Григорий Полянкер
Друзья детства
1
Клянусь вам всеми святыми, что, отколе живу на белом свете, я не мечтал стать артистом.
Кем угодно, только не шарманщиком, фокусником, артистом.
Надеюсь, и вы бы так решили, случись с вами то, что со мной некогда приключилось.
В те далекие времена, когда мне пошел двенадцатый год, заявилась к нам в городок бродячая труппа, напоминавшая скорее всего шумный цыганский табор, только без коней, медведя, бубонов и кибиток. Около двух десятков обросших, босоногих, голодных парней – жалко было на них смотреть – нежданно-негаданно появились на нашем раковковском горизонте.
Но, несмотря на убогий их вид, они шли гордо, с высоко поднятой головой, смеялись громко, шутили, задевали острыми словечками наших смущенных девчат, зубоскалили, пели шутливые песни и взбудоражили всю Раковку.
Это было важное событие. Не так уж часто к нам, в отдаленный от железной дороги, захолустный городок заявлялась столь веселая компания.
Окружив шумной толпой гостей, мы уже от них не отставали ни на шаг. Пулей неслись домой и хватали все, что попадалось под руку: краюху хлеба, помидор, головку луку, чеснок, огурец, и тащили все это актерам, которые подхватывали наши дары на ходу и с жадностью поедали.
Тайком от, домашних мы выносили последний кусок хлеба, расплачиваясь за это не одной затрещиной от рассерженных матерей.
Наши ребята впрягались в двуколки и таскали с самого вокзала, который находился чуть ли не на краю света, потрепанные декорации театра, мешки и узлы.
Актеры, заметив, как мы стараемся, работаем в поте лица, выбиваемся из сил, трудимся, как ослы, хвалили нас и сулили золотые горы, не говоря уже о том, что в театр будут пропускать нас когда угодно без билетов и сидеть мы будем там, где нам понравится. Но это оказались пустые обещания. Нас жестоко обманули.
Вечером, когда мы, умытые и причесанные, подошли к театру, намереваясь пройти в небольшой полутемный балаган, на нас обрушились с самыми непристойными словами и перед носом захлопнули дверь. И мы остались по ту сторону входа несолоно хлебавши.
Ну, что вы скажете на это? Можно им верить этим мошенникам-актерам?
Сколько сраму натерпелся я от братишек и сестер, которые своими глазами видели, как со мной обошлись те самые гости, которых я так расхваливал, которым вынес последний кусок хлеба из дому, – не передать словами!
Надо мной, не переставая, смеялись, дразнили, едва не доводя до слез.
Я как никогда был уязвлен, возмущен до глубины души. И не только я, а все мальчишки нашего переулка, которые вместе со мной таскали с вокзала немудреное имущество театра. Мы никак не могли придумать, как отомстить, как утешить наш гнев, и пришли к заключению, что, когда начнется представление, забросаем балаган камнями.
И что вы думаете? Забросали. Поднялся в театре невообразимый переполох, а сами мы еле унесли ноги, скрылись в бурьянах за огородами и ночевали на чердаках, чтобы избежать «страшного суда».
Но если бы с вами такое случилось, скажите только правду, разве вы поступили б иначе? Я думаю, что вы поступили бы еще более жестоко, чем мы.
Больше того, вы поняли бы, что более беспардонных лгунов, чем артисты, не сыщешь! И вы, естественно, тоже не мечтали бы об этом ремесле, к тому же еще в бродячем театре!..
А кем я в то время мечтал стать – это, конечно, ясно: бендюжником. Я этим колымажникам не на шутку завидовал. Да и то сказать, как они важно, словно на тронах цари, сидят на передках, держа длинные бичи, подхлестывают своих разленившихся лошадок, а сами аппетитно уплетают небезызвестные таранки, которых тогда возили в рогожных мешках со станции. К тому же бендюжники возили оттуда целые мешки со знаменитой солью, которая была в те годы на вес золота. И, пока доезжали до торгового ряда, мешки были переполовинены… А мы, ребятишки, целой гурьбой бегали за этими колымагами, завистливыми глазами наблюдая, как бендюжники уплетают вкусные рыбины с красной икрой, как прячут в карманы соль, а на нашу долю приходилось довольствоваться тем, что нам иногда бросали огрызок таранки или, когда мешок с драгоценной солью лопался по дороге и сыпалась соль на шоссейку, мы набрасывались, как воробьи, подбирая все под метелку и считали себя счастливчиками.
