Но забирать этот жалкий приз ей не хотелось. Она вздохнула, пожелала незнакомцу удачи и включила телевизор. Там было какое-то убогое реалити-шоу, стайка сексуально озабоченных подростков, исцелившихся «клерасилом», пыталась доказать миру, что они что-то собой представляют, напоминая при этом семейство обезьян…
Ей это быстро прискучило. Она достала с полки любимый старый фильм. Она и сама не знала, почему любила этот фильм с юности — сюжет «Иезавели» был банален и прост: история женщины-вамп, из-за которой на дуэли погибал юноша. Потом, возмущенный ее надменностью, ее бросал жених, а потом она раскаивалась и приносила себя в жертву, сопровождая заболевшего желтой лихорадкой бывшего жениха на остров, куда свозили смертников…
Да и сам этот фильм она смотрела уже много-много раз. Просто она очень любила этого режиссера — Уайлера, и вообще любила старые фильмы.
Там было больше страсти, больше правды, и там — да, именно поэтому, наверное, она их так любила, эти черно-белые, медленные фильмы! — больше ценились личности, глубокие и странные, нежели эти жалкие «обезьянки»…
Жалкие, глупые обезьянки, с убогими душонками и мыслями.
Вера Анатольевна относила себя к личностям.
Сначала были прочитаны две главы из «Винни-Пуха» вслух, потом был выстроен огромный «лего»-замок, потом был просмотрен мультик про Шрека — и все это время, рядом с этим счастьем по имени Пашка, Тоня не могла до конца осознать себя ни счастливой, ни несчастной. Она зависла где-то посередине, готовая к смеху и слезам… Точно не могла найти выход из лабиринта, и никакой рядом Ариадны с нитью. Только они с Пашкой и мамой — втроем, а еще врачиха-фтизиатр, как злая колдунья, преследующая каждую Тонину мысль по пятам. Потому что если эта мысль была радостной, надо было тут же подослать напоминание о болезни и тем самым снова вернуть в озеро невыплаканных слез.
Так и проходил день, в серой дымке, и надо было уже ехать домой, потому что завтра работа…
— Тонь, ты оставь его еще на пару деньков у меня все-таки, — попросила мать.
Тоне хотелось закричать: «Как же так, ведь я и не знаю, сколько у нас вообще этих дней осталось!», но она тут же запретила себе эти мысли — навеянные злой колдуньей-врачихой, они не могли принести ничего доброго…
— Да, хорошо, — кивнула она. — Я что-нибудь завтра придумаю. Может быть, приеду с ночевкой…
Ей не хотелось тащить сейчас простуженного Пашку через весь город, и — там ведь Шерри, которая могла себе позволить и выругаться или пошло пошутить…
А ее бразильские сериалы чего стоят, где на протяжении целой серии могли устроить похороны или громко выяснять, от кого из героев понесла какая-нибудь Пакита-Розита!
Если бы не работа, до которой отсюда добираться тяжело, она бы осталась сама. Ей не хотелось сейчас в собственную квартиру — с появлением там Шерри квартира перестала быть ее.
— Да, мам, — ответила Тоня. — Она все еще у меня.
— Дуреха, — кивнула Тоня, закапчивая материнскую мысль.
Она рассмеялась, поцеловала Пашку и подошла к матери. «Кажется, что она уменьшается, — подумала Тоня, обнимая ее. — Стареет, уменьшается, истончается, как время… Или это ее время истончается? Или оно вообще проделывает с нами такую штуку, издевается над нами, самоуверенными и глупыми?»
— Все будет хорошо, ма, — пообещала она. — Моя шея сильная. Я выдержу.
И еще раз повторила эту спасительную «обманку», которой так хотелось верить, и так хотелось — чтобы она хоть однажды перестала быть утешительной «обманкой», став правдой:
Но в горле застрял комок, и она боялась, что, если задержится хоть на минуту, из глаз польются водопады слез, а это ни к чему.
