Прохождение тени
ModernLib.Net / Отечественная проза / Полянская Ирина / Прохождение тени - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Полянская Ирина |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(510 Кб)
- Скачать в формате fb2
(226 Кб)
- Скачать в формате doc
(229 Кб)
- Скачать в формате txt
(224 Кб)
- Скачать в формате html
(226 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
В комнате не сиделось. Неля, хлопнув дверью, ушла заниматься в музкласс. Неля не сказала мне ни слова, и в ее беглом взгляде я увидела, как это всегда бывало, когда я возвращалась от слепых, коротко вспыхнувший укол ревности. Вечера у нас с нею проходили в полном молчании, и я уже думала о том, что, наверное, пора менять свою соседку на какую-нибудь другую девушку нашего училища. Я поставила туфли сушиться на батарею, надела свое лучшее платье, с красно-желтым осенним рисунком, вылила на себя остаток французских духов, все то, что осталось от них на донышке, невидимые миру слезы, уже разбавленные несколькими каплями водопроводной воды, и отправилась к слепым. В углу их комнаты лежал Коста на кровати, согнувшись над большим фолиантом. В первую секунду мне показалось, он заснул, но тут я увидела, как пальцы его мерно трепетали над страницей, и они не прекратили своего движения, даже когда я вошла. -- Выпить еще хочешь?.. -- спросил он, безошибочно узнав меня по дыханию, движениям, неслышному скрипу суставов, трепету сердца, хотя я помалкивала, я еще не сказала ему ни слова, как вошла. -- А где остальные? -- Пошли за вином в магазин. Рука Коста наконец замерла, улеглась отдохнуть на странице. Другая рука достала из-под кровати початую бутылку вина. Пальцы его обученной грамоте правой руки продолжали придерживать строчку, как дети держат пойманное насекомое (божью коровку) подушечками пальцев, не давая ему убежать далеко. -- Что ты читаешь? -- спросила я. -- Первый том "Войны и мира". Я взглянула на страницу, но ничего не увидела на ней, кроме следов все того же неведомого мудрого сверчка-древоточца. -- И на чем ты остановился? -- Разговор князя Андрея с Пьером на пароме. Скажи мне, что такое паром? -- Это такое плавучее сооружение, на котором перевозят через реку людей и наземный транспорт. -- Вроде плота? -- Да. Напомни, о чем они говорят на пароме? Рука Коста стронулась с места, осторожно отпуская строку на свободу, и поползла по странице. -- Пьер считает, что раз существует лестница от растения к человеку, то она должна вести еще выше, к Богу, а князь Андрей не верит ему. Наверное, он полагает, что более вероятно обратное движение. Как ты думаешь, кто из них прав? -- Никто. Человек, испугавшись высоты, застрял на перекладине. -- Этого не может быть, закон всемирной эволюции никто не в силах отменить. -- И в эволюции есть своя инерция. Допустим, атомы в молекуле расползаются, но возникает другой конгломерат, а результат -- мнимость, поскольку жизнь новому соединению дает смерть прежнего. И все, в сущности, стоит на месте. Рука Коста недоверчиво снова устремилась в путь по следам мудрого сверчка. Я чувствовала, как тело наливалось жаром и гудело, как гудит стог в жару, солому которого золотит солнце, взрывающее эту мелкую насекомую травяную жизнь, сок перебродившего винограда бродил теперь во мне, в моих нервах и жилах, на краткий миг затмевая, как Солнце затмевает Луну, мою слабую кровь, устилая изнутри золотой солнечной пыльцою мое горящее лицо, глаза, ладони, плечи, мысли, обретавшие воздушную легкость... Коста был мне теперь братом. Я знала, что должна ходить за ним, как за Лео (как он сам сейчас идет, ведомый другим Лео -- Лео Толстым), потакать его капризам и причудам, всеми силами выправляя страшную, непоправимую (но поправимую! поправимую!.. требовательно вздрагивало сердце) ошибку