть бьет, да только не сразу. Сперва, Антипе, дай и другим попользоваться.
Митька похолодел. Надо же – как свободно говорят о всяких гнусностях. Даже не опасаются, что в шатре все слышно. А впрочем, чего опасаться? Коль человека не видно, в шатре он иль в шалаше, так тем, кто снаружи, кажется, что его и вообще нет и никто ничего не услышит – ну, не берут в расчет, что в шатре стенки полотняные, тонкие. Зря, зря он девкой переоделся, уж лучше бы Василиску одели парнем, косу бы остригли, нацепили старый подрясник… Эх, все одно формы девичьи не утаить. Ну, уж раз так вышло, то надобно выбираться, и чем скорее, тем лучше. Василиску-то поди уж – ищи-свищи. Теперь бы и самому убраться по-тихому…
По-тихому не получилось. Едва Митька, приподняв шатровый подол, юркнул наружу, как вошедший в шатер купчина схватил его за ногу:
– Ась?! Ты куды это, дщерь?
Свободной ногой беглец что есть силы пнул купчину в лицо и, стрелой вылетев из шатра, что есть мочи бросился в лес, чувствуя, как за спиной ломает кусты погоня. Темно было кругом, страшно и ни черта не видно. Этим и воспользовался Митрий, затаился за ореховым кустом, собак-то у московитов не было – ну-ка, поищите-ка! Хоть и сияла в звездном небе луна, да освещала лишь дорогу, реку, полянки, в самом-то лесу темень стояла, хоть выколи глаз. Вокруг слышались треск сучьев, ругань и крики. Митька ухмыльнулся: э, братцы, прятаться-то в ночном лесу куда как сподручнее, чем искать. Вообще-то на месте купца он, Митрий, плюнул бы на беглецов густой тягучей слюною да забыл бы, как и звали – ну их, этих гулящих девок, чай, дела и посерьезней найдутся. Похоже, к такому выводу пришел и купчина – криков да суеты стало заметно меньше, а вскоре и вообще все угомонились, лишь у реки мирно потрескивали костры. Туда-то, к реке, и направился отрок. Шел со всей осторожностью, старался зря не хрустеть, впрочем, не так шума опасался, как невзначай глаз об сучок выколоть. А что? Бывали случаи, рассказывали люди.
Выйдя из-за кустов к обрыву, Митрий едва не свалился в реку, хорошо, увидел внизу отраженные в воде звезды, ухватился рукой за березину, упасся. Посидел немного, пришел в себя да собрался было идти вдоль берега, как вдруг – почти совсем рядом – услыхал приглушенные голоса. Затаился, подполз осторожненько. Ага! Во-он они, прямо под обрывом, на камнях – двое обозников в черных кафтанах. При поясах, но без сабель – несподручно в лесу с саблей-то. Обозники… Или кто другой? Может, местные из какой-нибудь ближней деревни?
– А не показалось тебе, Силантий? – глухо произнес один из… обозников. – Не могла девка так далеко уйти – это ж как бежать надо!
Ну точно – обозники! Митька насторожился.
– Да она, она это, больше некому, – возбужденно убеждал собеседника Силантий. – Точно тебе говорю, вот как вышел из-за облака месяц, так я и увидал – идет себе по воде, коса распущена, подол задран и ноги – белые-белые. Ух… – Он громко сглотнул слюну. – Пойдем, говорю, глянем!
– Так, может, то русалка была? Ну ее к ляду – утянет еще в омут, потом поминай как звали.
– Да какая русалка, она, она это! Не та, тощая, другая… ух, в самый раз. Давай-ка нагоним ее, Тимофей. Неужто тебе бабы не хотца?
– Бабу, врать не буду, охота. – Тимофей крякнул. – А вот русалку – что-то не очень.
– Да мы, ежели что, помолимся! Ну, пошли, а, а то ведь уйдет… Словим, потом на двоих, по очереди… А уж затем хозяину отведем. Ну, пошли, пошли же… О! Вон, вон она у камней сидит, словно ждет кого-то!
Силантий показал куда-то рукой, и любопытный Митрий, выглянув, и в самом деле увидел невдалеке, у самого плеса, Василиску. Ну, правда, кому еще там быть? Девчонка сидела на большом камне, одинокая, с распущенными волосами и, казалось, молилась. Видать, дожидалась братца. Что ж она, глупая, на самом виду уселась? Иль не слыхала погони? Хотя нет, погоня-то как раз в другую сторону ушла, а эти двое, видать, прибегли позже. То-то дышат, отдышаться не могут. А ведь словят сейчас Василиску, как пить дать словят! Ишь, пошли уже… тихонько так идут, крадучись. Крикнуть Василиске, чтоб в лес бежала? Нет, пожалуй, можно и похитрей сделать…
Не таясь, Митька пробежал по краю обрыва и, якобы сорвавшись, повис над рекою, держась за кусты. Ага! Снизу его точно заметили. Зашуршали землею, поднимаясь все ближе, ближе… Пора!
