Подгорбунский опустился на пол у костра, пляшущего посредине комнаты. Неподвижно уставился на консервные банки, цветные этикетки которых уже потемнели от огня. Я подсел рядом:
- Есть хотите?
- Не то слово.
- Приступайте.
Подгорбунский откинул капюшон халата, снял ушанку с пушистой серой цигейкой, пригладил длинные воло- сы (и командирская ушанка и длинные лохмы все это "не положено" старшему сержанту), обернулся к стоявшим в углу автоматчикам:
- Орлы, консервы с генеральского стола. Навались, пока начальство не передумало.
Поев, Подгорбу некий пристально, недобро посмотрел на меня:
- Так насчет Петрова примете меры?
- Послушайте, Подгорбунский, вы, кажется, злоупотребляете...
- Эх, товарищ генерал, разве сейчас до таких условностей, как дисциплинарный устав. Коля Петров погибает.
Это же государственная потеря... Разрешите идти?
Разведчики, перекинув на грудь автоматы, скрылись. В шалаше, наскоро сложенном из еловых веток, я нашел Горелова. Бригадные штабные автобусы так же, как и автобусы корпуса, застряли в снегу. Командные пункты размещались в насквозь продуваемых шалашах. Горелов в полушубке, накинутом поверх бушлата, при колеблющемся язычке свечи читал какую-то бумагу. В углу на черном ящике прикорнул его заместитель по политической части Ружин.
- Легки на помине! А мы тут как раз читаем поздравление от вас с комкором. Значит, выговор схлопотали. "Плохая организация наступления", "слабая связь"... Обидно, - Горелов вздохнул. - Обидно, хоть и справедливо. Не привык выговора хватать. Привык, чтобы хвалили. А тут - нате... В первые месяцы войны было такое чувство: Идет бой, дурно ли, хорошо ли идет, но идет помимо меня, сам по себе. Постепенно научился все нити в пятерне держать. Теперь наступление, и опять замечаю - не охватываю бригаду, танки расползлись. Неведомо толком, где кто...
- А где Петров, ведомо? - перебил я. Горелов ответил не сразу:
- Примерно ведомо. С ним был парторг батальона Завалишин. Вернулся дважды раненный. Петров приказал ему. Через сутки приполз раненый механик-водитель Соломянников. Тот тоже кое-что доложил. Подожгли два немецких танка, а теперь сами подбиты. Снаряды кончаются. Горючее все вышло. В танке, как в леднике. Петров уперся, ни в какую не желает оставлять "тридцатьчетверку". Да и нелегко, немцы обложили...
- Покажите мне точку, - я достал из планшета карту, - пойду к немцам.
Из угла отозвался Ружин:
. - Разрешите и я... Петров - лучший...
Ружин имел странное обыкновение не оканчивать фразу. После того как смысл был ясен, он не произносил последних слов.
...Всю ночь метались мы по стреляющему от мороза, лесу. С просеки на просеку, с опушки на опушку. Однообразное покачивание минутами усыпляет, рывки будят. Душно. Откидываю верхний люк. Каленый ветер перехватывает дыхание.
То справа, то слева вяло всплывают к звездам ракеты и гроздьями осыпаются на вершины деревьев.
Под утро Коровкин, отчаявшись, затормозил.
- Может, мы уже на сто верст к немцам в тыл зашли.
- Надо, товарищ механик-водитель, святая обязанность. .. - напомнил о себе молчавший всю ночь Ружин.
- Надо, Павел,- присоединился я. - Попробуем взять левее.
Коровкин, откинувшись назад, яростно рванул рычаги. Часам к одиннадцати мы вышли на чистую, заметенную нетронутым снегом опушку. У оврага недвижимо темнела "тридцатьчетверка"...
2
Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу - только лыжня сверкнула бы на солнце...
Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее "личное дело" - малиновая папка с грифом "хранить вечно". Папку-то можно хранить вечно...
Нет больше лейтенанта Петрова - человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!
Потом, после войны, не раз посокрушаются: "Тут бы хорошего человека", "Сюда бы умницу". И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.
Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его.
На совещаниях, в беседах я не раз напоминаю о нашей задаче уничтожить гитлеризм. Но гораздо реже говорю о необходимости и искусстве оберегать наших людей - это подразумевается само собой. Однако, может быть, об этом тоже следует повторять каждый день, при каждом случае.
