Иногда они устраивают себе… развлечения, например, качаясь на качелях…
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию
Сентябрь 1604 г. Москва
Ах как взлетали качели! Высоко-высоко, казалось, в самое небо. Замирая на миг в вышине, обваливались вниз так, что сердце сладко замирало в груди, а душа уходила в пятки.
– Сильней, сильней! – кричали толпившиеся внизу девушки и парни, ожидая, когда придет и их черед рвануться в поднебесье.
– Сильней!
Марья скосила глаза и натужно улыбнулась, покрепче ухватившись за прочные, украшенные разноцветными атласными ленточками и осенними цветами веревки.
– Не бойся, Марьюшка! – улыбаясь, закричал Федотка, парнишка лет пятнадцати, с силой раскачивая качель. – Не бойся, дальше неба не улетим!
А Марья и не боялась… то есть, конечно, побаивалась грохнуться с размаху на землю, но вот перспектива оказаться высоко в небе ее почему-то отнюдь не пугала. Наоборот, вот здорово бы было! Оторвавшись от качелей, вознестись, воспарив под облака белокрылой голубкою, оглядеть с высоты всю московскую красотищу – Китай-город, Москву-реку, Кремль с пряничными красавцами соборами и Грановитой палатой. Ну и, конечно, ярмарку, устроенную на берегу реки у самых кремлевских стен. Многочисленные рядки – с яблоками, пирогами, пряниками и прочей вкусной снедью. На торговцев глиняными свистульками, расписными игрушками, бусами, недорогими браслетиками из цветного стекла, на квасников, сбитенщиков, скоморохов – те даже медведя привели, любо-дорого посмотреть!
Везде народ – экое многолюдство – приоделся к празднику, кто побогаче – в кафтанах аксамитовых да парчовых, в бархатных, прошитых золотом ферязях, в алых, зеленых, черевчатых сапогах. Бедный люд тоже старался не отставать – праздник же! – не кафтан, так чистую рубаху с вышивкой надеть, новым цветным кушаком подпоясаться, причесать кудри костяным гребнем, купить на медное пуло пряников да стеклянных бус, да каленых орешков – эх, налетай, девки!
По всему берегу праздник: тут – хоровод, тут – скоморохи с медведями, а там, за пригорком, и вообще костры жгут да в реку сигают – вот непотребство-то! Монаси мимо шли, крестилися да плевались, – язычники, мол, поганые. Однако хоть и злобились, да поделать ничего не могли, сам царь-государь праздник повелел устроить, отвлечь народец московский от совсем уж жутких последних лет, когда жита досыта не было, а в деревнях – да что там в деревнях, в самой Москве-матушке! – на людей охотились, ели. Вот на этом самом торжище, сказывают, и продавали пироги с человечьим мясом! Жуть-то какая, прости, Господи.
Эх! Ухнули качели вниз, ветер всколыхнул, задрал юбку. Девушка зарделась, оглянулась украдкою, – где-то там батюшка, Тимофей Акундинович, кузнец на Москве не из последних? Пять кузниц у батюшки, чего уж, у иного боярина богатств куда меньше, не говоря уж о дворянах да детях боярских. Вот и Марьюшка одета – саян алый на широких лентах, до самого низа мелкими золочеными пуговицами украшенный, рубаха из-под саяна белая, глазам смотреть больно, поверх всего летник шелковый, разноцветными цветами вышитый, на голове шапочка с бисером, в косах русых ленты лазоревые, в цвет глазам. Ничего не скажешь, красива девка – невестушка!