Митька подтянулся – и давай деру! А позади ломали ветви кустов двое обозников.
– Эй, дева! Остановись, ничего не сделаем.
Кто это кричал, Силантий или более осторожный Тимофей, Митька не разобрал, да и неинтересно ему это было. Как бы в ямину какую не угодить, побегай-ко по ночному лесу! Ну, бежали – это громко сказано, так, делали перебежки по светлым местам, через полянки иль вдоль дороги от чащи к чаще. Один перебег, другой. Митька петлял, словно заяц, дернулся вправо, влево, затем опять вправо – и почувствовал, как под ногами недобро зачмокала, зашаталась почва. Болотина! Эх, черт, вот незадача-то… А эти двое где? А совсем рядом! Тоже зачавкали… остановились.
– Здесь она где-то, Тимоха, – сипло прошептал Силантий. – Некуда ей больше деться. Эй, дева, девица!
Митрий застыл, со всей отчетливостью ощущая, что преследователи, как ни крути, правы. Сам виноват, нечего было лезть черт-те куда! Но с другой стороны – как не лезть, ведь погоню хотелось увести подальше от Василиски. Увел… Теперь бы самому выбраться.
Сапоги прошуршали травой совсем рядом, едва не наступив на распластавшегося в мокрой траве Митьку. Сейчас увидят, вот-вот, сейчас… ну, больше ждать нечего!
Словно большая болотная птица, метнулась из-под ног обозников стремительная тень отрока.
– Вона! Лови, лови!
Митька уловил глазами дорогу – туда и бросился, а куда еще-то, не обратно же в трясину! Почмокал, почмокал ногами и, ага, выскочил-таки на сухое место. Оглянулся… Ох, лучше бы не оглядывался – вражины-то позади так и прут. Осклабились – при луне-то хорошо видно, – вот-вот схватят. Быстроногие, черти. А Митькин-то длинный подол ох как бежать мешает! Намок, за кусты цепляется, держит… Все ближе преследователи, все ближе… Подбадривают друга дружку, шутки кричат охальные, издеваются. Довольные – жуть. Ну-ну. Посмотрим, как ваши рожи вытянутся, когда увидите, кого поймали. Хотя, конечно, лучше б вовек этих рож не видеть!
Митька бросил затравленный взгляд по сторонам. Так… болотце, похоже, кончилось. Вон и кусты… Вот до них добежать… вот и рвануть, и в сторону, резко, в кусты, в лес, упасть в траву, затаиться, может, и не найдут, проскочат… Опа! Вот он, куст… Йэх! Кто-то из обозников ухватил-таки за плечо! Беглец рванулся изо всех сил, чувствуя, как трещит на плече ткань, а сам он летит кувырком в густую травищу.
А из-за кустов тем временем выскочила вдруг черная здоровущая фигура лесного татя.
Бац! Бац!
Всего-то пару раз и махнул кулачищами тать – а обозники так и кувырнулись, так и повалились снопами по обеим сторонам дороги. Красиво так упали, лежат, бороды в небо уставя, щенки… Профессионал бил, видно сразу. Эх, теперь бы от этого татя уйти… А впрочем, черт его, пусть грабит. Митрий выбрался из травы.
– Ежели б не луна, нипочем бы не узнал тебя, Митька, – уперев руки в бока, спокойно сообщил тать.
Глава 5 Хороводная
В содержании песен при этом не было ничего специфически девичьего… Пели то, что всегда.
М. М. Громыко. Мир русской деревни
Май 1603 г. Нагорное Обонежье
– Прошка! Ты как здесь! – Митрий в изумлении хлопал глазами. Ко всему он был готов сегодняшней ночью, но только не к этой встрече.
– Да так… все время за вами шел, – невразумительно отозвался Прохор. – А сеночь, слышу: крики да вроде как ловят кого-то… Ну и вышел на дорожку посмотреть, а тут ты…
– Слушай, а эти сейчас не очнутся? – Митрий опасливо посмотрел на распластавшихся по траве обозных.
Пронька пожал плечами:
– Очнутся – еще добавим.
– А ты их не…
– Да не переживай, нешто я бить не умею?!
Митька улыбнулся:
– Да я и не переживаю… Ой, вот что. Нам бы нужно Василиску найти.
– Что с ней?! – не на шутку встревожился Прохор.– Она что, не с тобой?