природы, вызванную какой-то неправильностью нашей общей судьбы. Я обязана была сидеть, думать за нас двоих, обхватив голову руками, раскидывая мыслью там и тут в поисках выхода. Потому что я видела, а он не видел эту жирную мертвую пыль атомного распада, покрывшую липким слоем нашу мебель, книги, деревья, музыкальные инструменты, висевшую вокруг нас в контрфорсах солнечного света, мы запечатлевали ее в поцелуе на губах, мешая с вином и любовью, мы заворачивали в нее цветы и успевали, как ни странно, донести их по назначению. Что бы мы ни делали, куда бы ни шли, она повсюду настигала нас, как стон, растворившийся в воздухе, подстерегала, прикидываясь, словно оборотень, то птицей, то пнем, то зверем... Мы должны были с ним избыть это чувство биологической, вечной, неостановимой, как деление урана-235, уже дошедшей до самых молекул усталости, сразившей нас, поразившей его зрение и мою кровь, мы должны были стать достойными своего поражения, своего угасшего зрения, своей умирающей крови, мы должны были принять это со смирением, как справедливое наказание, связанное с временным поражением в правах, с насмешкой горькою обманутого, но прозревающего, видящего впереди выход, как видят его заживо заваленные шахтеры, и в своем подземном кратком сне продолжающие работать лопатами и сорванными в кровь ногтями, прозревающие на оборотной стороне залитых тьмою век выход из обрушившегося тоннеля... Мы должны были с ним хоть на рисовом зерне, на маковой росинке выстроить свой дом, заселить его детскими голосами. -- Почитай мне, пожалуйста, вслух, -- попросила его я. -- От чтения вслух можно заболеть горловой чахоткой, -- возразил он. -Знаешь что, давай теперь лучше поиграем в мою игру... -- Какую? -- Спорим, я смогу определить, когда ты смотришь на меня, а когда -нет. Спорим, я это чувствую. Только ты все время что-то говори, я должен слышать твой голос, а я буду определять: смотришь ты на меня в эту минуту или нет... -- Я вижу, как предо мною лежит мир, разобранный на детали и фрагменты, которые все больше перемешивает ветер перемен, лишая всех нас конечной надежды на то, что когда-нибудь по чертежам старинных книг можно будет перебрать этот пестрый безумный хлам, которым обернуто человечество, как пещерный человек, обернутый вокруг талии первой звериной шкурой: подъемные краны, кегли, баллистические ракеты, небоскребы, мраморное поголовье вождей, лампы дневного света, закон Бойля -- Мариотта, шпангоуты, пудреницы, рояли... ("Ты не смотришь!.." -- сказал Коста.) Все это никак не может означать, что мне бы хотелось прожить свою жизнь без лифта и радио. ("Не смотришь!.." -- повторил Коста.) Но мне бы хотелось хоть на минуту ощутить здравую мысль природы. Пусть отправятся обратно в недра золото, нефть, алмазы, колчедан и малахит, аптека вновь утечет в траву, Периодическая система перестанет чадить из колб и труб, литература по слову уберется в вокабулярий, схваченный тугим переплетом. Пожалуй, доли секунды мне хватит для того, чтобы унести на сетчатке образ Бога, представление о котором мучает меня своею неопределенностью... ("Нет, не смотришь, не смотришь!..") Но может быть, все еще в будущем? Может, все эти мельчайшие частицы слетятся на Его могучий зов, раздробленные кости природы срастутся? Может, этот образ уже плавает в масляной оболочке бешено вращающихся деталей и механизмов, в речном и нагорном тумане, интриге сновидений, под которыми дремлет зародыш новой жизни? ("Вот сейчас смотришь!" -- сказал Коста.) И стоит ли задаваться такими вопросами, когда в мире то-то и то-то все время происходит и газеты захлебываются такими-то и такими-то новостями? Но я вижу, как ветер сдувает с них текст, оставляя чистые белые страницы, на которых проступают такие огромные буквы, что само слово, составленное из