Данила онемел, его челюсть скосило так, будто кто мощно ударил его по лицу.
- Уходи, - скрипнул голос Галины. - Больше мы вместе жить не будем. Ни минуты.
- Галочка!.. - стал оправдываться Данила. Опустился на колени.
- Встань. И уйди. Умоляю.
Как не заклинал Данила, как не ползал на коленях за Галиной из комнаты в комнату и даже на лестничную площадку, она внешне оставалась неколебима.
Ушел. Поселился у товарищей в офицерском общежитии. Пытался помириться, но тщетно. Запил, опустился. Его уволили из армии, подался в пожарные инспекторы, но и там не задержался. Должность была такая, что всюду угощали, чтобы получить разрешающую желанную подпись. Пил, терялся на день-два, а потом и неделями не могли отыскать его. После пожарки угодил в лечебно-трудовой профилакторий, а вышел - так запил без просыху. Перестал встречаться с детьми, и Галину уже ни о чем не просил. По вербовке уехал на Север, устроился в геологию.
Год, полтора о нем не было слуху. Галина тянулась из всех сил на детей, от Данилы - ни копейки, и она вынуждена была отказаться от престижной в те годы чиновничьей работы, которая оплачивалась, правда, не ахти как, и вернулась в свою столовую завпроизводством - можно было как-то прокормиться, хотя зарплата тоже была невелика.
* * * * *
Никому из мужчин Галина не отвечала взаимностью, тихо, трудолюбиво жила одна с детьми, вся в хлопотах по дому и на работе. Дети уже пошли в школу, взрослели, радуя мать прилежной учебой и послушанием. Иван плохо помнил отца, не интересовался им, а Елена, случалось, спросит у матери в который раз, где он и что с ним. Галина не обманывала детей: мол, в длительной командировке отец или героически погиб, но и правды не выдавала, уводила разговор на другое.
- А про Данилову измену, точно, Ваньча, знаю: ни словечком, ни полусловечком не обмолвилась перед вами. Так ведь? - спросила разрумянившаяся тетя Шура у Ивана этой ночью, наполненной до краев грустью и светом воспоминаний. Он рассеянно улыбнулся и слегка качнул головой. Галинка не могла даже представить себе, что какой-то другой мужик войдет в ее дом и будет жить, будто отец какой, рядом с ее и Данилы ребятишками. Вот она какая была! Но с одним все-таки сошлась. А что же, родимый, оставалось делать уже не молоденькой бабоньке, если от Данилы - ни весточки, ни полвесточки? Да и поскребывала в дверь недремлющая старость. Ох, как боязно, Ваньча, остаться одной-одинешенькой...
Иван эту полосу жизни матери уже неплохо знал.
Сойтись предложил солидный вдовец Марк Сергеевич. Лет на пятнадцать он был старше Галины, но крепкий, дородный и хватко-практичный был человек. Не пил, не курил, грубого слова от него не услышать было. Жена его умерла лет восемь назад, дети выросли и безбедно жили отдельно, благодаря отцу. Сам он, работая начальником крупного стройуправления, был обеспечен по маковку квартира трехкомнатная со всевозможной, мыслимой и немыслимой обстановкой, дачный участок с двухэтажным кирпичным домком; имелся престижной модели автомобиль с просторным гаражом. Но понравилось Галине только то в Марке Сергеевиче, что он был так же росл и хорош, виден собой, как ее незабвенный Данила. Любить сожителя она не могла, потому что не могла, как поделилась с Шурой, подменить своей души на другую, на такую, чтобы подлаживалась да успокоилась бы, наконец. И никаких его вещей, дач, машин и денег ей не надо было, и она ничего себе не взяла, ни на что ни разу не заявила прав. Но она была благодарна Марку Сергеевичу, что он не просил и не требовал от нее любви, каких-то жертв или клятв. Она поняла, что ему прежде всего нужна была рядом красивая молодая женщина, которая скрашивала бы его солидную, но уже свернувшую к уклону жизнь, тешила бы его мужское тщеславие. "А любовь, Галочка, - грустно иногда посмеивался он, - дело наживное".