Поэтому улыбнулась из последних сил и быстро, стараясь не оборачиваться, чтобы они все-таки не вырвались на свободу, выбежала прочь, на холодный воздух, пытаясь справиться с внезапно накатившей слабостью и стать сильной.
ГЛАВА 4
«И будет снег лететь в окно…»
Он удивился — откуда взялась в голове эта песенка и почему она вдруг всплыла из потаенных уголков памяти…
Было странно лежать и молчать, обнимая женщину, которую его воображение заменяло другой, и стараться не смотреть на нее — а тупо смотреть в окно, за которым уже начинали сгущаться осенние сумерки.
Она тоже молчала — да и о чем им было говорить, в сущности? Та разность, которая раньше великодушно не замечалась, теперь стала такой огромной, что не замечать ее было нельзя. «Лора, я больше не могу делать вид, что я тебя люблю», — хотелось ему сказать.
— Я тебя люблю, — сказал он вместо этого, касаясь губами ее волос.
— Я тебя тоже люблю, — улыбнулась она ему.
«Сердце без любви похоже на храм без Бога…»
Он ведь соврал, так почему бы и ей не соврать? Она, как и он, держится за собственную привычку. Они стали друг для друга привычкой. Это вообще особенность любой страсти — когда огонь гаснет, остаются тлеющие угли. Это они с Лорой.
«Узнав, что храм пустой, соседи в него войдут и унесут украдкой от алтаря дощечку, черепицу и лампаду… Все это просто так, на память! А вслед за ними и грабители нагрянут…»
Они просто догорают, как эта лампада, которую просто так на память заберут соседи, и поделом! Будь они другими, испытывай на самом деле любовь — разве это случилось бы с ними?
«Сердце без любви испытывает только радость, когда его нещадно грабят…»
Ему было грустно. И еще — нестерпимо жаль и себя, и Лору. Ведь — грустно видеть храм опустошенный!
Хотелось все изменить.
Было невозможно изменить хоть что-нибудь…
— Пора, — сказал он, делая вид, что смотрит на часы.
— Уже?
Она села на кровати, испуганная и расстроенная.
— Ты куда-то спешишь?
— На работу надо, — соврал он.
— Ты не говорил…
Она и в самом деле была расстроена — он это видел.
— Я…
«Я тебя обманул, — хотел сказать он. — Я хотел… освободиться. Мы сейчас достанем вино, зажжем свечи и проведем этот вечер так, как тебе хочется».
— Да, — едва слышно прошептала она, и он не обернулся, понимая, что увидит в ее глазах те слезы, которые внутри, те самые, которые жгут тебя, по не спешат вылиться, подарив радость освобождения от боли…
«Я хотел бы соврать, но я не могу».
Снег в окно. Кровать и стулья осыпая…
Снега не было — была почерневшая от дождя улица, было темное небо, была тоска…
«Как же так, ведь правду говорить легко и приятно, а мне — гадко… Или это потому, что я говорю — полуправду?»
«И жди теперь, что грянет гром небесный и храм твой брошенный сгорит неоскверненным».
Ее руки оказались на его плечах (надо повернуться к ней лицом, надо продолжить эту игру), она прижималась к его спине, а он не поворачивался, как будто вот так — не видя этого обмана, ему легче обманывать самому…
Надо повернуться. Надо ее поцеловать. Надо засмеяться.
— Дим, тебе правда надо на работу?
Она спросила об этом детским голосом, растягивая слова.
— Правда, — сказал он.
— Жа-а-алко…
— Ничего не поделаешь. Надо.
Бессмысленное перекидывание фразами, усмехнулся про себя. И вообще все — лишено смысла… «Сердце без любви испытывает только радость, когда его нещадно грабят…» А его сердце устало наблюдать, как это происходит. Ему захотелось навести там порядок. Снова зажечь лампаду. Закрыть двери и окна от грабителей и соседей. И успокоить его.
Зачем это чувство, не приносящее радости?
Теперь он не мог отвернуться, спрятаться от ее взгляда, уйти в собственные фантазии о другой женщине.
Той, случайной, которой его халат подошел бы больше и которую он больше не увидит.