Да и дружок, Федотка, под стать – тоже синеглазый, с кудрями русыми, жаль, молод еще – шестнадцати нету, а так чем не жених? И не из простых, семейство – дворяне московские, правда, вот беда, родней они Марьюшке приходились, и не такой уж дальней. Выходило – Федотка ей троюродный братец. Но вот – ухаживал, браслетец серебряный подарил. Ну и пусть его ухаживает, все одно пока на примете женихов нет. А жаль, пора ведь и замуж, чай, не юница уже Марья – недавно шестнадцать минуло. Пора, пора и семейством обзаводиться, малых детушек заводить – батюшке с матушкой внуков. Ну, уж конечно, родители давненько присматривали женихов, да только так присматривали, как между всеми родителями водится – не столь женихов, сколь их семейство – с голью-шмолью родниться кому ж охота? Дураков нет. Марьюшка тоже не дура, все хорошо понимала и батюшке в таком вопросе не перечила – всех ее подружек так вот замуж повыдавали, по родительскому велению, и ничего уж тут не поделаешь. Да и нужно ли? Родители то, чай, собственной кровиночке не враги, кого попало не посоветуют. А жить в богатстве, в холе да в неге – чего уж лучше? Что же до жениха – да лишь бы не урод страшенный был и не очень старый, а там – стерпится-слюбится, все так живут, из приличных людей, разумеется. Так и Марьюшке жить предстояло – выйти замуж неведомо за кого да затвориться в хоромах, в тереме… Эх, были бы они еще, эти хоромы. Ну, да батюшка сыщет, как не сыскать младшенькой? Уж двух сестриц замуж пристроил, все за хороших людей – один зять разрядного приказу дьяк, второй – скотом да кожами торгует. Вот и для младшей дочки, уж верно, держал батюшка на примете какого-нибудь человечка, а то и не одного. Но пока ничего не говорил, видать, выбирал, думал.
А Федотка… Что Федотка? Тот свободно на усадьбу в гости захаживал, как-никак – родственник. Вообще-то, ничего себе парнишка, только уж больно юн, Марья к нему так и относилась, как к младшему братцу. А уж тот та-ак иногда поглядывал глазищами синими, что – стыдно признаться – в смущенье великом заходилось у девушки сердце. Ну, и подарки вот дарил да на поцелуи напрашивался. Подарки Марьюшка принимала с благосклонностью, а вот целовать себя не дозволяла – девичью честь блюла. Хотя, если подумать, надоело все это – честь там и прочее… Федотка, конечно, не богатырь-красавец, но все же… Правда, уж больно привычен – с издетства на усадьбу к Марье таскается. А может, за него и выйти? Намекнуть батюшке – и что из того, что троюродный братец? Эко дело – седьмая вода на киселе. Зато не противен, наоборот даже…
Марьюшка улыбнулась, и Федотка воссиял, словно новенький ефимок на солнышке. Ка-ак качнул качель от радости – девушка едва удержалась, вскрикнула:
– Ну, потише ж, скаженный! Да и вообще, слезать пора, – чай, и другим покачаться хочется.
Правду молвила девица – другим тоже хотелось, да еще как, вкруг качелей народец молодой так и вился. Едва слезли с Федоткой, тут же качель и заняли, с прибаутками, с посвистом молодецким.
– Ну, куда пойдем? – Раскрасневшийся юноша потуже затянул пояс.
Марья задумалась, порыскала глазами в толпе – сперва бы хорошо отпроситься у батюшки… Где-то он тут должон быть… А вона! У серебряных рядков прохаживается, верно, матушке подарочек выбирает.
– Батюшка, Тимофей Акундинович!
Кузнец – точнее, владелец кузниц – обернулся, одернул немецкого сукна однорядку, пригладил черную с проседью бороду, приосанился, улыбнулся ласково:
– А, это ты, Марьюшка. Как на качелях, не испужалась ли?
– Да нет, батюшка. Наоборот, вовсе там и не страшно, наоборот, весело! Тем более с Федоткой.
Федотка выступил вперед, поклонился:
– Здрав будь, милостивец Тимофей Акундинович.
– Здоровались уже с утра, вьюнош. – Тимофей хохотнул, подозвал сбитенщика: – А ну, налей-ко на всех сбитню!
Напились, вернули сбитенщику стаканы.
– Батюшка, можно мы с Федоткой вдоль реки по бережку прогуляемся?
– Вдоль реки? – Кузнец призадумался, сдвинул на затылок шапку, потом махнул рукой. – А, идите. Только к вечерне не опоздайте. И это… через кострища не прыгайте.
– Да уж не будем!