Ни Иван, ни Елена не приняли Марка Сергеевича, угрюмились, когда он обращался к ним, тем более когда подносил подарки и угощения. И мать не просила их смягчиться, как-то, что ли, притвориться. "Каждый шаг в жизни должен быть честным, - говорила она своим детям, - потому что за все воздастся, потому что все воротится к тебе же".
Быстро взрослевший Иван в открытую называл мать идеалисткой, спорил с ней и доказывал, что в борьбе за собственное благополучие - он почему-то не любил слова "счастье", стеснялся произносить его - можно хотя бы на минуту пожертвовать принципами. Мать строго смотрела на сына и отступала, кажется, не находя веских резонов против. "Жизнь, сынок, всему научит", - иногда обрывала она полемику.
Мало-мало устроилась совместная жизнь Галины и Марка Сергеевича. Но в его шикарную квартиру она так и не перебралась, как ни уговаривал, ни увещевал он. Жила на два дома. Марка Сергеевича редко приводила в свой, а дети так и вообще ни разу не были в его квартире, хотя Иван порывался посмотреть, "как жирует советская номенклатура", - заявил он матери. Она, казалось, поджидала чего-то другого в жизни - более важного, настоящего, возможно. А может быть, Данилу ждала? Неизвестно. Она не любила откровенничать.
Марк Сергеевич на нее молчаливо, втихомолку обижался, но по-стариковски терпел. Задабривал свою странноватую сожительницу подношениями по случаю и без случая, поездками по югам и за рубеж, но Галина была стойка в своем предпочтении. А так жили, можно сказать, просто прекрасно.
Наведывалась в гости Шура и простодушно очаровывалась:
- Ой, счастливая, ой, счастливая ты, Галка!..
И больше слов не находилось у нее. И трогала своими огрубелыми, обветренными руками дорогую сверкавшую мебель в квартире Марка Сергеевича, щупала ковры, поглаживала и встряхивала меховые шубы и шапки. Всегда уезжала от Галины с ворохом ношеной, но добротной одежды, с дефицитными в те времена колбасами и консервами.
Но однажды этот искусственный, потому что в нем так и не расцвела любовь, рай закончился - Галина получила письмо с Севера, в котором суховато, вкратце сообщалось, что во время полевых работ в тайге пьяного Данилу придавило спиленной лесиной и что лежит он теперь в краевой больнице Красноярска безногий и в состоянии помрачения рассудка. "Будете, гражданка Перевезенцева, забирать или как?.."
Странно, но словно бы все годы разлуки с Данилой ждала Галина вести, что ему требуется неотлагательная помощь именно от нее. И показалось тогда Ивану - не раздумывая, не убиваясь, не кляня судьбу, понеслась она за отцом.
Детям уже в дверях впопыхах обронила:
- Ждите с отцом.
Когда ее подвели к больничной койке, она оторопела, хотя в письме ясно было сказано, что обезноживший и безумный. Лежал перед ней заросший клочковатыми грязно-седыми волосами мальчиковатый старик с безумными слезящимися глазами, изможденный, страшный, какой-то весь невзаправдашний.
- Данила... - беспомощно протянула Галина ни вопросом, ни утверждением. Настороженно, но и с надеждой посмотрела на врача - молодого, но утомленно ссутуленного мужчину.
Врач участливо подвигал бровями, собирая на высоком лбу молочковатую рябую кожу:
- Он самый, он самый. По документам - Данила Иванович Перевезенцев. Вконец опустившийся... а ведь по годам ему еще далековато до старости. Увы, более мы ничем помочь ему не можем - надо забирать или определять в дом для инвалидов. Можем посодействовать: ведь у него прописка местная, да и вы с ним, кажется, в официальном разводе...
Галина вздрогнула и так взглянула на врача, что тот, будто ожегся, невольно отпрянул, но тут же оправился и сморщил губы в недоуменно-критичной усмешке. Притворился, будто непременно нужно отойти к другим больным.
- Каждому, разумеется, свое, - изучающе посмотрел он на Галину от соседней койки, на какие-то свои мысли покачал встрепанной лобастой головой.
