Ох, не хотелось бы Антону оказаться в шкуре Танкиста. Тому отныне хоть лоб разбить, хоть в петлю – никому ничего не докажешь. Даже жаль мужика… А сон проклятый не идет, хоть глаз выколи.
За всю жизнь, за двадцать пять прожитых лет, Загоруйкин столько не думал, как за последние ночи. Думы в голове, как сельди в трюме, ворочаются тесно, тяжело, бессмысленно.
Он всегда жил легко, беззаботно, не перенапрягая свой «чердак». День миновал – и лады. Была, правда, одна, но пламенная страсть. Было это в восьмом классе… Школа до смерти обрыдла. Ремеслуха не привлекала – учебой был сыт по горло. Но не сидеть же вечно на материном горбу? Во-первых, скучно. Во-вторых, от ее заработков много ли башлей оторвешь?.. А тут прошел слушок, будто траловый флот вскоре в Атлантику переведут по причине истощения Черного моря. Чудеса, вычерпали безбрежную посудину, словно старую калошу.
Подумалось Антону: если наняться в подручные, можно поплавать по морям-океанам, глядишь, и в Рио-де-Жанейро завернешь невзначай. В загранке, рассказывали в порту, ребята большие деньги гребут…
Выглядел Загоруйкин взрослым парнем. Росточком бог не обидел, а в документы кто заглядывает, когда рабочих рук нехватка. И попал он матросом на морозильный траулер. Только надули жестоко: в Атлантику не пустили. Вкалывать пришлось не дай тебе Бог. Простоишь денек на барабане, не то что в ресторан, до койки бы добраться. Молодчага, что вовремя сориентировался. На судне заболел неожиданно кок, и Антон попросился на кухню. От матери, столовской поварихи, борщ да кашу готовить выучился.
Поначалу, конечно, и на камбузе доставалось. Но общепитовские котлеты лепить – не палубу драить. Пообвык, притерпелся – дело пошло, а мечта повидать белый свет отодвинулась в туманную даль. Оттого и с траулера ушел, хотя зарабатывать стал прилично. Решил в торговый флот податься, но и тут не повезло – не сумел вовремя кому надо в лапу сунуть. Пришлось два года на каботажных посудинах ходить вдоль бережка, по мелководью, где коту по яйца. Лес в Новороссийск, цемент в Керчь, уголь в Ильичевск. И снова по кругу.
Лишь однажды выпало в Болгарию спецрейсом попасть. Варна оказалась сказкой. Улицы в неоновых огнях, блеск витрин. В глазах темнело от обилия барахла и жратвы. В маленькой стране люди жили по большому счету. Что тогда делается в Штатах, о Японии – не речь…
Мечта о дальних странствиях оформилась окончательно и, вероятно, сбылась бы. Надыбал Антон подходец к отделу кадров. Презент со знанием дела нужным людям подбросил: кому бутылку «Камю», кому французские духи. Приготовил полторы косых для заключительного аккорда. Еще недельки две – и прости-прощай любимая Одесса. Ушел бы Антон Борисович на мощном контейнеровозе в Италию. А вернулся бы или нет – один Бог ведает. Но что такое невезуха!
Несколько раз присылали повестки из военкомата, а он смоется в рейс – ищи-свищи… Потом бумагу выправил на отсрочку – сам заместитель начальника пароходства подписал. Так и надеялся до двадцати семи прокантовать. Только на сей раз не вышло. Забрали, мерзавцы, накануне загранрейса! Врачебная комиссия вмиг определила: годен. И направили в Туркестанский округ, что само по себе означает прямую дорогу в Афганистан. В горном лагере под Ашхабадом, где готовили к отправке в Кабул, Антон попытался еще раз увильнуть от выполнения почетного интернационального долга. Тайком от ребят отправился к зам по тылу и предложил взять его поваром. Офицер выслушал его, раздраженно сказал, что нужны не классные кашевары, а классные операторы боевых машин, коим, он надеется, и станет рядовой Загоруйкин.
