— То будет справедливость не Тольтеков, мы не позволим трогать Тулу, даже тебе, Кецалькоатль, — крикнул в запальчивости Топильцин.
Кецалькоатль от дерзости такой оторопел, а Топильцин ушел с вождями из покоев. В знак удовольствия вожди его похлопывали по спине.
Кецалькоатль, озабоченный, сидел один. Тут Татле подошел, спросил:
— Что растревожило тебя, отец Кецалькоатль? Быть может, звезды по небу идут не так, как ты предвидел?
— Нет, звезды там идут как надо, а вот люди, Татле… Светила ясною своей красой заставили меня забыть о людях. Звезды вечно идут своим незыблемым путем, и надо только разгадать движенья их закон. А поведение людей не подчиняется закону. Не смог я вычислить и распознать их мыслей ход. Живем мы на небесном теле, и оно идет всегда своею дорогой; люди же свой путь определяют так, как их душе угодно, — следуя своей свободе. Нынче они хотят одно, а завтра подавай другое. Сегодня презирают то, что вчера любили. Кто полон восхищения, кто ненавистью дышит. Те дают, другие отнимают, а позже будет все наоборот. Над нами — гармоничный небосвод, под ним — запутанный клубок противоречий.
— Ты прав, — ответил Татле, — я не понимаю наш мир людей, хотя я тоже человек. Случается, я сам себя не понимаю. Я всех люблю, и все мне ненавистны. Бывает, слышать не хочу и видеть никого, но жизнь готов отдать за каждого. Стараюсь всех я равными считать, однако же в ответ неравенства я слышу голос.
— Татле, не горячись. Ты молод. Молодость твоя тебя тревожит и сбивает с толку. Мы все равны, и все мы братья. Мы родились и все умрем по воле нашего Создателя. Все боремся за то, чтобы нам выжить и стать лучше. Татле, а можешь ты сказать: вон тот имеет право жить, а этот не имеет права? Ныне случилось так, что, постигая сложную науку неба, желая землю сделать плодородной, я позабыл о площади, о Древе жизни, посаженном там мною. Я пренебрег им, и оно не стало оберегать Тольтеков. Изобилье их сделало надменными, познания — тщеславными, изнеженность — жестокосердными. Я в этом сам повинен, Татле! Я мечтал их повести по верному пути, но не сумел препятствий одолеть и воспротивиться соблазнам. Ты, только ты, в сомнениях юности своей, в раздумьях о моих деяньях, которые творил я на твоих глазах, меня понять хотел, хотя еще не обладаешь мудростью, не знаешь жизни.
— Ты напрасно казнишь себя, Кецалькоатль. Много доброго ты сотворил для этого народа. Рос он и набирался сил со мною вместе. Мужал я, следуя твоим словам, делам и мыслям.
— Всех можно обучать ремеслам, земледелию. Постичь могу я ход светил небесных. Но дух, характер человека во всей его замысловатости и глубине превыше пониманья моего. Мне думалось, достаточно сказать, призвать, но слово птицей улетает. Не смог и собственным примером заставить сильного забыть врожденную наклонность — к выгоде своей использовать ту силу, которая ему дана природой.
— Я чувствую, отец Кецалькоатль, что ты прав, — задумчиво ответил Татле. — Но в частых спорах с Топильцином не смог найти я вразумительный ответ. По сути, задает он мне мой собственный вопрос. Коль сильные сильны, так почему бы не вкушать им блага все земные? Они умеют у земли отнять ее богатства. Зачем же с теми их делить, кто ничего не может, — старыми, больными, глупыми? Или природа создана не так, как надо? Сколько юродивых хотело бы преграды воздвигать пред теми, кто остальных опережает. Но Топильцин достиг великой власти из-за себя. И он теперь Тольтеками повелевает. Голову все перед ним склоняют, а с тобой он говорит тогда, когда решить не в силах сам. Скажи, зачем создал Творец людей и немощных, и очень сильных?
