Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Работа над ошибками

ModernLib.Net / Современная проза / Поляков Юрий Михайлович / Работа над ошибками - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Поляков Юрий Михайлович
Жанр: Современная проза

 

 


Юрий Михайлович Поляков


Работа над ошибками

1

Учение или, как теперь принято говорить, учёба — это, по-моему, многолетняя изнурительная война между классной доской и школьным окном. Начинается она — как и вторая мировая — 1 сентября, с переменным успехом идёт весь учебный год, и только к маю распахнутое, весеннее окно одерживает прочную победу. Тогда Министерство просвещения объявляет перемирие, продиктованное якобы заботой о детях и в дальнейшем именуемое “каникулами”.

Наверное, когда-нибудь примут решение строить школы без окон, а вместо застеклённых рам установят дополнительные доски и даже дисплеи. В результате срок обучения сократится раза в два, в полтора — точно! Представляете, какая народнохозяйственная выгода! Я уже не говорю о сбережении учительских нервных клеток: ведь для преподавателей оконные проёмы — то же самое, что для пограничников контрольно-следовая полоса…

Но как раз сегодня в окно можно и не смотреть, ничего интересного: пасмурное холодное небо, растерянные, поторопившиеся с новенькой листвой деревья, широкоформатное окно операционной в больничном корпусе напротив погашено, — лишь вдалеке виднеется работающий башенный кран, похожий чем-то на аиста, транспортирующего упакованного младенца. Но если всерьёз говорить о птицах, то позавчера я видел совершенно удивительную ворону, она сидела на культе обрубленного пришкольного тополя и, подозрительно оглядывая меня, долбила победитовым клювом скукожившийся, позеленевший кусок сыра…

Однако я отвлёкся и не заметил, как молодая, но бдительная Елена Павловна, не отрываясь от учебного процесса, разоблачила моё бегство в заоконную действительность. Она строго посмотрела на меня своими серо-голубыми, похожими на большие снежинки, глазами и чуть заметно покачала головой, что означало: “Ну, Петрушов!… От кого угодно — от тебя никак не ожидала!”

И в самом деле, неловко получилось… Но ничего страшного: есть испытанный, проверенный опытом поколений выход! Прежде всего, нужно продолжать как ни в чем не бывало спокойно смотреть в окно, потом, медленно обернувшись, глубокомысленно поглядеть на учителя, а затем мучительно нахмуриться и вдруг озарить лицо восторгом внезапного познания. И наконец, в порыве вдохновения, страстно склониться над тетрадью. Работающего ученика преподаватель обычно не трогает, точно так же как хищник не обращает внимания на человека, притворившегося мёртвым. Когда-то я владел этим приёмом в совершенстве, но сейчас, встретив осуждающий взгляд Елены Павловны, покраснел и смущённо пожал плечами: мол, извините — бывает. Но она снова покачала головой, у неё на щеке маленький шрамик, похожий на след от детского “перке”; когда учительница нервничает — шрамик розовеет. Елена Павловна Казаковцева два года назад окончила педагогический институт и ещё верит, будто в условиях обыкновенной средней школы можно научить немецкому языку. Обычно случается наоборот: преподаватели сами постепенно забывают то, что узнали в вузе.

Елена Павловна опустила глаза на кулон с электронными часиками, подошла к доске, выбрала мел подлиннее и учительским почерком начала писать задание на дом, вызывая привычный ропот класса.

— Ой, как мно-о-ого! — волновались дети, с малолетства приучающиеся к корректировке планов.

— Ну, хорошо, — согласилась Казаковцева, — выучить новую лексику и повторить тему “Моя семья”. Буду спрашивать!

Для убедительности она решила подчеркнуть задание, но брусочек мела звонко переломился и, оставив на поверхности доски выпуклую белую точку, упал на линолеум. Я невольно подался вперёд, но Елена Павловна легко и красиво, точно на аэробике, подхватила обломок и быстро выпрямилась, мимолётно проверив моё впечатление. Если б такое случилось в четвёртом классе, мел мгновенно был бы подхвачен и подан пунцовым от смущения шпингалетом с первой парты. В десятом классе, полагаю, на помощь рванули бы сразу несколько галантных жеребцов. Но дело происходило в шестом…

Окрылённые победой над тёмными силами школьной программы, ребята переписывали задание в дневники, а Казаковцева тем временем отряхнула руки, поправила стрижку, оставив в тёмных волосах млечный след, и села заполнять журнал, исподлобья наблюдая за вверенным ей ученическим коллективом. Длинные, тонколодыжные ноги она совсем по-девчоночьи скрестила под стулом.

— Тимофей! — сурово сказала учительница, не отрываясь от журнала.

— А чего всегда я? — заученно обиделся нарушитель дисциплины.

— Ты меня не понимаешь?

— Понимаю, — отозвался Тимофей Свирин и, оскорблённо шевеля губами, вернулся на свой участок стола с территории, временно захваченной у соседки.

Елена Павловна всех учеников называет по имени: Таня, Катя, Алик, Тимоша… Но если она недовольна, если зарозовел шрамик на щеке, то имена провинившихся произносятся холодно и полно: Татьяна, Екатерина, Альберт, Тимофей… Громкого командного голоса и пронизывающего педагогического взора Казаковцева пока ещё не выработала, иногда, правда, ей удаётся нащупать верную, воспитующую интонацию, но глаза не успевают потемнеть и продолжают улыбаться. При всем желании внимательные дети пока не могут поверить в строгость и непреклонность своей учительницы.

Елена Павловна ещё раз посмотрела на кулон и с удовольствием отметила, что до конца урока осталось три минуты, то же самое, но с огорчением, взглянув на часы, выяснили дети. Нынешнему поколению хорошо, даже специальные часы для подростков выпускают, так и ходят теперь: во рту соска, на руке “Сейко”. А в былые времена ребятам приходилось мучительно вглядываться в преподавательский циферблат, прислушиваться, не двинулись ли на завтрак младшие классы, а потом оповещать товарищей, сколько осталось до раскрепощения.