Прошлая жизнь отчетливо вставала в памяти, будоражила душу. Вернуться бы в прошлое, прожить заново, скольких ошибок бы избежал! За год, проведенный у душманов, Антон всем нутром осознал, какую величайшую глупость совершил, сдавшись в плен/Он ведь на что рассчитывал? Раз добровольно явился, рассказал все, что знает, его, естественно, допросят с пристрастием, а потом интернируют. Куда?.. Да куда угодно, дальше Америки не сошлют. Антон попросит политического убежища. Американцы – народ цивилизованный, не в пример дикарям-моджахедам, найдут применение смышленому русскому парню.
Но действительность оказалась не такой, как виделась. Точнее, совсем иной – грязной, вшивой, голодной и, похоже, бесперспективной. Антону предложили взять в руки свой, принесенный в качестве трофея автомат, стать воином Ислама и делом доказать идейное расхождение с советским социализмом. Идиоты! На кой черт было соваться в плен, чтобы свои же ухлопали? Нет уж, дурных нема!.. Когда же отказался от сомнительной чести умереть во имя Аллаха, его крепко избили, одев в лохмотья, увели в горы и поместили в пещеру, где Антон провел остаток зимы, весну, часть лета, проклиная Аллаха, Христа, иногда и собственную глупость. Обовшивел, покрылся коростой, оброс. Кормили объедками, заставляли выполнять самую мерзкую работу – от чистки нужников до разделки бараньей требухи.
Летом Антона слегка почистили, приодели, переправили в Пакистан и начали таскать по лагерям моджахедов, демонстрируя редкой породы обезьяну. Вот, мол, шурави, перешедший добровольно на нашу сторону! Слушайте, как он проклинает Советы, как клеймит русских вождей и русский народ за оккупацию Афганистана!
Антон устал от притворства, с трудом гасил ненависть к истязателям и, когда попал в контрразведку Раббани, вздохнул с облегчением. А оказался он тут после попытки удрать из Дарчи, где обитал последние два месяца. В лагере к шурави привыкли, перестали обращать внимание, Антон и выскользнул за ворота. Цель была добраться до Исламабада, где находилось американское посольство. По скудности школьных знаний он сумел сочинить по-английски речь, состоящую из трех фраз: «Я русский пленный! Я противник оккупации! Я хочу в Америку!..» Далеко, однако, уйти не удалось, схватили через пару часов. Сперва избили, потом связали, бросили в машину, отвезли в Пешавар.
В подвале у Раббани братва приняла Загоруйкина как своего, и он наконец почувствовал себя человеком. Однако не забыл придумать сказочку о героическом участии в боях, а также об обстоятельствах пленения – не дай Бог ошибиться при повторении, хотя народом придумано: повинную голову меч не сечет.
Больше всего боялся Антон столкнуться с теми, с кем прежде служил. Они-то про него все знали. На такой крайний случай и приберегал покаяние. Ежели что, в ноги не постесняется упасть. В конце концов они хоть и неверующие, но христиане – значит, милосердны, чего не скажешь' о славных воинах Ислама. Нагляделся Антон досыта. С пленными, то бишь неверными, мусульмане вытворяют страшное. Ленты из кожи вырезают, вниз головой подвешивают, мужские «достоинства» из живых выдирают… Они способны на все – эти фанатики веры. Не дай Бог оплошать и разгневать Жабу…
Издалека доносились автоматные очереди. В повлажневшем к ночи воздухе они звучали глухо. У моджахедов в лагере небольшой полигон для тренировки в ведении огня на разные дистанции, там же, на крутом склоне, отрабатывались горные упражения. Теперь это не те духи, что начинали войну в восьмидесятом. В пакистанских лагерях они проходят солидную подготовку, полгода отрабатывают тактику партизанских действий…
– Почему не спишь, Моряк? – спросил неожиданно лежащий рядом Пушник. – Думы тяжкие гложут?
Антон вздрогнул. По спине побежал холодок.
– А ты почему, как в засаде, тишину слушаешь? Может, чужие мысли читать умеешь?
– Могу и мысли… если плохие.
– А с чего им хорошими быть? Дело дрянь. Полный беспросвет.