Случайное лицо, проявившееся на мутном стекле реальной жизни.
Случайный профиль.
Случайно услышанный голос…
Все это так глупо, Дима, так глупо. Когда же ты станешь взрослым человеком? Перестанешь придумывать свою жизнь, смиришься, прекратишь наполнять случайно встреченные лица обычных женщин — небесными, сказочными чертами?
И сам себе ответил — надеюсь, что никогда…
Не потому, что ему нравилось быть взрослым ребенком — нет, он старался бороться с собой, наступать на горло своим желаниям. Не поэтому…
В этом было что-то другое…
Он вспомнил, как давно, очень давно, зашел в храм. Случайно.
Навязанное ему еще в детстве неприятие всего, связанного с Богом, и теперь мешало. Он поднимал глаза к небу, и тут же ему становилось стыдно, как будто он делает что-то смешное и неприличное даже… Но как запретный плод был сладок, так и небо притягивало его взгляд, и он тайком, стараясь остаться незаметным, все-таки смотрел туда, надеясь, что однажды он научится молитве — пускай маленькой, чтобы можно было ее проговаривать незаметно, но непременно научится, и тогда он поймет важное…
Он найдет это важное, иначе нет смысла.
Нет смысла в этом мельтешении во имя денег, секса, или — человек и в самом деле только разновидность животного?
Нет! Даже животные умеют любить.
И чем дальше он шел по жизни, чем глубже подчинялся законам этого мира, тем глубже становилось в нем чувство, что это все должно быть не так, что человек не может и не должен жить так…
Тогда-то он и оказался в храме. Служба уже кончилась, он стоял одинокий и боялся — сам не зная чего, и почему-то ему было тут хорошо, но он все равно боялся — словно продолжал делать что-то запретное…
И вот тогда его взгляд остановился на Ней. Мягкое лицо, с теми тончайшими чертами, которые бывают лишь на иконах, и взгляд был живым и теплым… А рядом стояла совсем юная, тоненькая девушка в монашеской одежде, и ее лицо показалось ему очень похожим на образ, точно мягкое Его свечение тронуло и лицо этой девушки, превращая его в Лик.
Он не смел дышать, опасаясь, что дыхание разрушит это чудо. Девушка молилась. А он почему-то подумал, что ему очень хочется, чтобы она помолилась и за него, и еще он осознал, что за него никто не будет молиться — его мать и отец были убежденными атеистами, а кто еще его любит на этой земле?
И такой тяжелой, такой непереносимой была эта мысль, что он чуть не задохнулся и выбежал прочь, боясь заплакать.
Теперь, вспомнив о том случае, он понял, почему ему не дает покоя его незнакомка из автобуса…
Она была похожа на ту монахиню. Такое же выражение лица, такая же тонкость черт, и… Почему-то пришло в голову вот что — она за него, Диму Воронова, помолилась бы.
Она бы молилась за него день и ночь, теплыми самыми молитвами, и показала бы ему путь. Нашла бы смысл. И подарила бы — радость…
Рядом с ним же была Лора, женщина, которая не захочет никогда молиться.
— Лора, ты…
Он подумал, что вопрос повиснет в воздухе — в лучшем случае. В худшем — вызовет смех.
— Что?
Ее пальцы нежно коснулись его глаз, потом губ. Он молчал, не решаясь заговорить.
— Ты что-то хотел сказать или спросить?
— Лора, — решился он наконец, — а ты молишься? Хотя бы иногда?
Вопреки его ожиданиям, она не засмеялась. Она задумалась, немного удивив его этим, — на секунду ее лицо стало похожим на лицо ребенка, которому задали вопрос, на который он не знает ответа.
— А кому? — подняла она на него глаза.
— Что значит — кому? — переспросил он.
— Кому надо молиться? — улыбнулась она.
— Богу, святым, ангелам…
— Бог умер, святые ушли, а ангелы улетели, — тихо, без улыбки, сказала она. — По последним данным разведки, небеса пусты. Мы перестали быть интересны хоть кому-то, даже летающие тарелки там больше не показываются…
Ее глаза были серьезными, он напрасно искал там улыбку.
