Подобная активность не могла не вызвать беспокойства, отражение которого можно обнаружить в некоторых популярных изданиях («Современное евангелие», «Защита моего дяди», «Философия истории»), которые откровенно черпали свои доводы в арсенале Вольтера. Пользовавшийся достаточной известностью Луи Себастьян Мерсье опубликовал в 1770 году роман-предвидение «2440 год, мечта о его несбыточности». В 1786 году он добавил к тексту еще одну главу, в которой его мечта обогатилась видением, предвосхищавшем одновременно «Протоколы сионских мудрецов» и гитлеровский геноцид:
«Евреи, – констатировал рассказчик из 2440 года, – размножились почти сверхъестественным образом при попустительстве других народов, проявивших исключительную терпимость. В результате они решили, что пришло время возродить закон Моисея и возвестить его миру всеми способами, которые давало им огромное богатство… Они считали себя народом-предшественником христиан, созданным для подчинения остальных, и для этого объединились вокруг своего вождя (… ). Титул короля евреев, возложенный на некоего честолюбца, вызвал политическую бурю; возникшие потрясения не могли нас не обеспокоить. Мы не хотели проливать много крови, а этот народ, со своей стороны, был готов к возобновлению всех ужасов, которыми изобилует его история, и где он был действующим лицом или жертвой. Вы оставили в покое эту закваску, которая незаметно распространилась по всем странам Европы (… ). Их ярость испугала нас, можно было подумать, что дело идет к тому, что в мире не останется никого, кроме верующих, преданных закону Моисея (… ). Пришлось прибегнуть к решительным мерам, чтобы подавить это кровожадное суеверие… »
Автора «Парижских таблиц» Мерсье можно рассматривать как выразителя интересов цеховых организаций.
С политической точки зрения радикальная реформа положения французских евреев отныне перешла в практическую плоскость. Просвещенный австрийский монарх Иосиф II подал пример, последовательно издав «эдикты о терпимости» для протестантов (1781 г.) и евреев (1783 г.). Его зять Людовик XVI приказал Малербу в 1787 году урегулировать протестантский вопрос, а затем поручил ему заняться еврейской проблемой. Этот крупный государственный деятель монархии пришел к выводу, что реформа положения евреев была столь же необходимой, сколь тяжелой. По его мнению, евреи составляли не государство в государстве, а государство в государствах (imperium in imperiis). В этом плане он сравнивал их с иезуитами: как и у них «руководители этого народа приходят на помощь отдельным лицам в той мере, в какой необходимо, чтобы отчаяние не вынудило их отказаться от своей религии, но никогда не выходят за рамки того, что необходимо для этой цели». Он относил к пророку Иеремии и вавилонскому плену политику, заключавшуюся в том, чтобы «склоняться перед бурей в ожидании осуществления великой мечты о возвращении на Землю обетованную и жить среди господствующих народов, не смешиваясь с ними и всегда оставаясь чужим народом». Но для Малерба не возникал вопрос о том, чтобы заставить еврейские массы искупать ошибки своих вождей: «Эти несчастные тем не менее являются людьми, которые не смогут нигде найти себе пристанища; их изгнание – это варварство, почти равносильное тому, что привело к изгнанию морисков из Испании в 1610 году. Но Малерб удалился от дел в 1788 году до того, как он успел представить свой проект реформы.
Итак, эмансипация оказалась включенной в повестку дня. Академия Меда в 1785 году объявила конкурс на тему: «Есть ли средства сделать евреев во Франции более счастливыми и полезными?», так что подразумевалось, что они не являются ни счастливыми, ни полезными. Из десяти поступивших на этот конкурс сочинений почти все отражали дух Просвещения, т. е. уверенность в возможности разрешить все проблемы путем издания хороших законов, и предвосхищали централизующие и нивелирующие принципы Революции. Так, аббат Грегуар сначала выражал надежду, что «однажды окажется возможным выкорчевать эту разновидность арго, этот германско-еврейско-раввинистический жаргон, которым пользуются немецкие евреи и который служит лишь для увеличения невежества и сокрытия обмана»; после этого он сформулировал общее пожелание об «упразднении жаргонов [патуа] во имя политического спокойствия и распространения просвещения». Чтобы лучше понять эту атмосферу, следует уделить немного внимания конкурсу, объявленному академией Меда.