С каким важным видом мы возвращались домой, после пятикилометрового пути со станции, усталые, промокшие насквозь, запыленные, грязные, но зато со щепоткой соли, подобранной на дороге, или таранкой, подброшенной нам биндюжниками.
Мы это добро вручали матерям, а те смотрели на нас добрыми глазами. Плакали от умиления.
Разве вы не знаете, что в то время щепотка соли была целым состоянием?
Фунт соли стоил сто тысяч рублей, фунт цибули – двести тысяч, пуд муки почти миллион, а за быка давали миллиард!
Шутка сказать: миллиард рублей!
И наши раковковские бендюжники были богаче всех богачей на свете. Они были, можно сказать, не миллионерами, а чуть ли не миллиардерами.
Как же нам, мальчуганам, оборвышам, которые видели кусок хлеба из отрубей только раз в неделю или только по большим праздникам, как же нам было не завидовать этим биндюжникам?
Однако мы завидовали им не за миллионы и миллиарды и даже не за то, что они жрали всю дорогу от станции до торгового ряда таранку и крали соль, сколько их душе было угодно, а за то, что они могли вволю кататься. Эти туповатые, злые и бородатые дядьки иногда разрешали нам уцепиться где-то позади на их колымагах, чтобы мы подъехали хоть немного. А раньше ведь мы на станцию топали пешком, да еще натощак, голодные, измученные, несчастные, под палящими лучами немилосердного солнца. Напиться по дороге негде. Можно было, правда, сбегать на хутор попросить у бабки воды, но тогда, упаси бог, отстанешь от колымаги. А в это время, чего доброго, лопнет мешок с солью и она просыплется на дороге. Это была единственная надежда разжиться щепоткой соли. Как же мы могли думать о воде, отдыхе и прочих прелестях?
Что и говорить, веселая у нас была житуха!
Мы бежали за колымагами, норовя уцепиться за какую-нибудь из них, чтобы подъехать, а иногда противные биндюжники, – чтоб они провалились, – хлестали нас своими длинными батогами, гнали, как прокаженных, и близко не подпускали к мешкам с таранкой и солью.
И вот мы собрали сход всех мальчуганов нашей Раковки и заключили между собой союз, дав себе зарок, что, как только подрастем, все станем бендюжниками и тогда никакой сатана не позволит себе хлестать нас, обижать, не будет выкручивать нам руки, драть за уши, как вот эти звери с нами делали, когда мы хватали на ходу целую таранку или горсть соли.
Нет, как себе хотите, но более милой и славной профессии, нежели профессия бендюжника, нет и не может быть на свете.
Но артистом я никогда не стану! Это тоже был мой тайный зарок.
И несмотря на то, что я никогда не бросал слов на ветер, мне все же в то тяжелое время довелось нарушить клятву и стать артистом. Правда, всего лишь на один день.
И виновником этого был не я, – я бы никогда не нарушил клятвы, – а мой закадычный дружок и товарищ Кива Мучник, соседский парнишка.
Это был разбитной малый, стремительный, ловкий, языкатый. Уже одно то, что он был старше нас на целый год, служило ему поводом командовать всеми нами, и слово его для всех нас было законом. Ребятишки с нашей улицы относились к нему с особым почтением, так как он много читал, знал множество удивительных историй и рассказывал их нам частенько. Мы забирались в чужие сады, набивали полные пазухи яблок, груш, слив, а затем целой ватагой убегали в загородный парк, забирались в «дубивку», поглощали без конца зеленые фрукты и слушали душераздирающие истории, которые нам рассказывал Кива Мучник. Чем, скажите, плохо? Благодать!
