Нюрнбергский эпилог
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Полторак Аркадий Иосифович / Нюрнбергский эпилог - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Аркадий Иосифович Полторак
Нюрнбергский эпилог
Предисловие
В ночь на 9 мая 1945 года в здании военно-инженерного училища в берлинском пригороде Карлхорсте был подписан акт о безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии.
Судьба второй мировой войны, самой кровавой и опустошительной во всей истории человечества, решилась задолго до этого. Уже отгремели уличные бои в Берлине и над зданием рейхстага развевалось красное знамя, Уже покончил самоубийством главарь фашистской клики Гитлер, поставивший перед немецкими фашистами задачу захвата мирового господства и некогда надменно заявивший: «Даже если мы не сможем это завоевание осуществить, мы вместе с собой разрушим полмира... 1918 год не повторится. Мы не капитулируем».
Подвиг советского народа развеял в прах злодейские замыслы гитлеровцев. Человеческая цивилизация была спасена ценой величайших усилий и жертв всех держав антигитлеровской коалиции, и в первую очередь Советского Союза. Гитлеру не удалось разрушить полмира, но в ходе развязанной им агрессивной войны гитлеровцами были совершены чудовищные злодеяния, равных которым еще не знало человечество.
Эти злодеяния планировались и исподволь хладнокровно готовились одновременно с разработкой планов очередных актов агрессии. Собираясь проглотить Чехословакию, гитлеровские генералы из верховного командования совместно с СС из гиммлеровской службы имперской безопасности обдумывали деятельность эйнзатцгруппы, задачей которой явилось не только уничтожение всех оппозиционных элементов, но и массовое истребление славянских народов этой страны для последующей полной «германизации» захваченных территорий. Готовя план агрессивного вторжения в Советский Союз, так называемый «план Барбаросса», гитлеровские палачи разрабатывали вместе с ним «распоряжение об особой подсудности в районе Барбаросса» — чудовищный документ, в котором зверства по отношению к мирному населению и военнопленным возводились в разряд государственной политики.
Задолго до начала агрессии против Советского Союза Гитлер говорил одному из своих приближенных Раушнингу: «Мы должны развить технику обезлюживания. Если вы спросите меня, что я понимаю под обезлюживанием, я скажу, что имею в виду устранение целых расовых единиц, и это то, что я намерен осуществить, это, грубо говоря, моя задача, Природа жестока, поэтому и мы можем быть жестокими... Я имею право устранить миллионы низших рас, которые размножаются, как черви».
Во имя этой каннибальской программы и были созданы быстродействующие препараты для умерщвления людей, такие, как «Циклон-А» и «Циклон-Б», сконструированы такие машины смерти, как газенвагены, или «душегубки», агрегаты для дробления человеческих костей, аппаратура для производства из них химических удобрений, разработаны особые методы выделки для промышленных целей человеческой кожи. Во имя этого же создавались специальные фирмы, которые проектировали различные типы мощных кремационных печей для лагерей уничтожения.
Всякая агрессивная война, развязываемая империализмом, является тягчайшим преступлением против мира и человечества. Но в истории войн еще не было такой концентрации чудовищных преступлений и таких масштабов преступной деятельности, какие позволил себе гитлеризм во время второй мировой войны. А ведь по планам Гитлера и его сообщников окончание этой войны должно было явиться началом новых злодеяний в отношении покоренных народов.
За годы второй мировой войны в концлагерях и пунктах массового уничтожения людей при так называемых «специальных акциях» эйнзатцкоманд, в газовых камерах, путем злодейских экспериментов и другими изуверскими способами было умерщвлено не менее двенадцати миллионов человек. В ближайшие же послевоенные годы гитлеровцы планировали уничтожить еще тридцать миллионов славян. Эти злодейские расчеты облекались в форму приказов и инструкций.
Но, вопреки воле маньяков, вторая мировая война окончилась полным разгромом гитлеровской государственной и военной машины. Наступил час расплаты за совершенные злодеяния.
Международный военный трибунал не мог не быть создан, так как мировое общественное мнение никогда не примирилось бы с освобождением преступников от наказания. Еще в Декларации глав трех держав антигитлеровской коалиции, опубликованной в октябре 1943 года, виновники злодеяний, принимавшие непосредственное участие в зверствах, убийствах и казнях на оккупированных территориях, предупреждались о том, что «будут отосланы в страны, в которых были совершены их отвратительные действия, для того чтобы они могли быть судимы и наказаны в соответствии с законами этих освобожденных стран». «Пусть те, кто еще не обагрил своих рук невинной кровью, — говорилось в той же Декларации, — учтут это, чтобы не оказаться в числе виновных, ибо три союзные державы наверняка найдут их даже на краю света и передадут их в руки их обвинителей с тем, чтобы смогло совершиться правосудие». Вместе с тем Декларация констатировала, что в ней не затрагивается вопрос о главных немецких военных преступниках, действия которых не связаны с определенным географическим местом и которые будут наказаны совместным решением правительств-союзников.
Требование создать специальный Международный военный трибунал для суда над преступными руководителями нацистского режима содержалось в заявлении Советского правительства от 14 октября 1942 года «Об ответственности гитлеровских захватчиков и их сообщников за злодеяния, совершаемые ими в оккупированных странах Европы». Выражая волю всего прогрессивного человечества, Советское правительство заявило тогда, что оно «обязано рассматривать суровое наказание этих уже изобличенных главарей преступной гитлеровской шайки как неотложный долг перед бесчисленными вдовами и сиротами, родными и близкими тех невинных людей, которые зверски замучены и убиты по указаниям названных преступников. Советское правительство считает необходимым безотлагательное предание суду специального Международного трибунала и наказание по всей строгости уголовного закона любого из главарей фашистской Германии, оказавшихся уже в процессе войны в руках властей государств, борющихся против гитлеровской Германии».
Тогда же, в октябре 1942 года, президент Соединенных Штатов Америки Франклин Рузвельт, несомненно под воздействием широкой американской общественности, тоже поднял свой голос против нацистских заправил Германии. Он недвусмысленно высказался о том, что эта «клика лидеров и их жестоких сообщников должна быть названа по имени, арестована и судима в соответствии с уголовным законом».
Таким образом, учреждение Нюрнбергского Международного трибунала вполне отвечало и чаяниям народов о суровом наказании главных гитлеровских военных преступников, и официальным заявлениям правительств антигитлеровской коалиции, прозвучавшим на весь мир еще в ходе войны.
Форма судебного процесса, проведенного в строгом соответствии с общепринятыми процессуальными нормами правосудия, в том числе с предоставлением обвиняемым защиты, не только давала возможность тщательно и объективно исследовать доказательства виновности конкретных лиц, но и имела громадное значение для разоблачения всех гнусностей гитлеризма, порожденного германским монополистическим капиталом.
Боязнь справедливого возмездия заставила покончить самоубийством Гитлера, Гиммлера, Геббельса. Эта же боязнь привела к самоубийству уже в камере Нюрнбергской тюрьмы душителя германских профсоюзов Лея. Однако большинство наиболее активных соучастников Гитлера не ушло от ответа. Они предстали перед Международным военным трибуналом в Нюрнберге, были судимы и подверглись справедливому наказанию.