Академия не нашла ни одну из десяти представленных работ полностью удовлетворительной. Авторов упрекали в том, что они не учитывали всех препятствий на пути возрождения евреев; среди прочего отмечался «страх перед евреями, численность которых возрастает с большой скоростью, опасения создать в лоне королевства отдельный и по-прежнему чуждый народ, который, воспользовавшись свободой заниматься ремеслами и профессиями, чтобы увеличить свои капиталы, и свободой приобретения имущества для вложения капиталов, придет к захвату почти всех земельных угодий… ». Тем не менее с удовлетворением констатировалось:
«В целом, все полученные нами работы за одним или двумя исключениями указывают на наши предубеждения против евреев как на основную причину их пороков, и особенно того из них, который больше всего нас возмущает. Мы сами низводим их до состояния невозможности быть честными: как же мы можем требовать от них честности? Мы должны относиться к ним по справедливости, чтобы и они стали справедливыми по отношению к нам, таково желание человечества и всех разумных людей. Есть все основания верить, что правительство услышало это пожелание и не замедлит его осуществить».
В результате академия разделила свой приз между тремя работами, которые были опубликованы; их авторами были Залкинд-Гурвиц, аббат Грегуар и адвокат из Нанси Тьери.
Гурвиц, польский талмудист, занимавшийся в Париже ремеслом старьевщика, в дальнейшем стал хранителем восточного департамента Королевской библиотеки. Самостоятельно добившись эмансипации, этот еврей отошел от своей общины. Он писал: «Все, кто со мной знакомы, знают, что во Франции я совершенно одинок и не в состоянии пользоваться преимуществами, которые могли бы ввести для моего народа». Однако ему хватило смелосги заняться самозащитой, он даже оказался единственным, кто выступил в защиту своих братьев, утверждая, что такие, как они есть, они не уступают в добродетели христианам. Он писал: «Евреи – это самые мирные, самые трезвые, самые предприимчивые среди всех народов; тяжелые преступления почти не встречаются среди них, и единственные пороки, которые они разделяют с другими народами, – это ростовщичество и обман, да и то в значительной степени они являются результатом нужды, мести и предрассудков… Я утверждаю, что ни один стоик во всем мире не сможет на месте евреев быть более терпеливым и честным, чем они».
Иронически цитируя строку Вольтера: «Мои преступления – это ваши преступления, и вы меня за них наказываете», Гурвиц относил их к антиеврейским полемистам: «Они преувеличивают малейшие проступки евреев и обвиняют в них весь народ; к тому же они выдают следствия за причины; они говорят, что евреи заслуживают быть угнетенными, потому что они ростовщики и мошенники, вместо того чтобы сказать, что они ростовщики и мошенники, потому что их угнетают и им запрещено заниматься всеми законными профессиями». От евреев он переходил к иудейскому учению, проводя различие между «филантропией» и не слишком щепетильными выводами на основе «мести и отчаяния», которые извлекали из учения не слишком образованные раввины. Будучи и сам сыном раввина, он обсуждал эти вопросы со знанием дела. Попутно он обратился к королевскому правительству с заявлением, в котором констатировалось:
«Ложь, распространяемая по повода евреев, дает мощное оружие в руки пирронистов и атеистов. (Пиррон – древнегреческий философ, основатель школы скептицизма. – Прим. ред. ) В самом деле, какой веры может заслуживать история в целом и, особенно, библейская история, т. е. история евреев древности, если правительство поощряет столько клеветы против Библии и столько бессмысленных выдумок по адресу современных евреев, одобряет цинизм, с которым их выдают за народ пигмеев с косыми глазами и ограниченным умом… »
Автор этой апологии доказывал также, что за стенами гетто культивировались свои представления о чести, совсем как в парижских салонах:
«Мне остается ответить на третий упрек, адресованный евреям, а именно отсутствие у них честолюбия и полное безразличие к вопросам чести и к оскорблениям. Этот упрек совершенно лишен смысла – достойные люди пользуются уважением, бесчестных и невежественных презирают среди евреев точно так же, как и среди других народов. У них также проводятся диспуты в синагогах; их мудрецы не становятся хуже оттого, что не носят квадратных шляп; среди них также есть такие, кто не согласен занимать второе место в общине, подобно Цезарю в Риме. Если это честолюбие не приводит их к настоящей славе, то только потому, что угнетенное положение закрывает им этот путь… »
Очевидно, что наш автор постоянно сравнивает между собой те два общества, которые ему известны, еврейский, откуда он вышел, и тот, что он посещал в Париже. Возможно, эта двойная культура обостряет его зрение и делает из него предшественника еврейских социологов будущих поколений. Академия Меца проявила себя далеко не худшим образом, присудив ему первый приз, тем более что, принося извинения за свой «сарматско-французский стиль», этот искусный диалектик в то же время проявил себя сформировавшимся стилистом («Апология евреев в ответ на вопрос, имеются ли средства сделать евреев более счастливыми и более полезными во Франции", сочинение М. Залкинд-Гурвица, польского еврея Париж, 1789).