— Оценки за урок, — объявила Казаковцева и раскрыла тоненькую тетрадь (ставить отметки сразу в журнал она пока не решается). — Таня — “три”, Коля — “пять”, а тебе, Маргарита, к сожалению, “два”…

В этот миг бикфордов шнур урока догорел, раздался дребезжащий взрыв школьного звонка и одновременно с ним удар бесплатного учебника по голове: Тимофея настигло справедливое возмездие.

— Звонок для учителя! — вполне сурово крикнула Елена Павловна, но ураган свободы не остановить. Ребята, получившие благополучные отметки, осадили преподавательский стол: ни одна знаменитость за всю жизнь не раздаёт столько автографов, сколько обыкновенный учитель — всего лишь за полугодие. Пока Казаковцева заверяла оценки, выведенные в дневниках предупредительными учениками, Маргарита, отхватившая “пару”, постаралась первой увильнуть из класса, справедливо считая: чем позже родители узнают горькую правду, тем лучше для них же! Но уйти было не просто, в дверях кто-то упал, и образовалась маленькая “ходынка”. Елене Павловне пришлось прикрикнуть, и наконец истомившийся шестой класс шумно извергся в коридор.

В комнате остался один-единственный ученик, щупленький, рыжий, с яркими мультипликационными конопушками на лице — Тимофей Свирин. Он переминался с ноги на ногу, разглядывал замок своего портфеля и страдал от моего присутствия.

— Тимоша, я тебя слушаю! — оторвалась Казаковцева от журнала.

— Елена Павловна, — решился паренёк, обиженно глянув в мою сторону. — А мне?… Ну, это… Про бабушку рассказывать?

— Нет-нет! — спохватилась учительница. — Ты, Тимочка, повтори тему “Спорт”…

— Хорошо! — согласился он, непримиримо посмотрел на меня и вышел из класса. В приоткрывшуюся дверь на миг ворвалась перемена без берегов, и снова стало сравнительно тихо.

— Вот так! — горько сказала Елена Павловна. — “Моя семья”… Кем работает твой отец? Кто по профессии твоя мать? А ведь можно и по другому спросить: есть ли у тебя отец? В этом классе почти каждая вторая семья неполная… А слова “отчим”, например, в школьной программе нет… У Тимоши вообще одна бабушка осталась: родителей прав лишили…

— Пили? — спросил я, пересаживаясь с последнего стола за первый.

— Если б просто пили! Тут какой-то другой глагол придумывать нужно! Слезы наворачиваются…

— Учитесь, Елена Павловна, властвовать собой, — вдумчиво посоветовал я. — А то ученики будут властвовать вами!

— Прямо сейчас придумали? — с иронией спросила она.

— Прямо сейчас. Обычно я заготавливаю с вечера, но…

— Андрей Михайлович, — перебила меня Казаковцева. — Я все-таки вас спрошу: зачем вы пришли в школу? Думаете, здесь легче?

— Видите ли, Елена Павловна, для того, чтобы выяснить этот непростой вопрос, нам нужно встретиться в неофициальной обстановке… Многого не обещаю, но скучно не будет!…

И я понял, что меня повело… Бывают же настоящие мужчины, эдакие неразговорчивые небожители, с ходу подкупающие своей глубинной задумчивостью! Даже неглупые женщины тратят годы, чтобы проникнуть в тайны загадочного немногословия. И ведает, как говорится, лишь бог седобородый, что эти сосредоточенные избранники мучительно размышляют, например, о том, куда все-таки запропастился “лэйбл” от новой шмотки. Ведь ненароком простирнёшь, а можно, оказывается, только — в химчистку.

Мою качаловскую паузу прервал Петя Бабкин из девятого класса: он всунулся в комнату, догадливо задрал брови, а потом со словами “я дико извиняюсь!” схватил себя за вихры, изобразил схватку с невидимым злодеем и скрылся.

— Вот нас и застали! — сообщил я вместо того, чтобы тонко улыбнуться и промолчать. Остановиться я не мог…

Остановила меня Елена Павловна.

— Андрей Михайлович, — сказала она, складывая в стопку тетради. — Мужчины, как я понимаю, делятся на три типа: первые мямлят и смущаются, вторые изображают наивных нахалов, третьи, самые противные, ведут себя так, словно все услуги уже оплатили через фирму “Заря”…

— Простите, — находчиво ответил я и почувствовал, как от стыда у меня затеплились уши.

— Андрей Михайлович?! — изумилась Казаковцева, и шрамик на её щеке стал похож на свежий след от хлёсткой ветви. — Вы меняетесь на глазах!

— Я не меняюсь… Я, собственно, из первого типа, но осваиваю, так сказать, смежную специальность…

— Первый тип мне тоже не нравится.

— А второй?

— И второй, — холодно посмотрев, отрубила она. — А если вы всерьёз решили заняться взаимными посещениями, сходите и к Алле Константиновне… Она гораздо опытнее меня!

“Ничего не скроешь”, — горько подумал я и неловко, даже как-то нелепо стал выпрастываться из-за тесного учительского стола.

2

Оказывается, мы прообщались с Еленой Павловной целую перемену. Не успел я выйти в коридор, развести по углам двух не то боксирующих, не то “каратирующих” пятиклассников и вернуть плачущей девчушке похищенный микрокалькулятор — раздался звонок. Гул голосов и толчея достигли запредельных показателей и постепенно пошли на убыль. Наверное, сейчас со стороны наша школа похожа на огромную старую радиолу, внезапно отключённую от сети. Кстати сказать, здание у нас давнишнее, четырехэтажное, украшенное с фасада невыразительными от регулярной побелки профилями четырех гениев.