Суду предавались:
Герман Вильгельм Геринг — рейхсмаршал, главнокомандующий военно-воздушными силами гитлеровской Германии, уполномоченный по четырехлетнему плану, ближайший помощник Гитлера с 1922 года, организатор и руководитель штурмовых отрядов (СА), один из организаторов поджога рейхстага и захвата власти нацистами;
Рудольф Гесс — заместитель Гитлера по фашистской партии, министр без портфеля, член тайного совета, член совета министров по обороне империи;
Иоахим фон Риббентроп — уполномоченный фашистской партии по вопросам внешней политики, затем посол в Англии и министр иностранных дел;
Роберт Лей — один из видных руководителей фашистской партии, главарь так называемого «трудового фронта»;
Вильгельм Кейтель — фельдмаршал, начальник штаба вооруженных сил Германии (ОКВ);
Эрнст Кальтенбруннер — обергруппенфюрер СС, начальник главного имперского управления безопасности (РСХА) и начальник полиции безопасности, ближайший помощник Гиммлера;
Альфред Розенберг — заместитель Гитлера по вопросам «духовной и идеологической» подготовки членов фашистской партии, имперский министр по делам оккупированных восточных территорий;
Ганс Франк — рейхслейтер фашистской партии по правовым вопросам и президент германской академии права, затем имперский министр юстиции, генерал-губернатор Польши;
Вильгельм Фрик — имперский министр внутренних дел, протектор Богемии и Моравии;
Юлиус Штрейхер — один из организаторов фашистской партии, гаулейтер Франконии (1925—1940 гг.), организатор еврейских погромов в Нюрнберге, издатель ежедневной антисемитской газеты «Дер Штюрмер», «идеолог» антисемитизма;
Вальтер Функ — заместитель имперского министра пропаганды, затем имперский министр экономики, президент Рейхсбанка и генеральный уполномоченный по военной экономике, член совета министров по обороне империи и член центрального комитета по планированию;
Яльмар Шахт — основной советник Гитлера по вопросам экономики и финансов;
Густав Крупп фон Болен унд Гальбах — крупнейший промышленный магнат, директор и совладелец заводов Круппа, организатор перевооружения германской армии;
Карл Дениц — гросс-адмирал, командующий подводным флотом, затем главнокомандующий военно-морскими силами Германии и преемник Гитлера на посту главы государства;
Эрих Редер — гросс-адмирал, бывший главнокомандующий военно-морскими силами Германии (1935—1943 гг.), адмирал-инспектор военно-морского флота;
Бальдур фон Ширах — организатор и руководитель гитлеровской молодежной организации «Гитлерюгенд», гаулейтер фашистской партии и имперский наместник Вены;
Фриц Заукель — обергруппенфюрер СС, генеральный уполномоченный по использованию рабочей силы;
Альфред Иодль — генерал-полковник, начальник штаба — оперативного руководства верховного командования вооруженных сил;
Франц фон Папен — крупнейший международный шпион и диверсант, руководитель немецкого шпионажа в США еще в период первой мировой войны, один из организаторов захвата власти гитлеровцами, был посланником в Вене и послом в Турции;
Зейсс-Инкварт — видный руководитель фашистской партии, имперский наместник Австрии, заместитель генерал-губернатора Польши, имперский уполномоченный по оккупированным Нидерландам;
Альберт Шпеер — близкий друг Гитлера, имперский министр вооружения и боеприпасов, один из руководителей центрального комитета по планированию;
Константин фон Нейрат — имперский министр без портфеля, председатель тайного совета министров и член имперского совета обороны, протектор Богемии и Моравии;
Ганс Фриче — ближайший сотрудник Геббельса, начальник отдела внутренней прессы министерства пропаганды, затем руководитель отдела радиовещания;
Мартин Борман — руководитель партийной канцелярии, секретарь и ближайший советник Гитлера1.
Кроме того, учредившие Международный трибунал державы передали на его рассмотрение дела о преступных организациях: «охранных отрядах» гитлеровской партии (СС); тайной полиции — гестапо (включая так называемую «службу безопасности»); руководящем составе гитлеровской партии; штурмовых отрядах (СА); имперском кабинете; генеральном штабе и верховном командовании гитлеровских вооруженных сил. Рассмотрение этих дел показало действие сложного и всеобъемлющего механизма, который использовался нацистами для осуществления их злодейских планов.
Характеризуя отличительные особенности Нюрнбергского процесса, главный обвинитель от СССР Р. А. Руденко указывал, что это первый случай, когда перед судом предстали преступники, завладевшие целым государством и сделавшие самое государство орудием своих чудовищных преступлений.
День официального окончания второй мировой войны от дня начала заседаний Международного трибунала отделяло немногим более шести месяцев. За это время были разработаны Устав и правила процедуры Международного военного суда, собраны и систематизированы основные доказательства обвинения, составлено обвинительное заключение, налажена и скоординирована деятельность довольно громоздкого аппарата, представившего четыре союзные державы.
Несмотря на относительную непродолжительность периода следствия, объем доказательств, представленных обвинением, оказался весьма велик. Трибунал рассмотрел более трех тысяч подлинных документов, допросил около двухсот свидетелей (кроме того, несколько сот свидетелей были допрошены по поручению трибунала особыми комиссиями) и принял триста тысяч письменных показаний.
Значительную часть доказательств составляли подлинные документы, захваченные союзными армиями в германских армейских штабах, в правительственных зданиях и в других местах. Некоторые из этих документов были обнаружены в соляных копях, в подземных тайниках, за ложными стенами.
В книге А. И. Полторака достоверно рассказывается об обстановке, в которой проходила работа Международного военного трибунала. Десятки юристов, которыми были представлены здесь СССР, США, Великобритания и Франция, в большинстве своем отличались высокой квалификацией. Но политические и правовые воззрения у них были резко различными. И тем не менее, за редким исключением, на всем протяжении процесса они работали дружно и были едины в своем стремлении установить истину, воссоздать полную и подлинную картину гитлеровских злодеяний, справедливо наказать виновников.
В немалой степени такому единству юристов держав антигитлеровской коалиции способствовал самый характер действий преступников, представших перед Международным военным судом, объем, неслыханная жестокость и бесчеловечный цинизм их преступлений. Верно сказал в своей вступительной речи главный обвинитель от США, ныне покойный, выдающийся американский юрист Р. Джексон:
«Наши доказательства будут ужасающими, и вы скажете, что я лишил вас сна. Но именно эти действия заставили содрогнуться весь мир и привели к тому, что каждый цивилизованный человек выступил против нацистской Германии. Германия стала одним обширным застенком. Вопли ее жертв были слышны на весь мир и приводили в содрогание все цивилизованное человечество. Я один из тех, кто в течение этой войны выслушивал подозрительно и скептически большинство рассказов о самых ужасных зверствах. Но доказательства, представленные здесь, будут столь же ошеломляющими, что я беру на себя смелость предугадать, что ни одно из сказанных мною слов не будет опровергнуто; подсудимые будут отрицать только свою личную ответственность или то, что они знали об этих преступлениях».
Предсказания Джексона оправдались. Если на первых заседаниях трибунала подсудимые еще пытались голословно отрицать свою виновность, то в дальнейшем, в ходе судебного разбирательства, они были буквально подавлены доказательствами. Опровергнуть эти в большинстве своем документальные доказательства или показания жертв и очевидцев преступлений было невозможно.
В своей книге А. И. Полторак — участник Нюрнбергского процесса с первого и до последнего его дня, непосредственно занимавшийся оформлением документации советской части Международного трибунала, — хорошо сумел передать атмосферу, господствовавшую тогда в зале суда и кулуарах, дал яркие и такие точные характеристики некоторым из подсудимых. А напомнить сейчас об этих преступниках не мешает. История их преступлений и позорного конца далеко выходит за пределы личных биографий.
Когда еще кровоточили раны, нанесенные миру гитлеровской агрессией, тот же главный обвинитель от США Р. Джексон, вступительную речь которого мы уже цитировали, говорил:
«Это судебное разбирательство приобретает значение потому, что эти заключенные представляют в своем лице зловещие силы, которые будут таиться в мире еще долго после того, как тела этих людей превратятся в прах. Эти люди — живые символы расовой ненависти, террора и насилия, надменности и жестокости, порожденных властью. Это — символ жестокого национализма и милитаризма, интриг и провокаций, которые в течение одного поколения за другим повергали Европу в пучину войны, истребляя ее мужское население, уничтожая ее дома и ввергая ее в нищету. Они в такой мере приобщили себя к созданной ими философии и к руководимым ими силам, что проявление к ним милосердия будет означать победу и поощрение того зла, которое связано с их именами. Цивилизация не может позволить себе какой-либо компромисс с социальными силами, которые приобретут новую мощь, если мы поступим двусмысленно или нерешительно с людьми, в лице которых эти силы продолжают свое существование».
Принципы Нюрнбергского трибунала, одобренные и утвержденные как принципы международной уголовной юстиции Генеральной Ассамблеей Организации Объединенных Наций, ныне кое-кто хотел бы предать забвению. Правительство ФРГ уже попыталось амнистировать поголовно всех нацистских преступников. По городам и весям Западной Германии до сих пор безнаказанно разгуливают десятки тысяч негодяев, виновных в совершении тягчайших злодеяний. Более того, многие из них занимают высокие посты в государственном аппарате, в бундесвере, в полиции, в органах суда и прокуратуры ФРГ.