— Ты способен и размышлять, и видеть, Татле. Но вопрос непрост. Ответ, пожалуй, заключен в достоинствах людей, тут надо знать, чья перевесит добродетель на чашах неустойчивых весов. Но этот метод субъективен, оценка, в сущности, зависит от тебя. Скажи, кто лучше — сильный, в дар от природы силу получивший и притесняющий того, кто слаб, иль немощный, но умный и коварный, не остающийся внакладе, ибо обманывает сильных? Обычно презирают хилых, страждущих и слабых. Но кто судья? Один сегодня мощью судит, а завтра суд над ним свершит сильнейший. Здесь все мы — люди, светит нам единый свет, свет жизни человека, который освещает часть небольшую вечного пути, ту, что положено пройти нам в данное природой время. И значим только этот свет, а он зажжен для всех, кто жизнью награжден. Да разве сила с совестью сравнится? Нет. Она под стать бездумной тяжести большого камня! Сознанье, совесть придают особый смысл твореньям Божьим, ничто их заменить не может. Не сомневайся, Татле, верь, что ты полезен! Помни, что лучше тем, кто страждет, силу свою отдать, чем применить ее себе во благо!
— Наверное, все так, как ты сказал, Кецалькоатль. Я не умею мысль выразить словами. Добродетель! Какое странное понятье — добродетель! Лишь у людей оно имеет смысл, ты говорил о том нередко. Но объясни, куда уходит добродетель, которой дарим нашу жизнь? Или она возносится, как дым копаля, как муки наши, чтобы богам дать силу? Или она — подношенье Богу твоему для Его бессмертия? Добродетель!
— Да, Татле. Добродетель! Как мера лучшего на свете, как те весы, где в чашах все добро и зло, любовь и боль, свет и потемки, тоже порой питающие добродетель, которая есть мера высшая весов для нас, людей. И таково ее конечное предназначенье.
— Эти весы терзают душу, тело мне, Кецалькоатль! Я не умею, я не могу себя на их две чаши разложить!
— Научишься, мой Татле! И познаешь радость, но и страданье большое испытаешь. Взгляни же на меня: сгибаюсь я под тяжестью огромной Пирамиды, которую любовь моя к Акатлю и честолюбие неизжитое мое взвалили на плечи Тольтеков, чтобы изгнать воспоминанья о поражении моем на землях чичимеков и о нежданной страшной гибели Акатля! Это ужасный памятник моей гордыне, воздвигнутой на муках и на крови всех пришлых и плененных! Все это я, клянусь, исправлю!
Строительство Великой Пирамиды завершалось. Кецалькоатль к себе призвал всю знать и Топильцина. Никто из них не отозвался. Три дня он ждал, но все напрасно. На день четвертый сам пошел и увидал впервые дом роскошный военачальника Тольтеков, построенный руками пленных чичимеков, ставших прислужниками Топильцина.
«Я так увлекся звездами, что позабыл дела земные! » — подумал вдруг Кецалькоатль и произнес:
— Прекрасное жилище ты себе построил, Топильцин!
— Ты сам строительству меня учил, Кецалькоатль!
— Не для себя я сооружал Дом народной радости, меня туда внесли больного.
— А я соорудил дом только для себя, для отдыха себе на радость. Я много воевал, и тело, уставшее от ран, должно познать покой и мир.
— Да пребывают все герои в мире и покое, Топильцин! Наверное, и вправду ты устал, коль не явился на мой зов!
— Зачем спешить, Кецалькоатль? Я дал время тебе подумать. Ты одумаешься и поймешь меня. С соратниками говорил я о величье Тулы и о твоих намереньях. Мы порешили, что величье Тулы важнее слов твоих красивых. И властвовать на этих землях будем только мы, Тольтеки. Законы чтиться будут только наши! Мы на вершине, здесь и остаемся, как снег на горах Анауака.
— Я ничего еще не говорил, но уже слышу дерзкие слова и вижу мне грозящий палец твой. Мы слишком хорошо друг друга знаем, мы вместе издавна идем, чтобы теперь рвать нашу дружбу.
— Нет, мы не рвем ее, Кецалькоатль! Тольтеки мы и ими будем, останемся мы тем народом, который сам ты выбрал, чтобы Анауак достиг величия. Мы не хотим отказываться от наших благ!
— Но это я вам дал их. Думаю, что справедливо благами с другими поделиться!