Но я отвлёкся. Буйство и половодье перемены после звонка улеглось, школьники в ожидании преподавателей стали скапливаться возле кабинетов. С общеизвестным вопросом “Где журнал моего класса?” мимо тяжело проследовала преподавательница химии Евдокия Матвеевна Гирина; улыбаясь, она раздавала дружественные подзатыльники малышне, по неопытности попавшей ей в кильватер.

Поседелый учитель математики Борис Евсеевич Котик стоял возле двери и подозрительно, как суровый капитан, оглядывал вернувшихся из увольнения учеников. Пропустив в класс последнего, он медленно и со значением закрыл дверь, словно задраил люк подлодки, отправляющейся в автономное плавание.

Ещё какое-то время по коридору метался взволнованный Тимофей Свирин: его портфель был надёжно спрятан жестокосердными старшеклассниками. Я тоже сообразил не сразу, потом дотянулся и снял искомую сумку с противопожарного ящика. Осчастливленный ребёнок просунулся в кабинет литературы и начал сбивчиво объяснять своё опоздание Алле Константиновне Умецкой. Наконец ему разрешили присутствовать, и Алла, подойдя к порогу, чтобы плотнее затворить дверь, по какой-то навязчивой учительской привычке выглянула в коридор, увидела меня и еле заметно кивнула. В следующий момент я сообразил, что виновато улыбаюсь захлопнутой двери.

О, закрытая классная дверь! За ней происходит чудо воспитания и обучения, таинственный процесс взаимообогащения учителя и ученика. Если прислушаться к звукам, доносящимся из кабинетов, можно немало узнать о тех, кто, стоя у доски или расхаживая между партами, сеет в пределах школьной программы разумное, доброе, вечное…

Из кабинета литературы отчётливо слышен громкий, твёрдый голос Умецкой: “В образе Хлестакова Гоголь хотел показать такое негативное явление, как хлестаковщина”. А ведь десять лет назад моя бледненькая однокурсница Аллочка получала свои “тройки” только потому, что великодушные преподаватели не хотели омрачать сессию девичьим обмороком. Разговаривала она тихо, точно боясь своего собственного голоса. Однажды летом мы сидели с ней на свежеотесанных брёвнах возле тёмных объёмов недостроенной фермы, и Алла, ёжась под моей штормовкой м надписью “Selo Borisovo — 1975”, жалобно повторяла: “Скажи что-нибудь! Почему ты молчишь?” А я совершенно не знал, что говорить. Я тогда ещё не умел произносить обязательные в этих случаях и ни к чему не обязывающие слова.

— Так и будешь молчать? — послышалось из-за двери.

Помню, как во время осенней практики Алла обиделась на непослушных ребят, расплакалась и выбежала из класса. На итоговой конференции заведующий кафедрой, анализируя этот печальный случай, трясся от негодования и предлагал Умецкой сменить, пока не поздно, профессию. Доцент был историком дальневосточного пионерского движения и не мог предвидеть, какой станет Алла, какая твёрдость появится в голосе, в глазах, в походке. Вот так живёшь, ощущая себя тридцатилетним младенцем, а потом внезапно оглянешься и увидишь, что друзья твоей юности неузнаваемо изменились, что, идя по городу, ты можешь долго рассказывать о старых домах, стоявших некогда на месте новостроек, что твои годы, поделённые на два, равняются возрасту девятиклассницы. Но я отвлёкся…

Дальше по коридору — кабинет математики. Борис Евсеевич говорит тихо и монотонно: из коридора слов не разберёшь. Но время от времени за дверью раздаётся дисциплинированный смех, который так же организованно обрывается. Не знаю, чем можно рассмешить на уроке алгебры, но известно, что ученикам Котика, подававшим документы на мехмат, забирать их оттуда не приходится. А ведь, как говорится, статистика не учитывает армию абитуриентов, подготовленных Борисов Евсеевичем в свободное от работы время.

Из кабинета биологии, где ведёт урок Полина Викторовна Маневич, слышен ровный гул: учитель говорит о своём, дети о своём. Полина Викторовна тонкая светская женщина, нагрузка у неё маленькая, и зарплату она с улыбкой называет “косметическим пособием”. Маневич дважды сходила замуж, и того, что бросили на поле брака в страхе бежавшие мужья, ей хватит надолго. Она ведёт светскую жизнь, постоянно толкается на приёмах, премьерах, вернисажах, запросто достаёт книги, которые мы, грешные, видим только на международных ярмарках, но при всем при том на её уроках стоит совершенно оловянная скукотища.

А вот в кабинете истории — творческий беспорядок, слышно, как ребята шумно доказывают недоверчивой Кларе Ивановне Опрятиной необходимость установления абсолютной монархии во Франции. Дискуссии и педагогические эксперименты — её слабость, однажды на уроке в свободном, но хорошо подготовленном споре, “меньшевики” — девочки — чуть не забили “большевиков” — мальчиков, — слава богу, методист из гуно восстановил историческую справедливость. Ученики Клары Ивановны, надо сказать, имеют представление о том, что, кроме борьбы производительных сил с производственными отношениями в истории случались и другие любопытные факты. Я дважды сидел на уроках Опрятиной, и мне иногда казалось, что вот сейчас она поинтересуется: “А что по этому поводу думает некто Петрушов?” На всякий случай я начинал прикидывать, как смогу ответить, и покрывался испариной, обнаруживая, что давно разучился отвечать, а умею только спрашивать. Никогда не пойму, зачем Клара Ивановна согласилась быть завучем. Это так же нелепо, как если бы она взялась вести занятия по строевой подготовке вместо нашего военрука Жилина, который носит свою майорскую форму с той серьёзностью и значительностью, на которую способны только отставники. Мало того, Опрятина чуть не стала директором! Но я отвлёкся…

Дверь следующего класса распахнута настежь, значит, там как раз даёт урок директор школы Станислав Юрьевич. Фоменко. Ещё в институте Стась был комиссаром сводного стройотряда и уже тогда обещал вырасти в крупного организатора наших побед. Вот и сейчас, вытягивая из оцепеневшего ученика глубоко запрятанные знания, Фоменко продолжает руководить детским учреждением. За учительским столом сидит печальный завхоз Шишлов и заполняет ворох бумаг. За такую маленькую зарплату, которую получает Шишлов, производить материальные ценности нельзя, можно их только охранять. У себя в подсобке завхоз устроил живой уголок: держал белого крысёнка Альбертино, а после скандала, устроенного санэпидемстанцией, завёл аквариум со скаляриями — плоскими рыбками, похожими на кленовые листья, высушенные между страницами учебника.