Недавно перед студентами Нюрнбергского университета выступил бывший помощник главного обвинителя от США Роберт Кемпнер (фамилия его упоминается в книге А. И. Полторака) и справедливо заметил при этом, что в Германской Федеративной Республике не проводилось никаких расследований в отношении более чем семи тысяч должностных лиц из «имперского управления безопасности», того самого РСХА, преступный руководитель которого Э. Кальтенбруннер был повешен по приговору Международного трибунала. Не привлечены к ответственности и многие члены нацистских трибуналов, выносивших смертные приговоры участникам движения Сопротивления, антифашистам и другим противникам гитлеровского режима.
В памяти участников Нюрнбергского процесса навсегда останется допрос бывшего коменданта Освенцима оберштурмбанфюрера СС Гесса. Когда Гессу был задан вопрос: «Правда ли, что эсэсовские палачи бросали живых детей в пылающие печи крематориев?» — он немедленно подтвердил правильность этого. А дальше заявил: «Дети раннего возраста непременно уничтожались, так как слабость, присущая детскому возрасту, не позволяла им работать... Очень часто женщины прятали детей под свою одежду, но, конечно, когда мы их находили, то отбирали детей и истребляли». Гесс признал, что за то время, когда он был комендантом лагеря (с мая 1940 по декабрь 1943 года), в газовых печах Освенцима было истреблено два миллиона пятьсот тысяч человек и, кроме того, еще пятьсот тысяч погибло от болезней и голода. Материалами же смешанной польско-советской государственной комиссии подтверждено, что всего в Освенциме умерщвлено более четырех миллионов человек.
В своем приговоре Международный трибунал констатировал, что нацистские «концентрационные лагеря превратились в места организованных систематических убийств», Эти убийства совершались с кощунственным глумлением над жертвами. Нередко живые люди становились объектом безжалостных экспериментов, включая «опыты по определению условий на больших высотах, когда жертвы помещались в камеры с пониженным давлением, опыты, целью которых служило определить, сколько времени человеческое существо может прожить в ледяной воде, опыты с отравленными пулями, опыты с заразными болезнями, опыты по стерилизации мужчин и женщин рентгеновскими лучами и путем применения других методов».
Мы посчитали необходимым воспроизвести здесь эти извлечения из приговора Нюрнбергского трибунала а связи с недавним заявлением генерального прокурора земли Гессен Фрица Бауера о том, что только его ведомство располагает списками пяти тысяч человек эсэсовской команды Освенцима, ни один из которых не наказан. К этим преступникам и десяткам тысяч других им подобным правительство ФРГ намеревалось применить обычные сроки давности уголовного преследования.
Подготовлявшаяся амнистия гитлеровским злодеям прикрывалась лицемерными заверениями, что федеральное правительство «исполнено решимости искупить нацистские преступления и восстановить попранное право». Но обман не удался. В намерении боннских властей мировая общественность усмотрела вызов ей. Ответная реакция была быстрой, решительной и единодушной. В протесте против кощунственного предложения распространить обычные сроки давности, предусмотренные статьей 67 Германского уголовного кодекса 1871 года, на злодеяния, совершенные гитлеровцами против всего мира и человечности, объединились все честные люди, независимо от их профессии и общественного положения, политических или религиозных убеждений. Под влиянием искреннего возмущения цинизмом боннских правоведов многие крупные буржуазные юристы выступили с заявлениями, в которых показали полную несостоятельность аргументации министра юстиции ФРГ Бухера и его чиновников. Волна общественного негодования поднялась во всем мире, и эта грозная волна лишний раз показала, что совесть человечества никогда не примирится с попытками оправдать злодеяния гитлеризма.
Гнев мировой общественности вынудил бундестаг перенести применение сроков давности к нацистским преступникам на 1969 год. Но уже и сейчас те немногие судебные процессы, которые проводятся над ними в ФРГ, превращаются в издевательство над правосудием. Лживая «аргументация» нюрнбергской защиты стала теперь официальной доктриной западногерманских судов для оправдания непостижимо мягких приговоров в отношении гитлеровских убийц и палачей.
Идеологи реванша пытаются оклеветать Нюрнбергский процесс, предать забвению и поставить под сомнение сами гитлеровские зверства, представить приговор и всю деятельность Международного военного трибунала как расправу победителей над побежденными. Разумеется, это — напрасные попытки в отношении людей, хранящих в своей памяти события военных лет. Но очень важно, чтобы и те, кто родился во время войны или после нее, тоже знали правду о злодеяниях, совершенных гитлеровскими преступниками.
Приговор Нюрнбергского Международного военного трибунала был справедливым приговором. Трибунал осудил гитлеровскую агрессию и сурово наказал главных нацистских военных преступников. Он признал преступными основные организации, учреждения, созданные гитлеровцами для осуществления своих злодейских целей. Несомненной его ошибкой следует считать лишь отказ от признания преступной организацией генерального штаба и верховного командования гитлеровской Германии. Об этом достаточно убедительно говорилось в «особом мнении» советского судьи. Но и при наличии расхождения между судьями по такому отнюдь не маловажному вопросу Международный военный трибунал записал в своем приговоре:
«Они были ответственны в большей степени за несчастья и страдания, которые обрушились на миллионы мужчин, женщин и детей. Они опозорили почетную профессию воина. Без их военного руководства агрессивные стремления Гитлера и его нацистских сообщников были бы отвлеченными и бесплодными. Хотя они не составляли группу, подпадающую под определение Устава, они безусловно, представляли собой безжалостную военную касту. Современный германский милитаризм расцвел на короткое время при содействии своего последнего союзника — национал-социализма так же или еще лучше, чем в истории прошлых поколений.
Многие из этих людей сделали насмешкой солдатскую клятву повиновения военным приказам. Когда это в интересах их защиты, они заявляют, что должны были повиноваться. Когда они сталкиваются с ужасными гитлеровскими преступлениями, которые, как это установлено, были общеизвестны для них, они заявляют, что не повиновались. Истина состоит в том, что они активно участвовали в совершении всех этих преступлений или были безмолвными и покорными свидетелями совершавшихся преступлений в более широких и более потрясающих масштабах, чем мир когда-либо имел несчастье знать».
Мы не можем не напомнить эти выводы Нюрнбергского трибунала сейчас, когда избегшие справедливого наказания Хойзингер, Шпейдель и многие им подобные, «опозорившие почетную профессию воина», занимают руководящие должности в бундесвере и НАТО.
Книга А. И. Полторака рассказывает о недавнем прошлом, Но этот яркий, образный и правдивый рассказ очевидца не только напоминает о событиях, уже ставших историей. Многие факты, о которых рассказывается в книге, позволяют правильно судить о событиях сегодняшнего дня, понять, какие зловещие силы направляют деятельность нынешних идеологов и практиков политики реванша, в какие пучины страданий готовы ввергнуть человечество поджигатели новой войны.
Гитлеризм был порождением германского монополистического капитала. Он пришел к власти, утвердился и смог совершить свои бесчисленные злодеяния в результате поддержки и непосредственной помощи международной империалистической реакции, Как и всякий фашизм, он был открытой террористической диктатурой наиболее реакционных империалистических сил. Германские промышленники и финансовые магнаты — круппы, феглеры, левенфельды, шредеры, шницлеры и иже с ними стояли за спиной эсэсовских бандитов. Эти некоронованные короли капитала не только ставили на службу гитлеровской агрессии весь экономический потенциал Германии. Они непосредственно соучаствовали в самых отвратительных преступлениях гитлеровцев, умерщвляя десятки тысяч людей во время злодейских опытов, доводя миллионы угнанных в рабство до полного физического изнурения и убивая их затем в газовых камерах, отравляющие вещества для которых поставлялись одним из могущественнейших монополистических объединений «ИГ Фарбениндустри».