При этом надо отметить, он прибавлял много отсебятины, пользуясь своей фантазией, и однажды был уличен кем-то из наших ребят, читавших книгу, о которой он говорил. И мы крепко избили рассказчика, чтобы не завирался впредь, а рассказывал точно так, как дяденька писатель написал.
Но он за это на нас не был в обиде. Подумаешь, поймал несколько зуботычин от малышей – не велика беда!
Уважали мы его, вернее, относились к нему немного с завистью; в хедер он ходил, когда вздумается, уроков дома не делал, всегда опаздывал, за что учитель частенько поколачивал его.
В отличие от всех нас он ел сало при всем честном народе и даже гордился этим. В синагогу его и калачом, бывало, не заманишь, даже когда надо было читать поминальную молитву по умершей матери.
Кива Мучник никого не боялся, даже самого бога, что в те годы считалось довольно-таки большим подвигом.
И в самом деле, кого было бояться?
Матери у него не было. Отец недавно вернулся с войны пришибленным, молчаливым, нелюдимым после тяжелой контузии. Ко всему он передвигался на костылях, все время имел дело с врачами, больницей, и у него не было времени, да и желания, воспитывать отбившегося от рук сыночка.
За мальчишкой присматривала маленькая тщедушная бабушка, которая боялась повысить голос на парнишку. Все время угрожала, что пожалуется отцу, если бог даст он вернется с войны целым и невредимым. Бог таки дал, отец – известный столяр и плотник – с войны вернулся, но не целым и не невредимым… К тому же с одним простреленным легким. И кричать на сына или того хуже – избивать его у него не было ни желания, ни сил. Парнишка бегал чуть не голышом, босым и голодным, так еще не хватало, чтоб ко всему этому его колотили.
И парнишка вел себя, как ему заблагорассудится, ходил куда вздумается и с кем придется.
Соседи очень жалели его. А как же было не жалеть, когда долгие годы он рос без отца, а бедная мать-солдатка, которая перебивалась с хлеба на квас, зарабатывая шитьем на кусок хлеба, была убита во время погрома?
И соседки, как могли, подкармливали Киву, следили, чтобы его никто не обижал. Носили бедняжке все, что попадалось – краюху хлеба, миску супу, пару помидоров, а кто-то подарил рубашку, пару старых башмаков в заплатах. Позаботиться о нем было явно некому.
Учитывая все это, наш Кива Мучник чувствовал себя хозяином своей судьбы. И что бы он ни вытворял, все для него сходило с рук. Кто же такого не пожалеет?
2
Когда отец пришел немного в себя, он собирался было единственного сыночка прибрать к рукам, но увлекся ни с того ни с сего общественными делами.
Местная местечковая знать, жулики всякого рода, торгаши терзали, грабили несчастных солдаток, сирот, не давали беднякам головы поднять. А лавочники-мясники взвинчивали цены так, что простой смертный не в состоянии был купить кусок мяса на праздник. Вздорожали мука, рыба, мыло, соль. За все это драли три шкуры.
А отец Кивы не мог со всем этим примириться. Что же это выходит, – возмущался старый солдат, – столько людей полегло в боях, море крови пролито, такие ребята не вернулись с фронтов, а тут подлецы наживаются на людском горе! Да где же это видано? Твердая власть в этом отдаленном от больших дорог местечке еще не установилась. Законы нынче что дышло. То и дело вокруг гуляли банды. Менялись правители, деньги, песни, порядки, а торгаши тем временем наживались.
И это мучило отца Кивы, не давало покоя. Хотя он был тихий, скромный человек, но стоило ему увидеть непорядок, столкнуться с подлостью – краснел, бледнел и нередко пускал тут же свои костыли в ход. Немало пострадало от него торгашей, фальшивых людишек. Бедняки, солдатки, ремесленники относились к солдату-инвалиду с особым почтением, а дельцы боялись его пуще смерти, сторонились, как могли.