— Видишь сам, Кецалькоатль: не мы, а ты переменился! Я помню и не позабуду, что ты нас обучил всему, что знаешь. Не обесценивай своих великих дел, за них отплату требуя, такого уговора не было. Мы обучались, но трудились, нужду терпели и лишенья. Теперь ты просишь нас делить добытое с плененным диким людом. Ты просишь нас им шею подставлять под нож, который в руки дикарям должны вложить мы сами. Хочешь ты богатства Тулы поделить среди народов всех Анауака, а нас заставить снова жить впроголодь и рыться в грязи. Пусть роются теперь они и с ними начинай сначала, если хочешь! Делись своим, а нашего не трогай!
— Стал, Топильцин, ты дерзок! Замолчи! Не смог я ничего еще сказать! Не слушаешь и не желаешь слушать и смотришь на меня, как будто бы готов заткнуть мне рот! Я требую лишь справедливости для всех. Мне больно видеть, как величественность Тулы растет за счет чужих страданий. Мне больно наблюдать, как возгордился ты и позабыл о людях бедных и допускаешь нищенство и голод, хотя у нас царят зажиточность и роскошь!
— Сам ты желаешь поступить неладно с нами, Кецалькоатль! Жалостью себе не растравляй ты душу, не забывай об избранном тобой народе.
— Нет, Топильцин, вы мной не избраны, не избранный народ. Люблю я тех, кто первыми пришел на эти земли, люблю и тех, кто вслед пришел за ними! Я всем хочу платить одним и тем же!
— Кецалькоатль Тольтекам изменяет! Кецалькоатль любит чичимеков, которые его едва не растерзали! Кецалькоатль отрекся от народа! Любуясь звездами и не имея женщин, Кецалькоатль сошел с ума!
— Молчи ты, дерзкий Топильцин! — И по губам его ударил он тыльной стороной руки.
Людей обволокла давящая, густая тишина.
Кецалькоатль встал и в гневе удалился. За ним никто не поспешил. Все окружили Топильцина, наперебой его стараясь успокоить: «Кецалькоатль изменился! Не наш Кецалькоатль, не Тольтеков! Он — их стрела, он дротик чичимеков».
Кецалькоатль созвал при помощи своих друзей-кокомов разноплеменный люд к подножью Пирамиды, которая уже уперлась в небо. Велел сказать, что людям путь быть может прегражден, но чтобы тем не менее все, его приказу повинуясь, пришли в назначенное время, точно к заходу солнца.
Там он стоял и ждал, торжественный и гневный, с своею верной свитой. И Татле рядом был, испуганный, дрожавший от волненья.
Меж тем иноплеменные все прибывали: одни бежали из-под стражи, но стражники, заметив вдруг Кецалькоатля, преследовать рабов не стали; другие, крадучись, пробрались к Пирамиде или с Тольтеками явились, еще не знавшими о происшедшем. Как только площадь вся заполнилась народом, Кецалькоатль поднял руки и обратился к людям:
— Народы все Анауака! Кецалькоатль хочет говорить со всей землей и ей поведать грусть свою и свои горести!
Я вижу муки там, где я желал бы видеть счастье!
Я вижу нищету, хотя принес сюда я процветанье!
Вражда и ненависть бушуют там, где я старался и мечтал построить гармоничный мир!
Теперь я вижу это и кричу: так быть не может! Нет! Хочу сказать я вам, что всем принадлежу я равно и весь Анауак имеет право на богатства, накопленные нами здесь. Их символ — эта Пирамида, возле которой мы собрались!
Да будут прокляты побои и кнуты!
Да будет проклята несправедливость!
Да сгинут нищета и голод!
Я здесь при всех провозглашаю: порядок новый я введу на этих землях; всем окажу благодеянья, но мне нужна поддержка общая и воля добрая вас всех. С испугом смотрите вы на меня, Тольтеки, но говорю: вам нечего бояться, коль будете со всеми справедливы. Вас сделаю еще богаче, когда другим научитесь давать.