В книге А. И. Полторака подробно рассказано о преступной деятельности Яльмара Шахта — эмиссара германского монополистического капитала в гитлеровском правительстве, тесно связанного с крупнейшими международными монополиями. Известно, что Нюрнбергский Международный трибунал большинством голосов — три против одного (советского судьи) — вынес оправдательный приговор Шахту. Но тысячи и тысячи читателей, в руки которых попадет эта книга, не оправдают его. Они зримо представят себе роль Шахта в развитии нацистского заговора против мира и человечества.
А. И. Полторак разоблачает легенду об «оппозиционности» Шахта гитлеровскому режиму. В период краха гитлеризма, перед лицом неизбежности возмездия за совершенные злодеяния о своей «оппозиционности» гитлеризму стали заявлять многие из тех, кто породили его. Одни раньше, как Шахт и участники генеральского путча, другие непосредственно перед катастрофой, как Гиммлер и Геринг. Правда же заключается в том, что, пока детище германского монополистического капитала не заметалось в предсмертных агониях, Шахт, как доверенный представитель этих реакционных сил, верно служил и самому Гитлеру и его режиму. В свое время при награждении Шахта так называемым «орденом крови» — золотым значком нацистской партии — было выпущено официальное партийное издание, посвященное его заслугам, и там, отнюдь не без основания, утверждалось: «Он смог помогать ей (нацистской партии. — Л. С.) гораздо лучше, чем если бы был официальным членом партии». Неспроста Гитлер, узнав о том, что Шахт заигрывает с оппозиционерами, тот самый Гитлер, который так безжалостно расправился с оппозиционными генералами, сохранил ему жизнь.
Книга А. И. Полторака не может, конечно, заменить специальных исследований, посвященных деятельности Международного военного трибунала. Хочется надеяться, что читатель, ознакомившись с ней, обратится затем к стенограммам процесса, изданным в Советском Союзе значительным тиражом. Но в то же время нельзя не подчеркнуть здесь, что в этой книге содержится много того, о чем не говорится, да и не может быть сказано, в стенограммах процесса. Повторяем, автор сумел во всех деталях правдиво воссоздать обстановку, в которой готовился и проходил процесс.
Эта книга очень современна. Она призывает к бдительности в отношении поджигателей новой войны, показывает, что несут человечеству апологеты реванша, воссоздающие в сегодняшнем бундесвере разгромленный гитлеровский вермахт. А вместе с тем она напоминает о неизбежности возмездия для любого агрессора.
Судебный процесс над главными военными преступниками гитлеровской Германии навсегда останется грозным предупреждением для темных сил милитаризма. Высокие и благородные принципы всей деятельности Нюрнбергского Международного военного трибунала и его справедливого приговора продолжают служить делу борьбы за мир и безопасность человечества.
Л.Н.Смирнов, председатель Верховного Суда РСФСР, бывший помощник главного обвинителя от СССР на Нюрнбергском процессе.
I. Суд народов
Дорога в Нюрнберг
Июль 1945 года. Дивизия, в которой я служил председателем трибунала, возвращается из-под Праги в родные места. На этот раз путь был легким — солдаты спешили домой.
Меня же ожидало другое. Из Москвы пришло указание немедленно прибыть в Главное управление военных трибуналов. А там объявили, что идет подготовка к созданию Международного военного трибунала для суда над главными преступниками второй мировой войны, процесс состоится в Нюрнберге и я командируюсь туда в составе советской делегации.
Поспешный выезд в дивизию. Сдача дел. Прощание с фронтовыми друзьями. И снова — в Москву.
Первая встреча с моим новым шефом — генерал-майором юстиции Ионой Тимофеевичем Никитченко. До сих пор я знал его как заместителя председателя Верховного суда СССР. Теперь он — член Международного трибунала. В лаконичной беседе с Никитченко выясняется мое будущее положение в Нюрнберге: мне предстоит ведать советским секретариатом.
Пока оформляются документы, работаю в Военной коллегии Верховного суда СССР. Оформление длится два месяца. Наконец вместе с военным прокурором Василием Самсоновым, тоже командируемым в Нюрнберг, я сажусь в самолет. Мы летели на процесс, который продлится около года и о котором так много будет написано и хорошего, и плохого, и правдивого, и лживого.
Скоро я услышу английского обвинителя Шоукросса, и он будет утверждать, что Нюрнбергский процесс «явится авторитетной и беспристрастной летописью, к которой будущие историки могут обращаться в поисках правды, а будущие политики в поисках предупреждений». Но когда закончится процесс, я прочту книгу его соотечественника публициста Монтгомери Бельджиона, где есть такие слова: «Если бы обыкновенный человек попал с луны в Нюрнберг, то он пришел бы к выводу, что там царит сплошная бессмыслица». В чем заключается эта «бессмыслица», разъяснит затем лорд Хенки. Он назовет Нюрнбергский процесс «опасным прецедентом для будущего» и поспешит заверить, «чем скорее мы покончим с этими процессами, тем будет лучше...»
Я услышу в зале суда исполненное глубокого смысла заявление главного французского обвинителя Шампетье де Риба:
— После предъявления документов, после того, как были заслушаны свидетели, после демонстраций кинофильмов, при просмотре которых даже сами подсудимые содрогнулись от ужаса, никто в мире не сможет утверждать, что лагеря уничтожения, расстрелянные военнопленные, умерщвленные мирные жители, горы трупов, толпы людей, изуродованных душой и телом, газовые камеры и кремационные печи, — что все эти преступления существовали лишь в воображении антинемецки настроенных пропагандистов, этого не сможет утверждать никто.
А пройдет несколько лет, и другие французы с пеной у рта станут опровергать Шампетье де Риба. Я прочту книгу Мориса Бардеша, выливающего не один ушат грязи на Нюрнбергский процесс, пытающегося доказать, что «нельзя слепо, на веру принимать приговор, подписанный победителями...». Я узнаю из газет о поездке по городам и весям Западной Германии французского профессора Поля Рассиньи. Он будет читать лекции, посвященные шестнадцатой годовщине Нюрнбергского процесса, и убеждать немцев в том, что приговор Международного трибунала был вынесен на основе «фальшивых свидетельских показаний и коммунистической травли». Мне придется еще прочитать, что пишут теперь западногерманские реваншисты. У них свое мнение о газовых камерах, о кремационных печах, и, призывая германскую молодежь под черные знамена бундесвера, они представят Шампетье де Риба подлейшим фальсификатором истории и жуликом.
В первые же дни процесса главный американский обвинитель Роберт Джексон, требуя справедливого возмездия гитлеровской клике, скажет:
— Преступления, которые мы стремимся осудить и наказать, столь преднамеренны, злостны и имеют столь разрушительные последствия, что цивилизация не может потерпеть, чтобы их игнорировали, так как она погибнет, если они повторятся.
Но тотчас же после процесса рядовой американец, не успевший еще забыть этих слов Джексона, окажется поставленным в тупик цинично откровенным заявлением сенатора Тафта о том, что «Соединенные Штаты еще долго будут сожалеть о приведении в исполнение Нюрнбергского приговора».
В ночь на 16 октября 1946 года мне доведется быть в здании, где свершится последний акт процесса — гитлеровскую клику поведут на эшафот. Но затем именно этот день объявят в ФРГ «черным днем германской истории», и журнал «Национ Эйропа» прольет слезу по осужденным, напишет, что они «не нарушили ни одного из существующих где-либо законов».
Потом я прочитаю изданные в Америке и немедленно переведенные в Западной Германии мемуары Адольфа Розенберга. В них будет воспроизведено «политическое завещание» этого духовного отца гитлеризма: «Как и другие великие идеи, знавшие победы и поражения, национал-социализм в один прекрасный день будет возрожден в новом поколении, которое создаст в новой форме империю для немцев... национал-социализм начнет произрастать из здоровых корней и превратится в крепкое дерево, которое даст свои плоды».
И мне придется убедиться в том, что такие тлетворные плоды действительно произрастут в ФРГ и в скором времени составят новую угрозу миру. Германские милитаристы захотят поскорее расправиться с Нюрнбергским процессом. Ведь это о них — Хойзингере, Каммхубере, Шпейделе, Ферче и многих других, им подобных, — в Нюрнбергском приговоре записано:
«Они были ответственны в большой степени за несчастья и страдания, которые обрушились на миллионы мужчин, женщин и детей. Они опозорили почетную профессию воина... Истина состоит в том, что они активно участвовали в совершении всех этих преступлений... в более широких и более потрясающих масштабах, чем мир когда-либо имел несчастье знать».