Галина присела на корточки:
- Данилушка, узнал ли ты меня?
Но он не узнал ее. Безобразно шевелил разбитыми, покрытыми коростами губами, зачем-то закусывая ус, и пытался высунуть из-под одеяла култышку, будто хотел, как ребенок, похвастаться перед незнакомым человеком.
- Доберемся до дому - тебе, родненький, станет лучше, полегчает, вот увидишь... Про детей-то наших почему не спросишь? Они уже большие, оба в университете учатся, сейчас у них сессия. Славные ребятишки. Ваньча обличьем в тебя - рослый да красавец, а Еленка мордашкой в меня, а вот характером в папочку - душевная да ласковая. И оба умные - уж не в меня ли одну? невесело улыбнулась Галина, поправляя одеяло на Даниле.
Он успокоился и щурился на Галину, будто издалека смотрел на нее.
- По этим глазам из миллионов признала бы тебя, Данила, хоть как изувечила бы тебя жизнь, - поглаживала она его худую слабую руку.
Но он никак не отзывался.
Как добирались из Красноярска - никому никогда не рассказывала Галина. Только Шуре однажды обмолвилась:
- Думала, с ума сойду, не выдержу. Уж так люди хотят отгородиться от чужих бед, не заметить стороннего горя и беспомощности! Порой брезгливо смотрели на моего Данилу. Но я-то физически о-го-го какая выносливая и крепкая духом, ты же знаешь, Шурка! Да?
Весь двор и Иван с Еленой из окна квартиры запомнили, как решительно, но бережно вытаскивала она мужа из такси, как, вся напрягаясь своим тоненьким, худеньким телом, брала, безногого, маленького, будто грудного ребенка, на руки и торопливо, но не с опущенной головой, шла с ним к подъезду. На лавках сидели женщины, за столом резались в домино мужчины, но ни к кому не обратилась она за помощью, словно несла свой крест, как, быть может, свыше и предуготовлено - каждому самому нести свой, единственный, несхожий ни с одним другим, как нет на земле, подмечено издавна, и людей зеркально похожих друг на друга даже внешне.
Все, казалось, онемели и окаменели, увидев ее с чем-то необычным на руках. Сразу и не разобрались - "поклажа или что такое там у нее", "голова не голова, руки не руки у клади". А когда сообразили, что надо помочь, Галина уже скрылась в подъезде и взбиралась на второй этаж.
Задыхаясь, ввалилась в квартиру, растянулась с Данилой на диване. Родителей встретили бледный, окостенело-неподвижный Иван и обморочно-бледная, заплакавшая Елена. Мать смогла им улыбнуться: мол, бывает и хуже, выше нос, молодежь!
Марк Сергеевич пришел вечером, испуганно - но зачем-то старался выглядеть строгим - посмотрел на спавшего в супружеской постели Данилу, побритого, отмытого, порозовевшего и теперь точь-в-точь похожего на старичка-ребенка.
Марк Сергеевич пригласил Галину на кухню. Потирал свои крепкие волосатые руки, покачивался на носочках и долго говорил путано, околично, а потом набрал полную грудь воздуха и как бы на одном дыхании предложил пристроить Данилу в дом для инвалидов или психиатрическую лечебницу.
- В самые-самые наилучшие определим. Если хочешь, - хоть в саму Москву. Дорогая, не губи ты своей жизни! Ты так молода, красива, умна. Кто он тебе, зачем он тебе?
- Да что же вы, люди добрые, предлагаете мне?! Как же я потом в глаза детям и внукам буду смотреть? Как же я жить-то дальше буду? Бросить человека в беде, отца моих детей? Вы что, чокнулись все?
Марк Сергеевич еще года два приходил к Галине, помогал по хозяйству, но все же оставил свои старания и вскоре благополучно обзавелся новой семьей, в жены взяв совсем молоденькую. Может быть, наконец по-настоящему сделался счастливым и довольным.