Схватив замешкавшегося юношу за руку, Марья живо утянула его в толпу – батюшка-то ведь мог и передумать, сказать – иди-ко, дщерь, в терем. А что в тереме-то делать в этакий погожий денек?! Сентябрь месяц уже, а солнышко все по-летнему светит, и трава зелена, и небо сине, а на березках, что росли вдоль реки, лишь кое-где блестели золотистые пряди. Славный денек. И в самом деле, славный.
Немного задержавшись у скоморохов – посмотрели на представление кукольников, – Марья с Федоткой прикупили у разносчика каленых орешков и спустились вниз, к реке. За спиной высились зубчатые стены Кремля, соборы и золотой купол Ивана Великого, впереди, за неширокой рекою, виднелись избы Замоскворечья. Народу на берегу было много – праздник, – пели песни, бегали друг за дружкой, веселились. Радостно было кругом, так и хотелось во весь голос крикнуть: да здравствует царь Борис Федорович!
И все ж неспокойно было на Москве, неспокойно. И глад и мор еще были памятны, еще не насытился город, и по ночам, как и прежде, шалили на улицах лихие воровские ватаги.
– Людно как… – Федотка распахнул кафтан. – И жарко. Слушай, а давай рванем к Чертолью!
– К Чертолью? А не далеко ли?
– Так на лодке ж! – юноша кивнул на середину реки. – Эвон, люди катаются, а мы чем хуже?
– На лодке…
Предложение казалось заманчивым – покататься на лодочке в жаркий день, чего уж лучше? И вправду – во-он народу сколько каталось, ужо наживутся сей день лодочники.
Марьюшка подошла к реке, обернулась:
– Батюшка сказывал, чтоб к вечерне не опоздали.
– Да до вечерни еще у-у-у сколько! – усмехнулся Федотка.
Один из лодочников – шустрый молодой парень с рыжими непокорными вихрами – ходко причал к мосткам:
– Покатаемся, краса-девица?
– Покатаемся, – кивнув, Федотка решительно взял девушку за руку. – До Чертолья сколь стоит?
– Да недорого. Туда и обратно – с «полпирога».
– Держи, – Федотка помог Марьюшке перебраться в лодку, уселся сам и протянул рыжему парню мелкую медную монетину, с ноготь – «мортку» или «полполпирога».
– Ведь на «полпирога» договаривались, – обиженно протянул лодочник.
– Так это задаток, остальное потом… – юноша улыбнулся. – Ты нас там подожди, а мы погуляем. Два «полпирога» заработаешь. Ладно?
– Ну что с вами поделаешь? Ладно. – Рыжий взялся за весла и, ловко выгребя на середину реки, повернул лодку направо, к Чертолью.
Называемый таким образом райончик располагался на самом западе Москвы, у ручья, прозванного Черторыем за свой неукротимый нрав и многочисленные колдобины и грязь вокруг. Там и летом-то было сложно проехать, а в иные времена – осенью и ранней весной – в чертольских лужах запросто мог утонуть и всадник с конем, – по крайней мере, именно такие ходили слухи, а уж всем ясно, что дыма без огня не бывает.
Ласковое солнышко отражалось в голубых водах реки, и теплый ветерок приносил воспоминания о прошедшем лете. Федотка украдкой посмотрелся в воду, пригладил пятернею волосы…
– Красивый, красивый, – к смущенью парня обернулась Марья. Сунула руку за пояс. – На-ко! – протянула Федотке резной гребень из рыбьего зуба. Да такой дивный, узорчатый, в виде чудных цветов и белошерстного северного медведя – ошкуя, державшего в лапах небольшой топорик.
– Это ты… мне?! – Юноша не поверил своим глазам, до того обрадовался.
– Тебе, тебе, – улыбнулась Марья. – Поди, будет теперь, чем кудри чесать!
– Вот не ждал!
– Что, угодила с подарком-то?
– Еще бы… – Федотка вдруг почему-то покраснел, улыбнулся. – Благодарствую, Марьюшка.
– Федор Ерпыхай резал, из новгородских, – словно бы между прочим, девчонка назвала имя модного (и очень недешевого) резчика. – Красивый гребень. На всей Москве у тебя одного такой.
Юноша даже не нашелся, что сказать, порывисто схватил девчонку за руку, наверное, обнял бы, поцеловал, да вот застеснялся лодочника. А тот – рыжая бестия – нахально присвистнул:
– Да уж, баской гребешок!