Только сынок, Кива, ничуть не боялся отца.
Он отлично понимал, что отец на него не обрушится, пальцем не тронет. Как-никак – сирота. Остался без матери. Не познал по-настоящему детства.
И он чувствовал себя вольной птицей.
Ко всем своим достоинствам, Кива Мучник, мой дружок закадычный и сосед, обладал красивым голосом. И, в отличие от нас, местечковых ребятишек, не был стеснительным. Как-то заявился к нам старый цыган с шарманкой и общипанным попугаем, который орал истошно: «Попка дурак! Попка дурак!»
Старик бродил по. дворам, по тупикам, и люди бросали ему в шапку кто что мог – то монету, то кусок хлеба, картошку, яблоко.
Мы оравой ходили за цыганом, и нам не надоедало выслушивать сотни раз немудреный и скупой репертуар деревянной коробки и обыденную фразу попугая: «Попка дурак! Макар дурак!»
Спустя два-три дня цыган заметил, что интерес к его искусству резко падает, и тут он увидел Киву Мучника, услышал, как он напевает. Парнишка запел полным голосом, и цыган просиял.
Он пришпорил к своей шарманке маленького певца, и снова появились толпы зевак, дела у цыгана заметно поправились.
Кива Мучник, стоя рядом с попугаем, пел песни о войне, да так пел, что солдатки обливались горькими слезами, заламывали руки, охали и ахали. Где этот сатана нашел такие траурные песни? А многие уверяли, что он их сам придумывает.
А тем летним рассветом, когда армия Буденного шла через наш городок, направляясь на польский фронт, к Варшаве, Кива Мучник взобрался на огромный ящик, стоявший у широкого шляха, по которому двигались уставшие, измученные буденновцы – кто на конях, а кто на повозках, тачанках, и наш юный певец запел во весь голос:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе за это!
За его трогательную песню буденновцы щедро вознаграждали Киву: бросали ему с тачанок, с седел что попадалось под руку – краюху ржаного хлеба, кусок сахару, пачку махорки, папиросу, а кто-то, заметив его залатанную рубаху, бросил ему старенький простреленный суконный френч и пару сильно поношенных сапог.
И это было товаром по тем временам, когда ни за какие деньги тряпки нельзя было приобрести, если не выменять ее на продукты.
И наш маленький певец тут же нарядился в это одеяние и пошел с гордо поднятой головой по улице.
Разве можно передать словами, как мы тогда Киве завидовали? Мы его просили, умоляли сжалиться над нами, дать хотя бы намерить сапоги и френч, но он даже не посмотрел на нас.
– Что ж вы, – говорил он с укоризной, – больны? Не смогли так же, как я, встать на краю тракта и спеть солдатам песню? Они и вам кое-что подбросили бы!
Но легко сказать – стать посреди дороги и петь перед такими бравыми воинами, да еще Перед толпой горожан, которая провожала колонны восторженными возгласами, пожеланиями счастья и победы в бою. Во-первых, надо было обладать, таким голосом, как у Кивы. А во-вторых, уметь не растеряться, увидев перед собой такую толпу.
Но самое страшное было то, что мы стеснялись всего и всех. А он, этот отчаянный мальчишка, никого и ничего не стеснялся. И ему поэтому, несмотря на его сиротство, везло больше, чем всем нам вместе взятым!
Стоило нам оказаться среди чужих людей, в особенности взрослых, как мы сразу теряли дар речи и краснели как раки вареные. А он, Кива, хоть бы что! Наоборот, чем больше людей его окружало, тем выразительнее и лучше он пел. Нет, он никого и ничего не стеснялся, даже того, что френч никак не подходил к нему, да к тому же рукава были ему чуть не до пят. А из порванных сапог выглядывали голые пальцы.
Не беда! Кто тогда у нас в Раковке имел лучшую одежду, лучшие сапоги?
Спасибо и на этом. Это было намного лучше, чем ничего.
Найдется в Раковке портной, который перешьет для этого певуна за его славные песни без копейки денег френч, найдется и сапожник, который возьмется чинить сапоги.