Две другие работы, награжденные академией, имели много общих черт («Очерк физического, моральною и политического возрождения евреев», сочинение г-на Грегуара, кюре диоцеза Меца. Мец, 1789, «Диссертация по проблеме, есть ли средства сделать евреев более счастливыми и полезными во Франции9», сочинение г-на Гьери, адвоката в парламенте Нанси Париж, 1788.). Адвокат и священник проявили себя более жесткими по отношению к евреям, чем бывший старьевщик, описывая их испорченность в одинаково мрачных тонах. «Нелепая боязливость… они встречаются нам с печатью позора на лице и душой, часто увядшей от пороков; посмотрим, можно ли надеяться развить у них ростки социальных добродетелей… » (Тьери). «Это растения-паразиты, подтачивающие дерево, к которому они прицепились… Если бы евреи были дикарями, было бы намного легче их возрождать… » (Грегуар). В главе, посвященной физическому телосложению евреев, аббат задавал себе вопрос о причинах их вырождения, которое, следуя за авторитетом Бюффона, он объяснял среди прочего их питанием, а именно употреблением мяса ритуально убитых животных.
Единственными достоинствами, которые оба наши автора признавали за сыновьями Израиля, были семейные добродетели, «почти повсеместно присущие им: действенная доброта к неимущим братьям, глубокое уважение к современным им ученым и писателям; они будут в отчаянии, если умрут, не получив благословения своих отцов и не передав его своим детям» (Грегуар); «у этого народа супруги еще хранят верность, отцы добры и чувствительны, а сыновья неизменно почтительны» (Тьери).
Никто из них не осмеливается отвергнуть, как ложное, теологическое обвинение в богоубийстве. «Верно, что эта религия учит нас, что евреи, виновные в самом тяжком злодеянии, заслужили Божественный гаев… » (Тьери); «кровь Иисуса Христа пала на евреев, как они этого хотели… » (Грегуар). Но оба автора спрашивают, по какому праву люди заменили собой Бога, чтобы карать евреев? «Разве нам доверено исполнение наказания, и зайдем ли мы так далеко, чтобы считать себя орудием Его мести?» (Тьери). Грегуар приходил к весьма смелым заключениям, чтобы показать неуместность подобных рассуждений: «Не следует пытаться делать религию соучастницей жестокости, которую она осуждает; предсказывая несчастья еврейского народа, Всевышний не имел в виду оправдание варварства других; а если мы претендуем на невиновность, рассматривая себя как орудие Его мести, необходимое, чтобы обеспечить исполнение пророчеств, то это быстро приведет к оправданию предательства Иуды… » Устранив таким образом проблему сакрального преступления, а также несмотря на возможную тяжесть мирских преступлений евреев, наши реформаторы смело берут на себя ответственность за их падение; можно даже задать себе вопрос, не предпочли ли они для своей картины черный цвет по соображениям риторики. «Это нас следует обвинять в этих преступлениях, в которых столь справедливо упрекают евреев; мы их к этому принуждаем… мы должны объяснять это жестоким отношением к ним наших отцов, а также нашей собственной несправедливостью… » (Тьери). «Если вы снова рассматриваете прошлые преступления евреев, а также их нынешнюю испорченность, то вам следует сожалеть о ваших собственных усилиях; вы породили их пороки, сделайте то же самое и для их добродетелей; заплатите по вашим долгам и по долгам ваших предков… » (Грегуар).