Она сейчас была серьезна и грустна, и он подумал — как же она будет молиться, у нее не получится, за нее саму надо молиться…
— Раньше я иногда молилась, — прервала она тишину, окутавшую их. — Давно… Потом я поняла, что это так же нелепо, как читать стихи в пустом зрительном зале… Никто не слышит.
Она потянулась, тряхнула роскошными волосами и обернулась с лукавой улыбкой.
— Странные вы задаете вопросы, сэр, — погрозила она ему наманикюренным пальчиком. — Почему это вас такие вопросы занимать стали после…
Она не договорила, рассмеявшись.
— Не после, — признался он. — Они уже давно…
— Глупый ты, Димка, — сказала она, нежно коснувшись губами его волос. Ее глаза были теперь совсем близко, он видел ту самую мистическую игру оттенков, которая когда-то давно заставила его остановиться, забыть все на свете и пойти за ней следом.
Он и сейчас замирал, увидев ее глаза вот так, близко, а потом его бросало в жар, но не теперь. Теперь с ним что-то произошло. Она поняла это, со вздохом отодвинулась и встала.
— Все понятно, — протянула она. — Тебе пришла в голову идея стать монахом.
Он приподнялся, наблюдая, как она одевается. Чужая. Ненужная. И — близкая…
Глупо все это, сказал он себе. Жизнь вообще глупа.
— Я… сварю кофе, — сказала она. Ему показалось, что ее голос дрожит.
— Лора, — тихо позвал он ее.
— Все в порядке, Дима, — проговорила она. — Все в порядке. Я сварю кофе.
Она быстро прошла на кухню, закрыла за собой дверь.
«Господи, — подумал он. — Почему я снова чувствую себя виноватым? Почему я всегда чувствую себя виноватым, когда отказываюсь делать то, чего я не хочу делать?»
Лора и сама не знала, почему ее так разозлил его вопрос.
Она стояла, помешивая кофе, прикусив губу, и злилась.
«Он думает, что я плачу, — усмехнулась она про себя. — И этот тоже… О душе. Хотят тела, говорят о душе. Молилась ли ты на ночь, Лора? После траха самое время поговорить об этом».
Кофе чуть не убежал — она успела быстро поднять турку, но несколько коричневатых пятнышек все-таки образовалось на белой поверхности плиты. Лора не удержалась, выматерилась.«Слишком много неприятностей на мою голову последнее время…»
Она вытерла пятна и подумала — ага, вот бы еще и жизнь так же протереть, убрать оттуда Андрея, потом Аньку, потом Диму, потом саму себя…
А не лучше ли с себя и начать, горько усмехнулась она. Ведь она никому не нужна из них… И вообще никому не нужна.
Даже самой себе.
Нет, надо остановиться, а то можно дойти неизвестно куда. До точки. Правильно говорила бабушка — думать вредно.
Особенно о себе. Как подумаешь — так сразу хочется прыгнуть с моста.
Ничего из того, что хотелось получить от жизни, Лора получить не сумела. Глупая Лора. Красивая Лора. Лора, которой обещали сказочную жизнь, а жизнь оказалась серой.
Принцесса Лора, которой никогда не быть королевой…
Она включила телевизор.
И, точно в насмешку, услышала — ангелы улетели.
Там заканчивалась очередная серия «Твин Пике». И героиню там тоже звали Лорой. Ее нашли на берегу. Утонувшую. И ее красота превратилась в тлен раньше запланированного срока.
— Лора, — тихо сказал за ее спиной Дима.
Она не слышала, как скрипнула дверь. И как он вошел, она тоже не услышала.
— Садись, кофе готов, — сказала она, очнувшись. — Все в порядке, просто…
Она не договорила.
«Все в порядке, просто очень жаль, что ангелы улетели задолго до моего рождения, и я даже не успела посмотреть, как выглядели их крылья…»
И ей стало обидно.
Все дети ждут чудес, ангелов — а ей сразу сказали, что в этом мире не бывает чудес и не бывает ангелов.