Такой приговор не мог, конечно, не вызвать раздражения у уцелевших гитлеровских генералов. И не удивительно, что они открывают теперь по нему массированный огонь из всех пропагандистских калибров.
Нюрнбергский процесс оказался таким явлением в истории международных отношений, которое на многие десятилетия вперед дало пищу уму и государственных деятелей, и историков, и юристов, и дипломатов.
Среди руин
Итак, из трибунала дивизионного я прибыл в трибунал международный. Было это 1 декабря 1945 года. Весь Нюрнберг, и в особенности его «Гранд-отель», где мы с Василием Самсоновым нашли первый приют, являли собой вавилонское столпотворение. Туда съехались люди всех стран мира, и, конечно, больше всего оказалось корреспондентов.
На следующее утро, пасмурное, по-настоящему осеннее, прежде чем идти во Дворец юстиции, мы решили побродить по городу. Впечатление гнетущее. Нюрнберг лежал в развалинах. Но и в этом его состоянии нетрудно было заметить черты типичного средневекового города. Сохранилась в целости крепостная каменная стена с массивными башнями. Уцелели некоторые дома с островерхими крышами. Очень запутана сеть кривых, узких, без плана построенных улиц.
Все это и многое другое свидетельствовало, что Нюрнберг имел до войны весьма своеобразный и неповторимый вид. Это был город-музей.
Мы идем вдоль реки Пегниц, которая делит его на две почти равные части. Над рекой повисли мосты, сделанные четыреста — пятьсот лет назад. Прямо перед нами среди груды камней и щебня высятся две стройные башни, легкие и ажурные. Это все, что осталось от знаменитой церкви Святого Лоренца.
А вот небольшая площадь на перекрестке двух улиц, и на ней фонтан «Колодезь добродетели». Красивая ограда. Прекрасная скульптура. Когда-то этот фонтан бил множеством струй, но теперь он будто умер, как и окружающие его руины.
Руинам, казалось, не будет конца. И мы задумались над тем, почему именно этот город фашизм сделал своим идеологическим центром. Что он нашел здесь родственного своей звериной идеологии? Почему только в Нюрнберге, начиная с двадцатых годов и вплоть до момента крушения, гитлеровская партия проводила свои съезды, напоминавшие скорее шабаш ведьм, чем собрание политических деятелей?
Свыше девятисот лет существует Нюрнберг. В XIV — XVI веках здесь била ключом творческая мысль немецкого народа, воплощаясь в замечательные произведения искусства, науки, техники. Тут жили и творили художник Дюрер, скульптор Крафт, поэт и композитор Ганс Сакс. Нюрнберг издавна снабжал всю Европу компасами и измерительными приборами. Наконец, часы, обыкновенные карманные часы, были впервые сделаны здесь Питером Хенлейном. Это не помешало гитлеровцам четыре столетия спустя попытаться в том же самом городе остановить вечный бег времени и повернуть вспять колесо прогресса.
Но история Нюрнберга это не только и даже не столько история развития науки и культуры. В нем жили и действовали не одни лишь мастера, творцы и умельцы. В нем обитали и действовали еще и другие лица — хищные, властолюбивые, жестокие.
В течение столетий Нюрнберг служил символом захватнической политики «Священной Римской империи». С 1356 года, согласно «Золотой булле» Карла IV, каждый новый император свой первый имперский сейм должен был собирать непременно в Нюрнберге. Именно этот город очень любил и жаловал Фридрих I Барбаросса, всю жизнь бредивший мировым господством и бесславно погибший на подступах к Палестине во время третьего Крестового похода.
Гитлеровцы признавали три германские империи. Первой они считали «Священную Римскую империю». Второй ту, которую создал в 1871 году Бисмарк. Основателями третьей тысячелетней империи нацисты считали себя. И именно поэтому Нюрнберг стал партийной столицей нацистов...
Раздумывая и рассуждая о всех этих причудах истории, мы незаметно подошли к окраине города. И тут вдруг вспомнилась французская пословица; «когда говорят о волке, видят его хвост». Перед нами открылся вид на так называемое Партейленде — традиционное место фашистских съездов и парадов.
Огромный асфальтированный стадион с трибунами из серого камня. Грубо и тяжело попирая землю, господствуя над всем, высилась махина центральной трибуны, со множеством ступеней и скамей, с черными чашами на крыльях, где в дни фашистских сборищ горел огонь. Словно рассекая эту махину пополам, снизу вверх проходит широкая темно-синяя стрела, указывающая своим острием, где следует искать Гитлера. Отсюда он взирал на марширующие войска и штурмовые отряды. Отсюда под рев осатанелой толпы призывал их к разрушениям чужих очагов, к захватам чужих земель, к кровопролитиям.
В такие дни город содрогался от топота тысяч кованых сапог. А вечерами вспыхивал, как гигантский костер. Дым от факелов застилал небо. Колонны факельщиков с дикими возгласами и визгом проходили по улицам.
Теперь огромный стадион был пуст. Лишь на центральной трибуне стояло несколько дам в темных очках, очевидно американских туристок. Они по очереди влезали на место Гитлера и, щелкая фотоаппаратами, снимали друг друга...
На одной из улиц Нюрнберга — широкой и прямой Фюртштрассе — остался почти невредимым целый квартал зданий, и среди них за безвкусной каменной оградой с овальными выемками, с большими двойными чугунными воротами — массивное четырехэтажное здание с пышным названием Дворец юстиции. Первый его этаж без окон представляет собой крытую галерею с овальными сводами, опирающуюся на короткие, круглые, тяжелые, как бы вросшие в землю колонны. Выше — два этажа, оформленных гладким фасадом. А на четвертом этаже — в нишах статуи каких-то деятелей германской империи. Над входом — четыре больших лепных щита с различными эмблемами.
Редкая полоска деревьев с внутренней стороны ограды отделяет здание от улицы. Если присмотреться внимательно, то и здесь видны следы войны. На многих колоннах выщерблен камень не то очередью крупнокалиберного пулемета, не то осколками снарядов. Пусты некоторые ниши в четвертом этаже, очевидно освобожденные от статуй внезапным ударом взрывной волны.
Рядом с Дворцом юстиции — соединенное с ним переходом другое административное здание. А со двора перпендикулярно внутреннему фасаду вплотную к Дворцу примыкает длинный четырехэтажный тюремный корпус. Тюрьма как тюрьма. Как все тюрьмы мира. Гладкие оштукатуренные стены и маленькие зарешеченные окна, налепленные рядами почти вплотную одно к другому.
Капризная военная судьба пощадила этот мрачный квартал будто специально для того, чтобы здесь могло свершиться самое справедливое в истории человечества правосудие. С ноября 1945 года во Дворце юстиции помещался Международный военный трибунал, разбиравший дело по обвинению главных немецких военных преступников. Здесь же, в тюрьме, они содержались под стражей в ожидании приговора.
...Мы проходим первую цепочку охраны. Это шуцманы, новые немецкие полицейские, одетые в темно-синюю форму. Увидев советских офицеров, они вытягиваются — руки по швам, носки врозь.
Затем нас встречают «МР» — американские военные полицейские. Предъявляем пропуска.
— О'кэй! — солдат широким жестом приглашает нас пройти.
Перед самым входом в здание — советские часовые. Здесь нас несколько задержала смена караула. Печатая шаг, прошли наши гвардейцы. Рослые, здоровые ребята с орденами и медалями на мундирах, с желтыми и красными нашивками, свидетельствующими о ранениях в боях.
Мы поднимаемся на второй этаж и оказываемся в помещении, отведенном для советской делегации. Но нам, конечно, не терпелось скорее очутиться в зале суда, увидеть тех, кто столько лет терроризировал Европу и мир, тех, по чьей вине миллионы ни в чем не повинных людей сложили свою голову. Как часто во время войны приходилось слышать их имена, всегда сопровождаемые весьма нелестными эпитетами. Теперь к этим многочисленным и очень выразительным эпитетам прибавился последний, предусмотренный уголовными законами всех стран мира, — подсудимые.