них, какое-то слово, можно разобрать только из космоса -- с очень большой высоты и при особой прозрачности воздуха... ("Смотришь, смотришь!") Слова нужны глазам, ушам. Слова сами по себе не имеют ни запаха, ни цвета, ни вкуса, как чистая вода. Они ничего не выражают, как вкус слезы, пролитой по радостному или горестному поводу, они сами по себе невинны, как дети, в них идет своя детская игра молекул, они делятся, как клетка: корень отбрасывает тени всевозможных смыслов, суффиксы и приставки посвистывают щеглами, покрякивают добрыми утиными голосами... ("Ты все время отводишь глаза..." -- сказал Коста.) Сколько уж лет я соединяю слова в предложения, и каждое мое слово обходится в секунду чистого времени моему слушателю или читателю, но как бы стремительно ни летело перо по бумаге, что бы ни орал крупный шрифт заголовка и ни лепетал петит, я вижу, как идет распад новостей, не успевают глаза пробежать строку -- начинается война, не успевают установить радиоточку или посадить лесополосу для целлюлозно-бумажного комбината, как каждая почка, каждый погонный метр кабеля прогнивает новостями, и все газеты оказываются вчерашними, остаются лишь слова, слова, муравейники слов, которые и скелета, пожалуй, от читателя-слушателя не оставят, вчистую сожрав его жизнь. Одна новость догоняет другую, но ничего не меняется, так экономный кат ставит своих жертв вплотную в затылок, чтобы пристрелить всех одной пулей, только уровень презрения человека к себе и себе подобным вырос до чрезвычайности и доходит всем нам уже до ноздрей... Чрезвычайно мало хочет от жизни человек: не предмета, а его блеска, не слова, а газет, первобытных пещерных ритмов. И из этого я заключаю, что никаких таких новостей нет, ничего не происходит. Я знаю только одно: я не хочу зачинать и вынашивать ребенка, который, родившись, будет обязан стать убийцей... Я не хочу, чтобы моими руками убивали, пытали подвешенных на потолочной матице, насиловали, грабили, отнимали последнее, создавали дамбы и бомбы и выжигали цветущую землю, превращая ее в мертвую безжизненную пустыню... Я вижу, что Бог вездесущ, как вещество, но человек не перестает убивать человека. Слеза все катится и катится из глаз ребенка, но Бог вездесущ, как вещество... -- Ты хотела сказать, вездесущ, как жизнь... -- поправил меня Коста. -Но смерть к нам всего ближе, ближе даже, чем воздух, она откладывает личинки в поры нашей кожи, и мы, в сущности, сражаемся с жизнью на ее территории. Мы сражаемся с жизнью, а не со смертью. Я слышу ее музыку, как эхо нашей музыки, она нежно повторяет каждый изгиб нашего ума, каждое наше движение. Она повторяет за нами все-все. Она может дремать, как споры микробов в почве, но никогда не ошибается, где только зарождается жизнь, она тут как тут. Смерть сама ничего не хочет, это жизнь накликает ее на себя. Смерть всегда с сожалением забирает к себе людей, она нежна, она жалеет жизнь, завидует ей, вечно крылатой, и всегда настороже... Она всегда ограждает жизнь от нежизни -- вот что. Она, как цепной пес, охраняет жизнь... Скажи мне, ты красива?.. -- настойчиво спросил он. -- Ты можешь положиться только на свою красоту? Когда заглядываешь в зеркало, не замечаешь часом, как смерть смотрит тебе через плечо?.. Нет? Я слышал твою игру, ты играешь "со слезою", потому что ты слабая. Регина Альбертовна говорит, что руки у тебя хорошие. Дай мне свою руку... Коста привстал с кровати, и рука его коснулась моей руки... Я не могла уже ничего предотвратить, даже если б пожелала, потому что, как только его чуткие пальцы задребезжали на лунках моих ногтей, я оказалась вовлеченной в его мир, где не на что было опереться и спрятаться негде. С необъяснимым страхом я смотрела на то, как его пальцы с быстротой и легкостью насекомого передвигались по моей руке, по моим