Стась державно расхаживал по классу и одинаково пристально следил за тем, как на доске решается система линейных уравнений и как продвигается дело у Шишлова. Наконец он увидел меня, дружественно кивнул и строго показал глазами на журнал, что означало: хоть ты и однокашник, но журнал заполнять все-таки надо, а то, не ровен час, нагрянет проверка, и по шее получит директор, а не ты! Я незаметно вытянулся во фрунт, щёлкнул каблуками и спустился на второй этаж.

Здесь было неспокойно: в кабинете химии у Евдокии Матвеевны Гириной, в просторечье — Гири, кого-то шумно выгоняли из класса.

— Нет, ты выйдешь! — истошно приказывала Гиря. Судя по голосам, класс поддерживал товарища, который ни за что не хотел отрываться от суммы знаний, накопленных человечеством. Говоря языком химических терминов, за дверью шла бурная реакция — и было неизвестно, кто в конце концов выпадет в осадок. Поскольку там за право на образование боролся мой, девятый класс, я решил вмешаться.

У порога, судорожно сжимая в одной руке портфель возмутителя спокойствия, а другой указывая теперь уже не на дверь, а на меня стояла Гиря: лицо бордовое, в глазах слезы, очки запотели. Нарушитель (опять Кирибеев!) монолитно сидел на своём месте, образуя со столом единое целое.

— Тогда уйду я! — бросила последний довод Евдокия Матвеевна.

— Портфель-то оставьте! — ответил наглец.

Ребята меня заметили и с интересом ждали, когда классного руководителя обнаружат противоборствующие стороны. Первым меня увидев Кирибеев, устало усмехнулся, почесал подбритый висок, нехотя встал и направился к двери. У порога он задержался, перехватил из рук окаменевшей Гири портфель и вышел из класса.

— Подождёшь меня возле учительской! — распорядился я вдогонку.

Кирибеев оглянулся, и выражение его лица можно было толковать двояко:

1) Жду.

2) Жди!

— Это какой-то кошмар! — запричитала Гиря, возвращаясь к доске, где под заголовком “Железо в природе” рябила химическая криптограмма. — Когда все это кончится?

Не знаю, что она имела в виду: свой выход на пенсию или тот торжественный миг, когда народное образование всю полноту ответственности за выпускников переложит на плечи внешкольных организаций?

Я заторопился в учительскую. В актовом зале ребята пели о празднике “с сединою на висках”, готовились к Дню Победы. В кабинете физики была мёртвая тишина: наверное, Лебедев дал самостоятельную работу и читает в оригинале Агату Кристи. Язык он знает получше нашего “англичанина”-почасовика Игоря Васильевича.

Вот тебе и свободный урок! А я-то рассчитывал потратить “окно” на то, чтобы обдумать и записать планы уроков, которые проводил на прошлой неделе: порядок есть порядок. Теперь же, в новой исторической ситуации, нужно объясняться с Кирибеевым, выставленным вопреки всем инструкциям из класса. Считается почему-то, что жизнь и здоровье ученика, присутствующего на уроке, находятся в полной безопасности, в то время как ребёнок, изгнанный в коридор, становится лёгкой добычей любой трагической случайности. А значит, преподаватель, допускающий такую форму воздействия, как удаление нарушителя дисциплины с урока, рискует оказаться осуждённым в лучшем случае завучем, в худшем — народными заседателями…

Возле учительской было зловеще безлюдно. Я поспешно заглянул в комнату: целый и невредимый Кирибеев, вальяжно раскинувшись в кресле, ожидал моего прихода. “Неприятный парень!” — подумал я. У него — тёмные, с каким-то синтетическим отливом волосы, узкое бледное лицо, сросшиеся брови, а под глазами недетские морщинистые мешки… Я подумал и вдруг почувствовал, что Кирибеев угадал мои мысли. Все дети — экстрасенсы! Хотя, впрочем, с другой стороны, у меня тоже выступают мурашки, если кто-нибудь приближается ко мне с дурными намерениями…

Я сел с Кирибеевым, подождал, пока он догадается сменить позу отдыхающей одалиски на более подобающую для данной ситуации, потом профессионально нахмурился и поинтересовался, как дошёл он до жизни такой?

— Ну, дошёл! — вызывающе согласился он, и тут же раздался телефонный звонок.

— Школа! — ответил я и пожалел, потому что “беспокоили” из роно. — Это учительская, вы позвоните в канцелярию!… — но мне было объяснено, что канцелярия “вымерла” и кроме меня выполнить обязанности неизвестно где болтающейся директорской секретарши некому. — Подождите, возьму чем записать! — перебил я женщину, которая привычной скороговоркой уже начала диктовать телефонограмму. — Так… Теперь можно… Пишу…

“На основании приказа № 92 роно от 25.04 прошу обеспечить явку пионерских отрядов для участия в празднике “Рождение пионерского отряда”. Форма одежды парадная. Ответственные за жизнь и здоровье детей — классные руководители”.

Я невольно поёжился, но прочувствовать всю глубину этой ответственности не успел, потому что следом шла вторая телефонограмма:

“Директору школы. Завхозу. Сегодня, до 15.00 сдать сведения по расходу электроэнергии за апрель”.