Я слышал от одного полковника: "Идет бой, надо думать о победе, а не о цене ее".
Ой ли? Цена - это та же победа.
Ожесточение битвы не ослабеет до последней ее минуты. Фашизм останется самим собой до своего смертного часа. Но жизнь бойцов в какой-то мере зависит и от организаторского умения, смелости и проницательности начальников. И еще от одного: от нашей непримиримости к промахам и недочетам, губительным в бою, ко всяческим "авось", "давай", "так сойдет". В те дни нелегко дававшегося нам зимнего наступления у меня выработалось, как мне кажется, более определенное отношение ко многим командирам. Стала куда важнее, чем прежде, цена, какой они брали победу, их взгляд на успех и пролитую кровь.
Еще в августе - сентябре сорок второго года в районе Ржевского выступа на некоторых участках наши части пытались наступать. Очертания фронта после тех попыток мало изменились. Но в тылу у гитлеровцев оказались прорвавшиеся в начале наступления части нашей пехоты, артиллерии, танков и конницы. Случайные сведения, приходившие от них, не радовали: артиллеристы остались без пушек, танкисты лишились танков, иссякло питание для раций, а уцелевшие до поры до времени кони пошли в солдатские котелки...
В первых числах декабря корпусу было приказано разыскать остатки окруженных частей, связаться с ними и помочь им вырваться.
Легко сказать: разыскать, связаться, обеспечить выход.
Как, какими силами и кому выполнять задачу? Мы сидим с Катуковым в низкой землянке, с великим трудом вырытой саперами в окаменевшем от мороза грунте. Неровные стены хранят следы лопат. Перерубленные корни торчат непрошеными вешалками. Катуков не вынимает изо рта сигарету. Одна кончится, бросит окурок в плоскую консервную банку, чик зажигалкой - и затянулся снова.
Сладковатый сигаретный дымок слоистым облаком затягивает потолок. Ало светятся раскаленные стенки железной печки. В консервной банке уже не умещаются окурки.
Силы определены. В тыл к противнику будет брошен танковый отрад с десантом. Он разыщет окруженную группу, сам усилит ее и поможет вырваться.
Но кто возглавит отряд?
Задача необычная. Действовать надо самостоятельно, принимать решения на свой риск и страх. Нужен человек умный, смелый и уверенный в себе. Но такой, который, оказавшись почти неподконтрольным единоначальником, не вообразит себя этаким царьком, не станет, как говорит Михаил Ефимович, "сам себе самоваром".
Найти затерянную в лесах в глубоком вражеском тылу группу, к тому же лишенную средств связи, труднее трудного. Требуется командир, способный постичь участь попавших в беду, возможно, уже отчаявшихся людей, - командир, который ни за что не вернется с пустыми руками и не отделается бойким докладом: "Разгромил тыловой гарнизон, взял в плен пять полицаев и одного офицера".
Мы терпеливо перебираем фамилии: горяч, но неопытен; умен, но слишком осторожен; толков, да равнодушен... Катуков назвал фамилию "Бурда" и радостно хлопнул пятерней по дощатому, на честное слово сбитому столику:
- Он?
- Он, - моментально согласился я и поймал себя на улыбке.
Есть такие люди. Назовешь имя и не удержишься от улыбки. Вероятно, потому, что сами они неизменно радостны.
Вот уж кто жизнелюбив, так это командир танкового полка Александр Федорович Бурда.
Всякая бывает смелость на войне. Холодная, расчетливая, деловитая. А случается - отчаянная, присвистывающая ("Помирать, так с музыкой!"). Иному для смелости нужны свидетели - на людях ничто не страшно. Другой же смел ожесточенно, мрачно. Такому зрители ни к чему.
Война - занятие не из веселых и на одной ножке тут не попрыгаешь. Но каждый в конце концов остается самим собой.
Мне рассказывали, как однажды Бурда, в ту пору командовавший еще батальоном, переоделся в женское платье и отправился в разведку. Легко представляю себе его румяное чернобровое лицо в платке.
Он вернулся утром и тут же, в расположении батальона, не сняв юбку, принялся отплясывать гопака - разведка удалась!
В мирное время, в Станиславском гарнизоне, Бурда славился как первый плясун. С тех самодеятельных концертов запомнилась мне невысокая крепкая фигура, нежные, словно не знавшие бритвы, щеки, тонкие, смыкавшиеся над переносицей смоляные брови.