Как будто его кто-то спрашивал!
Федотка недовольно обернулся:
– А ты давай, греби уже к берегу – эвон, скоро и за город выплывем.
– Как скажешь, господине.
Повернув по плавной дуге, лодка мягко ткнулась носом в болотистый, заросший густыми кустами берег. Рядом виднелись накрытые рогожками стога, а за ними – курные, крытые соломою избы, каменная церковь и – уже ближе к Белому городу – чьи-то хоромы.
Выпрыгнув на берег, Федотка протянул руку девушке.
– Ну и грязища! – осмотревшись, фыркнула Марья. – И зачем только мы сюда приплыли?
Юноша улыбнулся:
– Так ведь в грязищу-то мы не пойдем. Вдоль берега немножко погуляем – и в обрат. Смотри, красиво-то как! Березки, луга, стога…
– «Луга, стога», – придерживая летник передразнила девушка. – Тебе-то хорошо – кафтан короток, а я? Весь саян тут изгваздаю… И летник.
Федотка вмиг взбежал к лугу, обернулся:
– Давай сюда! Тут сухо совсем.
На лугу и впрямь было сухо, и Марьюшка даже прошлась немного к оврагу, тем более что троюродный братец вовсю развлекал ее разными историями, самолично вычитанными в разного рода книжках, начиная от «Азбуковника» и заканчивая скабрезным «Сказанием о звере Китоврасе». Скабрезного, правда, юноша не рассказывал, стеснялся. А жаль… Кто-то из подружек как-то предлагал сию книжицу Марьюшке, почитать, да та отказалась, хоть и любопытно было – страсть. Вдруг да батюшке на глаза «Сказание» сие скабрезное попадется?
Сказав пару слов о «Китоврасе», Федотка перешел на «Четьи-минеи».
– Вот, сказывают, жил когда-то в давние римские времена один святой, Андрей Столпник…
Историю эту Марьюшка знала и без того – правда, святого там звали как-то по-иному, но не суть, все равно, прости Господи, скучища и тощища смертная, лучше б уж о Китоврасе говорил… Девушка так бы и сказала, да тоже постеснялась. Ну его… Не к лицу приличным девицам про такие книжки спрашивать.
– На службишку скоро поступаю, – закончив с литературными примерами, вдруг с гордостью поведал Федотка.
– На службу?! – девушка ахнула. – Вот с этого и надобно было начинать. Ну-ка, ну-ка, сказывай поподробнее!
Юноша важно расчесал волосы дареным гребнем.
– Мне ж, ты знаешь, пятнадцать годков недавно минуло.
– Да знаю, знаю… Я ль тебя не поздравляла?
– Потому – пора и на государеву службу, не то тятенька не вечен – возьмут да отберут поместьице, коли служить не буду.
– А, вон ты почему… – Марьюшка фыркнула. – А я-то думала – горазд мой братец послужить за царя-батюшку да за землю русскую. А он – чтоб поместье не отобрали.
– Ну, ты это… – Федотка явно обиделся, надулся. – Вообще больше ничего говорить не буду.
Ага, не будешь, как же! Уж ежели любопытство в Марье взыграло – все обо всем вытянет, такая!
– Ну, Федотик… – Девчонка обняла парня за плечи. – Ну рассказывай, рассказывай… А на слова мои не смотри – я ведь так просто. Язык-то девичий, знаешь сам, без костей.
– Оно и правда. Ладно, – Федотка быстро оттаял. – Слушай дальше. Так вот, подыскал мне тятенька место в одном важном приказе, под началом князя Андрея Петровича Ртищева, мужа, может, не столь известного, сколь умного и в своем деле вельми сведущего. Так что скоро буду служить и, дай Бог, в стряпчие выбьюсь!
– В стряпчие! – Марьюшка всплеснула руками.
Юноша приосанился:
– А то и держи выше – в стольники!
– Ну, Федотка…
А солнце сияло так ярко, и небо было таким синим, что казалось нарисованным, и хотелось чего-то такого, от чего бы жизнь стала вдруг еще радостнее.