Данила лет пять лежал безнадежно немощным, отстраненным от мира сего, молчал и смотрел в потолок, но порой мычал и дико водил глазами. Ни Галины, ни детей он так и не признал. В доме неприятно пахло, однако было по-прежнему чисто, накрахмаленно, сияюще-светло. Летом также был прекрасен цветущий балкон. Галина исхудала, но, как когда-то, не постарела, не согнулась, не отчаялась и не озлобилась на судьбу, хотя билась на двух работах, потому что денег нужно было много.
Дети успешно закончили учебу. Иван с охотничьим азартом окунулся в журналистику, в газетное коловращение и рано преуспел своим, поговаривали, бойким, благоразумным пером. Пробил себе служебное жилье и совсем отдалился ото всего перевезенцевского. И разок в месяц, случалось, не забежит домой. Он жил так, как считал нужным, и вполне был доволен собой. Одно время хотел было предложить матери, чтобы, как сдавалось ему, не мучалась она, определить отца в дом инвалидов (об этом ему вкрадчиво нашептал Марк Сергеевич), но не решился.
Как-то раз мать упрекнула его: "Какой-то ты, сын, равнодушный растешь".
Он сердито промолчал и долго не появлялся в родительском доме.
"Без совести я жил, молодой и самоуверенный, - подумал сейчас Иван, зачем-то с усилием прижимая ладони к глазам. - Что хотел предложить матери! Ничтожество! Да, да, как я был ничтожен и самонадеян - до безумия! Я совершенно не понимал матери и, выходит, что не любил ее. Ничего мне на протяжении почти целой жизни не надо было, кроме личного успеха и комфорта. Я так часто, с самой юности ломал свою судьбу, глушил всякий здоровый и чистый звук из своей души, боялся, что уведет он меня от моих грандиозных проектов. А теперь понимаю, что все это было просто эгоизмом, если не сказать точнее и крепче... Жизнь матери так и говорит мне: живи сердцем, люби и радуйся тому малому, что пошлет тебе судьба в награду..."
Иван снова поднял глаза на портрет молодой матери и шепнул:
- Прости мама, если можешь. - И что-то застарело-ссохшееся подкатило к горлу. Стало тяжело дышать.
Елена после университета несколько лет прожила с родителями, а потом удачно и по большой любви вышла замуж за офицера и уехала в Ленинград.
Данила умер во сне, не мучаясь. Галина долго просидела возле покойного мужа в полном одиночестве, никого не приглашая в дом. Не плакала, не убивалась, а даже стала напевать, - напевать легкомысленную, игривую песенку, полюбившуюся им когда-то в молодости.
* * * * *
А потом в ее жизни появился Геннадий - ее скромное и, может быть, несколько запоздалое счастье. Ни тетя Шура, ни Иван сейчас сказать не смогли бы, если бы кто спросил у них, - когда же и как появился в семье Перевезенцевых Геннадий? Тогда казалось - и теперь отчего-то представляется, - он вечно жил с Галиной, только где-то тихо и неприметно, лишь изредка появляясь на людях; а вот пробил его час - он и заявил о себе смело и в полный голос.
Как они познакомились, на чем сошлись - никто ничего ясно не знал. Просто с каких-то пор стал появляться в квартире Перевезенцевых молчаливый и как-то виновато улыбавшийся мужчина. То гвоздь вобьет, то мусор вынесет, то кран починит. Тихо, почти тайком приходил. Тихо, чуть не украдкой уходил. Галина несколько лет не позволяла ему ночевать в своей квартире. С Иваном не знакомила, Елене о нем не писала, и даже от Шуры утаивала его.
Однако одним прекрасным воскресным днем они под руку прошлись по Байкальской и по двору, вместе вошли в подъезд, а утром вместе отправились на работу: Геннадий - слесарить на завод, а Галина - заведовать столовой, в которой ее снова повысили в должности, и она могла не прирабатывать - денег хватало (к тому же Геннадий получал прилично, а Иван и Елена в материнской подмоге уже не нуждались).
Потом прилюдно стала звать его Геником, а Геннадий ее - Галчонком.
- Гляньте, гляньте, прямо-таки божьи одуванчики, - ласково язвили соседки, завсегдатаи лавочек, провожая взглядами Галину и Геннадия.