– Надо держаться – это единственное, что у нас невозможно отнять. Погляди на Танкиста, пропадает мужик…
– Собаке собачья смерть…
– Ты уверен?
– Конечно, Жаба его с головой выдал.
– То-то и оно, что выдал, – протянул Пушник. – А по идее, если Танкист его человек, должен бы законспирировать поглубже.
К горлу подступила тошнота. Антон знал уже это состояние, когда страх начинал вызревать изнутри. Чертов прапор, чтоб ему провалиться, чтоб ему никогда на ноги не встать. Догадлив, собака, глубоко копает.
– Значит, Танкисту веришь, а другим – нет? – пошел напролом Загоруйкин.
– Не нравится мне эта история, Моряк. Дешевкой пахнет. А насчет веры, если честно, так до конца здесь, только на себя могу положиться.
– А я, выходит, мразь?
– Прешь, как танк, – заметил Пушник с досадой.
Антон прикусил язык. Углубляться дальше не следовало. Разговор с выяснением отношений мог завести в такие дебри, из которых без потерь не выбраться.
– Ладно, время покажет, – примирительно сказал Антон, решив, что с прапором надо держать ухо востро. – Рассказал бы лучше, как тебя взяли?
– На перевале… Я там один остался, отход ротыприкрывал.
– Что ж со всеми не ушел? Из-за ног?
– Из-за ног тоже.
– А меня на посту схватили, – сообщил Антон. – Подкрались сзади, по башке тюкнули – и хана.
– Небось задрых, – донеслось из притемненного утла.
– Ни в коем случае, старлей. Я ничего себе такого никогда не позволял.
– Что охранял-то?
– Оружейный склад.
– Вольно тебе ворон считать. За такие вещи в военное время под трибунал отдают.
– Еще скажи – к стенке ставят, – вмешался Пушник, в голосе послышалась насмешка.
– И к стенке… А что? Каждый проступок требует наказания. Иначе армия развалится.
– Пока в ней такие офицеры, все может быть, – философски заметил Пушник…
Эх, знали бы правду, не стали бы спорить по его поводу. Антон ведь не только с поста драпанул в канун праздника, надеясь, что в такой день контроль будет ослаблен, но и пару автоматов прихватил: не с пустыми же руками к духам являться.
– Добренькие мы слишком, – продолжал между тем старлей. – Из-за таких люди и гибнут.
– Кабы только из-за таких.
– На что намекаешь?
– Не будем уточнять…
Загоруйкин с неослабевающим нарастающим интересом прислушивался к перепалке сокамерников. «Безгрешных нет! – ликовал он. – За каждым что-то да числится!..»
А старший лейтенант все не мог успокоиться.
– Замахнулся, так бей, – угрожающе зашипел он.
– Успокойся, Алексей. Повторяю, у меня нет к тебе никаких претензий.
– Но я чувствую, ты черт знает в чем подозреваешь. Думаешь, нарочно людей положил?
– Если на то пошло, – разозлился в свою очередь Пушник, – то да, положил. Но не потому, что подлец, потому что дурак был.
– Был?.. Полагаешь, я смогу еще… – голос старлея потускнел.
– Почему бы нет?
– Брось. Мы отсюда вряд ли когда-нибудь вырвемся.
– Пока жив – надейся.
– Святые слова говоришь, прапор, – раздался зычный голос Полуяна. – Даже меня, толстокожего, твоя речь достала. Об чем спор, если это, конечно, не составляет секрета?
– Мировые проблемы решаем, – усмехнулся Пушник.
– Плевал я на мировые. Своими бы впору заняться. Ты знаешь, Микола, Абдулло по лагерю разгуливает и за ворота шастал. Теперь бы…
– Еще один полуночник вылупился, – прервал его Пушник. – Кончай разговорчики, братва. Будем спать.