– Марья! – оглядевшись по сторонам, Федотка схватил девчонку за руки. – А помнишь, ты меня поцеловать обещалась?
– Когда это?
– Да тогда. За овином.
– Врешь ты все, ничего я тебе не обещала.
– А вот и обещала! Помнишь, тогда еще батюшка твой, Тимофей Акундинович, тебя так не вовремя в сени позвал?
Девушка прищурилась:
– Отчего ж не вовремя?
– Ага, вспомнила! Обещала ведь.
Марьюшка, конечно, все хорошо помнила, да только виду не показывала – вот еще! А вообще-то, насчет поцелуев она ничего не имела против, как раз наоборот – зело любопытно было. Вот только Федотка понастойчивей оказался б! А то что ж получается – самой навязываться, да?! Не к лицу такое приличной деве. Хотя, да, целоваться-то хочется… Что ж этот Федотка стоит, не мычит, не телится, тюня!
– Ой, не знаю я, что и наобещала…
– Три поцелуя!
– Да неужто три?!
– Три, три! – Юноша улыбнулся, а Марья живо оглянулась вокруг – вроде бы тихо все, безлюдно.
– Ох, Федотка, ты ведь такой приставучий, ровно мед – не отвяжешься. Не знаю, что с тобою и делать. Поцеловать разве что…
– Конечно, поцеловать!
– Коль уж, говоришь, обещала…
– Обещала, обещала…
– Ой, боязно, – Марья вдруг зябко поежилась. – А вдруг да увидит кто? Донесут батюшке…
– Да кто его тут, на Чертолье, знает-то? Да и нет никого кругом.
– Да? А лодочник?
– Так он во-он где, за кустами. – Юноша осмотрелся. – Пойдем вон хоть за ту копну.
Марья ничего не ответила, просто пожала плечами – пойдем. Копна оказалась у самого оврага, мрачного, заросшего ореховыми кустами и жимолостью. За оврагом угадывался яблоневый сад со спелыми, налитыми плодами. Впрочем, нет, скорее всего, это был не сад, а дикие, ничьи заросли, – уж больно неухоженными они выглядели, да и забора никакого не наблюдалось. На Чертолье – и без забора? Ну, ясно, никакой это не сад. Так, сами по себе росли яблоки, ничьи.
Федотка обернулся:
– Хочешь, яблочков нарву?
«Ага, как же, сдались тут твои яблоки! Мы сюда зачем пришли, целоваться или яблоки лопать?» – так вот, ну, или примерно так подумала Марьюшка, однако, конечно же, вслух ничего не сказала, лишь обняла парня за плечи да прижала спиной к старой, росшей рядом с копною березе.
– Ну, – молвила, – так и быть, поцелую, коль обещала. Только ты глаза закрой.
– Ага…
Федотка немедленно зажмурился… и тут же расплылся в счастливой улыбке, ощутив губами жарко-соленый вкус поцелуя.
– Ой, хорошо!
– Хорошо ему… Теперь я глаза закрою…
Так здорово оказалась стоять здесь, у старой березы, целоваться, уже забыв поцелуям счет, а потом и вовсе, сбросив на траву летник, улечься прямо на копну, в пахнущее летом и мятой сено.
А Федотка уже целовал шею, вот уже расстегнул саян… Э, нет! Шалишь, братец. Поцелуи поцелуями, а все остальное… Потом черта с два замуж выйдешь…
– Ты, кажется, обещал яблок нарвать?
– Угу… Обещал… Давай еще поцелую!
– Сначала нарви…
– Сейчас…
Раскрасневшийся Федотка поднялся на ноги и, скинув кафтан, погладил ладонью шею:
– Ух и славно же!
– Беги уж… славно…
Марьюшке и самой, конечно же, тоже было славно, да только вот признаваться в этом она вовсе не собиралась. Вот, пускай, Федотка сбегает за яблоками, охолонет чуток… Потом можно и по новой, лишь бы вечерню не пропустить. А пока… Пока можно и помолиться…
Встав, девушка запахнула саян и перекрестилась на дальнюю колокольню:
– Господи Иисусе…
А хорошо Федотка целуется, интересно, где научился? С дворовыми девками аль в каком вертепе?