В судебном зале
Наконец мы в зале, где заседает Международный военный трибунал. Первое, что бросается в глаза, — отсутствие дневного света: окна наглухо зашторены.
А мне почему-то хотелось, чтобы этот зал заливали веселые, солнечные лучи и через широкие окна, нарушая суровую размеренность судебной процедуры, сюда врывались бы многообразные звуки улицы. Пусть преступники чувствуют, что жизнь вопреки их стараниям не прекратилась, что она прекрасна.
Зал отделан темно-зеленым мрамором. На стенах барельефы — символы правосудия. Здесь неторопливо, тщательно, с почти патолого-анатомической точностью вскрывается и изучается политика целого государства и его правительства. Судьи и все присутствующие внимательно слушают прокуроров, свидетелей, подсудимых и их защитников. Каждые 25 минут меняются стенографистки (к концу дня должна быть готова полная стенограмма судебного заседания на четырех языках). Кропотливо трудятся фотографы и кинооператоры многих стран мира. Чтобы не нарушать в зале тишину и торжественность заседаний, съемки производятся через специально проделанные в стенах застекленные отверстия.
На возвышении — длинный стол для судей. За ним слева направо разместились генерал-майор юстиции И. Т. Никитченко, подполковник юстиции А. Ф. Волчков, англичане лорд Биркетт и лорд Лоуренс, американцы Биддл и Паркер, французы Доннедье де Вабр и Робер Фалько. Ниже судейского стола, параллельно ему, расположился секретариат. Еще ниже — стенографистки.
Справа — большие столы сотрудников прокуратуры четырех держав, руководимых главными обвинителями: от СССР — государственным советником юстиции второго класса Р. А. Руденко, в то время занимавшим пост прокурора Украинской ССР; от США — Робертом Джексоном, членом Верховного суда; от Великобритании — Хартли Шоукроссом, генеральным прокурором Англии; от Франции — Франсуа де Ментоном, членом французского правительства. Позади обвинителей — места для представителей прессы.
Слева от входа — скамья подсудимых. Первый ряд ее занимают Герман Геринг, Иоахим фон Риббентроп, Рудольф Гесс, Вильгельм Кейтель, Эрнст Кальтенбруннер, Альфред Розенберг, Ганс Франк, Вильгельм Фрик, Юлиус Штрейхер, Вальтер Функ, Яльмар Шахт. Во втором ряду — Карл Дениц, Эрих Редер, Бальдур фон Ширах, Фриц Заукель, Альфред Иодль, Франц фон Папен, Артур Зейсс-Инкварт, Альберт Шпеер, Константин фон Нейрат, Ганс Фриче. Перед каждым судебным заседанием их доставляют сюда по одному. Под усиленным конвоем они следуют через новый подземный ход, соединяющий тюрьму с Дворцом юстиции, и поднимаются в пустой еще зал. Бесшумно открывается узкая дубовая дверь, и подсудимые, как злые духи, будто возникают прямо из стены. Некоторые здороваются друг с другом. Другие озлобленно, по-волчьи шмыгают на свои места, ни на кого не глядя.
Скамью подсудимых окружают солдаты американской военной полиции. Впереди нее на специально отведенных местах — одетые в мантии адвокаты.
На втором этаже зала — балкон для гостей...
В этой обстановке мне предстояло работать без малого год. Судебный процесс начался 20 ноября 1945 года и закончился 1 октября 1946 года. Трибунал провел 218 судебных заседаний. Протоколы его насчитывают 16 тысяч страниц. Обвинители предъявили 2630 документов, защитники — 2700. Свидетелей было заслушано 240 и, кроме того, изучено 300 тысяч письменных показаний, данных под присягой.
Этот беспримерный судебный процесс поглотил 5 миллионов листов бумаги, весившей 200 тонн. В ходе его было израсходовано 27 тысяч метров звуковой кинопленки и 7 тысяч фотопластинок. Стенограмма каждого судебного заседания для обеспечения максимальной точности дублировалась звукозаписью и затем сверялась с ней.
В первый же день процесса в своем кратком вступительном слове о правовых основах деятельности Международного военного трибунала председательствующий заявил:
— Процесс, который должен теперь начаться, является единственным в своем роде в истории мировой юриспруденции, и он имеет величайшее общественное значение для миллионов людей на всем земном шаре. По этой причине на всяком, кто принимает в нем какое-либо участие, лежит огромная ответственность, и он должен честно и добросовестно выполнять свои обязанности без какого-либо попустительства, сообразно со священными принципами закона и справедливости.
Мы еще увидим, насколько вняли этому призыву некоторые участники процесса, как отнеслась к нему защита, как вели себя многочисленные и очень не одинаковые по своему положению и политическим взглядам свидетели. А пока мне хотелось бы задержать внимание читателя на скамье подсудимых.
Нацистские главари стараются держаться непринужденно. Они переговариваются между собой, пишут записки адвокатам, делают довольно пространные записи для себя. Особенно усердствует Риббентроп. Он буквально завалил защитника своими «инструкциями» и, пожалуй, с самого начала процесса прямо в зале суда стал сочинять «мемуары», которые очень скоро после его казни были изданы на Западе. Казалось бы, зачем? Ни один еще из буржуазных государственных деятелей не получал возможности столь обстоятельно поведать миру о своей жизни и своих делах, как это довелось в Нюрнберге бывшим членам правительства гитлеровской Германии. Стенографический отчет процесса явился уникальным собранием правдивых биографий нацистских политиков. Но это противоречило их желаниям и намерениям. Нет, не такие «мемуары» хотелось им оставить для истории. И каждый старался по-своему. Одни сами взялись за перо. Другие попытались использовать в этих целях перо многочисленных агентов буржуазной прессы.
Уже в первые дни процесса я заметил, что с подсудимыми часто беседует молодой американский офицер с повязкой «ISO»2. То был судебный психиатр доктор Джильберт. В Нюрнберге этому человеку завидовали журналисты всего мира. Как все они, Джильберт мог слушать и наблюдать происходящее в зале суда. Как никто из них, он имел возможность без всяких ограничений в любое время общаться с подсудимыми и в зале суда, и в камерах тюрьмы, и публично, и наедине.
Доктор Джильберт хорошо владел немецким языком, который, как рассказывали, был для него родным. Это еще больше расширяло возможности. Он знал многое, чего не знали другие. Журналисты буквально охотились за ним, надеясь выудить что-нибудь сенсационное для прессы. Но Джильберт умел держать язык за зубами. Перед самым концом процесса он сообщил мне, что заканчивает обработку своих дневников и несколько западных издательств очень торопят его с этим. Ему очень хотелось, чтобы и советские издательства приобрели эту рукопись. Джильберт передал мне первую ее половину для ознакомления. А полностью его книгу «The Nuremberg diary»3 я прочел позже. Она была издана в США и во многих европейских странах. По-своему это очень любопытный документ, особенно для участников процесса. Джильберт дополняет общую картину увиденного в Нюрнберге рядом ярких деталей, о которых подсудимые поведали ему в частных беседах. Это как бы ежедневный комментарий самих подсудимых ко всем сколько-нибудь значительным событиям процесса, в какой-то степени объясняющий их собственное поведение в суде. Джильберт оказался тонким наблюдателем.
Галерею для гостей всегда переполняли офицеры союзных армий, преимущественно американской. Приезжали сюда и тогдашний военный министр США Паттерсон, и бывший военный министр Англии Хор-Белиша, и лорд-канцлер Англии Джоуит, и председатель английской комиссии по расследованию военных преступлений лорд Райт, и лорд Моэм — брат писателя Соммерсета Моэма, и известные публицисты Гарольд Никольсон, Уолтер Липпман, Джозеф Олсоп.
Как-то во время обеда у судей меня познакомили с одним толстяком, очень живым и экспансивным. То был Фиорелло Лагардиа, губернатор Нью-Йорка.