- А что - живут друг для дружки, и молодцы!
Геннадий был низкорослым, коренасто-сутулым мужичком с большими грубыми "слесарскими" руками, с крупной набыченной головой. А Галина - все такая же худенькая, как девочка, и выше Геннадия почти на полголовы. Она несомненная красавица, само изящество, хотя на неминуче-нещадном возрастном увядании. Он - весь угрюмо-мрачный, квадратно скроенный. Она - начальство, с высшим образованием, офицерская вдова. Он - простой, самый что ни на есть простой слесарь, с восьмилеткой и училищем за плечами.
Но самым удивительным в этой паре было то, что, когда они сошлись, Галине уже соскользнуло за пятьдесят пять, а ему не вскарабкалось, кажется, и к сорока или, поговаривал всезнающий соседский люд, даже и тридцати пяти не минуло. Никто не верил, что они год-два или три от силы проживут вместе, "какой-нибудь худо-бедной семьешкой".
Шура, шаловливо посверкивая глазами, как-то высказала Галине:
- Ну, побалуйся-поиграйся с ребеночком... девонька-старушка!
Смеющаяся Галина, притопывая каблучками, "барыней" прошлась перед Шурой, задиристо махнула пуховым платком по ее носу:
- А что? И поиграюсь! - Но тут же прижалась к ней и доверительно сказала: - Что же, Шура, по-твоему - оттолкнуть и обидеть мне человека? Я не вылавливала Гену, не расставляла сетей. Увидел он меня в столовой, а после работы - пошел, побрел за мной, как когда-то и Данилушка. Все молчит, молчит, а как взгляну на него - краснеет да бледнеет. Думала, походит и отвяжется, найдет какую моложе. Ан нет! Хвостиком моим стал. Пришлось заговорить с ним. Понравился человек - степенный, не ломака, весь такой открытый и простой. Он детдомовский, сиротинушка, но такой, знаешь, ласковый и отзывчивый вырос, хотя с виду многим воображается, что законченный мужлан. Он, Шурочка, так мне нашептывает: "Я тебя, Галчонок, жалею". Вот ведь как: молоденький, а понимает, что бабу надо жалеть. Слышь, не просто любит, а жалеет. И я стала жалеть его... на том и слюбились, - грустно улыбнулась Галина.
Иван почти не общался с Геннадием, первое время даже не здоровался с ним, когда забегал к матери, в основном, позаимствовать деньжат. Но Геннадий сам стал к нему подходить и протягивать для приветствия свою грубую смуглую руку. Ивана сердило это крепкое "слесарское" пожатие, как, мерещилось ему, тайный намек - слесарь-де выше какого-то там писаки, хотя и прозванного красивым и непонятным словечком - журналист.
- Ма, не метит ли сей добрый молодец прописаться в нашей квартире? однажды спросил Иван, независимо-бодренько покачиваясь на носочках модных дорогих туфель.
Мать промолчала и даже не взглянула на сына, но он увидел, как затряслись ее плечи. Не утешил, не объяснился, буркнул "пока" и ушел. И долго к ней не являлся и не звонил.
Год люди ждали, два ждали, когда же разлетятся Галина и Геннадий, но они прожили вместе долго, до самой кончины Галины. И кто бы хоть раз услышал, что они сказали друг другу неучтивое, резкое слово. Никто толком и не знал, как они живут, а сами они ничего не выставляли на обозрение, хотя и не скрытничались. У них редко бывали гости, - казалось, все лучшее земное и высшее они находили друг в друге. Но одно попадало на поверхность неизменно приметливой сторонней жизни: Геннадий часто приходил с работы раньше Галины и неизменно дожидался ее на балконе. Пристально и беспокойно всматривался на дорогу сквозь заросли тополей и сосен, хмурился и много, нервно курил. Но только приметит Галину - встрепенется, оживет, загасит сигарету (она запрещала ему курить дома, потому что у Перевезенцевых никто никогда не курил). Помашет ей рукой. Она иногда останавливалась возле лавочки поговорить с соседями, а он с балкона напоминающе-нетерпеливо покашливал и покряхтывал, в забывчивости даже снова смолить принимался. Женщины иной раз подсказывали ей, посмеиваясь:
- Твой-то, Галка, глянь - весь извелся.