– Господи, прости меня, грешницу…
Может, позволить ему весь саян расстегнуть? Ага… этак потом и до рубахи дело дойдет… Ах…
Марьюшка от волнения закусила губу. Ну, где ж этот Федот? Чего-то он долго за яблоками ходит…
Где-то за оврагом замычали коровы. Потом заржала лошадь, истошно залаял пес, за ним – еще один. Вот, кажется, кто-то вскрикнул… Яростно так, с болью… Верно, кого из дворовых хозяин порол на конюшне. Оно конечно, со слугами только так, по строгости, и надо, тем более в нынешние неспокойные времена, когда даже про самого царя говорят, что он и не царь вовсе! А истинный царь – царевич Димитрий, Иоанна Грозного сын, объявился якобы в Литве или в Польше. Господи! Вот уж мысли-то какие крамольные! Крамольнее некуда. Лучше уж о ласках да поцелуях думать. Интересно, чего там Федотка так долго с яблоками возится?
Меж тем уже начало смеркаться. Покрасневшее, словно бы выгоревшее за день солнце скрылось за Чертольскими воротами, протянув от стены и башен длинные черные тени почти до самой стены, отгораживавшей земляной город от белого. Скоро, однако, вечерня… Черт, не заявился бы раньше времени лодочник! И Федот тоже… хорош… «Целоваться, целоваться», а как дошло до дела – так на тебе, в кусты, вернее, за яблоками. И чего так долго ходит? Словно на Скородом отправился, прости, Господи.
Девушка подошла к оврагу, покричала:
– Федо-о-от! Федотий!
Никакого ответа, лишь собаки за Черторыем еще громче залаяли.
– Федо-о-от!
Не откликается. Самой пойти посмотреть? Вон они, яблони, близко. Летник не украдут у копны? Не должны: вроде бы нет никого…
Ловко перебравшись через овраг по узкой тропинке, девушка направилась к яблоням – нет, все-таки это, скорее, был запущенный сад – и вдруг, прямо на тропинке, между деревьями увидала мелкую белеющую вещицу… Марья наклонилась… Костяной гребень с ошкуем! Тот самый, только что подаренный…
– Федоо-о-от!
И страшно стало вдруг, до жима в груди и горле, и чья-то темная, показавшаяся вдруг на миг огромной, тень закрыла небо…
– Э-ге-гей!!! – громко закричал кто-то неподалеку.
И тень исчезла, бесшумно, как морок. А может, и не было никакой тени… Так, показалось…
– Э-гей!!!
Девушка бросилась на крик:
– Кто здесь? Ты, Федотка?
– Нет… Это я, Гермоген. Лодочник.
Взъерошенный рыжий парень с веслом в руках вынырнул из-за кустов:
– Кричу вас, кричу… Сами же говорили – к вечерне успеть. Где отрок-то?
– Сама ищу… Давай-ко покричим вместе.
– Давай.
– Фе-то-о-от! Федотий!
– Может, он уже к лодке пошел?
– Да не должен бы без меня…
– Ну, тогда вон, по тропинке пройдемся, поищем…
– Что ж он не откликается-то, Господи?!
Бугорчатый шар луны уже повис в темнеющем небе медно-кровавым тазом, потихоньку зажигались звезды.
– Постой-ка… – Марья вдруг замедлила шаг. – Ничего тут, на тропинке, не видишь?
– Нет… А что, должен бы?
– Гребешок тут лежал… Красивый такой, белый, с ошкуем…
– С каким еще ошкуем? – недовольно обернулся лодочник.
– Ну, медведь такой, белый…
– Не, не видал… Вон, за теми кустами посмотрим – и к лодке. Да наверняка он давно там уже.
Ринувшись напролом, лодочник деловито захрустел кустами… И тут же выскочил обратно на тропинку с остекленевшим взглядом.
– Там… там… – дрожащим голосом произнес он. – Там…
– Да что там?
– Тебе… тебе лучше не смотреть.
– Нет, пропусти!
Такая уж она была, Марья, дочь кузнецкого старосты Тимофея Анкудинова сына, упрямая – уж если чего захочет, ни за что не отступится! Вмиг смахнула лодочника с пути, наплевав на саян, продралась сквозь колючие заросли…
Она даже не плакала… пока еще не плакала. Просто стояла, не в силах поверить в увиденное.