Когда она в детстве заговорила о чудесах, мать оборвала ее. «Лора, — сказала она. — Ты большая девочка. Человек должен всего добиваться сам. Понимаешь, Лора, если ты будешь забивать голову бесплодными мечтами, ты ничего не добьешься и останешься на обочине жизни. И тебе будет стыдно и горько, Лора. А нам с папой будет стыдно за тебя».
И Лора поняла — говорить о таких вещах неприлично.
А еще чудеса, ангелы и Бог плотно связались с возможностью остаться на «обочине жизни». То, что это стыдно, она поняла.
Она ведь верила своей маме.
Странно было, что Димка спросил ее о том, о чем она думала. Она однажды попробовала молиться. И после молитв ей стало хуже. Тогда она почувствовала сильную обиду на Бога, который не хотел ей помогать. Число неприятностей росло и увеличивалось, и вот когда она перестала молиться, все неприятности кончились самым волшебным образом.
И Лора поняла одну нехитрую вещь — Бог ей не друг. Может быть, Он любит всех, но вот Лору Он терпеть не может. И не хочет от нее никаких молитв. А если молитва — это разговор с Ним, значит, Он не хочет с Лорой разговаривать.
Ей стало сначала горько от этого открытия, но потом она успокоилась. Потому что не так уж плохо быть единственной, которую Бог не любит.
Она ведь одна такая. Единственная.
— Просто настроение какое-то дурацкое, — договорила она начатую фразу. — Наверное, погода действует…
— Да, погода омерзительная, — согласился он.
«Вот, мы уже говорим о погоде. Чтобы заполнить паузу…»
Ей захотелось встать и уйти, плевать куда.
Просто уйти.
Чтобы не говорить с ним о погоде.
— Дима, — начала она и тут же встретила напряженный взгляд. Он не хотел говорить с ней искренне. Он солжет ей. Сейчас она его спросит — любит ли он ее, и он солжет. Потому что — пожалеет.
— Что? — спросил он.
— Так, ничего. Кофе… горячий. — Она нервно рассмеялась.
— Да, горячий.
«Да, омерзительная… да, горячий… да, люблю… И не важно, что при этом он где-то далеко. И ему наплевать на погоду. Ему плевать на кофе. И на меня тоже…»
Она отставила чашку.
— Мне пора.
«Да, тебе пора…»
— Л… кофе?
— Не успеваю, — развела она руками. — Уже темнеет, а я обещала сегодня забрать Аньку.
Она быстро оделась, поцеловала его — и почти выбежала прочь.
«Почему так получается, что все время убегаю? — подумала она, почти с облегчением вдыхая холодный воздух. — Точно пытаюсь спастись…»
Или — найти что-то наконец. То, что предназначено только для нее, Лоры. Единственной Лоры.
Ему не нравилось то, что получалось.
Он устал уже через пятнадцать минут и подумал — а что будет со зрителем?
«Или я написал такой бездарный, тягомотный диалог, или так его сыграли, или все вместе…»
Актеры переходили из сериала в сериал, как переходящее знамя. Их лица уже давно перестали быть лицами. Стали брендами.
Одни и те же лица, тоскливо-то как, одни и те же… Он закрыл глаза. «Наверное, в конце концов люди начнут путаться…»
Он вышел в коридор, подошел к окну, достал сигарету.
— Здравствуйте, Андрей Ильич.
Можно было не оборачиваться — он определял уже по голосам. По интонациям. Можно было просто отвечать как заведенный автомат — здрасте, здрасте, как поживаете, как успехи…
Какой-то начинающий подобострастный сценарист остановился рядом, достал сигарету и застыл, ожидая от него, как от Господа Бога, «великие и богатые милости»… То есть в качестве оных — приятную беседу, переходящую в задушевную, и потом — помощь в продвижении по лестнице вверх, к заветной цели.
Есть две лестницы у Бога, подумал он, одна ведет к успеху и славе человеческой, вторая — на небеса…
Он когда-то выбрал человеческую славу.