Все равно и сапожникам и портным тогда делать было нечего. Никто ничего не заказывал. Да и куска кожи или холста негде было взять.
Каждый раз, когда менялась у нас власть или очередная банда врывалась в городок, все шло прахом, все склады, мастерские опустошались, как после пожара.
И это называлось жизнью.
Одевались кто во что придется. А самый модный костюм – мужской или женский – шился из мешковины. А обувь носили одну: деревяшки-хлопушки. И считали себя счастливыми. Спасибо и за это!
В отличие от нас Кива Мучник был длинный, худощавый парнишка, не понятно, в чем душа держалась. Вечно он что-то жевал и всегда был голоден. Другой на его месте давно бы вытянул ноги, но его спасало то, что он, как я уже говорил, нигде и никого не стеснялся.
Когда вы грызли свою краюху хлеба, сухарь, выданный вам матерью на целый день, тут же, словно из-под земли, вырастал Киса Мучник, вперял в вас жадные глаза, и вы начинали давиться куском. А кончалось тем, что вы ему швыряли кусок, думая при этом: «Возьми и подавись, жадина!» А он брал сухарь и начинал его спокойно жевать.
Заходит он, бывало, к нам в дом, когда мать делит между ребятишками скудный обед – водянистый суп, где плавает несколько лапшичек, присаживается, вытягивает длинную шею, заглядывает в горшок. Как же мать не оторвет от нас и не даст ему первой тарелки?
Даже тогда, когда я на своем горбу таскал декорации со станции, Кива шагал за мной, правда, плечо не подставил, в своем френче и рваных сапогах, но зато зубоскалил, потешался надо мной, а в театр без билета проскальзывал он, а не я. Каждый день он ходил в театр и занимал там лучшее место, а если его не пускали, поднимал шум, ругался на чем свет стоит и орал: что ж, мол, это за свинство? Он таскал декорации без копейки денег, и его обещали пропускать в театр, если, конечно, балаган можно было называть театром, а теперь, выходит, забыли?…
После спектакля он над нами издевался, высмеивал нас, мол, эх, вы, хлюпики! Не можете на своем настоять: вас обманули, а вы примирились?
Нас это задевало. Он получил бы от нас хорошую порцию, да так, чтоб больше не дразнил, но как же будешь его лупить, если он остался без матери, а отец – несчастный, искалеченный – вернулся с войны и ковыляет на костылях? Жалко ведь…
Кроме всего, у кого поднимется рука, чтобы ударить Киву, когда у него одни кости да кожа? Хорошенько отлупишь, а он и рассыпаться может. Сдачи не мог давать, А вот отец его был на войне героем. Так все говорят. Он возвратился с войны не только на костылях. На солдатской гимнастерке у него висят Георгиевский крест и медаль «За храбрость». А сын ничуть не в отца…
И хотя сынок не принадлежал к большим героям, зато у него был язычок как на подшипниках. Всем нравились его большие зеленые глаза, а уж о голосе и говорить нечего.
Была у него и привычка дурноватая: любил подначивать ребят, приклеивать каждому смешное прозвище. Правда, за эту привычку ему частенько доставалось, но тоже больше на словах. Как только набрасывались на него, собираясь намять немного бока, тут же выскакивали соседи и обрушивались на обидчиков с проклятиями:
– А ну-ка, байстрюки, отстаньте от него! Что, вы не знаете, какой у него голос? Кто же нам будет петь?…
– А разве можно обижать сироту? Слыхали такое? – вмешивались другие.
– Сгиньте, босяки, сейчас позовем отца Кивы, и тот вам костылями накостыляет!
Но отец Кивы был не из тех людей, которые без причины ломали людям кости. Когда ему говорили, что бьют его сынка, он выходил в нижней рубахе на крылечко, опираясь на костыли, долго глядел на нас своими глубокими Карими глазами, не торопясь вмешиваться в наш конфликт, вкинув всех пронизывающим взглядом, от которого у нас по спине холодок проходил, приглушенным голосом спрашивал:
– А ну-ка, драчуны, рассказывайте по порядку: чем провинился перед вами мой Кива?