Ее троюродный братец Федотка лежал на спине, и в немигающих, широко раскрытых глазах его отражались луна и звезды. Исказившееся в гримасе боли и ужаса лицо его даже в лунном свете казалось бледным, а все тело представляло собой сплошное кровавое месиво.
– Господи… – в ужасе промолвила Марьюшка. – Господи… Словно ошкуй порвал… Ошкуй…
Семен Годунов попытался расширить систему сыска в стране.
Р. Г. Скрынников. Россия в начале XVII в. Смута
Январь 1605 г. Москва
– Ну, что стоите, брады уставя?! – ближний родич царя боярин Семен Никитич Годунов прямо-таки дымился от гнева. Черная, чуть тронутая проседью борода его дрожала, толстые губы нехорошо кривились, красный мясистый нос дергался и сопел.
Трое навытяжку стоявших перед боярином юношей – Иван, Прохор и Митрий – обливались потом. И вовсе не потому, что так уж боялись царского родича, просто большая изразцовая печь, занимавшая чуть ли не треть горницы, истекала жаром. Семен Никитич – куратор Земского двора и фактически возглавлявший Боярскую думу, как и царственный брат, любил тепло, зная о том, прислуга топила печи, не жалея ни дров, ни страдавших от невыносимой жары посетителей.
– Ну? – уже потише, но с явным металлом в голосе промолвил боярин. – Что скажете в свое оправдание? Третий растерзанный мертвяк на Москве, – а им хоть бы хны! – Семен Никитич снова повысил голос аж до визгливого крика: – Три мертвяка! Растерзанных! За один только январь месяц! Вы когда душегубца ловить думаете? Или некогда? Что молчите?
– Да мы ловим, – негромко возразил Иван.
Высокий, стройный, с карими чувственными глазами и шевелюрой цвета спелой пшеницы, он отпустил над верхней губой небольшие усишки, а вот бороду еще не успел отрастить, все ж таки неполные девятнадцать лет – рановато для окладистой бородищи, хотя, вот, к примеру, у Прохора борода все же росла, а он был не намного и старше. Окладистая такая, рыжеватая, не особенно-то и красивая на Иванов взгляд, но тем не менее Прохор ею очень гордился, лелеял и холил. Так что выражение «брады уставя», пожалуй, можно было бы отнести лишь к нему одному, если б боярин выражался фактически, а не фигурально. Ну, не было у Ивана никакой бороды, а уж тем более у их третьего приятеля – Митрия, по прозвищу Митька Умник. Тот – худощавый, смуглый, темно-русый, на левой руке родинка около большого пальца – вообще был в компании самым младшим, едва шестнадцать исполнилось. Тоже стоял вот, уткнувшись серыми глазищами в пол, молчал – ну а что тут скажешь? Прав был боярин, кругом прав, как ни крути.
Три трупа за истекшую неделю – это и впрямь не очень-то хорошо, даже по московским меркам, тем более для всей троицы. Ведь парни-то имели к этим мертвякам самое прямое отношение – нет, не убивали, конечно, наоборот: убийц должны были вычислить и найти в самые кратчайшие сроки. Для того и служили в Земском приказе, в самом тайном его отделе, под непосредственным руководством думного дворянина Андрея Петровича Ртищева, старого знакомца ребят еще по французским делам. Он-то и призвал ушлых парней к службе, и весьма благоволил. Приказные же дьяки сию троицу так и прозвали, с насмешкою – «отрядец тайных дел», ну а Митька для благозвучия переиначил в «отряд тайных дел», так и впрямь куда лучше звучало. И в самом деле, сравнить только – «отрядец» или «отряд»?! Что лучше звучит? То-то же.
– И ладно бы черных людишек поубивали, – не обращая никакого внимания на Иванову реплику, продолжал разоряться боярин. – Пес-то бы и с ними… А то ведь – каких людей родичей! Знатных бояр, купцов богатейших… Эх… Да ведь как убили-то препохабно, истерзали всех, яко волчины, Господи, спаси и сохрани!