Не раз в зале суда появлялись весьма расфранченные дамы, каким-то образом получившие пропуска на длительный срок. Некоторые из них — жены подсудимых, другие — супруги крупных государственных деятелей западных стран. Однажды в перерыве между заседаниями я очутился рядом с двумя такими дамами. В тот день обвинитель предъявлял доказательства, касавшиеся немецко-фашистской агрессии против Австрии, но не успел закончить своих объяснений. Дамы были огорчены этим обстоятельством. Одна из них спросила другую, придет ли она на следующий день. Ответ был умилительным:
— Конечно приду, моя милая, ведь я так хочу узнать, чем же закончилась эта агрессия против Австрии.
Даме было под пятьдесят, но она, увы, как-то не успела вовремя узнать, каким это образом Австрия вдруг перестала существовать...
Говорили, что в Нюрнберг приезжала жена Рудольфа Гесса. Проживая во время процесса в американской зоне, она только и делала, что рассказывала всем о «великих достоинствах» своего мужа и своем намерении издать собственный дневник.
Под стать фрау Гесс была и жена Гиммлера. Эта тоже не пропускала ни одной возможности поговорить с иностранными корреспондентами и поведать им, что она «считает своего мужа великим немецким вождем».
В той же шеренге шествовала жена Квислинга, которая громогласно объявила, что ее муж «мученик, умерший за нордическую свободу».
Но оставим в стороне дам. Не они, в конечном счете, определяли лицо публики на галерее для гостей и в кулуарах Дворца юстиции. И там и здесь куда больше было «деловых» людей.
Вот ведут беседу два человека. Один, на вид лет пятидесяти, весьма респектабельный джентльмен небольшого роста — представитель какого-то издательства. Второй, в черной мантии — адвокат Альфреда Розенберга, высокий и массивный Тома. Доктор Серватиус — адвокат Заукеля, наблюдая за собеседниками со стороны, понимающе качает головой. Несколько позже он жаловался, что вся защита подсудимых, и без того перегруженная по горло, почти ежедневно должна была вести переговоры с заполонившими Нюрнберг американскими и английскими издателями, решившими, что можно неплохо заработать на публикации мемуаров подсудимых. И результаты этих переговоров проявились незамедлительно: сразу же по окончании процесса в Америке были опубликованы мемуары Розенберга и Риббентропа, написанные в Нюрнбергской тюрьме.
Американцы не зря утверждают, что время — деньги. В ходе Нюрнбергского процесса мы не раз имели возможность убедиться, что некоторые из них пускались здесь во все тяжкие, лишь бы к концу каждого дня подсчитывать доходы от мелких спекуляций. Впрочем, не всегда мелких.
Однажды, когда мы с помощником главного обвинителя от СССР Львом Романовичем Шейниным направлялись в буфет, нас остановил американский полковник. Помнится, он работал в отделе хозяйственного обслуживания американской делегации. Полковник обратился ко мне с просьбой познакомить его с Шейниным, а затем стал расспрашивать Льва Романовича, действительно ли тот на несколько дней вылетает в Москву. Шейнин подтвердил.
— О, это прекрасно, генерал! — обрадовался американец. — У меня есть к вам деловое предложение. Это будет хороший бизнес.
— Какой? — насторожился Шейнин.
— Очень простой. Привезите из Москвы партию сибирских мехов. Поверьте, я их неплохо реализую. Улавливаете?
Я перевел Шейнину эту тираду, и от меня не ускользнуло, как он побагровел от ярости и изумления. Таким мне давно не приходилось видеть Льва Романовича.
— Не понимаю вас, полковник. Может быть, вы не знаете, что я юрист, а не меховщик.
— Я тоже юрист, — не сдавался американец. — Но скажите, пожалуйста, господин генерал, разве юристы самые глупые люди на свете?
— Вот что, давайте прекратим этот бессмысленный разговор, — зло бросил Лев Романович. — Меня удивляет, полковник, что вы посмели обратиться ко мне с такими спекулятивными предложениями.
— Почему спекулятивными, — недоумевал американец. — Это же нормальный бизнес. Я не понимаю, почему вы обиделись.
Он так горячо произнес эти слова и с таким искренним удивлением посмотрел на Шейнина, что тот в конце концов расхохотался.
— Полковник, нам не понять друг друга.
Пробормотав слова извинения, американец отошел в сторону, но на следующий день, встретив меня, снова вернулся к старой теме. Только на этот раз пытался представить свой вчерашний разговор с Л. Р. Шейниным как шутку.
Другие американцы, помельче рангом, усиленно спекулировали часами. Очень часто они совершали вояж из Нюрнберга в Женеву и, возвращаясь обратно, обвешивались часами, как завзятые контрабандисты. От некоторых из них не было отбоя. Они ловили людей в коридорах, отводили в сторону и предлагали свой товар на выбор.
Мне рассказывали о весьма любопытном инциденте с советским писателем Борисом Полевым. Один энергичный продавец часов, молодой американский парень, как-то остановил его в коридоре и стал навязывать часы. Полевой показал американцу свои собственные и ответил, что других часов ему не нужно. Тогда американец опустил часы в стакан с водой, продержал их там несколько секунд и поднес к уху Полевого. Они тикали нормально. Но Полевой и после этого отказался приобрести их. Раздосадованный такой несговорчивостью, американец зажал часы в кулак и со всего размаха швырнул в мраморную колонну. Затем опять проделал привычную манипуляцию с опусканием их в стакан с водой и снова поднес к уху Полевого. Перед такой рекламой устоять уже было нельзя — Борис Полевой купил у этого парня часы, в которых совсем не нуждался.
Своеобразный колорит вносят своим появлением в коридорах Дворца юстиции пленные эсэсовцы. Использовали их для всякого рода подсобных работ: перетаскивания мебели, уборки помещения. Этих эсэсовцев каждое утро привозили сюда в крытой машине. Потом они как-то сразу исчезли. Это совпало с появлением в длинных коридорах Дворца юстиции дзотов, в которых постоянно дежурили американские солдаты, вооруженные пулеметами и автоматами. Были также установлены зенитные посты на крыше, и вся американская охрана приведена в боевую готовность.
При случае спрашиваю начальника охраны полковника Эндрюса, кто угрожает Международному трибуналу. Оказывается, пленные эсэсовцы. Они будто бы разбежались из лагеря, захватили оружие и идут на Нюрнберг. Относительно целей этого похода циркулировали различные слухи. Одни утверждали, что эсэсовцы решили силой освободить гитлеровских главарей. Другие доказывали, что они собираются линчевать их за проигрыш войны. Вскоре, однако, выяснилось, что все эти слухи сильно преувеличены. Дзоты были убраны. Но корреспонденты буржуазных газет ликовали: им представилась счастливая возможность сообщить в свои газеты, журналы и агентства еще одну сенсацию из Нюрнберга.
Не забуду и еще одного эпизода. Однажды утром я вошел в зал суда вместе с Л. Р. Шейниным. До начала заседания осталось минут двадцать. Мы стояли недалеко от скамьи подсудимых и разговаривали. Ввели фон Папена, и я заметил, как он вдруг остановился, встретившись взглядом с моим собеседником. Лев Романович тоже всматривался в Папена с каким-то особым выражением. Когда этот зрительный поединок кончился и Папен сел на свое место, а мы с Львом Романовичем вышли в коридор, мне, естественно, захотелось узнать, чем обусловлен их взаимный повышенный интерес друг к другу.
— Ничего особенного, — усмехнулся Шейнин. — Просто мы старые знакомые.
И он рассказал мне, как в 1942 году был командирован советским правительством в Турцию в связи с делом о покушении на Папена. По этому делу без всяких оснований привлекались к суду советские граждане Павлов и Корнилов. Льву Романовичу предстояло возглавить их защиту. Но перед тем турецкое МИД устроило хитрую шутку: Л. Р. Шейнина пригласили вместе с нашим тогдашним послом в Анкаре С. А. Виноградовым на спортивный праздник и усадили их рядом с Папеном. Там-то и состоялось первое «знакомство» нацистского дипломата и разведчика с видным советским следователем и литератором. А теперь вот в Нюрнберге они встретились вновь, и Папен, конечно, узнал Шейнина.