Видимо, этой самой отчётностью и занимались во время урока Стась и печальный завхоз Шишлов. А женщина из роно между тем требовала передать ещё что-то на словах ответственным за питание, но тут уж я вспылил и объяснил: в конце концов она разговаривает не с секретаршей, а с преподавателем литературы!… Однако для неё это был не довод.

Положив трубку, я посмотрел на Кирибеева и по выражению его лица понял, что парня несколько удивила та многообразная пена, которую взрослые люди взбивают вокруг элементарного факта посещения школы.

— За что тебя выгнали из класса? — жёстко спросил я.

— Выгонять из класса запрещено. Я сам ушёл! — ответил юридически грамотный Кирибеев.

— Права свои ты знаешь — это хорошо. А обязанности?

— Я её первый не трогал.

— Допустим. А с чего началось?

— Она…

— Евдокия Матвеевна, — подсказал я.

— Гиря сказала, чтобы я ноги из прохода убрал.

— А зачем ты их выставил?

— А зачем столы такие маленькие делают? Нормально не сядешь.

— Ты бы так и объяснил Евдокии Матвеевне.

— Я объяснил, а она заверещала, что таких, как я, вообще на нарах учить нужно…

— Тебе не кажется, дорогой товарищ, — решил я видоизменить тему, — что ты неуважительно говоришь об учителе: “она”, “заверещала”…

— Я почему я должен уважительно говорить о человеке, которого не уважаю?

— Учителя ты обязан уважать!

— Ничего я никому не обязан!

Я долгим педагогическим взглядом посмотрел на Кирибеева, хотя уже понял, что продолжать разговор так же бесполезно, как объяснять глухонемому устройство стереофонических наушников.

— Возвращайся в класс, — холодно распорядился я, — и скажи Евдокии Матвеевне, что мы с тобой объяснились. А разговор этот мы ещё продолжим…

Кирибеев лениво встал, перекинул через плечо сумку с изображением разинутого рта певицы и двинулся прочь походкой, какая бывает у людей, сильно ушивающих брюки. Оставшись один, я ещё раз глазами пробежал телефонограммы, вспомнил толстенную амбарную книгу, лежащую на столе у секретарши директора, и подумал: чтобы выполнить все эти распоряжения, нужно создать ещё один педагогический коллектив во главе с директором, коллектив, свободный от преподавательской работы. Представьте себе две армии: одна воюет, а другая выполняет распоряжения командиров и начальников. И все довольны. Придя к такому выводу, я глянул на вмонтированные в стену часы и обнаружил, что от моего “окна” осталась одна “форточка”.

3

Пройдёт много лет, и высоколобый человек будущего, читая пожелтелые страницы наших отчётов, докладов, справок, порадуется за своих везучих предков, которым выпало покайфовать в золотом веке. Так я рассуждал, сочиняя планы уроков. Между прочим, в школе мне приходится писать гораздо больше, чем в газете, где я проработал шесть лет и откуда уволился полгода назад. Все началось с придирок нового главного редактора, а поругаться с начальством — то же самое, что поссориться с силами природы! Тем более если твой уважаемый руководитель принадлежит к значительной прослойке деятелей, использующих могучий двухтумбовый стол одновременно как пьедестал, таран и флюгер. В отличие от прежнего главного редактора, торопливого, нервного, отходчивого, новый шеф не говорил, но отливал слова в редком металле, а по личным нуждам шествовал так, словно направлялся к трибуне. Только однажды я видел его по-настоящему взволнованным: ему позвонила жена и сообщила, что на них катастрофически протёк вышеживущий товарищ, оказавшийся к тому же и вышестоящим. Новый шеф пришёл к нам из профсоюзов, где руководил спортом. Но это раньше могли взять и поставить человека без слуха во главе консерватории, теперь перед любым подобным назначением глухую, как тетеря, кандидатуру будут долго и упорно учить. Но я отвлёкся…

— Полагаю, нам придётся расстаться! — в одночасье сообщил мне руководитель родного печатного органа.

— Вы разве уходите? — участливо спросил я.

Шеф пожал плечами и посмотрел сквозь меня на свою секретаршу: борясь с гордостью, она как раз вносила в кабинет поднос, уставленный тарелками. Специальной столовой для начальства у нас не было, и главный редактор предпочитал питаться в номенклатурном одиночестве.

Естественно, через месяц я получал в кассе расчёт, подслащённый каким-то завалявшимся гонорарчиком, а местком, призванный защищать мои профессиональные интересы, щепетильно вернул мне семьдесят шесть рублей — взносы в “чёрную кассу”. “Ты должен бороться! — убеждали ребята из моего отдела эстетического воспитания. — Все тебя поддержат!” Но я привык работать, а не бороться. Думаю, именно из-за многочисленных креслоборцев проистекает немалое количество наших несуразиц. Я был спокоен: меня давно переманивали в молодёжный журнал — тихий пансион для путешествующих в прекрасное по сравнению с сумасшедшим домом ежедневной газеты. Я гордо и неторопливо сдал дела — рукописи, начатые темы, картотеку, оргтехнику. Два моих материала, очерк и рецензия, были засланы в набор под псевдонимом. Впоследствии шеф их очень хвалил за остроту, стиль и вообще заметил, что после того, как “коллектив отторг Петрушова, отдел стал работать энергичнее, слаженнее, интереснее…”.