открытым плечам, коснулись моего лица, задержавшись на мгновение на глазах, веки мои под подушечками его пальцев затрепетали, как строчка из Толстого, как две неосторожные бабочки, пойманные в горсть, -- кожей я чувствовала тепло его пальцев, оно проникало сквозь нее даже глубже, чем холод поднимающегося к сердцу небытия... Он долго, упорно, осторожно выслеживал меня, выдавая себя то за пень, то за птицу, то за камень придорожный, и наконец, когда я почувствовала себя невидимкой, привыкнув к нему, незрячему, он вдруг окружил меня сетью своих ощупывающих прикосновений... Я вдруг вспомнила, как кто-то рассказывал мне о признаках, по которым криминалисты определяют срок пребывания утопленников под водой. Сморщенные "руки прачки" указывают на то, что бедняга утонул несколько недель назад, черные "перчатки смерти" -- что он находится в воде несколько месяцев. Руки прачки, находясь постоянно в воде, теряют чувствительность, тогда как руки слепого так же чутки, как глазное яблоко, прикрытое веками. Не знаю, почему в эту минуту мне припомнился утопленник, свидетельствующий о себе подушечками пальцев, может, потому, что я сама была как беспомощный труп, по руке которого ползет насекомое... Когда пальцы Коста только пустились в это медленное путешествие, я услышала, как где-то над нами в музыкальном классе кто-то невидимый стал неумело подбирать песню "Дороги дальней стрела". Пальцы у этого горе-пианиста постоянно соскальзывали в фальшивый звук, нащупывая ближайшие клавиши, потом возвращались, чтобы подобрать прервавшуюся мелодию, при этом левая рука убегала от правой в другую тональность. Этот мотив никак не мог сложиться под пальцами пианиста, и я закрыла глаза, надеясь, что в темноте ему будет удобнее совершать мелодическое передвижение, потому что мой абсолютный слух и тут оказался сильней меня, это он диктовал мне условия того, как мне жить, как поступать, пальцы Коста опять ненадолго прилипли к моим векам (глаза чем-то притягивали его), розовая темнота, опушенная сетью ресниц, напомнивших голые спутанные ветви зимнего леса, теснее припала к ним, и тут, "как слеза по щеке", мелодия песни скатилась наконец к своей последней фразе... Дыхание Коста овевало мне лицо, в этот момент я превратилась на его губах в какое-то нежное слово, оброненное на чужом языке, -- и этот чужой гортанный язык, изобилующий шипящими, резкий, как запах нашатыря, привел меня в чувство. Чужая речь воздвигла мою кость, уже сокрушенную нежностью, из пепла. Мы только что обнимали друг друга, я подставляла ему губы, он неумело меня целовал, я чувствовала вкус его слюны, пахнущей табаком (моя пахла вином), и вдруг его рука сжала мое трепещущее нежностью горло, чтобы я не смела крикнуть о помощи на своем языке... Мы стали сражаться, словно в зеркале, в обратной перспективе страсти, в черноте амальгамы, как будто цеплялись друг за друга, как цепляются утопающие, чтобы выплыть на поверхность реки, рыча и извиваясь. С треском порвалось мое любимое платье. Но мне уже было все равно. И тут звуком распахнувшейся двери, будто волною, нас выбросило на берег, населенный людьми, где правили суровые законы их слуха, абсолютного слуха Теймураза и Заура, вошедших в комнату с бутылками вина и услышавших мой сдавленный крик. -- Ты что с ней... здесь происходит?! -- крикнул Теймураз, разглядев наши замершие, сплетенные тела. Хватка Коста ослабла. Я рванулась, выбираясь из-под его тяжелого тела, словно дух, слетела с кровати и выскочила за дверь, там со всего маху налетев на Нелю, ойкнувшую в испуге. ............................ ................................................................. Я долго сидела у почты под чинарой, оглушенная случившимся, я медленно приходила в себя, перебирая в памяти все шаг за шагом, фразу за фразой, словно прокручивала фильм задом наперед, пытаясь определить, где я ошиблась, что сделала не так, почему не видела то-то и не сказала так-то, каждое мое слово, каждый жест теперь словно представали в новом свете, как в пьесе, сыгранной плохими актерами по законам дурно понятого символизма. Что-то случилось со мной, со всеми нами. Кажется, есть какой-то американский роман под таким названием -- "Что-то случилось". Что-то кончилось. Виноватой я себя не чувствовала. Виной всему была моя слабость, мое короткое дыхание, робкая кровь. Сбежав от них, я переоделась в комнате, без сожаления бросив в корзину безнадежно испорченное платье, надела теплые сырые туфли и выскочила из общежития. Мне нужно было сейчас поговорить с мамой, услышать ее голос... Из окна переговорного пункта выглянула телефонистка и сообщила, что я могу взять трубку. Я сорвалась к телефону. Мама на все мои вопросы отвечала, что я напрасно трачу деньги: дома все в порядке. Мои чувства, перевоплотившись на миг во что-то непонятное, загадочное для меня и всех нас, называемое электротоком, в мгновение ока пронеслись по проводам и передались маме. -- У тебя что-то не так?.. -- спросила она, насторожившись. -- Что-то случилось? Как ты себя чувствуешь? -- Все нормально, мама. А где отец? -- спросила я. -- В командировке, -- неохотно призналась она. -- Как же ты одна? -- Очень хорошо. -- Когда он вернется? -- Очень хорошо, -- словно не расслышав моего вопроса, ответила мама, и тут нас разъединили. Перезванивать было бесполезно. Я знала эту манеру мамы отвечать "очень хорошо" через большие паузы, в течение которых она, вполне вероятно, едва справлялась со слезами. Что-то там, дома, происходило, я это чувствовала на расстоянии, точно так же, как она почувствовала, что со мною что-то случилось. Возможно, сломался наш старенький "Рекорд". Чайковский, Глинка, Скрябин вылетели в форточку, и дома наступила великая замогильная тишина. Наша растущая взаимная тревога друг за друга, как ни странно, помогла нам справиться с собою, свои горести словно таяли, отступая перед призраком еще больших горестей и тревог, и это странное чувство самоотвержения в пользу другого приносило облегчение. Подходя к общежитию, я увидела несущуюся по мосту Регину Альбертовну. Походка ее утратила свою боевитую целеустремленность срочного телеграфного сообщения, как будто сквозь нее сейчас зигзагами проходила встречная "молния", на ходу она всплескивала руками, поправляя сползавшую с плеча лямку сумочки, губы ее непрерывно шевелились, она громко разговаривала сама с собою; когда я подошла ближе, то поняла, что слова ее были адресованы мне, но я не могла их расслышать, мне мешал шум Терека. Чем ближе мы сходились, тем ярче разгорался в ее лице непонятный мне гнев, и наконец, когда мы сошлись лицом к лицу, она окатила меня с головы до ног яростным потоком слов: -- Вот вы как!.. Вот вы какая!.. Я не думала, что вы на такое способны!.. Вы не музыкант, вы пьянь! Ступайте к директору! Там вас уже ждут. И можете сказать ему, что нашим с вами занятиям пришел конец!.. Из-за вас тяжело пострадал Женя -- ему разбили голову... Я застыла, сраженная на месте. Господи, Женя-то тут при чем! -пронеслось в голове. Я бросилась бежать в сторону общежития. Последние слова Регина Альбертовна кричала мне уже в спину, и только одно слово, слово "конец", опять догнало меня и потонуло в реве Терека. Да, что-то случилось. Что же, Господи ты мой?.. Женя с забинтованной головой лежал на кровати. Рядом с ним в позе терпеливой сиделки, готовой пересидеть всех, но высидеть свое, расположилась Неля. -- Не понимаю, чего это они... -- пожаловался мне Женя, едва я влетела в комнату. -- Вхожу, а тут все дерутся. И мне врезали. Дали вот бутылкой по голове... -- с гордостью добавил он. Из их рассказа я постепенно, шаг