Но восстановители уже знали, что они должны сражаться на двух фронтах: согласно тому же духу времени, который позволил им оспаривать традиционное учение церкви, распространилось подозрение, что евреи плохи «в принципе», т. е. таков приговор природы без права на обжалование. Против этого категорически возражает аббат Грегуар: «Как нам говорят, евреи неспособны к возрождению, потому что они совершенно испорчены; можно ли поверить, что эта испорченность им внутренне присуща? Некоторые печальные философы утверждали, что человек рождается злым… Улучшим их образование, чтобы очистить их сердца; уже давно повторяют, что они такие же люди, как мы; они сначала люди, а потом евреи (… ). Еврей появляется на свет с такими же способностями, что и мы… » Кроме того, Тьери клеймит «безумцев, обвиняющих саму Природу: они говорят, что Природа совершила ошибку, создавая евреев, она вылепила их из отвратительной грязи… ». Он восклицает, что говорить о такой ошибке означает «кощунствовать против Природы». К тому же возможность возрождения евреев может быть доказана с помощью позитивных аргументов, эту возможность можно считать свершившимся фактом, «поскольку в Берлине… мы видим Мозеса Мендельсона, справедливо почитаемого как одного из величайших философов и лучших писателей этого столетия». Аббат Грегуар извлекает из славы автора «Федона» еще более впечатляющий эффект: «Народ наконец обрел гения, чье место не всегда пустовало, но после историка Иосифа [Флавия] потребовалось семнадцать столетий, чтобы произвести на свет Мендельсона». Таков был самый главный аргумент, частое повторение которого позволяет лучше понять то рвение, с которым в XIX веке евреи станут доказывать свое возрождение, добиваясь успеха во всех областях жизни.
Если священник и адвокат ставят одинаковый диагноз, то предлагаемые ими лекарства отличаются в одном пункте. Тьери думает, что достаточно гражданской эмансипации евреев, и не следует заниматься их религией; он даже предпочитает, чтобы они продолжали следовать закону Моисея, чем превращались в людей без закона и веры, «ни иудеев, ни христиан». Напротив, аббат Грегуар характеризует Талмуд как «обширный резервуар, я почти называю это клоакой, где собраны мании и психозы человеческого духа». Он хочет с помощью доброты привести их к христианству и даже предлагает восстановить практику обязательных проповедей, когда-то введенных папой Григорием ХШ. Но при всем этом различия между ними следует признать несущественными, и, учитывая общность предпосылок, нашему апостолу оставалось лишь сделать заключительные выводы – те же самые, к которым придут через поколения европейские евреи, принявшие церемонию крещения как «плату за вход в мир европейской культуры» (Гейне). Показательно в самом деле, что эта культура использовала для выражения своей веры в исправление евреев термин «возрождение» (la regeneniration), заимствованный наукой Декарта и Бюффона у языка церкви, причем его первоначальный смысл относился к последствиям крещения («возрождение в Иисусе Христе»).
ГЕРМАНИЯ
Старая добрая Германия
Говоря о Германии, прежде всего следует обратить внимание на распространенную среди европейцев прошлых веков тенденцию переоценивать германскую кровь по причине неясных воспоминаний, относящихся ко времени вторжений варваров. Сколько французских, испанских и даже русских авторов признавали превосходство племен франков или визиготов [вестготов]. Это позволяет лучше понять значение этого феномена, а также объясняет периодические вспышки немецкой мании величия. Само собой разумеется, что к востоку от Рейна подобных подпевал было гораздо больше, их стремления и мечты в эпоху средневековья составляли часть разнообразного мира манихейских ересей, надежд на крестовые походы и мировое господство, подстрекательств к убийствам и погромам. (См. об этом труд Нормана Кона «Фанатики апокалипсиса» (Norman Cohn, «Les Fanatiques de l'Apocalypse», Pans, 1963), а также мою книгу «Арийский миф» (русский перевод – - Санкт-Петербург, 1996).) Эти грезы никогда не перестанут волновать немецкую жизнь. Самый популярный писатель XVII века Гриммельсгаузен посвятил им целую главу в своем «Симплициссимусе».