Как ни приятны все эти качества, их все же недостаточно, чтобы поручить человеку такую сложную задачу. Но мы, разумеется, имели в виду не только их.
Бурда отличился в сорок первом году в тяжких оборонительных боях под Орлом. Там наши танкисты попали в окружение, и на выручку к ним послали только что принявшего батальон Бурду. Тогда-то он и получил свой первый орден Красного Знамени.
Правда, там же он устроил одну проделку. Узнай о ней командование, наверно, не поздоровилось бы новоиспеченному комбату и орденоносцу.
Вместе с Бурдой служил его давний товарищ лейтенант Кульдин. В первые дни войны жена Кульдина эвакуировалась из Станислава к свекрови в Орел и попала в оккупацию.
Из-под Мценска Бурду с несколькими экипажами направили в тыл к немцам разведать подходившую группу Гудериана. Когда танкисты ночью оказались неподалеку от Орла, Бурда с Кульдиным, который отлично знал все стежки-дорожки вокруг города, укрыли в лесу танки, а сами огородами, глухими улочками прокрались в Орел, забрали мать и жену лейтенанта, спрятали их в танке и, словно ничего не случилось, продолжали разведку...
Сейчас, когда мы обдумываем кандидатуру, этот эпизод сработает на Бурду. Командир, которому предстояло возглавить отряд, должен обладать чувством товарищества, должен уметь идти на риск ради спасения других. В частности, это в какой-то мере гарантирует от самоуспокоения, от спеси.
Все наши с Катуковым долгие разговоры и размышления подполковник Никитин сформулировал в лаконичном приказе, из которого следовало, что полку подполковника Бурды поручается выполнение особого задания (три строчки об этом задании), а дальше - средства, которые выделяются в его распоряжение: лыжный десант, медики, продовольствие.
Тишина, оглушившая нас на опушке, у танка лейтенанта Петрова, была не случайной. Наступление на многих участках выдохлось, и выдохлись немецкие контратаки. Фронт застывал. Но не сплошной линией, а очагами, слабо соединенными между собой. Между ними - ворота, через которые свободно ходят и наши лыжники, и немецкие.
В одни из таких ворот ночью, укутавшись поземкой, ввалился полк Бурды. А утром пришли первые радиовести. Не замеченный противником полк уходил все глубже в леса.
Дальнейшее мне известно из донесений Бурды, из разговоров с ним по радио, а потом и с глазу на глаз. Я не сомневаюсь в правдивости рассказа Бурды и поэтому позволю себе воспроизвести его здесь.
Огромным снежным комом катился полк.
Белая окраска брони сливается с маскировочными халатами десантников и прикрученными на танках парусиновыми тюками, туго набитыми консервами, сухарями, бинтами, лекарствами. Полк - остров, охваченный со всех сторон настороженным лесом.
Любая поляна может встретить залпом в упор, на любой просеке жди засаду.
Но уже скоро сутки, как отряд в тылу, а - не сглазить бы - ни засад, ни выстрелов. Растет усталость и ослабевает напряжение. Бурда командует привал.
Как быть дальше? Район окруженной группы не известен даже приблизительно. По лесу можно колесить бесконечно. И никто не поручится, что своих встретишь раньше, чем наскочишь на врага. Из снега плавится вода, но не горючее. Рано или поздно при таких блужданиях опо рожнятся баки, опустеют бочки. Отряд, посланный на выручку окруженным, сам будет взывать о помощи.
На остановках Бурда ходит между машинами, прислушивается к разговорам, исподволь расспрашивает одного, другого. Расспрашивает по-своему: легко, ненавязчиво, с присказками. Чтобы ни у кого не закралась мысль, будто командира полка гложут сомнения.
А они гложут, ох гложут..
Связь со штабом корпуса не прерывается. Что ни час - затерянная в лесах "Ромашка" говорит с оставшейся на Большой земле ."Розой". Пока связь есть, ни один солдат не чувствует себя оторванным от своих.
Но "Роза" каждый раз подтверждает: новых сведений
о группе не имею.
Вылетали самолеты-разведчики. Однако и они не нашли следов окруженных. Да и то сказать - много ли увидишь с воздуха, когда под крылом только снежные вершины деревьев.
"Занимаем круговую оборону, - решает Бурда. - Дозоры и секреты, наблюдение и связь - все честь честью. И по радиусам каждый квадрат ощупывают лыжники, километр за километром".