Да какая же слава, девочка из отдела косметики и знать его не знает, а вот пришел бы к ней какой-нибудь попсовый певец… Или один из этих актеров, которые постоянно мечутся на экране телевизора. Ему стало нестерпимо обидно, он даже покраснел и неловко рассмеялся. В конце концов, почему он снова думает о ней? Или — это Волк о ней думает? Ну что ж. Каждому ведь свое. Актерам, говорящим его слова, и попсовым певцам — проклятье известности, когда тебе не принадлежит уже даже твое лицо.
А его слава — незаметна. Даже этот тип, который курит рядом, — умнее. И в ток-шоу примелькался, и в газетах интервью бесконечные дает… Пиарится как может.
«Когда он успевает работать?» — подумал Андрей и тут же усмехнулся про себя — стареешь, становишься брюзгой, завидуешь немного…
— Андрюша, милый, добрый день…
Он воспринял ее появление тут как месть. Вот она, плата за высокомерие, усмехнулся он про себя, давая «плате» заключить себя в объятия, запечатлеть на щеке поцелуй и даже выдавливая приятственную ответную улыбку. Лучше бы взял подобострастного молодого сценариста и отправился с ним в рюмочную… Нализались бы там, поговорили по душам. В конце концов, парень-то симпатичный.
— Здравствуй, Верочка, — проговорил он. — Какими судьбами поэты в наших краях?
Она была, как всегда, трагически вычурна, в этих ее узких брюках, балахоне, с демонстративно яркой шалью на плечах…
— Пьесу пишу, — призналась она громким шепотом. — Решила попробовать…
Он удивленно вскинул брови — словно играя роль, тщательно выработанный рисунок, к которому уже привык, и повторил многозначительно:
— Пьесу?
— Да, дружок, пьесу…
Она помолчала несколько секунд, выдерживая паузу, а потом всплеснула руками:
— О, что же мы так вот сразу о работе! Как Лора? Как Анечка?
— Лора прекрасно, Анечка тоже, — улыбнулся он.
— Я ее тут видела недавно, Лору, — сказала она. — До чего она хороша, просто удивительно…
— Да, Лора прекрасно выглядит, — согласился он.
«Сейчас мы будем минут пятнадцать восхищаться Лориной внешностью. Потом поговорим об Анькиных успехах. А на самом деле — ей на это плевать. Ей надо от меня, чтобы я прочитал ее дурацкую пьесу. Всем надо. Она же и пришла сюда именно тогда, когда я тут буду…»
Сценарист, поняв, что разговора по душам не выйдет, добычу увели самым наглым образом, кисло усмехнулся, затушил сигарету и пошел прочь.
Дождавшись его ухода, Вера Анатольевна заговорщицки улыбнулась и сказала:
— Андрюш, я ведь по твою душу… Мне бы так хотелось, чтобы ты мою пьеску прочел! Именно ты…
«Все, как я думал, — обреченно кивнул он ей. — Все, как я думал… Сначала я ее прочитаю. Потом я должен буду поискать театр, который согласится поставить эту бурду. О боги, яду мне…»
Он не сомневался, что будет бурда. Ему было достаточно ее стихов — заунывных, протяжных, примитивных…
— Прочитаешь? — Она обрадовалась. Даже ее обычная высокомерная спесь слетела. — Я же только тебе могу доверять, Андрюшенька! Ты у нас — мастер, великий, небожитель…
Она уже совала ему в руки стопку листов — даже не на дискете, подумал он. Еще и вот так…
— Специально для тебя распечатала, — быстро тараторила она. — Ты же не любишь с монитора читать…
Сейчас она была похожа на стареющую девочку. В принципе, она всегда была похожа на стареющую девочку, подумал он. Даже двадцать лет назад.
Даже когда они только что познакомились и она была молодой, она и тогда была…
Стареющей девочкой.
Девочкой, которая считала себя избранницей муз.
Она и на самом деле была тогда странной, загадочной, с обращенным внутрь себя взглядом — и первое время их знакомства он был под сильным впечатлением этого взгляда, который, как ему тогда по наивности казалось, обращен в заоблачные выси. На самом-то деле все было просто — Вера постоянно следила за собой, за выражением собственного лица, и для нее было очень важно — производить впечатление.