Ян послушно умолк, но Загоруйкин все понял. Пушник не позволил гиганту о чем-то проболтаться, значит, все-таки не доверяет. Именно ему, Антону. В чем же он заподозрил? Почему завел разговор о Танкисте? Вдруг припомнилось: несколько дней назад Ян, яростно жестикулируя, то и дело оглядываясь, шептался в уголке с переводчиком. Может, клянчил понюшку чарса?.. Но вот другой эпизод: Ян и Пушник, как заговорщики в довоенных фильмах, сошлись лбами, а стоило Антону подойти, моментально заткнулись. Похоже, братва к чему-то готовится. Не к побегу ли? Удрать из охраняемой сотней головорезов крепости, обнесенной восьмиметровой стеной, – глупее трудно что-либо придумать. Но даже если предположить, что из крепости вырваться удастся, то… Рядом лагерь моджахедов. Там полторы тысячи людей. От погони не уйти ни за какие коврижки. Население настроено враждебно. Любой дехканин, обнаружив беглецов, выдаст их властям, чтобы получить башли. Нет, ребятишки положительно сошли с ума… Сами пропадут и остальных погубят! Под остальными Антон подразумевал прежде всего себя. Он принял бы участие в деле при определенных гарантиях, но идти на верную смерть – дурных нема.
Весь день Загоруйкин ломал голову над тем, как отговорить братву. Он прекрасно понимал, что это не совсем безопасно. В компанию Антона не приглашали и, если поймут, что тот обо всем догадался, окончательно законспирируются.
Так и не придя ни к какому решению, Антон промаялся еще пару часов. Куда ни кинь, всюду клин. С тем и стал укладываться на ночлег. Но тут пришел охранник, злобно пнул ногой, заставив подняться с пола, и знаком приказал следовать за ним.
Пока шли через двор, Загоруйкин гадал, кому и зачем он понадобился на ночь глядя. Допрашивать вроде не о чем, в свое время выложил без утайки скудные познания о дислокации своего полка. Новых данных в плену не прибавилось. Вести душеспасительные беседы здесь не принято. Тогда что?.. Добра ждать от неурочного вызова не приходится. Да и место, куда привели, было не из приятных. В подвале канцелярии имелось несколько камер для допросов – самой недоброй славой пользовалась угловая, прозванная пленными пыточной. Жутковатый вид камеры с заблеванным полом, загаженными стенами подействовал на Антона угнетающе. Страх, многократно пережитый, сковал посильнее, чем кандалы.
Охранник ушел. Антон, съежившись, замер, прислушиваясь к тишине. Что на сей раз придумал Жаба? Старый, безнадежно больной, о Боге пора думать, а он, дерьмо собачье, молодых ребят на тот свет отправляет Господи, за что? За мечту красиво пожить наказываешь? Никакого просвета… Назад дорога заказана. Впереди ничего, ни-че-го…
Жалость к себе, к несостоявшейся судьбе повергла Загоруйкина в отчаяние. Потому и не заметил он, как в камеру проскользнул переводчик. В галошах, подвязанных к щиколоткам веревкой, тот ходил бесшумно, как кот.
– Привет, Антошка, – сказал Абдулло. – Бояться, не надо. Спокойно надо.
От неожиданности Загоруйкин вздрогнул, загремел цепями. С какой стати эта шмакодявка решила его, лихого одессита, поддерживать морально? Оба они гады, оба сдались в плен по собственной инициативе, но этот Абдулло еще и служить согласился преданно, по-собачьи. Антон же отказался.
В камеру вошел начальник тюрьмы, за ним тенью проследовали два бугая с ременными плетками у пояса. Тонкие ноздри Жабы нервно подрагивали, будто чуяли запах крови, – так по крайней мере Антону показалось.
Начальник тюрьмы в упор посмотрел на ставшего маленьким Загоруйкина, прикрыл выпирающие из орбит глаза толстыми веками, что-то отрывисто произнес.
– Господин начальник тобой совсем недоволен, – перевел Абдулло
– Почему? Я ничего не нарушал! – воскликнул Антон сразу осипшим голосом.
– Тебе хорошо делали? Так начальник спрашивает. Про твой плен никто не знает? На другого тень положили, а ты долг забывал.
– Какой долг?
– Ухо открыто держать. Стукач у нас называется, а тут – долг платить. Начальник надеялся – ты молчишь.
– Да какие могут быть у заключенных секреты? – взмолился Антон. – Разве что втихую жратву раздобыть…
– Начальник предупредил: говори правду, – продолжал переводить Абдулло. – Начальник знает, заключенные тайну имеют. Ты докладывал? Нет?