Перебивая друг друга, мы рассказывали, в чем его вина и по какой причине он заслужил отпущенные ему подзатыльники.
Отец внимательно нас выслушивал и, грозя сыну пальцем, говорил:
– Чего ж ты нюни распустил? Поделом тебе! Правильно они тебе всыпали. Ты ведь старше их, должен быть умнее. К ним не приставай, и они тебя не тронут… Мало тебе дали, очень мало!
Не помогали слезы сына. Отца они ничуть не тронули. Это был справедливый человек и горой стоял за правду и порядок.
И мы восхищались соломоновым решением отца и относились к нему с особым уважением.
Но ссора длилась обычно недолго. Пошумят, поябедничают и снова, как ни в чем не бывало, мотались по городским пустырям, бегали и творили черт знает что.
Каждое утро мы мчались на всех парах вниз с горы, к речке, что возле старой мельницы, чем-то напоминавшей старинную крепость, снимали штанишки, оставались в чем мать родила и бросались в воду.
Долго мы барахтались в речке, а когда выбирались на берег, вытягивались на травке, выставляя свои худющие телеса солнечным лучам. Вот тогда-то Кива Мучник и начинал рассказывать во всех подробностях все, что видел накануне в бродячем театре.
Ставили там удивительные пьесы, незатейливые, наивные, вроде «Сиротка Хася», «Выкрест в кальсонах», «Малка-солдатка», «Шестая жена», но когда наш рассказчик передавал нам, что происходит в этих пьесах, его фантазия разыгрывалась и он выдумывал такое, что ночью мы не могли заснуть, а если засыпали, нам снились кошмары.
Было страшно слушать его басни, но мы слушали внимательно, еще и поражались: «Боже, есть же такие умные головы, что все это придумывают!»
Мы его слушали еще и потому, что он не только рассказывал, но и показывал в лицах, как это делали артисты на сцене.
Слушая его, нам казалось, что мы смотрим все это в балагане, и уже не злились, что нас туда не пропускали.
Еще нам казалось, что у нашего дружка все это получается куда интереснее и художественнее, чем в театре! Подумаешь, надо нам сидеть где-то под крышей балагана и задыхаться от духоты, когда мы можем все видеть здесь, на свежем воздухе, на речном берегу, в исполнении нашего Кизы Мучника!
3
Спустя несколько дней, Кива явился на берег, где мы уже грелись на солнце, с опущенной головой, мрачный, как туча.
Что случилось?
А случилось то, что должно было случиться. Парня разоблачили.
Кто-то из артистов стал к нему присматриваться и заметил, что вовсе не он тащил со станции декорации, а совершенно другие. А этот мошенник пользуется чужим трудом… И тут же потребовали, чтобы близко не подходил, чтобы прислал тех ребят, которые в поте лица трудились. Вышвырнули его за дверь не очень вежливо, на глазах у многих знакомых, и он ушел с низко опущенной головой.
Он был страшно возмущен артистами и готов был всех их передушить. Подумать только! Все время пускали, а под самый конец, когда бродячая труппа собиралась уже покинуть наш городок и отправиться дальше искать свое счастье, Киву вышвырнули из балагана с треском!
Раньше он расхваливал артистов, возводя их до небес, теперь же обливал грязью, говорил, что напрасно ходят смотреть таких портачей. «Они так умеют играть на сцене, – говорил он в сердцах, – как я – быть императором. Никто из них даже хорошо петь не умеет. И, кроме того, не велика мудрость стать артистом и играть на сцене…»
И еще сказал, что если б он, Кива Мучник, захотел, то играл бы лучше, чем они. И труппу свою создал бы! Вот рассердится – и им на зло будет играть куда лучше их!
И с того самого дня он вбил себе в голову, что, если захочет, сам будет играть. И куда лучше, чем те бездельники!