Именно такое впечатление.
«Небожительницы».
И почему-то он подумал — да, они с Лорой очень разные и в то же время — такие одинаковые в этом своем вечном стремлении нравиться, покорять, восхищать…
Вот она, стоит перед ним, будущая Лора, смешная Лора, Лора, которой уже коснулась старость, а она не хочет ее замечать. Потому что нет более сильного у нее страха, чем перед этой самой телесной старостью — ведь тогда она не сможет восхищать!
— Верочка, — сказал он тихо, пытаясь скрыть от ее глаз эту внезапно накатившую острую жалость, — пойдем-ка выпьем кофе, пока перерыв… И поболтаем.
Он и сам не мог себя понять, почему вдруг эта жалость появилась и оправдала в его глазах все недостатки Веры Анатольевны.
Да что там говорить — он до сих пор не мог понять, как эта самая жалость всегда умудряется оправдывать людей, до сих пор — а ведь не мальчик он уже…
«И кто — скажите на милость, — точно так же, безмолвно, безоглядно — сумеет пожалеть меня?!»
Он догадывался об ответе — никто, кроме разве что тебя самого и твоего ребенка. Да и за что тебя жалеть — твоя душа этот мир не принимала, но ты не пожалел ее когда-то, бросил в огонь этого мира, заставил служить ему…
Разве твоей душе были нужны эти бесконечные истории про «тайны и загадки», в которых один лишь вымысел, и как ты мог заставить в него поверить — если сам бежал от веры?
— Пойдем, — повторил он.
Она как-то растерянно кивнула, утратив сразу уверенность в своей исключительности, и они пошли вниз, где располагалось кафе.
На секунду ему показалось, что его жалость разбудила в ней ту, прежнюю Веру, еще не испорченную битвами за место под солнцем, еще открытую Небесам. Он даже представил ее себе на мгновение, застывшую хрупкую фигурку с удивленными, восхищенными глазами, воспринимающую мир через рифмы и звуки, и зажмурился — таким чудесным было это видение и таким болезненным…
Что с нами делает мир, подумал он горько, что он с нами делает…
Тоня чувствовала себя так, будто кто-то закрыл перед ее носом дверь. Там, за дверью, спрятался от Тони большой, красивый дом, наполненный теплом, светом и радостью. А она, Тоня, осталась стоять на унылой, тусклой улице, застывшей в ожидании вечера.
Сейчас она как раз по такой вот улице и шла — и сумерки сгущались не вокруг нее, а в ней самой. Внутри. В душе.
Мир вокруг был чужим праздником. Ладно бы, что она бедная, как церковная крыса, думала Тоня. Проехавшая мимо машина, точно в ответ на ее мысли, обдала ее грязью.
— Вот черт! — вырвалось у Тони, и она нагнулась, чтобы отряхнуть пальто или — скрыть злые слезы, появившиеся на глазах. Только этого еще не хватало…
Конечно, пальто от серых, мерзких пятен отчистить до конца не удалось. Тоня даже обрадовалась, что быстро темнеет.
Она пошла дальше, по улице, стараясь не думать о том, что все вокруг — против нее и что вовсе не обязательно ей быть счастливой — в конце концов, ей этого никто и не обещал. Но Пашка…
Боль была непереносимой. А потом появилось чувство вины. Если бы она тогда ушла, сразу ушла, и Пашка не жил бы в этом постоянном кошмаре, ничего не случилось бы с ним сейчас. Он не видел бы пустых, бессмысленных, жестоких глаз своего отца. Не вздрагивал бы каждый раз, прислушиваясь к его голосу, пытаясь вместе с Тоней угадать, в каком папочка пришел настроении. Не было бы этих последствий, если бы у Тони хватило сразу сил и воли послать этого вечно пьяного садиста к чертовой матери, прямо в ад, потому что… Потому что такие люди, которые устраивают этот ад на земле для других, этим людям самим надо оказаться в аду. Там им самое место… Но — почему невинный, маленький мальчик, и так вкусивший уже страданий, должен расплачиваться за своего отца?