Но если они продолжали жить в «глубинах народной души», т. е. в ключевых областях мира эмоций, так что взгляд историка наталкивается на бесконечные трудности при попытках проникнуть туда (как если бы речь шла о коллективном бессознательном), и они остаются неразличимыми для нас в начале эпохи Aufklnrung [немецкого Просвещения], в мирной Германии Баха. Бесполезно искать проявления этих настроений в литературе или в политической жизни какого-либо из трех сотен немецких княжеских дворов того времени, рабски копировавших французские вкусы. Эта страна с ее маниакально-депрессивной историей, казалось, после Тридцатилетней войны находилась в депрессивной стадии.
В эту эпоху Германия пребывала в хаосе и отсталости, «без столицы и капиталов» («sans capitale et sans capitaux», R. Minder). Принято считать, что причина расслабления национального чувства заключалась как в раздробленности страны, так и в ее социальной и экономической отсталости. Но по сравнению с Англией, Нидерландами и Францией все остальные страны Европы были отсталыми, а Италия оказалась раздробленной в не меньшей степени, но просвещенные итальянские правители прилагали все усилия для преодоления этой отсталости, иногда даже вступая в противоречие со сторонниками традиционных порядков. Германия не знала подобных конфликтов, зато немецкая цивилизация, оказавшись в XIX веке во главе европейского прогресса, потрясет мир в XX веке. Если немецкая трагедия подлежит логическому объяснению, то прежде всего следует обратиться к сущности лютеранства. Для философов Просвещения лютеранство было синонимом прогресса. Нет ничего более показательного в этом отношении, чем реакция Мирабо, когда распространился слух, что король Пруссии решил обратиться в католичество. Мирабо воскликнул: «Да сохранит Господь человечество от этого ужасного несчастья! Единственный глава протестантов, т. е. партии просвещения и свободы в Германии окажется, в результате, добычей противоположного лагеря!" Этот противоположный лагерь, разумеется, был представлен Римской церковью, окостеневшей в своих традициях. Напротив, лютеранская церковь была широко открыта веяниям времени, поскольку она была свободна и постоянно охвачена духом перемен, развития, философии и прогресса, а также добровольно приняла на себя функции послушной служанки Государства, а именно Пруссии. Немецкие пасторы были первыми глашатаями новых идей науки и прогресса, внушали их своей пастве, одновременно они занимались ревизией богословия и приступили к серьезной библейской критике. То, что во Франции и Англии добывалось натиском буржуазии в яростных битвах, в Германии проповедовалось с высоких кафедр по приказу государя.
Но как раз по этой причине революция идей протекает в Германии с мудрой осторожностью, радикальные тенденции там практически отсутствуют, только князья осмеливаются становиться атеистами, а страна в целом остается преимущественно христианской. От правителей к пасторам и от пасторов к пастве существует неразрывная связь – со времен Лютера послушание стало национальной добродетелью. Мы располагаем потрясающими свидетельствами по этому поводу. Так, Кант писал:
«Среди всех цивилизованных народов немцы легче и проще всех поддаются управлению; они противники новшеств и сопротивления установленному порядку вещей» («Антропология»)
А вот мнение мадам де Сталь, которая, несмотря на свои пронемецкие настроения, тем не менее хорошо видела обратную сторону медали:
«Следует признать, что современные немцы лишены того, что можно назвать силой характера. Как частные лица, отцы семейств, администраторы, они обладают добродетелью и цельностью натуры, но их непринужденная и искренняя готовность служить власти ранит сердце, особенно когда относишься к ним с любовью… [они] энергично льстят и смело подчиняются. Они твердо произносят свои речи, чтобы скрыть мягкость чувств и используют философские рассуждения для объяснения самых далеких от философии вещей на этом свете – почтения к власти и умиления страхом, превращающим это почтение в восхищение» («О Германии»).
«Умиление страхом, превращающее это почтение в восхищение» – это замечательная формула, показывающая всю остроту ума мадам де Сталь. Но лицемерие, объясняемое таким образом, в свою очередь скрывало напряжение и конфликты, вызываемые удушающими требованиями долга (Pflicht) и нравственности (Sittlichkeit); эти специфически немецкие понятия не поддаются переводу ни на один язык со сколько-нибудь удовлетворительной точностью.