за шагом восстановила картину всего случившегося здесь за то время, пока я ходила на переговорный пункт. После моего бегства между Теймуразом и Коста разгорелась безобразная драка. Теймураз успел разбить беззащитному Коста нос. Коста, наугад отбиваясь, свалил очки с переносицы Тейма, тем обезоружив его. Оказавшись на равных, они медленно и осторожно, как бойцы с завязанными глазами, стали охотиться друг на друга, в поисках противника махая перед собою кулаками, отвечая на каждый подозрительный звук ударами в воздух. Сначала досталось Зауру, на которого они, не разобравшись, оба набросились. Тот как умел защищался. В ход пошли бутылки, катавшиеся под ногами. В какой-то момент одна из бутылок и задела голову стоявшего в дверях Жени. Лишь отчаянный крик Нели остановил дерущихся... Прибежавшая на шум вахтерша баба Катя вызвала медсестру, та смазала зеленкой кровоточащую ссадину на его лбу и забинтовала голову... Ничего страшного, храбрился Женя. Всего лишь выросла шишка. Фатима положила на нее медный пятак, сказала, что скоро все пройдет. Зато в момент удара с ним что-то произошло, он почувствовал нечто необыкновенное, он думает даже, что он что-то увидел. Он действительно что-то увидел, что-то новое для себя. Будто близкая вспышка солнца, которое он прежде ощущал как розовый свет на веках. Розовую тень. Жаль, что все случилось так быстро и он ничего не успел рассмотреть. Может, для него еще не все потеряно и ему стоит сделать операцию на глазах?.. Ведь бывали же случаи, когда потерявшие зрение слепые люди прозревали после близкого разряда молнии или того же удара по голове... Погладив Женю по лицу, коснувшись губами его забинтованного лба, я спросила: -- А где остальные? -- Я опять задала свой роковой вопрос, прозвучавший уже сегодня один раз в этой комнате и приведший к роковому исходу. -- Они все у директора. Тебя тоже ищут... Неля говорит, что это ты во всем виновата, я только не понял -- в чем? Что ты сделала?.. Неля, до сей поры сидевшая в углу и скорбно качавшая головой, резко поднялась с места и прошествовала к дверям комнаты, дерзко и независимо стуча каблучками. -- Ничего, -- сказала я ему, опять, как маленькому, коснувшись губами бинта, скрывавшего его шишку, накрытую пятаком. Почему-то этот нелепый пятак меня успокоил, я почувствовала, что ничего фатального и непоправимого не могло случиться в мире, где людей лечат зеленкой и дедовскими пятаками. Я смотрела на Женю, растекаясь взглядом по его лицу, вспоминая ту далекую минуту (как же давно это было!), когда он впервые оказался предо мною, выплыв из утреннего тумана, в котором они собирали опавшие яблоки. Его лицо опять было близко и беспомощно-растерянно, оно ничего не выражало, не подсовывало мне никакого чувства взамен себя -- доброго беспомощного лица, распластанного под скалкой чужого взгляда, как тесто. Увидят ли еще когда-нибудь мои глаза такое младенческое лицо со смеженными от невыносимого света веками, за которыми плавает погруженный в вечный сон зрачок... -- Я зашла попрощаться, Женя... -- сказала я. -- Я уезжаю домой. -- Но ты ведь скоро вернешься, да? -- Не знаю, наверное, нет. -- Нет? Но почему?.. А как же мы все? Как же ребята? Как же ты уедешь не попрощавшись?.. Они обидятся, что ты опять их бросила. Он сказал "опять бросила", я не поняла, что он имеет в виду под словом "опять" -- разве я их прежде бросала? -- нет, это они меня бросали: тогда, одну в общежитии, совсем больную, и в том тяжелом сне, в той сумеречной долине, выразимой лишь звуками, они ушли от меня вперед не оглянувшись, оставили лежать одну на земле, слабую, слепую... Женя нащупал на тумбочке рельефную линейку и взял в руки тетрадь. -- У тебя есть ручка? Дай мне, я запишу твой адрес. Я дала ему свою ручку и стала диктовать адрес. Женя мучительно