Похоже, Абдулло вел двойной допрос: один для себя, другой – для Жабы. Значит, пронюхал начальник о подготовке к побегу? Кто же продал? Если собака-переводчик, надо, пока не поздно, спасать шкуру. Но точно ничего неизвестно, а за неверную информацию шевелюру на прямой пробор не расчешут.
Антон открыл рот и вдруг в последний миг передумал. О чем шептались Абдулло с Яном? Почему Пушник оборвал разговор о переводчике? А вдруг этот кривоногий среднеазиат в числе заговорщиков? Зря, что ли, сделал ему перед допросом туманное предостережение?.. Вот она – беда, не знаешь, куда податься, влип меж своих и чужих. И там, и тут запросто сгореть можно.
И Антон решил от откровений воздержаться. Решил выждать, поглядеть, как развернутся события.
– Что вы, господин начальник, Бог с вами, какие тайны! – горячо заговорил он. – Никто из заключенных ничего дурного и в мыслях не держит. Я бы наверняка знал… Для пленных, слава Богу, война кончилась, черт бы ее побрал. Да и о чем тут думать. Из вашей крепости и мышь не выскочит!
Жаба равнодушно скользнул взглядом по грязному лицу жалкого, дрожащего шурави.
– Начальник благодарит за мышь, – невозмутимо перевел Абдулло. – Однако вранье не любит. Камень с души велит снять. Обещает камень на шею повесить…
– Хоть убей, ничего не слыхал! – воскликнул Антон. – Так и скажи.
Мелькнула мысль, что Жаба сам, без подсказки, мог почуять неладное. Нюх у него, как у ищейки… Нет, лучше держаться нейтралитета.
Жаба, раздумывая об услышанном, качнулся с носков на пятки. Антон с трепетом ждал: поверит или нет? И поскольку начальник тюрьмы продолжал молчать, Загоруйкин в ужасе закричал:
– Я буду стараться. Буду доносить! Скажи ему, Абдулло, пусть не гневается…
Наконец Жаба заговорил. По интонации Антон понял, что на сей раз перетянул чашу весов. Пока. Но это далось дорогой ценой – обещание придется выполнять.
– Господин начальник верит тебе, – сообщил Абдулло. – Ты должен хорошо служить. А сейчас немного терпеть придется.
В тот же момент телохранители Жабы по его знаку схватили Антона сзади, повалили на пол. Тяжелые удары плетей обрушились на спину, рассекая кожу. Боль затуманила сознание. Извиваясь всем телом, Загоруйкин выл, рычал, хрипел…
Резкая команда прервала истязание так же внезапно, как начала. Антона рывком поставили на ноги. Он плохо соображал. Слова начальника тюрьмы, бесстрастно переводимые все тем же Абдулло, воспринимались с трудом. Оказывается, прибегнуть к крайним мерам было необходимо, чтобы подтвердить его преданность Советам и стойкость. Теперь доверие к Загоруйкину со стороны товарищей возрастет, и он сможет проникнуть в их намерения. Если, конечно, постарается. Иначе очень жаль, придется повторить встречу в… пыточной. Последнее слово Абдулло явно добавил от себя.
По знаку Жабы охранники подхватили Антона, потащили через двор. Бессильно болталась голова, перед глазами все плыло, но предстояло возвращение в камеру, и надо было заставить себя собраться с мыслями. В глубине души Загоруйкин понимал, что начальник тюрьмы в общем-то прав: других на допросах избивают, почему же делать исключение? Но было горько. Даже боль, разрывавшая тело, ни в какое сравнение не шла с чувством обиды и страшной безысходности. Загнали в угол, откуда нет возврата. Всякий там патриотизм, преданность Родине, чувство долга – пустое. Тешатся им столбовые крестьяне и пролетарии типа старлея и прапора. Но Антон из другой породы, другой группы крови. Он сдался сам, он перешел на сторону духов с открытым сердцем, потому что не хотел воевать, не желал убивать, а что в награду…
Едва добравшись до камеры, Загоруйкин со стоном рухнул на подстилку. И тотчас к нему подсел Ян.