Тольтеки, чтоб ввести порядок новый, нужна мне ваша помощь. Вы любите меня, и мне без вас не сделать ничего на этих землях плодородных. Пусть будут все народности едины и равны, как братья станем жить во имя общей цели. Кецалькоатль весь Анауак, народы здешней всей земли в мир правды и обилья поведет. Скажите тем, кого тут нет, сообщите людям: завтра утром здесь, на этом самом месте, мы соберемся обсудить порядок новый.
Он кончил говорить, и чичимек один по имени Маштла негромко, робко его спросил:
— Кецалькоатль, великий властелин Тольтеков, могу тебе сказать я слово от имени народа моего?
— Скажи, — ответствовал Кецалькоатль.
— Дай нам свободу вместо изобилья! В своих краях далеких мы жили сами по себе, а тут живем в жестоком рабстве. За годом год идет, мы все таскаем камни, землю роем, гору делаем для чуждого нам Бога. Жить тяжело нам, многое мы понимаем ныне, видим: мы ниже всех, на самом дне, где смешивают с грязью нас и топчут. Ты — Тулы властелин! Ты посылал войска! Ты взял нас в плен! Ты здесь приказываешь! Прикажи нам дать свободу! Мы желаем опять быть в наших землях, снова бежать за буйволом и за оленем. Дороже это нам всех справедливостей твоих и всех великих благ, которые раскаянье твое нам обещает дать.
— Ты правду говоришь, — прервал его Кецалькоатль. — Не я, раскаянье мое здесь молвит слово. Потому содеянное зло хочу я искупить. Хочу, чтоб жили все в довольстве, в радости, забыв навек о горестях былых!
— Нам дела нет до ваших радостей, до вашей жизни. Рабство мы ненавидим, ставшее привычным для Тольтеков; рабство дает им все, что ты зовешь хорошей жизнью.
— Счастье я принесу вам всем! — вскричал Кецалькоатль.
— Нам ты свободу дай! Кто скажет, что такое счастье? И кто решит, какого счастья мы хотим? Иль, может, ты решишь, в своем красуясь паланкине и поучая нас, как нам обтесывать те камни, что мы на спинах окровавленных таскаем? Не нужно нам благополучие Тольтеков! И ваши тепонацтле, флейты нам не нужны! Претит нам тяжкий дух людских огромных стад, насильно согнанных в селенья! Хотим решать свою судьбу мы сами! Хотим быть счастливы, как счастлива стрела, свободная и вольная, как ветер! Вот что желаем мы, Кецалькоатль, — не вашу жизнь с ее блестящими камнями, с ее нарядами из перьев, которыми Тольтеки прикрывают свою естественную наготу! Дай нам свободу!
— Быть не может, чтобы так мыслили все чичимеки! — сказал Кецалькоатль. — Здесь у вас есть безопасность, сытость, отдых ночью. Жизнь вашу скрасят и другие блага. А там, у вас, век чичимеков краток, люди гибнут в погоне вечной за зверьем — за вашей пищей, которую раздобывать вам удается не всегда А здесь — богатая земля, дарящая плоды зимой и летом.
— Позволь нам умирать своею смертью! Пусть наша жизнь плоха и коротка, но наша! Пусть наша смерть страшна, но она тоже наша! Дай нам свободу, пусть воля станет убийцей чичимеков! Дай нам свободу — мы тотчас тебя забудем вместе с раскаяньем твоим и всех строителей святилищ-пирамид!
Хотел было ответ держать Кецалькоатль, но группа воинов его вдруг окружила, а остальные воины-Тольтеки напали на толпу людей, заполонивших площадь, и стали разгонять их копьями и бить дубинами.
— Работайте! Довольно болтовни и жалоб! Дела стоят, а тут мятежник Маштла затеял разговор с заступником своим Кецалькоатлем!
— Назад, Тольтеки-воины! — вскричал Кецалькоатль. — Не обагряйте руки кровью пленного и безоружного народа! Назад! Назад!
И он пытался вырваться со свитой из тесного кольца Тольтеков, но их схватили за руки, связали всех, лишь Татле выскользнуть сумел и бросился туда, где Маштла-чичимек звал соплеменников к побегу. Воинственные вопли Маштлы, похожие на вой койота и рычанье тигра, тревожили сердца и души чичимеков, им слышались призывы диких предков к охоте и сраженьям:
— Идемте в наши земли, братья! Идемте! Биться! Убивать! И умирать! Но в наших землях! У-ху-ху!