Возвращаются лыжные отряды, и заштриховываются прямоугольнички на карте Бурды.
Есть такая игра - "морской бой". Противники называют по координатам клеточки, в которых стоят, по их предположениям, "суда". Клетка перечеркивается, даже если игрок промахнулся. Чем больше таких перечеркнутых клеток, тем легче определить место стоянки "вражеского флота". Но при игре небольшой листок бумаги в клетку, а здесь - бесконечное зеленое поле карты, в одной из точек которой замерзают обессилевшие, изголодавшиеся люди.
Бурда выслушивает однообразные доклады, смотрит на лыжников, на их покрытые инеем шапки, красные лица... А может быть, уже нет в живых многострадальных окруженцев? Последние сведения - чуть не месячной давности, кто-то выбрался тогда, что-то рассказал. Между тем любая лыжная разведка - это риск, в котором и он, Бурда, и солдаты отдают себе отчет.
На нетерпеливый ежевечерний вопрос Катукова: "Как там у тебя?" - Бурда отвечает сдержанно: "Ничего нового, товарищ пятнадцатый. Братьев-славян не обнаружил". - "Ничего?" - переспрашивает Катуков. "Ничего, - подтверждает Бурда, - ищу".
Жизнь в лесном лагере входит в свою колею. Есть отличившиеся и есть обмороженные. Один боец уснул в ночном секрете. Утром поднялась тревога: немцы утащили! А он спал сном праведника, занесенный снегом. И проснулся, когда кто-то нечаянно наступил на него.
По рациям принимаются сводки Совинформбюро. Бойцы слушают об уничтожении сталинградской группировки противника: "А мы тут..."
Но вот промчались двое на лыжах. Мимо танков, мимо кухни. Не останавливаясь, к палатке командира:
- Товарищ подполковник, немцы!
Последние сутки лыжники следили за дорогой Оленине - Белый: проскочило несколько машин, утром протарахтел взвод закутанных по глаза мотоциклистов.
Но теперь разведчики докладывают о большой колонне - тридцать танков и на автомашинах до полка пехоты. Сейчас завтракают, пьют кофе, сваренный в эмалированных котлах ротных кухонь.
Можно, конечно, пропустить колонну. У Бурды своя задача, и ему нет причин ввязываться в бой. Но не чрезмерное ли осторожничание подсказывает такое решение?
Пехотный полк, усиленный танками, перебрасывается с передовой, отводится в тыл. Передислокация? А не брошен ли он на уничтожение наших затерявшихся в лесах товарищей? Не готовят ли гитлеровцы где-то каверзу?
На командном пункте корпуса мы с Катуковым только ночью узнали о бое и его результатах.
- Почему не доложил о принятом решении? Почему молчишь? - выспрашивает Катуков, нетерпеливо поигрывая пальцами по железной крышке рации.
- Мне, товарищ пятнадцатый, как я решение принял, все стало ясно. Пока бы наверх доложил, привел соображения, время ушло бы. А я уверен был: правильно действую. Теперь меня судить не за что, по-моему, все вышло, как надо.
- Кто ж тебя, мамкиного сына, судит, - смилостивился Катуков. - Докладывай дальше.
Удар по автоколонне был настолько внезапным, что немцы не успели отцепить и развернуть пушки. Танки, двигавшиеся в голове, ушли вперед, хвостовые подоспели уже к шапочному разбору: "тридцатьчетверки" Бурды
утюжили дорогу.
Немецкие машины на высоких колесах с цепями летели в заснеженные кюветы и там замирали с треснувшими кузовами, с выбитыми стеклами, с переломанным каркасом для тентов...
От захваченного в плен тяжело раненного начальника штаба узнали, что колонна передислоцируется на центральный участок фронта, в Льгов. Попутная задача - добить окруженную группировку русских. На карте начальника штаба жирный эллипс: "Russischen Banden".
Через сутки полк Бурды вышел в район, где без малото тысяча наших солдат и командиров ждала либо помощи, либо гибели. Ни связи, ни продовольствия. Боеприпасы израсходованы в последних неравных боях. Немцы эвакуировали из Ржевского выступа почти все гражданское население. Где раздобудешь хоть кусок хлеба? Где возьмешь хоть какую-нибудь теплую одежонку? А ведь части попали в беду еще в летнем обмундировании.