долго обводил каждую букву, на которую наматывалась незримая секундная стрелка их ничем не защищенных ходиков, времени, ходящего по кругу, как лошадка на карусели. "О" или "а"? -- спрашивал он. Я отвечала, глядя на обложку нотной тетради остановившимся взглядом. В моей ручке кончилась паста -- а Женя все писал. Мой адрес выпал на бумагу, как снег, и, как снег, -- растаял. У меня еще долго не будет постоянного адреса, а когда он наконец появится, не станет меня, той, что сейчас без страха и сомнения диктует свой старый адрес слепцу, записывающему его невидимыми буквами, точно его рукой водит зрячая судьба. -- Пока в Ростов, -- сказала я, -- а дальше видно будет. Мы растерянно обнялись; я в последний раз раскрыла дверь этой комнаты и в последний раз закрыла ее, твердо зная, что больше уже никогда ни его, ни других слепых не увижу. Я опять шла по городскому мосту. Навстречу мне двигалась Ольга Ивановна. Она рассеянно щурилась на выглянувшее солнце, на уходящие с неба тучи, на Терек, неукротимый, легендарный, вечный, как вечна великая музыка о нем, -- и Терек, и музыка, перетекая, жили друг в друге, затмевая самих себя, и кто из них прежде кончится -- река ли иссякнет, музыка ли умрет, -- Бог весть. Увидев меня, Ольга Ивановна просияла так, что я поняла: она еще ничего не знает. Ее недоуменный взгляд скользнул по моему чемодану. -- Ольга Ивановна, я должна с вами попрощаться. В кармане у меня лежит билет на поезд, -- соврала я (билета у меня еще не было). -- Через два часа я уезжаю. -- Что-то случилось дома? Да?.. Но ты вернешься к экзаменам? Обязательно приезжай. -- Я не вернусь, Ольга Ивановна. Я решила бросить училище. У нее, бедной, даже лицо вытянулось. -- Почему?.. -- Мне все надоело, -- сказала я ей правду. -- Тебе осталось всего полгода -- и диплом в кармане!.. Она вдруг задохнулась, так много слов, так много чувств сразу нахлынуло на нее. Я стояла рядом с нею, напоследок греясь в лучах ее простоватой восторженности, на которой можно было отдыхать, положив голову, как на подушку. Я все топталась на одном месте, находя сомнительное удовольствие в этом кратком мгновении еще не тронутого прошлого, всей кожей щеки, лица, всего тела чувствуя исходящее от него тепло, быстро улетучивающееся на глазах, -- увы, Ольга Ивановна жила уже в моем прошлом, и, как гость из прошлого, она могла говорить только о нем, она была словно слепая (не знающая), она не замечала меня теперешней -- живой, смятенной, теснимой со всех сторон безжалостной действительностью. Голос ее звучал проникновенно, в нем сквозила тревога за меня, я вслушивалась в это тремоло бывшей солистки как завороженная, не слыша слов, скользивших по обочине моего сознания и уплывавших в какую-то дурную бесконечность. Слова, которые она произносила, должно быть, были справедливы, но для меня они давно утратили смысл. Она о чем-то спрашивала, я что-то ей возражала, и когда она заметила, будто моя беда в том, что я слишком погружена в себя, я резко ответила, что, наверное, есть во что... Она осеклась, споткнувшись об эту неожиданную мысль, но затем добавила, что вокруг люди и с ними надо хоть как-то считаться. Такт за тактом -- и начнется ведущая тема, я уже знала ее тональность, ритмический рисунок и звучание -- здесь мне отведена басовая партия, несколько глухих, как в бочку, аккордов той же тональности, необременительный аккомпанемент. Все это я уже слышала. -- Почему я должна оправдываться? Я свободный человек... -- Как трудно с тобой разговаривать, -- огорчилась она. -- Это оттого, что я не дура, -- объяснила я. -- Зачем ты мне грубишь? -- сказала она. -- Нет, я просто говорю то, что думаю. Она вздохнула и вдруг, как будто отбросив наконец свое притворство, легким жестом положила мне руку на лоб. -- Бедная голова, какой в ней