– Здорово они тебя, – посочувствовал. – Вот нехристи! За что?
Вопрос показался подозрительным. Как то есть за что? Других почем зря лупят, а его за красивые глазки помилуют? На пуховики положат, марципанами кормить станут?
Он так и выкрикивал фразу за фразой, хрипло, с надрывом.
– Тихо, – сказал ошарашенный Полуян. – Я ж не хотел обидеть. Давай лучше подмогну. Подошел старлей, опустился на колено:
– Чего они от тебя добивались, Морячок? Поделил ся бы?
И этот туда же, подумал Загоруйкин, в душу лезет. Все сволочи. Подставят при первой возможности под петлю и не подавятся. Но отвечать что-то надо. Что?.. Выручил шум отодвигаемого на двери засова. В камеру вошел Абдулло, весело крикнул:
– Принимай пополнение, ребята.
Он отстранился, пропуская пятерых, одетых в такие же, как у остальных заключенных, дурацкие балахоны. Парни робко остановились у решетки. В тусклом свете запыленной лампочки вновь прибывшие смотрелись на одно лицо. Один, тонкошеий, наголо остриженный, выглядел и вовсе пацаном.
– Здоровеньки булы! – сказал Полуян, всматриваясь в мальчишку. И вдруг вскочил, сдавленно произнес: – Сашок… Выркович… Не может быть!
– Мамочка! Товарищ сержант! Вы живой?
Полуян прижал парнишку к широкой груди. Он поглаживал судорожно дергающиеся плечи и, похоже, сам готов был разрыдаться. Об Антоне забыли, внимание переключилось на новичков.
5
Рядовой Выркович Александр Павлович, стрелок 177-й мер, 1967 года рождения, белорус, призван Витебским РВК, захвачен в плен в районе населенного пункта Анава 8 марта 1985 года.
Наутро новичков повели в кузню. Ритуал с надеванием браслетов – так ласково именовал кандалы Абдулло – проходил спокойно. Присутствие начальника тюрьмы обеспечивало порядок, беспрекословное повиновение. Он стоял неподалеку от кузни, привычно перекатываясь с пятки на носок, но казалось, будто не Жаба, земля под ним плавно пружинит, а человек неподвижен. Как неподвижно лицо и прозрачно-водянистые глаза-шары.
Кузнец с азартом делал свое черное дело. Двое прибывших с Вырковичем афганцев уже громыхали цепями, ожесточенно дергая руками, примеряясь к новым амплитудам движения ног.
Накануне Полуян о чем-то пошептался с Абдулло, и тот, поколебавшись, согласно кивнул. «Мерзкий тип, – подумал Выркович, – и рожа мерзкая. По ней будто проехал асфальтовый каток, сплюснув подбородок, нос, губы, надбровные дуги, отчего скулы, раздавшись вширь, остро выперли в стороны».
– Кто это, товарищ сержант? – спросил Выркович, Почему он ведет себя иначе, чем остальные?
– Не суди по первому впечатлению, Сашок. Абдулло; конечно, дермяк, но человек мне и тебе полезный.
Выркович вопросительно посмотрел на Полуяна, но выспрашивать побоялся. С момента появления в камере парнишка не отходил от сержанта ни на шаг. Вот ведь как повезло – встретить человека, которого знал по той, прекрасной прежней жизни. То была единственная родная душа. За полтора месяца скитаний в плену – единственная. И раз сержант сказал, что Абдулло – человек нужный, то Выркович не станет ершиться. Он с детства усек: старших лучше слушаться, перечить – себе дороже. А поступать?.. Поступать, если удается, можно вопреки. Выркович и в армии потому сразу вышел в образцово-показательные, потому как не пререкался, лез из кожи вон, угождая отделенному…
Между тем Абдулло, сновавший челноком между кузней и Жабой, угодливо согнулся в поклоне перед начальником тюрьмы и, выпрямившись, указал на Вырковича Жаба едва заметно кивнул головой и пошел к канцелярии, бережно неся дряблое не по возрасту тело.