Но одну тему я все-таки заначил: во-первых, в журнал нужно было прийти со стоящей идеей, а во-вторых, не хотелось останавливаться на полпути. Все началось с того, что парни из службы “Память”, работавшей под моим чутким руководством, притащили воспоминания деда, заведовавшего перед войной литературным отделом нашей газеты. К нему-то и носил свои рассказы двадцатипятилетний учитель словесности Николай Пустырев. Один рассказ дедуля даже напечатал и схлопотал выговор, что по тем временам было очень серьёзно. Но главное заключалось в другом: эти предвоенные лобастые мальчики работали как сумасшедшие, тогда и строили, и писали быстро и много. Богатыри — не мы! Так вот, у Пустырева в столе лежал большой роман. Рукопись прочитал и очень хвалил Михаил Афанасьевич Булгаков, а потом ещё кто-то, чьим мнением тогда дорожили намного больше. Заинтересовавшись, я разыскал в затрёпанной довоенной подшивке опубликованный рассказ, он назывался “Выше неба” и повествовал о молодом лётчике, мечущемся между страстью к небу и любовью к девушке. Я читал и все ждал, когда же эти два порыва сольются в едином устремлении, но так и не дождался. Но гораздо больше поразило меня другое: у Пустырева было редкое чувство слова, тот абсолютный языковой слух, который даётся от рождения и очень немногим.

Я завёл папку с надписью “Николай Иванович Пустырев. Потерянный роман” и начал искать. К моменту моего нежного прощания с новым шефом удалось кое-что выяснить. Оказывается, в 1940 году Пустырев неожиданно расстался с преподавательской работой, хотя был блестящим словесником и послушать его уроки приходили из других школ. “Искусство требует жертв”, — осторожно заметил по этому поводу бывший сослуживец Пустырева, ныне ответственный работник минпроса. Встретился я и с теми, кто когда-то учился у Николая Ивановича, один из них, директор большого завода, захлёбываясь, вспоминал, как Пустырев поставил в школьном драмкружке “Тартюфа” и сам великолепно играл Оргона. Уйдя из школы, Пустырев поддерживал отношения с некоторыми своими учениками, они-то и помогли ему в октябре 1941 года перевезти вещи, включая архив, на квартиру сестры, жившей в Балакиревском переулке.

На фронт Пустырев попросился в первые дни, поначалу его не брали, кажется, из-за плохого зрения. У меня есть фотография, и я хорошо представляю себе этого худощавого волевого парня, носившего очки, точно досадную уступку мировому капиталу. Не успев написать ни одного письма, в октябре 41-го он пропал без вести. Теперь, спустя полвека, мы воспринимаем слова “пропал без вести” как “погиб”, но тогда они вбирали и совершенно иной смысл.

В начале сорок второго года Тамара Пустырева эвакуировалась в Казахстан, и все мои попытки выяснить её дальнейшую судьбу оказались бесполезными. Не думаю, что архив брата она повезла с собой по адовым дорогам эвакуации, но роман все-таки сохранить могла, и лежит сейчас моя милая рукопись где-нибудь между старинными письмами и книжками коммунальных платежей. А может быть, Тамара догадалась отнести роман в местное издательство, и пустыревский труд похоронен в завалах юношеской и пенсионной графомании. Это был тупик.

Тогда я пошёл другим путём — принялся разыскивать товарищей Пустырева по учительскому институту, что было несложно: в отличие от меня и многих моих однокурсников, они до пенсии проработали в школе. И хотя во времена пустыревского студенчества парней в учительском институте было достаточно, общался я в основном со старушками, похожими на увядших актрис и отставных общественных деятельниц одновременно. Все они со вздохом доставали снимок выпускного курса и таинственно рассказывали, как накануне прощального бала Коля Пустырев поссорился с Лялечкой Онучиной и даже поначалу отказывался фотографироваться. Потом, оказывается, состоялось примирение, и я представляю эту сцену по тогдашним фильмам: он бурно врывается в комнату, удерживая клумбоподобный букет, а она, отвернувшись к окну, ещё плачет, но уже смеётся. “Ищите Лялечку, она знает о Коле все!” — в один голос советовали старушки. И я нашёл шестидесятипятилетнюю Лялечку, вычислил, отыскал в Улан-Удэ. Точнее, мы нашли, и вчера наконец пришло письмо от Елены Викентьевны Онучиной-Ферман. Честно говоря, я хотел принести конверт в класс нераспечатанным, но не удержался и прочитал…

Но я забежал вперёд, а тогда пути поисков только нащупывались, и мне очень хотелось прийти в журнал со стоящим материалом, хотя очевидно, что карточные расходы, записанные на салфетке рукой, скажем, Некрасова, ценятся много выше романа какого-то безвестного довоенного литератора…

Впрочем, с журналом вышла неувязка: место, которое вот-вот должно было освободиться, — не освобождалось. Пенсионер со стажем, занимавший его, неожиданно почувствовал себя лучше, а может быть, просто понаслушался рассказов о том, что пожилые люди обычно не выдерживают праздности, и решил продлить своё активное долголетие.

Я негаданно получил творческую свободу, о чем втайне мечтает любой штатный журналист, и по вечерам с чувством превосходства смотрел на энергичных западных безработных, постоянно появляющихся в сюжетах программы “Время”.

Когда ты имеешь кресло, тебя ежедневно засыпают просьбами написать что-нибудь эдакое, но приходится отказываться за неимением времени и сил, поэтому первое, что я сделал, оказавшись на “вольных хлебах”, — обошёл дружественные редакции и получил радостные заверения и обещания позвонить, как только появится интересующая меня тема. Но выяснять, какая именно тема меня интересует, никто не стал. В других местах меня хлопали по плечу и говорили:

— Будет что-нибудь стоящее — неси!

А что нести? Журналист, приученный строчить в ежедневную газетную прорву, наивно думает: вот раскидаю “текучку” — и напишу, уж я-то напишу! Но с правом выбора приходит растерянность, а с творческой свободой — редкие гонорарчики вместо небольшой, но позволяющей спокойно смотреть в завтрашний день зарплаты. Молчаливый укор в глазах труженицы-жены меня не ожидал, так как я подошёл к своим тридцати годам с паспортом, не тронутым штампами загса, а родителям, проживающим далеко от Москвы, о некоторых переменах в жизни сообщать пока не стал.