– Чудик ты! – говорили мы ему. – Выходит, тот цыган с попкой и шарманкой тебе уже надоел, что ты решил артистом стать?
– К черту цыгана, попугая, шарманку! – сказал он с большим достоинством. – Мне осточертело бродить по Дворам и подпевать шарманщику. Отец ругает меня, что я занялся шарманкой, а кроме того, попугай что-то приболел и, наверное, скоро помрет. А без попугая не хочу петь! Кроме того, цыган оказался жуликом, обдуривает меня и ничего не платит. Гори он на огне! Прохвост он! Попугая кормит так, что тот не имеет уже сил кричать. Зачем мне нужна вся эта петрушка? Артистом стану. Вот увидите.
А у нашего Кивы слово – железо. Что-что, а упорства в нем на троих. Весь в папашу. Когда он говорит, что будет играть красивее, чем те шарамыжники из балагана, то можете ему поверить. Один голос чего стоит! Если ничего не будет делать на сцене, только петь, и то его будут на руках носить.
И что вы думаете? Кива стал нас уговаривать открыть свой собственный театр. Зачем нам варяги? Мы это сделаем куда лучше.
– С ума сошел! Свой театр мы откроем?… Только этого нам не хватало! А где же будем играть? Не сегодня-завтра бродяги свернут свой балаган, сложат брезент, погрузят на тачку – и кончится театр. Если бы они здесь оставили свое хозяйство, тогда наш Кива был бы на коне.
Тут наш актер призадумался. Но вскоре нашелся:
– Как это негде нам будет играть?! В тупике нашего двора стоит сарай, где раньше держали коров или лошадей. Чем не театр? Нужно только дружно всем взяться: прежде всего очистить помещение, там теперь хозяина нет. Недельки две тому назад в том сарае стояли лошади балагулы – извозчика Файвиша. Он повез в Звенигородку пассажиров. В большом лесу, что по дороге, напали бандиты, отняли у людей все до нитки, и, когда негодяи подошли к балагуле, чтобы обыскать его, старик возмутился, вытащил оглоблю из повозки и бросился на бандитов. Одному размозжил голову, другому перебил ноги и пошел уже на третьего с поднятой оглоблей, но тот оказался при обрезе, выстрелил в разъяренного балагулу и убил его наповал.
Что долго говорить? Городок остался без отличного балагулы, а стойло в сарае – без лошадей.
Спрашивается, почему же Кива Мучник, сын кавалера Георгиевского креста и медали «За храбрость», не может занять сарай под театр?
Да, железная логика. Мы смотрели на парня завистливыми глазами: светлая башка. Как она варит у него, просто чудеса.
– Вы поняли? – уставился на нас Кива своими пронизывающими глазами.
Поняли, конечно, поняли! Стойло есть. Дело за малым: кто будет играть в стойле?
– Как это кто? – рассердился он. – Какие вы все бестолковые! Мы все будем играть! И вы будете играть, как пить дать! Я насмотрелся за эти дни, как это делают артисты, и пришел к выводу, что ничего тут мудреного нет. Каждый из вас будет у меня играть. Подлец буду, если не так! И получится куда ловчее, чем у тех шарамыжников. Вот увидите! Чтоб я совсем осиротел, если вру.
– Нет, дорогой, дела не будет! – заявили мы ему хором. – Никто из нас не намажет рожу сажей или краской, не выйдет перед народом строить комедии. Напрасно стараешься. Даром ты…
– Что? Даром? А почему вы решили, что играть будем даром? – пожал он плечами и состроил дикое лицо. – Даром петухи кукарекают! И то им за это платят пшеном… Мы будем продавать, как те балаганщики, билеты. Тысяча рубчиков один билет. А после спектакля отправимся все в кондитерскую, будем есть мороженое, закусывать пирожными, и дело с концом. А возможно, и котлет поедим…
Этими словами Кива Мучник нас всех сразил наповал, и мы тут же сдались.
Кто же мог отказаться от такого соблазна поесть мороженое с котлетами?!