Она бы принесла себя сейчас в жертву, сгорела бы на каком угодно костре, лишь бы Пашка был здоров.
Странное дело — от этих мыслей ей стало вовсе не тяжело, а даже намного легче. А еще она увидела маленькую церковь и почему-то остановилась.
В сумерках небольшой, белый храм показался ей сказочным, и нестерпимо захотелось туда войти. «Ведь Он может мне помочь, — подумала она. — Да, конечно, я, наверное, великая грешница, но Пашка-то еще никаких особых грехов совершить не успел… А значит, Он ему может помочь».
Почему-то заходить туда ей было страшновато, и бабка, стоящая у ворот с протянутой рукой, показалась ей какой-то жуткой, похожей на ведьму. «Вратарница», — подумала Тоня с робостью и уважением.
— Здравствуйте, — выдавила из себя Тоня улыбку, ощущая, как замирает сердце. Точно эта вратарница сейчас могла запретить Тоне войти в храм. Как апостол Петр не пускает таких, как Тоня, в рай.
Бабка не ответила, продолжая протягивать алчущую ладонь, и Тоня наконец-то поняла, что это не вратарница, а нищая. Протянула бабке мелочь из кармана и, краснея от собственного незнания и глупости положения, поспешила войти внутрь. «Как будто — спрятаться хочу, — подумала она. — От этой бабки. От своих проблем. От мира этого, где мне так угнетающе не везет».
Не везет…
Это мягко сказано.
Она несчастна.
Именно так. НЕСЧАСТНА.
Тоне захотелось спрятаться, убежать. Она совсем не хотела об этом думать, но кто-то словно бы написал это слово — огромными, горящими буквами-факелами.
Ты, Тоня, несчастна, да…
Как злая ухмылка повсюду.
Даже здесь, в тишине храма, от этого знания не убежишь. Ты несчастна, Тоня. И твоя мать. И твой ребенок. Вы всегда будете торчать на отшибе жизни, стучаться во все двери, и ни одна дверь не откроется…
Все двери заперты, Тоня, и незачем ждать милостыни. Лучше смириться. Осознать свое место. Свою норку…
Да плевать, отмахнулась Тоня от этих мыслей, плевать. Пусть мы будем несчастны. Пусть отшиб этот самый…
Пусть норка. Я ведь все это перенесу, лишь бы Пашка был здоров.
Или даже пусть будет больным, только… живым будет. Мы что-нибудь придумаем потом. Мы найдем способ его вылечить.
Мы…
Она и сама не помнила, как оказалась перед этой иконой. А ничего уже вокруг и не было — только Его глаза, и жалость в этих глазах, и любовь, и сострадание к ней, маленькой Тоне.
И еще были ее слезы, которые она не замечала. Она даже не знала, что плачет. Обнаружила это и удивилась…
И еще она подумала — что ведь ни о чем не попросила еще, молчала, как глупая курица, и как же Он узнает, что ей надобно?
И попыталась сформулировать свою просьбу — а ничего не выходило, только хор пел — «Господи, помилуй», и она, Тоня, тоже повторяла про себя: «Помилуй меня, Господи», а еще она смотрела в эти глаза, растворялась в них и плакала, сама не зная, что каждая ее слеза — и есть безмолвная молитва.
— «Я — СВЕТ, а вы не видите Меня. Я — ПУТЬ, а вы не следуете за Мной. Я — ИСТИНА, а вы не верите Мне. Я — ЖИЗНЬ, а вы не ищете Меня. Я — УЧИТЕЛЬ, а вы не слушаете Меня. Я — ГОСПОДЬ, а вы не повинуетесь Мне. Я — ваш БОГ, а вы не молитесь Мне. Я — ваш лучший ДРУГ, а вы не любите Меня. ЕСЛИ ВЫ НЕСЧАСТНЫ, НЕ ВИНИТЕ МЕНЯ».