За месяцы вольного хлеборобства я нарубил несколько очерков, репортажей и рецензий, изобрёл полдюжины интервью, но стойкий пенсионер держался. Мне уже приходила идея отдать без остатка свой талант и опыт многотиражной печати, обещавшей к окладу ещё и премии за освоение новой литейной техники, но как раз тут и произошла встреча, имевшая для меня, как сказал бы большой писатель, судьбоносное значение.

Однажды я зашёл в бывший мой отдел, попил с ребятами чаю, выслушал гневные комментарии к утренней планёрке, узнал, что в отделе писем новая и очень милая девушка и что наш редактор не отличает Авдотью Панаеву от Веры Пановой. Комната, где я проработал шесть лет, изменилась: на стене пока ещё висел шарж, изображающий меня капитаном тонущего пиратского барка, но за моим столом сидел незнакомый парень. Стол он почему-то переставил, наверное в целях самоутверждения. В общем разговоре появились обороты, прозвища, намёки, мне уже непонятные, а когда принесли гранки и все бросились вычитывать материалы, по обыкновению ругая линотипистов, ответственного секретаря и шефа, — я почувствовал себя человеком, совершающим праздную прогулку вдоль работающего конвейера…

Часа полтора я фланировал по улице: терпеливо стоял перед красным светом, неторопливо переходил улицу, косясь на вибрирующие от ненависти к человеку автомобили, ускорял шаг, чтобы составить более полное представление о понравившейся незнакомке, останавливался перед газетными стендами и радовался мастерству коллег, умудряющихся в двухсотстрочном очерке дать настолько обобщённый образ современника, что прототип уже не играет роли.

Встреча произошла в метро. На “Площади Революции” вагон превратился в детскую игровую площадку. На платформе последнего мальчишку ещё отдирали от нагана, который сжимает в руке бронзовый матрос, а по вагону мимо натянуто улыбающихся пассажиров уже носились горластые школьники. Ребят, естественно, сопровождали взрослые: двух ошалевших родительниц можно было сразу установить по суетливым движениям и неуверенным окрикам, какие наблюдаешь у общественных инспекторов ГАИ, зарабатывающих себе дополнительные дни к отпуску; третьей была Алла Умецкая. Последний раз мы виделись с ней восемь лет назад, когда меня, учителя с годовым стажем, призвали на срочную военную службу. Да-да, тогда мы последний раз собирались все вместе: Стась, Алла, Лебедев… Они же, вместе с другими моими друзьями, проводили меня на сборный пункт. До сих пор помню, как неловко чувствовал себя в стареньком отцовском пальтеце рядом с молодой и красивой Аллой. Из армии я написал ей несколько писем, в которых, блюдя наставления командиров и начальников, не раскрывал род войск и дислокацию части, а попросту сообщал, что мой новый профессиональный праздник 19 ноября и что служу я в местах, где отбывал наказание Федор Михайлович Достоевский. Алла написала мне несколько писем, а потом, как сообщил Стась, “сообщилась браком и заматерела”. Впрочем, наши отношения как любовь не квалифицировались — и поэтому обижаться было не на что.

За полтора года службы я в совершенстве освоил воинскую специальность “заряжающий с грунта” и отредактировал несколько сотен писем, которые мои однополчане отправляли домой. Сначала было трудно, потому что воин первого года службы, или “салага”, подчиняется не только офицерам, но и солдатам-”старикам”, а те за полгода до “дембеля” становятся необычайно капризными и требовательными. Вместе с крепкими ребятами-уральцами моего призыва мы поднялись на борьбу за уставное равноправие и при помощи замполита дивизиона, сломав многолетнюю традицию, победили.

Все годы учения в пединституте моё перо тянулось к бумаге, и вот стоило мне послать несколько информашек в дивизионную газету “Отвага”, как я превратился в любимого военкора. И ничего удивительного, ибо все эти “ефрейторы Недыбайло”, “рядовые Ковтунадзе”, “сержанты Сидоровы”, как говорят учёные, суть псевдонимы одного-единственного молодого лейтенантика — корреспондента “дивизионки”. А тут — живой военкор! К концу службы я широко и привольно печатался в армейской, а также окружной печати. Венцом моего творчества стали четырнадцать строк под названием “Расчёт к бою готов!” в “Красной звезде”!

В армии думаешь: вот только вернусь, со всеми перевидаюсь, всех обниму! Но оказалось, мои бесконечные полтора года на гражданке пролетели так быстро, что у родителей даже не успела подойти очередь на импортную мебель, а фундамент, заложенный рядом с домом, так и не стал новостройкой. Стась, увидев меня в пушистой дембельской шинели, спокойно и дружелюбно обнял, потом показал своей жене Вере и пригрозил ей, улыбаясь: “Если будешь пилить, снова призовусь!” От Фоменко я узнал, что Алла вместе с супругом трудится в развивающейся стране, что муж её — трепач и что его любимое выражение — “качать валюту”.

Я зашёл в школу, где работал до призыва, и застал классическую картину Репина “Не ждали!”. Часов для меня не оказалось, но я не настаивал, потому что уже осенила меня своими похожими на рычаги линотипа крылами муза журналистики.

Бывший секретарь парткома нашего пединститута, как удалось выяснить, перешёл на работу в горком партии; я припал к стопам, и он, ворча о феминизации учительской профессии, позвонил в редакцию. Вакансий, разумеется, не было, их и не бывает никогда, но меня взяли на гонорар. Иными словами, сколько напишу — столько получу. За первый же мой материал “Путь к сердцу рабочего” (о безобразной работе треста столовых) главный редактор получил сначала выговор на самом высоком уровне, а потом на ещё более высоком уровне — благодарность. Второй мой материал… Но я опять отвлёкся!

Итак, вернёмся на станцию метро “Площадь Революции”. Поезд тронулся, детские вопли и грохот мчащегося состава образовали миленький дуэт, но Алла соблюдала полное спокойствие среди разбушевавшихся учеников, и только её зеленые, ненавязчиво подкрашенные глаза время от времени вспыхивали концентрированной строгостью и пригвождали к месту особенно разбезобразничавшегося ребёнка.