И Маштла бросился на стражу с голыми руками, за ним — его товарищи. На громкий крик сбежались те, кто ранее на площадь не пришел. Неравный завязался бой. Немало чичимеков пало от копий и ножей Тольтеков, но большинство лавиною неудержимой ринулись из Тулы. Те, кто сумел бежать, от радости вопил, и воздух ликованьем полнился: «Свобода! »
Татле, бежавший с чичимеками, нес на себе полумертвого Маштлу. Тольтеки-воины, с дубинами и копьями, не в силах были продолжать погоню, и скоро сумерки с ночною мглою скрыли беглецов, не замедлявших скорый легкий шаг.
Покой и тишь вновь воцарились в Туле. Кецалькоатля привязали к паланкину и вознамерились перенести под стражей одного в Дом радости народной, который должен был служить теперь ему темницей.
Прошло не более года после описанных событий, а в целом лет тринадцать после закладки первых глыб Великой Пирамиды, когда она в конце концов была закончена и выглядела так, как представлял ее себе Кецалькоатль. Четыре каменных гиганта, похожие на Се-Акатля, поддерживали кровлю маленького храма на самой на ее вершине. А народ тольтекский вскоре забыл побоище. Для освящения Пирамиды в честь Брата-близнеца было устроено большое празднество и множество птиц Змею в жертву было брошено, дабы к Кецалькоатлю разум возвратился и он бы снова полюбил Тольтеков. Перьями украсили Дом радости народной, его теперешнее место заточенья.
Вот так закончилось строительство великого святилища Тольтеков. Один из Братьев-близнецов уже был на небе, другой в темнице.
УЗНИКИ
Его доставили в Дом радости народной. Он сам пошел туда, разгневанный и огорченный, разбив свой паланкин, сорвав веревки с рук.
— Связать мне руки может только время и воля общая Тольтеков: время их недовольства и время возвращенья моего.
Он не хотел, чтобы его несли.
— Я должен сам идти, кокомы, — сказал он верным слугам. — Пришла пора мне снова землю чувствовать под голыми ногами. Желаю я идти босым и снова ощутить земную необъятность. Я в этот Дом попал израненным, теперь там буду узником.
Он снял с себя тунику и, не глядя, отбросил в сторону, в толпу. А воины из верной Топильцину стражи людей к Кецалькоатлю не пускали, на грозных кукол походили. Старуха из толпы его тунику на лету схватила… Махая ею, она шла впереди Кецалькоатля. У Дома радости народной воины уже стеной стояли плотной.
— Кецалькоатль взят в плен! — кричала женщинам старуха, а те, его под стражей увидав, разутого, с повисшими, как плети, голыми руками, с всклокоченною бородою, стали вопить и слезы проливать:
— Наш господин взят в плен!
— Поплачем. — Старая сказала. — Поплачем вместе! Взяли в плен Кецалькоатля, суд праведный хотел вершить он, а его схватили. Выбили опору из-под нас. Не понимаю, что творится: народ идет против народа, народ против властителя, властитель против всех. Мне страшно, дети мои, страшно! Поплачем о Тольтеках, о Кецалькоатле! Кто заставляет нас страдать? Извечно те, кого мы любим. И будем плакать обо всем: о том, что мы всего не понимаем, о громе, грянувшем с небес, когда все было тихо и спокойно! Поплачем, сестры, о словах Кецалькоатля, что не были услышаны его народом. Поплачем о страданиях Тольтеков! Страх и волнение, волнение и страх сердцами всех Тольтеков овладели. Где наш отец, где путь, где истина? Все вдруг перевернулось. Поплачем о страданьях сына, что руку поднял на отца. Поплачем мы о тех, кто прав и кто не прав. Поплачем, люди: пленником стал господин наш, он пленен своим же собственным народом!
Все плакали, скорбя, не веря в то, что слышат и что видят.
Под плач толпы вошел он в дом, где заперли его в одной из комнат, порознь со слугами и свитой. Он остался в полнейшем одиночестве. Лишь старой женщине и молодой было позволено входить к нему — прислуживать и пищу приносить. Вот так случилось, что Кецалькоатль в заточении открыл — впервые для себя — мир женщин.