С чем сравнимо пережитое этими людьми?
Черные сухари, привезенные Бурдой, - для них вожделенная еда. Танкисты и десантники отказались от половины своего пайка в пользу окруженцев.
Больных, обмороженных и самых слабых положили на броню, на жалюзи танков. Десантники уступили свои места. Сами впряглись в волокуши. И необычное, растянувшееся на километры шествие двинулось к передовой.
Окруженцам, испытавшим больше того, что под силу вынести человеку, и сейчас почувствовавшим заботу о себе, невдомек, что едва ли не самое страшное - впереди.
За те дни, что Бурда провел во вражеском тылу, фронт уплотнился. Теперь уже ворота редки, а если и попадаются - не разгуляешься. Фланкирующие, косоприцельные огни перекрывают бреши.
Значит, предстоит прорыв с боем.
Но каково-то драться, когда у тебя на руках тысяча беспомощных, обессилевших людей? Да и вообще, что хорошего можно ждать от боя, если на хвосте противник и впереди противник? Тот, что впереди, правда, связан с фронта нашими частями, но из-за этого Бурде проще простого попасть под свой же артиллерийский огонь. А стоит нам ослабить нажим - гитлеровцы повернутся и зажмут отряд Бурды в тиски.
Чем ближе Бурда к передовой, тем определеннее - и для нас и для немцев место, где он будет прорываться. Это произойдет, теперь уже ясно, в полосе мотострелковой бригады Бабаджаняна.
Мы передвигаем командный пункт корпуса поближе к Бабаджаняну, в деревню Толкачи. Если верить карте, в Толкачах было двадцать пять дворов. Ныне - ни одного. Посреди поляны торчит колодезный журавль - все, что осталось от деревни, разобранной на блиндажи.
В этих блиндажах, в редколесье к югу от Толкачей, помещался прежде гитлеровский штаб, а теперь - наш. Гитлеровская офицерня устроилась не без комфорта: в просторных подземных комнатах - домашняя мебель, диваны, зеркала, добротные столы, даже прикроватные тумбочки и пианино. Все это - русское, из наших ограбленных городов. Единственная немецкая вещица, попавшаяся мне, замысловато выгнутая курительная трубка с никелированной крышечкой.
Сейчас у корпуса нет важнее задачи, чем обеспечить выход Бурды.
Штабники, после шалашей и машин обосновавшиеся в светлых блиндажах (в каждом два - три укрытых навесом окна), составляют графики взаимодействия, планируют сковывающие удары, разрабатывают таблицы огней, схемы развертывания питательных пунктов, пунктов медпомощи... Работы хватает и на день, и на ночь.
Примерно за сутки до прорыва Бурды мы с Катуковым перебираемся на командный пункт подполковника Бабаджаняна.
- Ты, Армо, совсем как обуглившаяся головешка стал,- приветствует Михаил Ефимович командира бригады.
- Сам не понимаю, где внутренности умещаются, - разводит руками Бабаджанян.
Полное его имя - Амазасп Хачатурович. Но все (старшие и равные - открыто, подчиненные - между собой) называют комбрига Армо.
Даже в полушубке и ватных брюках Армо неправдоподобно худ. Кажется, ему, южанину, несмотря на сто одежек, холоднее, чем нам. Армо вытянул узкие длинные ладони над маленькой тонконогой печуркой, раскаленной до того, что уходящая в потолок труба стала прозрачнокрасной.
У этой длинной, как грот, землянки с прогнившими двухэтажными нарами по обе стороны узкого прохода своя история. В 41-м году где-то здесь шли бои и в землянке жил, вероятно, целый взвод. Потом наши отступили. Немцы не воспользовались готовым подземным жильем: то ли не приглянулось, то ли было несподручно. Полтора примерно года пустовала землянка, человеческий дух сменился в ней запахами сырости и тления. Наши саперы каким-то образом наткнулись на нее. Освободили от снега вход, поставили печурку, набросали на нары елойых лап. Теперь здесь жилье командира бригады и его заместителей.
Еще две приметы 1941 года сохранились поблизости от командного пункта Бабаджаняна. Утонувший по башню в снег, беспомощно накренившийся БТ-7 - один из тех танков, с которыми мы начинали войну. На поржавевшей башне я разглядел слабо сохранившиеся печатные буквы, старательно выведенные каким-то насмешливым немцем, кое-как освоившим русскую грамоту: "Бронья крепка и танки наши бистри".