- Не мучай его - ступай уж, что ли.
В шестьдесят шесть Галина жестоко простыла, шустрой гурьбой раскрылись застарелые болячки. Она никогда серьезно не лечилась, и на этот раз долго не обращалась к врачам, тянула, словно не хотела просто так сдаться болезням и старости; пользовалась домашними средствами, но - не помогало. Геннадий чуть не за руку увел ее в поликлинику.
Шуре, прознавшей о болезни подруги и сразу же примчавшейся на электричке, уже в жару и лихорадке шепнула, с великим трудом зачем-то улыбнувшись чернеющим ртом:
- Смотри-кась, Шурочка, даже умираю, как Гриша, - от простуды. Получается, думает он обо мне, дожидается там, а?
- Ха, "умираю"! Да ты, Галка, до ста лет проскрипишь...
Попросила Галина, чтобы сына поскорее позвали. Но Иван находился в очередной, случавшейся почти каждую неделю командировке, к тому же далеко-далеко.
- Напугайте, что ли, телеграммой. Он мне так нужен, так нужен...
Иван приехал, строго-деловитый, сдержанный. Мать оставила в комнате только его:
- Умру, а долга не исполню перед тобой: прости меня, сынок.
И потянулась всем телом вперед, к Ивану, - не поклониться ли? Бессильно откинулась на подушку.
- За что? - подвигал он плечами, зачем-то все притворяясь сдержанным, строгим, хотя вид больной матери потряс его - истаяла, костисто выбелилась, постарела. Только в глазах чуточку еще теплилась прежняя жизнь - жизнь радости и любви, смирения и печали.
- Видела, недоволен ты был, что с молодым я жила. Вроде как и жила последние годы только в свое удовольствие. Да, наверное, так и было. Появился в моей жизни Гена, и захотелось мне, старой да глупой кляче, счастья, просто счастья... Ты страдал из-за меня? Знаю, знаю! Прости. Теперь могу с чистой совестью... уйти. Чуть не забыла - и за "равнодушного" прости. Помнишь ведь?
- Прекрати.
Через два дня матери не стало.
"А ведь я не верил, что она умрет, - подумал сейчас Иван, зачем-то всматриваясь в помутневшее испариной окно. - "Прекрати", - строго, по-учительски я ей тогда ответил. Не добавил - "мама"; да и звал ее где-то с отрочества каким-то пошлым обрубочком - "ма". И отошел от постели, и весь день зачем-то дулся на Геннадия, который все не отходил от ее постели и бегал с красными глазами то туда, то сюда... Мать исполнила свой последний долг - попросила прощение у сына. Да, в себе я осуждал ее за Геннадия... а она просто хотела счастья, и привиделось оно ей таким. Именно таким! И вправе ли кто осудить другого, что он счастлив, счастлив именно так, а не как тебе воображается?"
И году не протянул без нее всегда здоровый, жизнелюбивый молодой Геннадий. Нежданно-негаданно у него открылись какие-то не совсем понятные врачам болезни. Да он и по больницам не хотел ходить. Осунулся, отъединился от людей. Не бросил работу, не запил, но видели люди, что покачивает его постоянно, как во хмелю или в тяжелом недуге.
Умер Геннадий на балконе, на том самом балконе, с которого в великом, завидном для людей нетерпении дожидался свою возлюбленную. Умер в августе, в цветах, но уже высаженных по весне им самим, так, как подметил у Галины и как она любила, - радужными пышными поясами; и чтоб было много пионов понатыкано там и сям, - "больших растрепушек, посматривающих на всех нас с веселым вызовом и детским недоумением", - так говорила о своем любимом цветке Галина.
Соседки на его похоронах плакали и шептались:
- От тоски помер Геник-то, от любовной хвори ...