Подбежав к Вырковичу, Абдулло схватил парнишку за руку, подвел к охраннику и только тогда снизошел до объяснения:
– Начальник добрый сегодня. Повезло тебе. Сказал, сопляк ты для браслета. Нужник чистить будешь, пол мыть в канцелярии будешь…
Выркович от радости подпрыгнул. Черт с ним с нужником! Не переломится от работы. Мыл же за «дедов» и клозет, и казарму от края до края не один раз проползал? Зато руки-ноги свободны. Он уже успел заметить у пленных сбитые в кровь лодыжки и запястья – ужас! Но тут Выркович перехватил взгляды закованных товарищей, и его пронзила страшная мысль. Все в кандалах, а он, как тот Танкист, от которого шарахаются, как от прокаженного! Но ведь Танкист сам виноват. Танкист получил по заслугам. А рядовой Выркович ни в чем не провинился и поблажки для себя не просил…
Конвоир пребольно ткнул прикладом автомата в спину, и Сашок послушно побрел вслед за другими подальше от кузни, обуреваемый сомнениями. Чертов переводчик не зря, наверное, выхлопотал снисхождение. Вербует, что ли? Но зачем же делать это публично? Выставил перед товарищами белой вороной, кретин.
Из девятнадцатилетнего жизненного опыта Выркович извлек некоторые уроки, из которых один гласил – не высовываться. Задашь учительнице вопрос сверх программы, она тебе потом это на экзамене припомнит. Внесешь дельное предложение на собрании, тебя же осуществлять заставят. В армии рядовой Выркович сразу оценил лозунг «Инициатива наказуема!». И взял его на вооружение. Сиди, парнище, не рыпайся, пока жареный петух в зад не клюнул. Эту фразочку любил повторять отделенный в горном лагере, где Выркович проходил подготовку перед отправкой в Афган. Не потому ли отделенный всех провожал, а сам оставался на месте?
Полуян, которому Александр, вернувшись в камеру, пожаловался на переводчика, улыбнулся и сказал неожиданно:
– Обалдуй ты, парубок. При чем тут ворона – белая али в крапинку? Абдулло тебя от браслетов избавил и сам проверку на всхожесть прошел.
– А зачем ты его проверял? – неосторожно спросил Выркович.
– Заткнись, – спохватился Полуян. – Тоже мне Мегрэ. Отдыхай, самое пекло сейчас. Потом побалакаем.
Гигант потянулся, широко зевнул. В камере было как в парной. Ветер, дующий с юга, нес влажное дыхание океана. В полдень духота сгущалась, и ребята, истерзанные побоями, истощенные от убогой пищи, лежали в прострации до наступления вечерней прохлады.
– Слушай, Сашок, – шепнул Полуян, понизив голос, – ты ж теперь в неурочное время из тюрьмы выходить будешь. Соображаешь? Я тебе буду задания давать. Табачок мне нужен. Особый табачок… – Последнюю фразу он протянул, задумчиво почесывая ржавую щетину, густо облепившую подбородок и шею.
– Я все сделаю, товарищ сержант. Только в табаке не разбираюсь. У кого искать, научите, и какой сорт спрашивать…
– Ну, Сашок, ну недотепа. Не успел я в части из тебя дурь выбить. А здесь недосуг выбивать. Запомни для начала: не суй нос, куда не треба, бо прищемлют… Да не хмарься, не вздумай сырость разводить. Вода из тебя все едино потом выйдет. Отдыхай. Я тоже устал…
Сержант прислонился затылком к стене, закрыл глаза и впал в забытье. Спали, похоже, все, но тишины не было. И быть не могло. Один стонал, другой кричал, перемежая во сне мат с отрывистыми командами. Полуян всхрапывал, затихал, в груди у него булькало, словно кипела нерастраченная энергия.
Первая радость от встречи с сержантом у Вырковича схлынула, и Полуян начинал раздражать хамскими манерами, грубой силищей. Чтобы выжить в плену, конечно, все средства хороши, но не в ущерб же ближнему? Не собирается ли горилла-сержант на его тонкой шее в рай въехать? Наркоман чертов! Табачок ему доставай. А фигу не хочешь?..