Семен Никитич мелко перекрестился на висевшие в углу иконы в золотых ризах. Иван тоже хотел было последовать его примеру, но сразу передумал – еще неизвестно, как бы к этому отнесся боярин. Слушок был: третьего дня, после обедни так Семен Никитич изгваздал посохом какого-то заезжего купчишку за то, что тот посмел подойти к висевшим в церкви годуновским иконам, – бедняга едва жив остался. И поделом – нечего креститься на чужие иконы, вот свою икону в церкви повесь, на нее и крестись, ей и молись, а хочешь – ликом к стене поверни, в качестве наказания, такое вот интересное было в Москве православие. Иван с Митрием над этим промеж собою смеялись, а Прохор только рукою махал – пусть себе на что хотят крестятся, хоть на иконы, хоть на тележное колесо, вообще, религиозные споры Прохора мало трогали, иное дело – кулачные бои.
Уж тут ничего не скажешь, боец был знатный. И раньше еще, на посаде Тихвинском живя, в боях удалью славился, и здесь, в Москве, имя не срамил – если было время, с большим удовольствием стенка на стенку хаживал, замоскворецкие супротив скородомских; все трое за Москвой-рекой, на усадьбе, доброхотом Ртищевым – дай ему Бог здоровьица – жалованной, и жили. Не одни – с Иваном с посаду Тихвинского невеста приехала, Василиска, сестрица Митькина. По осени, как и полагается, свадьбу играть решили – к тому оно и шло. Прохор, правда, старался в Василискином тереме без лишней нужды не появляться – все ж когда-то был в нее сильно влюблен, и не совсем заглохла еще в сердце старая рана, еще болела, еще кровоточила. Что ж, Василиска предпочла Ивана, а Прохора назвала братом. Всего лишь братом. Немного. Но – и немало.
– Ну что, жильцы, дворяне московские? – Семен Никитич все никак не мог уняться. – Чины ваши не велики ль вам?
Ишь, чины приплел, аспид. За французские дела – розыск грамот самозванца – Ртищев, как и обещал, выхлопотал парням чины: Митьке с Прохором – московских жильцов, ну а Иван так и остался дворянином московским, до стряпчего уж больно молод был, но сказали – жди, все может случиться. Наградили деньгами, и преизрядно – и то хлеб, тем более по нынешним непростым временам. Главное, конечно, что Митька с Прохором выбились из монастырских холопей, в свободные люди вышли, да еще в какие!
Скрипнув дверью – по велению боярина петли специально не смазывали, чтобы слышно было, что кто-то вошел, – в жарко натопленную присутственную горницу заглянул слуга.
Семен Никитич скосил глаза:
– Чего тебе, Федька?
– Думный дворянин Ртищев челом бьет, батюшка. Войти похощет.
Боярин махнул рукой и язвительно прищурил глаза:
– Ну, коли похощет, так уж пусть войдет. Тем более и людишки его уже здесь, парятся.
Иван с Митькой быстро, словно нерадивые ученики, переглянулись с усмешкой: вот уж верно заметил Семен Никитич – «парятся». С такой печкой и впрямь семь потов сойдет.
Поклонившись, вошел Ртищев – высокий, сутулый, не по-московски элегантный, в длинном приталенном польском кафтане черного бархата с серебром, с накинутым поверх него опашнем, при шпаге.
– Чтой-то ты, Ондрей Петрович, все в платье поганском ходишь, – не преминул попенять Годунов.
Ртищев закашлялся.
– Сам знаешь, Семен Никитич, – хвора в груди меня, не могу тяжелое платье носить, задыхаюсь. А что шпагу с собой таскаю, так сам знаешь – многонько врагов у меня.
Боярин неожиданно засмеялся:
– То верно, многонько. Вот о врагах с тобой и поговорим. Не о твоих врагах, Ондрей Петрович, о государевых! Но – чуть опосля, – Семен Никитич хитро прищурил левый глаз и, кивнув на парней, осведомился: – Угадай-ка, чего у меня парнищи твои делают?
Ртищев тут же скривился, словно у него внезапно заболел зуб. Вообще, думный дворянин сильно сдал за последнее время, тут, видно, все в одну кучу свалилось – и болезнь, и старость, и хлопоты.