Если мороженое и котлеты, то мы готовы кривляться «хоть целый день и делать все, что Кива нам прикажет.
4
Мы и не заметили, когда сорвалась со своим балаганом труппа. Должно быть, посреди ночи, когда весь городок крепко спал.
Эта орава, оказывается, вынуждена была бежать, так как большим успехом она у нас не пользовалась. Капиталистами они не стали. Остались должны хозяевам за обеды, чаи, ночлег.
Многие горожане прокляли артистов.
Нам все это было на руку.
У нас не будет конкурентов, стало быть, охотно пойдут смотреть, как мы играем.
Это нам понравилось. Но все же какое-то сомнение одолевало: видно, Кива Мучник – великий фантазер. Как это создать свой театр? Острая голова у него. Но есть у него один недостаток. Что-то придумает, возьмется горячо, а через день-другой все это забывает и выдумывает какую-то новую чепуху. Мы знали за ним такое.
День выдался знойный. Вода в колодцах высохла, и не только в колодцах, но и в окрестных озерах. Пить хотелось ужасно, губы пересохли, хоть беги к речке и хлебай болотную воду.
А тут Кива нам сулил мороженое, ситро, котлеты и еще какие-то блага, как же отказаться?
И мы сдались окончательно.
Оказалось на сей раз, что это не было шуткой или фантазией.
В субботу на рассвете Кива меня разбудил и шепнул:
– Ну, лентяй, хватит нежиться. Вставай немедленно. Дело есть!
– Какое дело? Отстань. Спать хочется…
– Я вполне серьезно. Подъем! Будем сегодня играть.
– Кто будет играть?
– Опять двадцать пять! Какой ты бестолковый, все будем играть. И ты…
– С ума сошел! – отмахнулся я. – Положи мне миллиард, разве я выйду на публику дурачиться? Ты что ж, не знаешь, я даже перед своей тенью робею…
– Дурень! – рассмеялся он. – Что значит «робею»? Ты разве не знаешь – кто стесняется, тот никогда не женится…
– И ты с ума сошел, Кива! Я думал, что ты шутил, когда говорил о театре, – попробовал я от него отбиться. – Больше ничего нам не остается, как выйти на сцену играть. Ты что, не знаешь, что вокруг гуляют банды? Они могут в любой час ворваться в город и устроить свой спектакль… Повсюду бродят сироты, женщины оплакивают убитых кормильцев, а мы будем дурака валять, играть в театр. Отстань. Дай поспать.
– А эти бродяги, что у нас играли, разве все это не понимали? Но ведь играли?… А чем мы хуже их? Конечно, вокруг творится черт знает что, жизнь не ладится… Бандиты, деникинцы жить не дают. Но жизнь ведь идет, – попытался мне растолковать Кива Мучник.
Больше он мне не дал раздумывать и приказал немедленно одеться, взять грабли, лопату, скликать всю нашу маленькую банду – мальчишек и девчонок, и через час-другой чтобы мы превратили стойло балагулы Файвиша – царство ему небесное – в первоклассный зал, иными словами – в лялечку, иначе останемся без мороженого, без всего… Понятно?
– Нет! Ничего не понятно.
– Странный ты человек. Ничего не понимаешь! – снова стал мне втолковывать новоиспеченный артист. – Я уже все продумал. Для меня уже все ясно. Сегодня после обеда продаем билеты и играем «Колдунью» или «Шестую жену». Понимаешь, я у этих шарамыжников поцупил какой-то ящичек, а там лежали потрепанные пьесы. И мы будем играть похлеще их. Можешь не сомневаться. Одно плохо: кто будет играть жен? Наши девчонки стесняются. На аркане не вытащишь их на сцену. Но это не беда. Ребят переоденем в женскую одежду, нацепим на их головы парики – я у тех негодяев разжился париками тоже, и краски есть, так что мы живем. Если не захотят играть жен, тогда поставим «Сиротку Хасю». Сирот, слава богу, у нас теперь немало. Больше, чем надо!