Никто в жизни почему-то никогда не воспринимал Александра всерьез: ни родители, ни товарищи по школе. Из компании не прогоняли, но был он среди сверстников не своим. И девчонки не замечали, разве что Олеся в последний предармейский год. Но и она, пухленькая, голубоглазая, очень взрослая, относилась к Саше как к младшему братишке, малявке. Выркович не научился выпивать – душа не принимала. Пробовал курить – тошнило. Стыдно сознаться, но великовозрастный парень был страстным сластеной. Он любил буквально все – от карамели до бабулимых пирогов с яблоками. На этом и погорел…
Через две недели по прибытии в Афганистан роту, а которой служил Выркович, направили на боевые. До Анавы подбросили на броне, а дальше для захвата склада с оружием должен был состояться первый в жизни солдата марш-бросок в горы. После большого привала рота туда и ушла, только уже без него. Сгинул в зачуханном кишлаке рядовой Выркович. Духи скрутили его мгновенно и сразу утянули в «зеленку». Не зря мать так голосила подле военкомата, точно провожала сыночка не в армию, а на кладбище. Что бы ни говорили, а материнское предчувствие неистощимо. Как в воду глядела, родненькая… И отлучился-то от своих ненадолго. Рассчитывал в лавку сгонять, восточных сладостей накупить – и назад. Как раз накануне первую солдатскую получку инвалютой выдали. Слезы, конечно, но на рахат-лукум или нан хватало… Ротный, зануда, правда, строго-настрого предупреждал, чтоб не отлучались. Но старшие всегда на запреты горазды – это Сашок давно усвоил, и надо делать вид, будто беспрекословно подчиняешься. Делать вид – самая удобная форма поведения. Она дает внутреннюю свободу.
В первой лавчонке продавались шикарные побрякушки. Сашок решил к дембелю поднакопить деньжат и купить Олесе и маме бусы или сережки. Олеся добрая, ласковая. Когда уходил в армию, на проводах клятву дала, что ждать будет. А какие письма писала!
Долгих шесть месяцев, что их мурыжили в горном лагере, она здорово поддерживала. Очень трудно было привыкнуть к жесткому распорядку дня, к горным маршам, лазанью по крутизне. Гимнастерка от пота колом стояла. Ноги – в кровь… Дома-то лафа была: школа, киношка, дискотека. Уроками особенно не утруждался, все равно аттестат дадут. За маминой спиной от отцовского гнева спасался…
На нужный дукан Александр напал в конце улочки. Чего тут только не было: крученые кренделя, разноцветные сахарные палочки, пирожные под синей глазурью… Круглолицый, с двойным подбородком дуканщик, заметив, как загорелись при виде товара глаза у шурави, растаял в улыбке и знаками пригласил в глубь дома, всем видом обещая еще нечто сладчайшее. Саша, как завороженный, последовал за дуканщиком в устланную коврами комнату. И тут от стены отделились два бородатых типа с жуткими рожами. Они сунули ему в рот кляп, связали руки и погнали сквозь грязные пустынные дворы, перебрасывая через дувалы. Свои были рядом. И если бы только догадались… Лишь очутившись в «зеленке», Саша понял, что это конец, и заплакал…
Очнувшись, он провел рукой по щеке – она была мокрая. Заключенные перед выходом на прогулку собрались у решетки. Муэдзины уже прокричали призыв на молитву. Двор крепости опустел. Остались два вооруженных автоматами моджахеда: один кружил возле пленных, другой стоял на часах у приземистого строения с зарешеченными оконцами. На крыше возле пулеметной установки не было никого.
Погромыхивая цепями, пленные брели по кругу, лениво перебрасываясь словами. Люди уже изрядно надоели друг другу рассказами, правдивыми или придуманными, об обстоятельствах, при которых попали в Пакистан. Сил на проклятия тем, кто придумал войну, кто лишил молодости, любви, семьи, счастья, оставалось все меньше. Воспоминания о прошлом будоражили, но делиться ими не очень-то хотелось. Недоверие к случайным, хоть и своим, ребятам было главным препятствием к откровенности.