Дни долгие он поначалу голодал, хранил молчанье. А женщины с него глаз не сводили, когда без устали он комнату шагами мерил. Видимо, душой его страданье понимали.
— Съешь что-нибудь, наш господин! — Они твердили. — Тело живо, когда накормлено. Ты съешь хотя бы для того, чтоб силу дать страдающему сердцу! Боль сердца утоли, — и тихо пищу подносили к его губам.
Впервые близко так увидели они его лицо и на него взирали изумленно. Однако большую часть времени он проводил один.
— Один я был, когда родился, один попал на этот берег. Один я буду и тогда, когда пора уйти настанет. Сейчас мне снова следует найти себя. Меня покинул брат Акатль. Меня оставил сын мой Татле.
Кецалькоатль, ища себя, искал и Бога своего, но и Его нигде не находил. Вокруг лишь ужасающая тишина и беспредельное молчанье, душу тревожившие страхом.
— Безмолвие в пустоте — судья жестокий, когда в разладе сам с собою!
Часами он сидел, недвижно, не призывая в утешение ни боль, ни покаянье. Молчание слилось с бездействием. Он был на грани полного отчаянья, но грань не преступал. Присутствие нежное двух кротких женщин с руками нежными и нежным голосом его смиряло, скрашивало бытие.
Так проходили дни. Но вот однажды утром к нему пришли военачальники и разорвали тишину, в которой истомился узник. Но Топильцина не было средь них. Кецалькоатль сидел спокойно на циновке и не поднялся — он их не видел. Был далек его отсутствующий взор. Пришедшие стояли молча. Уэмак, старший, шагнул вперед и произнес: «Кецалькоатль! » Но имя в воздухе висело долго. Не смели воины слова произнести. Все тихо и понуро ждали.
Кецалькоатль медленно поднялся и молвил ласково, как будто к женщинам-служанкам обращался:
— Пришли судить меня иль убивать? Пришли Тольтеки судьями к Кецалькоатлю? Или ко мне явились палачи? Пришло, как видно, время суд вершить? Я здесь, Тольтеки. Здесь один стою я перед вами. Один на пути своем незавершенном. Кремень, раздробленный громадой камня. Моя свобода скована. Мое желанье сплющено. Не жажду ничего во тьме безмолвия. На что Тольтекам надобен кремень разбитый? Для наказания? В пыль истолочь его хотите? Для наказания! Оповестить Анауак желаете, мол, Тула так могуча и мудра, что покарать смогла Кецалькоатля. О мудрость справедливости! Спокойствие совести! Казнит брат брата! Кара, наказанье, виновный найден! Так судьи зачастую народу своему глаза отводят! Чего хотят Тольтеки от меня? Чтобы я умер иль страдал? Кецалькоатль так скорбит, что ни страдать, ни умереть не может.
И снова тишина тяжелая всех придавила.
— Нет, Кецалькоатль, — сказал Уэмак. — Мы, Тольтеки, судьями твоими быть не можем. Нет для тебя у нас ни кары, ни закона! Ты нас обезоружил и пленил! Затихла Тула без тебя! Нас тоже эта тишина пугает и тревожит! Подавлены мы все и все разобщены! В смущении народ великом! Не знаем мы, как поступить с Кецалькоатлем. С тем и пришли мы. Сам решай. Никто тебе тут не судья, Кецалькоатль. Как поступить с тобою нам, Тольтекам? Что, спрашиваем, Туле делать с Кецалькоатлем? И тоже знать желаем, что сделает Кецалькоатль с Тулой? Зачем ты нас оставил? И почему обрушился на свой народ? Зачем разбил ты то, что нам теперь уже не склеить? Случилось почему так и зачем?