- Вот ведь как любил! Как любил!.. Сказал мне раз, уже после Галки: "Так мы с ней, Светлана Федоровна, срослись сердцами, что не знаю - живое ли теперь мое? Приложу ладонь - вроде бы не трепыхается, а ведь живу как-то. Чудно!" И взаправду - чудно, бабоньки. Галка была кремень-человеком, сильнущим, - верно, за собой поманила его, а он, похоже, не стал отнекиваться да противиться...
- Я со своим охламоном протянула целую жизнь, а не могу так сказать. Он же с Галкой - всего ничего, а вон оно как получилось у них. По-настоящему, крепко-накрепко! Как говорится - до гробовой доски...
- Ни детей, ни внуков после себя не оставил: сама-то Галка уж не родила бы ему, а он, поживи еще, смог бы, поди. Жалко, что помер. Вслед за ней, выходит, отправился. Там повстречаются - нарадуются еще друг на дружку...
Квартира полностью отошла Ивану, хотя юридически он и при жизни матери являлся полноправным ее владельцем. Геннадия она так и не прописала в ней, хотя что-то такое вроде бы намечалось, ведь брак они, после шести, семи ли годов совместной жизни, все же оформили. Впрочем, у Геннадия была однокомнатная квартирка, доставшаяся ему от государства как сироте. Но последний год он прожил в перевезенцевской, уломав Ивана, нетерпеливого и надменно-строго обращавшегося после похорон матери с "сожителем-приживальщиком". Иван через неделю-другую уезжал на долгосрочные курсы, потом намечалась череда командировок; квартиру, естественно, можно было сдать в аренду, поселить в ней, наконец-то, кого-нибудь из друзей и коллег. Он с суховатой деловитостью объявил Геннадию, что нужно выселяться, но тот неожиданно опустился перед ним на колени, правда, не объясняя и даже не намекая, зачем, собственно, ему нужно пожить здесь еще, ведь свой угол какой-никакой, но имелся. Иван был поражен и растерян и с каким-то противоречивым чувством стыда и отвращения передал Геннадию ключи; хотя в какой-то степени был доволен, что квартиру оставляет под присмотром.
Не тревожил Геннадия долго и терпеливо. Когда все же пришел напомнить, то ему сообщили, что Геннадия только что увезли в морг, распухшего после трехдневного нахождения на балконе. "Так что же получается, - зачем-то логично пытался размышлять Иван, - он остался в нашей квартире, чтобы весной высадить цветы, как это делала моя мать, и в них умереть?"
Он похоронил Геннадия, потому что у того не оказалось на всем белом свете ни одной родной души. Сначала хотел порознь - от матери и отца, лежавших рядом, но - не посмел. Оставалось местечко рядышком, и была возможность, и он, ломая себя, поступил так, как надо, - по-человечески.
Позже одолевали сомнения, но теперь понял - только рядом им троим лежать в своем загадочном вечном сне.
В первые же дни водворения в родное жилище, Иван стал все в нем переиначивать, перестраивать, ремонтировать, но торопливо и в чем-то даже грубо, словно панически убегал от каких-то воспоминаний, будто какой-то укор лично ему исходил от стен и обстановки. Казалось, окружающее говорило ему, что жить нужно вот так, а не так, как ты придумал.
* * * * *
"Так чего же я ищу? Из какой такой тьмы пытаюсь выбраться? - снова спросил себя Иван, наблюдая, как взбиралась по ступенькам влажного от росы крыльца тетя Шура. - Но после сегодняшней ночи и рассказов тети Шуры вопрос кажется каким-то придуманным, никчемным и вроде как прозвучал во мне по-привычке, на профессиональный журналистский манер, а для истинной жизни, чую, теперь не годится. Не подходит потому, что себя не обманешь, хотя хочется временами, и представляется, что удалось... Теперь я знаю, чего же мне искать. Мне нужно искать и по крупицам восстанавливать свою душу. Мне нужно найти свою любовь и жить до скончания моих дней в любви, только в любви, как бы тяжела ни была для меня жизнь".
Вошла тетя Шура. Обсыпанная росой, бодрая, в потертой душегрейке и помытых резиновых сапожках, с тремя-четырьмя куриными яйцами в лукошке.
- Проснулся? - улыбчиво щурилась она на Ивана.