Метрах в трехстах от несчастного танка кирпичная стена - все, что осталось от колхозной конюшни или хлева. На ней огромная, не обесцвеченная временем надпись по немецки: "Стой! Здесь страна рабочих и крестьян! Не стреляй в братьев-пролетариев!"
Диалог 1941 года. Мы взывали к классовой совести немецкого солдата, а он, самодовольный, упивавшийся победами, измывался над нашей временной слабостью.
Мы были во многом наивны, не до конца понимали, что фашизм способен на время притупить классовые чувства, задушить их национальной спесью, бравурными криками, барабанными маршами.
Сейчас, зимой 1942 года, мы не апеллируем к сознанию немцев. Вернее, апеллируем, но уже иными средствами. Мы бьем врага и уже отбили у него охоту потешаться над нашими танками. И все же мне дорога чистая интернациональная вера, продиктовавшая эту наивную надпись на кирпичной стене. Великая - знаю сердцем - победная мудрость заключена здесь. Чтобы она восторжествовала, мы крушим гитлеровскую армию и будем крушить, пока последний ее солдат не поднимет руки.
Я стою перед полуразрушенной стеной с черными размашистыми буквами, которых не смыли ни дожди, ни снег, которых даже не сочли нужным замазать гитлеровские офицеры, и ненависть к фашизму, которую мне довелось испытать недавно у взорванного танка Петрова, снова охватывает всего...
Дальний бомбовый раскат заставляет оторваться от полу занесенной снегом кирпичной стены. По целине, черпая валенками снег, бежит Балыков:
- Подполковника Бурду бомбят!
В машине, где установлена рация, - Катуков, Бабаджанян, штабные командиры.
Только что Бурда сообщил о бомбежке, о первых потерях, о подходе новых самолетов. Катуков вызывает штаб армии, просит истребителями прикрыть отряд Бурды. Прежде чем ему ответили, дверь машины открылась и кто-то громко крикнул:
- Воздух!
Через минуту мы - в овражке, у землянки Армо.
Бомбардировщики широким, в полнеба, строем проплывают в серой вышине. Мы облегченно вздыхаем - не заметили. Армо объясняет: вот что значит хорошая маскировка, строгий порядок на КП.
Но из-за вершин, за которыми только что скрылись самолеты, нарастает гул. Строй бомбардировщиков сжался, вытянулся длинной цепочкой, хвост ее еще не виден.
Бабаджанян умолк с многозначительно поднятым пальцем. Он больше не объясняет, что значит хорошая маскировка и строгий порядок.
Мы сидим на нижних нарах просторной землянки. Молчим. Катуков жует сигарету. Взрывы - словно не снаружи, а откуда-то из недр земли, тяжелые, пружинистые. Скрипят ненадежные опоры, шевелятся, как живые, бревна наката.
Бабаджанян неподвижно смотрит на дверь и машинально сыплет из ящика песок на раскаленное железо печки.
Минута, другая... Время исчезает. Только уханье, только надсадный свист.
Вдруг землянка с громом провалилась в преисподнюю. Дым слепит глаза, пороховая гарь першит в горле, на зубах песок. Двери в землянке как не бывало. Морозный воздух смешался с дымом. Кому-то на ноги рухнула труба, и он, невидимый, матерится на чем свет стоит. Кто-то с криком бросился наружу. Кто-то просит индивидуальный пакет.
На нарах я нащупываю рваный кусочек теплого металла, туго завитой, с неровными зубчатыми краями, наподобие винта.
Самолеты все так же с нарастающим воем проходят над землей. Но теперь бросают не фугаски, а контейнеры с мелкими бомбами. Их разрывы напоминают короткие пулеметные очереди. Только пулемет этот огромного калибра.
Катуков берет меня за плечи:
- Пошли... Тут - что в братской могиле...
Мы стоим у выхода. Бабаджанян бормочет что-то извинительное. Будто он повинен в бомбежке.
Карусель самолетов переместилась к юго-востоку, туда, где проходит передний край. На нашу долю достаются лишь отдельные "юнкерсы".
На минуту пустеет небо, стихает вымотавший душу грохот, свист и рев. Еще заложены уши, еще не разобрались что к чему, не перевязали раненых. Из-за тех же вершин со стремительностью метеоров вынырнули наши "илы". Мы облегченно вздохнули в ожидании возмездия.