— Не спрашивай меня! Не знаю сам я, Уэмак. Огонь неведомый мне душу опаляет. Бывают дни, любовью к людям-братьям он сердце жжет мое и всем хотел бы делать я добро. И чувствую я силу безграничную предназначенья своего, мощь сеятеля. И тогда влечет меня на все дороги бытия! И волны доброго желанья накатывают на сердце морским прибоем и душу светом, счастьем заполняют! Но наступают дни, и в сердце входит холод, огромный холод Теутлампы[21], и я в комок сжимаюсь. Вижу малость и незначительность своих деяний. В такую пору для меня значенье имеют лишь тысячи очей ночного небосвода. Я забываю Землю и отхожу от всех ее невзгод, песчинок крохотных в безбрежности Вселенной. Но вот я вижу слезы, вдруг звездами сверкнувшие. И снова сердце в пламени, и снова открываются передо мной пути земные. Я горе-поводырь, я сам не знаю, как идти: вперед, назад ли, спотыкаюсь. Я — горе для Анауака. Вот потому все так, Тольтеки!
— Что делать нам тогда с Кецалькоатлем? — Они сказали.
— Жаль тебя! — промолвил Уэмак. — Но ты нам связываешь руки. Лишаешь разума и силы! Как дальше жить великой Туле?
— Знаю я, что вам со мною делать, вот с этим телом, в котором копится печаль или бушует пламень! Знаю я, что вам со мною делать! Будь проклят ваш Кецалькоатль! В недобрый час пришел в Анауак он со своим ученьем о покаянье и грехах, со знаньями своими и любовью в сердце! Будь проклят я, близнец, не ринувшийся в пламя! Но знаю я, что мне с собою делать! Нет, я не желаю умирать. Я здесь останусь, буду жить в уединенье, пока не подойдет мой смертный час. Жить буду в заточении, Тольтеки! Но повторяю вам: хочу я жить. Хочу смотреть, как станут скрючиваться руки. Хочу смотреть, как жизнь течет, хотя бы тихо и безмолвно. Хочу еще я быть. Быть чем-то на земле, и чувствовать ее своими голыми ногами, и ощущать струящийся свет звезд своею головой! Хочу я быть среди всего. Я этого хочу, Тольтеки1 Больше не опечалю я народ, живущий в моем сердце! Один останусь здесь и никогда не выйду к людям. Станут Тольтеки сами своей судьбой распоряжаться. Вот приговор мой, твердое мое решенье, Уэмак. Пусть Топильцин не опасается Кецалькоатля, и надобности нет кончать меня. Когда-нибудь Тольтеки новое замыслят дело. Тогда Кецалькоатль даст все, что сможет дать, и сможет сделать то, о чем попросят, и не пойдет на поводу у честолюбия своего!
— Да будет так, — ответили вожди. — Согласна Тула с приговором! Кецалькоатль останется один ждать часа своей смерти.
О том сказали Топильцину, и он одобрил приговор, хотя тревога в сердце шевельнулась: видел он, что многие соратники уже желают властвовать, желают править.
Кецалькоатль остался в одиночестве. Потом пришли две женщины.
— Мой господин Кецалькоатль чему-то рад? — спросила Сиуатль[22], служанка юная. До сей поры она не видела и отблеска улыбки в глазах у пленника.
— Смеюсь я потому, что стал себе судьей и вынес приговор! Вступил на путь, который никуда меня не поведет!
Обрадовалась Сиуатль и засмеялась. Заулыбалась и старуха.
— Радуйтесь и песни пойте, — сказал Кецалькоатль. — Пойте песни на этих землях, мной любимых. Пойте, уже свершился суд над мною!
— А приговор каков? — спросила с любопытством старая, и Сиуатль тихое прервала пенье.
— Останусь узником я здесь, отшельником. Лишь вы или другие женщины прислуживать мне будете, готовить пищу.
— Будем мы, — сказала Сиуатль твердо.
— Как долго будет в заточении наш господин? — спросила старая служанка.
— Столько, сколько осталось мне до часа смерти.
— Смерти! Смерти! Везде и всюду смерть! — шепелявила старуха. — Смерть бродит возле нас, как самка жадного койота! Глядит глазницами пустыми, своею голою кивает головой и щерится клыками острыми!
— Но господин не может умереть, — сказала Сиуатль. — Он не такой, как мы. Я не могу себе представить, что он умрет; не верю, что голова его оборотится в череп! Мой господин прекрасен! Он бессмертен! И приговор исполниться не может!