туман, -- сказала она и пошла вперед не оборачиваясь. -- Вы не хотите со мною попрощаться? -- Нет, не хочу, -- бросила она через плечо. -- Какой туман, да. Ты сама для себя бедствие. Это до поры до времени тебе все сходит с рук... Конечно, ребят ты со счетов уже сбросила, а ведь они так привязаны к тебе. Бедствие, бедствие... -- Приговаривая это, Ольга Ивановна пошла к общежитию, а я постояла, посмотрела ей вслед и направилась в другую сторону -- в сторону вокзала. Все равно нас ждет разлука, ей можно заговаривать зубы всяческими посулами, из нее можно выдергивать по нитке воспоминания, о ней можно не думать, как о собственной душе, но я хочу смотреть прямо в ее правдивое лицо. Меня завораживает ее тайное имя -- любовь. Но она прозрачнее любви, она наводит на окружающий мир разящую навылет резкость. Те, с кем мы разлучены, живут на Луне, на обратной ее стороне. И не надо обманывать себя: мы никогда не встретимся. Если они захотят повидаться с нами, пусть берут билет на состав пролетающих, как электроток по проводам, сновидений. Прощание -- условность. Если бы мы расстались с ними после получения диплома, никто (кроме меня) не почувствовал бы уродства этого вялого, лишенного темперамента и мужества расставания, его иллюзорного, едва тлеющего в коридоре дней света, поэтому я ухожу сейчас, отворив дверь разящему свету разлуки так, как сделала бы это сама судьба, но осторожнее. У меня не было в запасе никаких подходящих случаю слов, никакой координации между слухом и голосом, между сердцем и рукою. Правда, я не слишком верю выраженным чувствам, потому что знаю, что к выражению чаще всего прибегают, когда чувства нет, когда пользуются лицом, как набором масок, а руки заставляют выполнять роль хлопушек. Потому мне и было так покойно со слепцами, что им не требовалось мое выражение. Я пожалела, что не рассказала Ольге Ивановне про свою коллекцию документов. Что я могу сделать, какими словами объясняться с ними? Я уже давно поняла, что наставники мои ревнуют меня к моей собственной жизни. Но с меня хватит, я долго раскланивалась с тенью своей вины, а она долго, как болванчик, кивала мне в ответ. Я увидела их всех из окна вагона в последнюю минуту, оставшуюся до отправления поезда. В стоявшей на перроне толпе провожающих произошло какое-то смятение, словно перед людьми пронесся маленький смерч, и они расступились в стороны... Слепые выскочили на перрон и вереницей, держась одной рукой за плечо впереди идущего, заковыляли к поезду. Они двигались прямо на меня, слившись в одно многорукое тело, четырехглавое существо, как в танце летка-енька, которому я их учила. Впереди шел Теймураз, хотя на нем не было очков и он видел сейчас не больше других. Разгоняя встречных людей своими палками, они шли напряженно вытянув шеи, вслушиваясь и вглядываясь в кромешную тьму впереди себя. Казалось, еще одно усилие -- и они прозреют и заметят меня, спрятавшуюся за вагонным стеклом, как рыба в аквариуме, окутанную безопасными подводными сумерками, куда не проникнуть взгляду. Я всей душой рванулась им навстречу, не двинувшись с места, и от этого рывка как будто перестала видеть, пережив ослепительный взрыв в глазах, ослепнув на мгновение. Я смотрела на них, на то место на перроне, где они ковыляли, но видимость вдруг резко ухудшилась, как будто к вагонному стеклу, залитому опять пошедшим дождем, приставили двухсантиметровые линзы, так что осталось неясным: было ли это или мне все привиделось... Люди на перроне слились в одно странное, уплывающее в туман прошлое. Вокзал выкатился из глаз, как слеза. Поезд тронулся. А я все еще силилась разглядеть за окном слепых музыкантов, Столовую гору, пробившийся сквозь тучу луч солнца... Но слезы не давали увидеть красоту разлуки.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|