— Какие все-таки недисциплинированные дети! — завозмущался старичок, все своё детство, наверное, промаршировавший под барабанный бой. — Уймите же их наконец!

— Да и пусть побегают! — добродушно разрешила старушка.

— И попрыгают! — со смехом добавил я.

Алла медленно повернула голову, чтобы рассмотреть остроумного пассажира, и наши глаза, что называется, встретились… Поначалу она меня совершенно не узнала, но потом бросилась навстречу со словами, что я нисколько не изменился.

— Я тебя все время читаю! — радостно сообщила Алла, опомнившись от бурного узнавания.

— А куда вы едете? — перевёл я разговор на другую тему.

— В Измайлово, на соревнование… Завтра обязательно расскажу Стасю и Максику! Мы уже давно хотели встретиться с тобой, даже в газету тебе звонили!

— Когда?

— Несколько раз. Только у вас там никогда никого не бывает, даже удивительно, как газета каждый день выходит!

— Мне тоже удивительно, — согласился я. — А ты, значит, видишься с ребятами?

— Вижусь? Я работаю с ними в одной школе!

Заинтересовавшись, с кем это так улыбчиво беседует их неумолимая учительница, дети поутихли, в глазах мамаш засветилось женское соучастие, а занудливый старичок ехидно заметил, что у всех дамочек, даже “пэдагогов”, на уме одно и то же.

Метропоезд, вырвавшись из грохочущей темноты тоннеля, стал тормозить, мелькающая за окнами подземная архитектура постепенно замедлила движение и остановилась. Алла протянула руку и через мгновение, властная и недоступная, считала по головам учеников, которых измученные родительницы пытались выстроить в колонну…

4

Стрелка на больших электрических часах громко ударилась о цифру “20” — и тут же загремел звонок, возвестивший об окончании урока. Одновременно со звонком в учительскую вошла Полина Викторовна, она сразу сняла трубку телефона, уселась в кресло и до конца перемены отрезала нашу школу от внешнего мира.

Следом появилась обиженная на жизнь Евдокия Матвеевна, хрястнула по столу кипой лабораторных тетрадей и, всем своим видом давая понять, что перемена — не время отдыха, углубилась в проверку, зло подчёркивая красным карандашом обнаруженные ошибки. Затем в комнату впорхнули три (никак не запомню их имена) преподавательницы начальных классов, они редко спускаются сюда со своего четвёртого этажа, разве что покурить. Наша учительская, кстати сказать, состоит из двух смежных комнат, большой и маленькой, где в случае необходимости можно подымить так, чтобы не видели ученики, которые этим временем сами смолят где-нибудь в туалете. Кроме того, в маленькой комнате (её вслед за Борисом Евсеевичем именуют “курзалом”) можно обсудить личные и производственные проблемы, пожаловаться на судьбу и директора, примерить обновы.

Учительницы младших классов занялись как раз примеркой, потому что когда, нетерпеливо разминая сигарету, Котик пытался войти в “курзал”, оттуда раздался страшный визг, по давней традиции обозначающий потревоженную женскую стыдливость.

— “Курзал” занят! — грустно констатировал он и переключился на Елену Павловну, расправлявшую перед смутным, покрытым тёмными пятнами зеркалом свою новую, довольно рискованную кофточку. — Леночка, вы очень дорогая женщина! — вздохнул Борис Евсеевич.

— О чем вы говорите! Лучше вспомните, как были одеты десятиклассницы на Новый год! — вставила Полина Викторовна, прикрывая трубку ладонью. — На приёмах такого не увидишь…

— Хорошо были одеты, в соответствии с растущими потребностями! — согласился Котик.

— В соответствии с непонятными возможностями! — тонко улыбнулась Маневич.

— У нас-то что! — взмахнула рукой Казаковцева и манекенисто отвернулась от зеркала. — В спецшколах (мне однокурсница рассказывает) вообще с ума сойти можно! Бриллиантовые серёжки на физкультуре теряют… Подруга французскую шубу купила, последние отдала и стесняется носить: все старшеклассницы в таких ходят!

— Куда мы идём? — ужаснулась Полина Викторовна, вороша телефонную книжку.

— Андрей Михайлович, вы в тряпочных разговорах принципиально не участвуете? — насмешливо спросила меня Елена Павловна, и пока я прогревал мозги, чтобы достойно ответить, она, пожав плечами, скрылась в “курзале”. Там её приняли тихо: или уже закончили примерку, или сразу почувствовали свою сестру.

Некоторое время все молчали, и стал отчётливо слышен гул перемены. В учительскую, интеллигентно сутулясь, зашёл Максим Эдуардович Лебедев, вяло поздоровался, достал из кармана душистый носовой платок и, сняв очки, начал задумчиво протирать отливающие янтарём толстые стекла.

— Это хамство! — неожиданно крикнула Гиря и швырнула красный карандаш. — Неужели никто не может сказать Казаковцевой, что в таких кофтах по школе-то не ходят!

— А как же ей ходить? — удивился Борис Евсеевич.

— Как все! — ответила Гиря: на ней был темно-зелёный костюм из чистой полушерсти.

— Что значит как все? — возразил Котик. — Тогда уж лучше снова мундиры ввести. Кстати, может быть, их зря отменили!

— При чем здесь мундиры-то? Совесть надо иметь! Она бы ещё майку одела…

— Майки, Евдокия Матвеевна, надевают, — вкрадчиво подсказал Борис Евсеевич.

— Да не цепляйтесь вы к словам-то! — возмутилась Гиря.

Максим Эдуардович вздохнул и отвернулся, точно воспитанный человек, вовлекаемый в магазинную ссору. Котик примирительно развёл руками и подсел ко мне.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2