В рассматриваемом аспекте нам не удастся углубиться в историю Германии дальше эпохи Реформации. К тому же в бесконечно разнообразных переплетениях истории может случиться, что один человек оставит на века свою печать на каком-либо народе, особенно если этот человек обеспечит народ общим языком, что и имело место в случае Лютера. В обмен на заповеди блаженства и царства Господа внутри человека великий реформатор внушал немцам безусловную покорность государю и учение о «самоконтроле», благодаря которому развивались принципы абсолютного совершенства, столь дорогие сердцам Лейбница и Канта. Именно здесь берет свое начало концепция трех стадий морали: той, согласно которой добродетель ожидает вознаграждения в этом мире («иудейская мораль»), той, пришедшей вместе с христианством к идее о бессмертии души, согласно которой награду следует ждать на том свете, и, наконец, той, где награда заключается в самой добродетели, т.е. в добросовестно исполненном долге (Pflicht). Это героическая, нечеловеческая мораль, пример которой Лютер приводил в своей притче о христианине, попавшем в плен к туркам. Его долгом стало слепое повиновение своим новым хозяевам, даже если они приказывали ему идти на войну с христианами. Подобная мораль под покровом героизма позволяет оправдывать самую низкую подлость. Мораль Канта имеет тот же самый смысл, когда в своей «Метафизике нравов» он возводит в абсолютный долг подчинение тирании, долг, связавший руки значительной части немецкой элиты в 1933-1945 годах.
Таковы, по всей вероятности, идеологические основы национальной политической безответственности как при Втором, так и при Третьем рейхе, когда культ германской мощи был возведен в ранг высшей добродетели. Но эпоха зарождавшегося немецкого Просвещения отличалась цельным и едва ли не жертвенным космополитизмом. Для Лессинга, как и для молодого Гете, патриотизм был ловушкой, умственной аберрацией. Для других авторов патриотизм должен был раздвинуть свои рамки до всемирных масштабов, как это специально провозгласила газета под названием «Патриот», Проявляя поистине бесконечную добрую волю во время этой депрессивной фазы национальной истории, просвещенные немцы стремятся любить одинаковой любовью всех людей, населяющих землю. Однако являются ли евреи людьми? Как мы увидим ниже, для Лессинга это было по определению именно так, в то время как более ограниченный космополитизм Гете распространялся лишь на христианскую Европу; в дальнейшем в «Вильгельме Мейстере» он недвусмысленно исключит евреев из своего идеального города, открытого для людей всех стран: «Мы не потерпим среди нас ни одного еврея, ибо разве можем мы уделить им часть высшей культуры, основы и обычаи которой они отвергают?» Напротив, Шиллер, которому суждено было стать любимым поэтом польско-русских гетто, не разделял эту односторонность своего великого друга.
Что касается конца XVIII века, то можно еще процитировать Гердера, также являвшегося гуманистом, но при этом обратившегося к миру со следующим предостережением:
«Историк человечества должен остерегаться проявлять предпочтение к одному особому народу (race), чтобы не приносить ему в жертву те [народы], положение которых лишило их такого же счастья и славы… Мы вправе радоваться тому, что римская цивилизация была возрождена таким [народом] как германцы, сильным, прекрасным, гордым своей культурой, целомудренного нрава, преисполненным чести, благородства и верности. Разве за все это мы должны считать его избранным народом Европы, и не будет ли это спесью варваров?»
Гердер был великим певцом германской верности (Treue), этой страстной концентрации на личности вождя, а также на той личной зависимости (Hurigkeit), узы которой укрепляются открытой или латентной гомосексуальностью. Принадлежащее его перу описание евреев (в отличие от Гете он выступал за их ассимиляцию) также предвосхищает утверждения расистов будущих поколений:
«На протяжении тысячелетии, от самых своих начал народ Господа, считавший, что его отечество находится на небесах, ведет растительное существование, подобно паразитическому растению на живом стволе других народов. Коварный и корыстный [народ], которому едва хватает всего мира, он никогда не был воодушевлен страстным стремлением поддержать или восстановить свою честь, и самое жестокое угнетение не могло подвигнуть его на то. чтобы уйти и обеспечить себе свою собственную независимую страну» («Идеи к философии истории человечества»).
Итак, в Германии эпохи Просвещения изгнание сыновей Израиля было неразрывно связано с пробуждением национальных страстей. Но в первой половине XVIII века Германия, в которой еще ощущались последствия религиозных войн и Тридцатилетней войны, уставшая, смиренная и благодушная, через своих писателей и драматургов выражает желание любить одинаковой любовью всех людей, в том числе и евреев.