– Да была со мной, а дальше уж мы разделились… Пойдем-ка к реке. – Митька потянул друга за рукав. – По пути расскажу.
Приятели наконец обнялись и быстро зашагали по дороге обратно к реке. Лежавших позади обозников не опасались: пока они еще очнутся, а уж как очнутся, так пока сообразят, что к чему.
– Не раньше утра к своим выберутся, – авторитетно заявил Прохор. – Уж я-то знаю.
Митька склонен был ему верить – уж в чем в чем, а в мордобитии-то его приятель специалист.
– Ты, прежде чем меня слушать, сперва расскажи, о чем вы с Василиской условились, – не доходя до реки, попросил Прошка.
Митька кивнул и, кратко рассказав про побег, добавил:
– На восходе солнца договорились встретиться с ней у реки. Не на том, на этом бережку, вниз по течению.
– А, ближе к Куневичскому погосту?
– А ты откуда знаешь? – удивился Митька.
Молотобоец хохотнул:
– Еще б не знать, возили нам и оттуда крицы. Только вот как мы ее найдем?
– А так и найдем, – беспечно отозвался Митрий. – Василиска не дура, посейчас наверняка в леса подалась, а уж потом, как обоз пройдет, выйдет. Тогда и сыщем ее.
– Да как же? Места-то шибко глухие!
– Как-как! – Введенский отрок обозлился. – Вот рассветет – увидишь!
А рассвело скоро – вот только что стояла ночная тьма, потом вдруг раз – и как-то резко погасли звезды, лишь бледная поганка луны уныло повисла над лесом, кланяясь яркому восходящему солнышку. Утро выдалось росным, но каким-то радостным, светлым. Было прохладно, но, судя по чистому небу, начинавшийся день обещал быть теплым и ясным.
– Кажись, уходят, – поглядев на обоз, шепнул приятелю Митрий. Оба парня сидели сейчас на высокой березе, что росла на вершине одного из холмов. Вокруг, сколько хватало глаз, лежали леса, близкие – темно-зеленые, и дальние, пропадавшие в голубовато-сизой дымке. Леса, леса, леса, без конца и без края. Лишь впереди, на востоке, переливались рассветным солнцем две реки, Капша и Паша, сливавшиеся как раз у брода. Через брод под раздававшуюся на всю округу ругань и переправлялся сейчас хорошо охраняемый обоз московского купца Акинфия.
Митрий перекрестился:
– Ну, слава Богу, уехали. Так я и думал – не с руки им за нами гоняться. Не велики боярыни – две вертихвостки.
– Однако уж пора бы и Василиску сыскать, – напомнил Прохор. – Как бы не заплутала.
– Да не заплутает, – Митька махнул рукой, и от столь резкого движения едва не сверзился вниз. И сверзился бы, коли б Прошка не ухватил за шиворот своего незадачливого приятеля.
– Ты это, Митяй… Вниз-то не стремись шибко. Там твердо.
– Знаю, что твердо. Тоже мне, шутник отыскался… Ну, отпускай, отпускай, хватит. Дальше как-нибудь и сам слезу.
Очутившись внизу, ребята споро побежали к реке, а уж там пошли краем берега вниз по течению. Темная торфяная вода играла на острых камнях буровато-белесой пеной, на излучине шумел на ветру камыш, а рядом, у плеса, играла, выпрыгивая из воды, рыба. На том берегу вдруг затрещали кусты, друзья вздрогнули, увидев, как, раздвигая могучей грудью заросли ивы, спустился на водопой хозяин здешних лесов, огроменный рогатый зверь – лось. Опустив в воду горбатую морду, сохатый принялся шумно пить, недобро посматривая по сторонам желтыми колючими глазами. Ветер был от ребят, и лесной великан вряд ли мог сейчас их учуять, а вот если бы высмотрел, так, может, и кинулся бы, что ему перемахнуть узкую речку! Это волк, пока сытый, мирный, а лось – другое дело, может и просто так, за здорово живешь, наподдать копытом, чтоб не шлялись тут некоторые. Известное дело – этакой-то копытиной живо черепушку срубит.
– О, смотри, смотри, ну и губищи! – не выдержав, зашептал Прошка. – Закоптить – знаешь, как вкусно.
– Смотри, как бы он сам тебя не закоптил… Ну-ко, спрячемся-ка в траве, ишь, косит глазом.
Ребята дружно опустили головы, да так и лежали, не шевелясь, дожидаясь, пока сохатый напьется да уйдет себе по своим лосиным делам – может, к лосихе, может, поглодать мягкой осиновой коры, а может, и нажраться пьянящих грибков-мухоморов. Ох, и не позавидуешь же тогда всему лесному царству! Пьяный лось – это уж такая бедища, хуже медведя-шатуна!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.