- Ага, - улыбнулся и качнул головой Иван и подумал отчего-то язвительно и как-то на первый взгляд безотносительно к обстоятельствам: "Долго же изволил спать".
3
Завтракая, оба зачем-то посматривали на портрет молодой Галины.
В запотевшие, "плачущие", окна, обволакивая по краям портрет, лучами сеялось солнце. Постукивали настенные часы. Иван и тетя Шура часто замолкали, словно бы понимали оба едино и равно, что самые важные слова уже сказаны, и не спугнуть бы в себе чувства, которые вызрели и установились.
Когда прощались за воротами, тетя Шура сказала:
- Как ни пытала да ни гнула судьба твою матушку, а она все оставалась человеком. Хотела по любви прожить - так вот и прожила. Не искала, где теплее да слаще, а что посылала судьба - то и тянула на своем горбу. А приспевала какая радостешка, так радовалась во всю ивановскую. - Помолчала, хитренько сморщилось ее маленькое, взволнованно порозовевшее личико: - А ведь я, Ваньча, чуток завидовала Галинке. Белой завистью, самой что ни на есть беленькой, как яички от моих курочек! Уж не подумай чего! Галка для меня, что огонек в потемках: чуть собьюсь, а она будто бы светит мне, дорогу указывает.
Иван приметил крохотную слезку в запутанных морщинках окологлазья тети Шуры, и, чтобы как-то выразить свое признание, склонил перед ней голову. Но этот жест показался ему поддельным и театральным. В досаде стал пялиться в небо, которое поднялось уже высоко и раздвинулось, словно приглашая: "Можешь - в высь рвись, можешь - иди в любые пределы: все пути для тебя расчищены и осветлены".
- На могилке бываешь?
Иван, как напроказивший мальчик, зарумянился, прикусил губу, неопределенно-скованно, будто вмиг отвердела шея, молчком качнул головой.
- Будешь - так поклонись от меня, - посмотрела в другую сторону чуткая тетя Шура. - Мне, старой да хворой, уж куда переться в Иркутск. Раньше-то я все к Галке гоняла на электричке... а самого-то города, хоть самого размосковского какого, я не люблю. Вся, как есть, деревенская я...
Иван не мог идти на курорт: ему сейчас нужно было чего-то большего и высокого, как, возможно, это небо. Он вышел на берег Белой. Смотрел в туманные, но быстро просветлявшиеся холодные дали, на акварельно расплывчатые многокрасочные полосы осенних лесов и полей. Река бурлила, свивала воронки, подрезала глинистый берег, но уже, кажется, пошла на убыль, отступала без подпитки с неба. Долго стоял на одном месте, просто смотрел вдаль и грелся на скудном октябрьском припеке. Потом опустился на корточки и зачем-то стал перебирать, ворошить, рассматривать камни, сплошь и навалами лежавшие под его ногами. Тянулся рукой или всем туловищем за приглянувшимся камнем. Увлекся так, что минутами перемещался на четвереньках. Но что именно искал - и сам, наверняка, не смог бы ответить.
Очнулся, сел на плиточник, уперся грудью в колени:
- Мальтинские мадонны, Мальтинские мадонны... - раскачивался и шептал он, очевидно любуясь этим необычным и для него ставшим особенным сочетанием слов.
Скажи ему кто вчера или раньше, что эти два слова могут как-то соединиться и совместиться, рождая нечто высокое по смыслу и ощущению, он в своей обычной иронически-надменной манере, наверное, посмеялся бы над человеком. Но теперь в этом археологическом термине Мальтинская мадонна он увидел нечто такое, что заставляло биться его мысли.
- Мать моя - вот она настоящая мадонна, - наконец, произнес он то, чего не мог не произнести. - Мальтинская мадонна!.. А чего, собственно, господа хорошие, я ищу среди этих мертвых камней? - усмехнулся он, поднимаясь на ноги. - То, что вырезал юноша - тот упрямый юноша из моего сна? Все, что мне надо, чтобы приблизиться к счастью, я уже знаю. - Поморщился: - Кажется, знаю.