— Нет, Сиуатль, живое гибнет. Кецалькоатль пойдет туда, куда уходят все. Не может он бессмертным быть, не должен!
— Но господин мой — Бог, пришедший издалека!
— Нет, Сиуатль! Не божество, а человек я бренный. Видишь эту руку? Ты видишь руку человека, который бурей выброшен сюда, который падал и вставал и кончит жизнь, когда его пора настанет.
Нежно дотронулась она до рук Кецалькоатля, долго держала их в ладонях теплых, лбом к ним прижалась и шептала:
— Нет, господин мой — Бог и не умрет!
— Не стану я о смерти думать, — молвил Кецалькоатль. — Ныне я оживаю, радость испытываю оттого, что суд свершился.
— Что есть смерть? — спросила Сиуатль.
— Жужжанье тусклое в кромешной тьме, — сказал Кецалькоатль.
— А потом, — шепнула Сиуатль, — мы будем теми, кто мы есть?
— Не знаю, Сиуатль! Я не знаю! Сомненье мне мешает смерть принять и примириться с нею. Буду ли тем, кто есть? Останешься ли ты собой? Ответь мне, Сиуатль, что думаешь об этом ты?
— Когда бы я от родов умерла, мне говорили мудрецы, я попаду в прекрасный сад.
— Когда б ты умерла… А если будешь жить? И жить достойно? Что наградит нас воскрешением? Подарит его жизнь или смерть? Мир странный создан на земле, где смерть людей — не жизнь — их будущее бытие определяет, хотя должно бы быть иначе. Когда солдат здесь умирает, сам загубив немало душ, он отправляется в чудесный сад. И в счет его былая жизнь не идет. А разве, Сиуатль, жизнь, полная свершений, минут решающих, поступков добрых, злых деяний, в счет не берется? Только смерть повелевает?
— Я думаю, что смерть, — сказала Сиуатль, — превыше нашего рожденья. Дети всегда при матери. Мы терпим холод, но мать с нами. В смерти, господин, мы одиноки.
— Да, одиноки мы. Ты хорошо сказала. Мы одни среди творений всех земных. А может, не среди; быть может, мы — конец творений. Сомнения меня одолевают, и потому не умираю, смерть от себя гоню.
— Смерть — самка койота злая и голодная. Ей в масках нравится бродить, — вмешалась старая служанка. — Койота самка, древняя, облезлая, ее мне хочется убить!
— Смерть хочешь ты убить? Смешно! Зачем? — спросил Кецалькоатль.
— Чтобы самой не умереть! — ответила старуха. — Я, как и ты, желаю жить!
— Но день придет, и жить расхочешь. Когда-нибудь я сам не пожелаю дни и года считать на свете. Пусть поживет еще койотова подруга.
— Нет, жить хотеть я буду вечно, — ему ответила старуха.
— А ты что скажешь, Сиуатль? — спросил ее Кецалькоатль.
— Я буду жить хотеть, пока живет мой господин! Когда умрешь, и я умру. Но ведь Кецалькоатль бессмертен, правда?
— Нет, Сиуатль. Кецалькоатль смертен.
— Я бы желала одарить тебя бессмертием, — сказала Сиуатль.
Все трое смолкли. Старая задумалась, потом сказала:
— Ты можешь одарить его бессмертием.
— Я? Как сделать это мне?
— Ты подари ему детей! — ответила старуха и ушла, оставив их наедине.
Вот так произошло, что в ночь того же дня, когда себя судил Кецалькоатль, соблазну он поддался стать бессмертным и понял истину Омейокана. Двойного места, двуединства, где все есть два, чтоб воедино слиться, но ощущать себя двумя. И он почувствовал, как в нем, во глубине его нутра ожили, двинулись, пришли в движение миры, взметнулся светлый ураган и молнии разили в центр всей Вселенной, где сразу и живешь и умираешь, — там, в срединной точке всех туманностей небесных.
У Сиуатль родились двое — сын-мальчик, а потом дочь-девочка.
При родах дочери мать умерла.
Стал Татле тоже пленником. Бежал он с чичимеками. Под сумрачным покровом темной ночи заглохли крики. Только слышался стук пяток по земле да шум дыхания людей, не прекращавших бег свой до рассвета.