Добрый еврей
Если в целом мыслители немецкого Просвещения следовали за своими западными соседями, то, напротив, именно в том, что касается еврейской проблемы, немецкие авторы оказались первыми, кто начал систематически выступать в защиту евреев. Этот исторический приоритет соответствует специфическим оттенкам немецкого космополитизма, но, безусловно, ему в большой степени способствовал длительный живой контакт с сыновьями Израиля. В самом деле, отпрыски придворных евреев прилагали похвальные усилия, чтобы этому способствовать. Так, в 1745 году молодой Арон Соломон Гумпертц из известной берлинской фамилии Гумпертцев просил у писателя Готшеда разрешения «прийти и жить под вашей сенью, чтобы питаться сладким молоком науки», «потому что благодаря вам мы, немцы, имеем столько глубоких духовных сочинений». Этот еврей, объявляющий себя немцем и стремящийся овладеть современной культурой, может служить характерной приметой эпохи. Со своей стороны, немецкие писатели, выступая против древних обычаев и традиций средневекового мышления, искали человека под обликом еврея.
Среди литературных документов подобного типа в бесконечной «робинзонаде» Шнабеля (автор и издатель популярных в ту эпоху вариаций на темы «Робинзона Крузо» Дефо. – Прим. ред. ) начиная с 1731 года можно обнаружить первых добродетельных евреев, спасающих христианских героев из безжалостных мавританских когтей; но каково бы ни было их мужество, они требуют плату за свои труды. В 1747 году поэт Христиан Геллерт, которого современники называли «наставником немцев» (praeceptor Germaniae) в своей «Шведской графине» выводит на сцену группу богатых евреев, отличающихся полным бескорыстием. Один из них, чьи обширные дела распространялись от Сибири до Голландии, выступает в роли посланника Провидения для мужа графини, попавшего в плен к русским. Он доказывает ему, что «существуют благородные сердца также и в этом народе, о котором думают, что он лишен благородства». После чего следует вывод: «Возможно, что многие люди, принадлежащие к этому народу, имели бы больше благородства, если бы мы не вынуждали их своим поведением ненавидеть нашу религию». Таким образом, первые немецкие просветители взяли на себя ответственность за унижение евреев. Писатели, чьи имена не забыты и в наши дни, Фридрих Клопшток и Христофор Виланд, разделяли этот подход. Но следует обратить особое внимание на фигуру Лессинга. Когда ему едва исполнилось двадцать лет, он вступил в полемику своей пьесой под названием «Евреи».
Фабула «Евреев» была весьма проста. Барон и его дочь, Фрейлейн, оказываются жертвами нападения бандитов; благородный Путешественник спасает их с риском для собственной жизни. Не зная, как выразить свою благодарность, Барон предлагает ему руку дочери, но Путешественник, до этого момента скрывавший свое происхождение, колеблется, а затем наступает развязка:
Путешественник. – (…) я… Я еврей.
Барон. – Он еврей! Роковое препятствие!
Лизетта. – Он еврей!
Фрейлейн. – Да? А в чем дело?
Лизетта. – Тихо, барышня, тихо! Вам сейчас объяснят, что это означает.
Барон. – Значит, бывают такие случаи, когда само Небо мешает нам выразить свою признательность!
Путешественник. – Вы уже прекрасно проявили ее даже тем, что боитесь оказаться недостаточно благодарным.
Барон. – По крайней мере, я хочу сделать столько, сколько позволяет мне судьба. Возьмите мое состояние. 5 предпочитаю быть бедным и благодарным, чем богатым и неблагодарным.
Путешественник. – Это предложение излишне, ибо Бог моих предков дал мне больше, чем необходимо. В качестве вознаграждения я не желал бы от вас, господин барон, ничего другого, кроме того, чтобы отныне вы говорили о моем народе в более умеренных выражениях. Я не скрыл от вас мою религию, но, отмечая, что вы проявляете ко мне лично столько расположения, сколько отвращения вы испытываете к моим ближним, я счел достойным вас и меня, чтобы воспользоваться дружбой, каковую я имел счастье внушить вам, для разрушения в сознании такого человека, как вы, столь несправедливых предубеждений против моего народа.