Но это был горький час. Штурмовики - надо же! - ударили из эрэсовских пушек по нашей обороне...
Повисли над лесом черные расплывающиеся хвосты сигнальных ракет. Но штурмовики, видимо гордые сознанием выполненного задания, покачали крыльями и исчезли все за теми же макушками многое повидавших в тот день деревьев.
Бригада Бабаджаняна залечивала раны, нанесенные бомбардировкой, и деятельно готовилась к завтрашнему бою.
Когда я вечером вернулся в землянку Армо, здесь все было как и до бомбежки. Скрипела вновь навешенная дверь, и с клубами морозного воздуха вваливался командир, отряхивал веничком валенки, подсаживался к огнедышащей печурке. Подвешенная на проволоке коленчатая труба упиралась в потолок.
Ночью в землянке никто не ложился спать. Катуков наставлял разведчиков:
- Кровь из носу, но пробиться к подполковнику Бурде. Передадите ему маршрут...
План наш состоял в том, чтобы утром ударить по гитлеровцам с фронта, связать их боем и обеспечить на флангах выход отряда Бурды. Отряд должен был двумя группами обтечь район боя, не допуская, однако, чтобы противник на плечах отходящих ворвался в наше расположение.
План, что и говорить, нелегкий, требовавший отличной слаженности. Вот почему нервничал Катуков, нервничали мы все. Да и немцы не знали в ту ночь покоя. Их передовая бодрствовала, разгоняя свой сон ракетами, пулеметными очередями, короткими артиллерийскими налетами.
В два часа подтянулась танковая бригада, которой предстояло таранить оборону, привлекая на себя внимание и огонь врага.
Уцелевшую рацию из разбитой полуторки перенесли в блиндаж. Каждый час Катуков или я говорили с Бурдой. Мы знали об атаках автоматчиков, о минометном обстреле, о кольце, в которое немцы пытались зажать отряд. Знали и о потерях после сегодняшней бомбежки...
Мы отдавали себе отчет: если завтра нас постигнет неудача, немцы расправятся с людьми Бурды.
Под утро с той стороны к нашему передовому охранению подползли трое. Все они были ранены. Один тут же скончался. Второй, раненный в живот комиссар кавалерийского полка - стонал в беспамятстве. Третий, поцарапанный пулей в плечо, тащивший на себе двух своих товарищей, сообщил, что их послал Бурда разведать маршрут. Подробности знает комиссар, но комиссар - "сами видите..."
Прежде чем ударили орудия, Катуков отправил почти всех штабных командиров, а я - политработников в боевые порядки. Пусть каждый зорко следит за обстановкой, за полем боя. Не допустить, чтобы хоть один наш снаряд угодил по своим.
Артподготовка, казалось, поторопила позднюю зимнюю зарю. Частые вспышки залпов осветили мирно заснеженный лес, смутное небо. Лес уже не помнил вчерашнего металла и огня. Снег скрыл следы бомбежки. И было так, словно орудия потревожили от века нетронутую тишину.
Разрывы сгущались по флангам. А в центре быстро ожившие батареи немцев приняли вызов на дуэль. Плотность огня нарастала. Лес гудел долгим эхом.
И тут мы услышали в наушниках голос Бурды:
- Подхожу к рубежу 15 - 7... Подхожу к рубежу 15 - 7... А через десять минут уже новое:
- Нахожусь на рубеже 15 - 7...
Катуков дал команду танкам. Темневшие впереди кусты дрогнули и перестали быть кустами. Танки набирали скорость. Курсовые пулеметы включились в нетерпеливый перестук моторов. "Тридцатьчетверки" крушили немецкую оборону на центральном участке. Потом в глубине, перед рубежом 15 - 7, они развернутся двумя веерами и поведут за собой на фланги обе группы отряда Бурды.
Я лежу на поросшей редкими соснами высоте и спиной чувствую очереди замаскированного неподалеку "универсала". От дыхания снег тает перед ртом. Опустив глаза, вижу глубокую, пористую ямку. Заставляю себя поднять голову, вынуть из-под живота бинокль.
Пулемет почему-то умолк. Я осторожно привстал на колено, отряхнул снег с груди. Поднялся на ноги. Пулемет молчал. Я опустил бинокль - все ясно: наши танки пробили брешь!