В богатой контрастами картине Дворца юстиции особое место занимали переводчики. Теперь мы уже привыкли к тому, что во время международных встреч и конгрессов, где дискуссии ведутся на многих языках, ораторы не прерывают своих речей для перевода. Перевод осуществляется синхронно: с помощью радиоаппаратуры немцы и болгары, французы и арабы, англичане и итальянцы сразу слышат на доступных им языках любое высказывание. Но тогда, в Нюрнберге, такая система перевода была в новинку, особенно для наших советских переводчиков. С микрофоном они работали впервые, и можно себе представить, как все мы волновались, имея в виду, какое огромное значение придается в судебном разбирательстве буквально каждому слову. Однако волнения эти оказались напрасными. Наши ребята (я называю их так потому, что почти все переводчики были еще в комсомольском возрасте) не ударили в грязь лицом.
Технически синхронный перевод был организован так. Рядом со скамьей подсудимых стояли четыре стеклянные кабины. В них размещались по три переводчика. Каждая такая группа переводила с трех языков на свой родной — четвертый. Соответственно переводческая часть аппарата советской делегации включала специалистов по английскому, французскому и немецкому языкам, а все они вместе переводили на русский. Говорит, например, один из защитников (разумеется, по-немецки) — микрофон в руках Жени Гофмана. Председательствующий неожиданно прерывает адвоката вопросом. Женя передает микрофон Тане Рузской. Вопрос лорда Лоуренса переведен. Теперь должен последовать ответ защитника, и микрофон снова возвращается к Гофману...
Но работа нашего «переводческого корпуса» не ограничивалась только этим. Стенограмму перевода надо было затем тщательно отредактировать, сличив ее с магнитозаписями, где русская речь чередовалась с английской, французской и немецкой. А кроме того, требовалось еще ежедневно переводить большое количество немецких, английских и французских документов, поступавших в советскую делегацию.
Да, дел оказалось уйма, и я благодарил судьбу за то, что наши переводчики были не только достаточно квалифицированными (большинство из них имело специальное языковое образование), но, что не менее важно, людьми молодыми и физически крепкими. Это и помогло им выдержать столь значительную нагрузку.
Сегодня, когда я пишу эти строки, мне очень хочется вспомнить добрым словом Нелли Топуридзе и Тамару Назарову, Сережу Дорофеева и Машу Соболеву, Лизу Стенину и Таню Ступникову, Валю Валицкую и Лену Войтову. В их добросовестном и квалифицированном труде — немалая доля успеха Нюрнбергского процесса. Им очень обязаны ныне многие советские историки и экономисты, философы и юристы, имеющие возможность пользоваться на родном языке богатыми архивами Нюрнбергского процесса.
Среди переводчиков у нас были и такие, чья деятельность выходила за рамки обычной работы с текстами и у микрофона. Скажем, Олег Трояновский и Энвер Мамедов номинально считались только переводчиками, и они действительно оказали большую помощь нашей делегации своим участием в переводах. Но у них имелся еще и опыт дипломатической работы, который тоже, конечно, не остался втуне.
Летом 1945 года, когда в Лондоне на четырехсторонней конференции разрабатывалось соглашение о наказании военных преступников и Устав Международного военного трибунала, О. А. Трояновский впервые вступил в деловые контакты с И. Т. Никитченко и А. Н. Трайниным. Он был прикомандирован к ним в помощь из аппарата нашего лондонского посольства и сразу зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. В этом еще молодом тогда помощнике отличное знание иностранных языков счастливо сочеталось с эрудицией в области международных отношений, большой культурой, личным обаянием и исключительным тактом. Все это, вместе взятое, очень способствовало успешному решению сложных задач, стоявших перед советской делегацией. Иона Тимофеевич Никитченко рассказывал мне, как много полезных советов получал он в те дни от Олега Александровича Трояновского. Неудивительно, что впоследствии, оказавшись судьей в Международном трибунале, И. Т. Никитченко не пожалел трудов, чтобы добиться от МИД СССР распоряжения об откомандировании О. А. Трояновского в Нюрнберг. Здесь Олег сидел за судейским столом, обеспечивая контакт советских судей Международного трибунала с судьями других держав. Он же участвовал и во всех закрытых судебных заседаниях.
Э. Н. Мамедов прибыл на процесс из советского посольства в Риме и тоже, как говорится, очень пришелся ко двору. Советские судьи и обвинители высоко ценили его как переводчика, но в то же время привлекали к поручениям и совсем иного характера, требовавшим от исполнителя определенной политической зрелости. Я еще расскажу о таком интересном эпизоде процесса, как допрос германского фельдмаршала Паулюса, об обстоятельствах его прибытия в Нюрнберг. Здесь же упомяну только, что, прежде чем обеспечить выступление Паулюса в суде, следовало преодолеть ряд организационных трудностей. В немалой степени этому содействовал Энвер Мамедов.
Не могу не назвать здесь также Тамару Соловьеву и Инну Кулаковскую, Костю Цуринова и Таню Рузскую. После окончания Московского института истории, философии и литературы каждый из них по нескольку лег работал во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей. И мы с гордостью сознавали, насколько выше они в своем развитии по сравнению с переводчиками других стран. Когда на окончательно выправленной стенограмме стояла подпись Кулаковской или Соловьевой, можно было надеяться, что будущий историк, изучающий Нюрнбергский архив, не найдет повода для претензии. Кроме того, обладая опытом общения с зарубежными деятелями культуры, эти наши товарищи постоянно помогали работникам советской делегации находить общий язык со своими американскими, английскими и французскими коллегами.
Переводчиков у нас было гораздо меньше, чем у делегаций других стран. Работы же для них оказалось, пожалуй, даже больше, чем у наших партнеров по трибуналу. И здесь все мы имели возможность лишний раз на практике убедиться в том, что такое новое, советское, отношение к труду.
Князь Васильчиков, состоявший на службе у американцев, с недоумением спрашивал наших синхронных переводчиков:
— Слушайте, господа, зачем вы еще занимаетесь переводом документов? Вам ведь за это не платят.
Синхронные переводчики, тратившие очень много энергии на выполнение своих прямых обязанностей, действительно освобождались от всякого иного перевода. Однако Костя Цуринов и Тамара Соловьева, Инна Кулаковская и Таня Рузская не могли оставаться безразличными, когда их товарищи — «документалисты» Тамара Назарова или Лена Войтова — сгибались под тяжестью своей нагрузки.
Наше неписаное правило — товарищеская взаимопомощь — ярко проявлялась и в другом. Как я уже говорил, в кабинах переводчиков каждой страны всегда сидело по три человека. Речи судебных ораторов порой продолжались в течение часа и даже более того. В этих случаях переводчик с соответствующего языка работал с предельным напряжением, а остальные двое могли слушать, так сказать, вполуха, только чтобы не пропустить реплику на «своем» языке. Переводчики — американцы, англичане и французы в подобной ситуации обычно читали какую-нибудь занимательную книгу или просто отдыхали. Наши же ребята почти всегда все вместе слушали оратора и в полную меру своих возможностей помогали товарищу, ведущему перевод.
При синхронном переводе даже самый опытный переводчик непременно отстает от оратора. Переводя конец только что произнесенной фразы, он уже слушает и запоминает начало следующей. Если при этом в речи дается длинный перечень имен, названий, цифр, возникают дополнительные трудности. И вот здесь-то у наших переводчиков всегда приходили на выручку товарищи по смене. Они обычно записывали все цифры и названия на листе бумаги, лежавшем перед тем, кто вел перевод, и тот, дойдя до нужного места, читал эти записи, не напрягая излишне память. Это не только гарантировало от ошибок, но и обеспечивало полную связность перевода.
Справедливости ради не могу не заметить, что такая форма товарищеской взаимопомощи вскоре получила распространение и среди переводчиков других делегаций. Вот оно, пусть хоть маленькое, но все же торжество нашей морали!
Работать в Нюрнберге в качестве переводчиков или даже архивариусов стремились многие советские историки, экономисты, международники, юристы. Хорошо помню письмо ныне покойной академика А. М. Панкратовой. Она рекомендовала в качестве переводчика своего ученика М. С. Восленского. Миша Восленский оказался прекрасным работником и замечательным товарищем. Он мечтал стать летописцем процесса. К сожалению, мечты эти почему-то не сбылись: прошло уже двадцать лет, а его книга о Нюрнберге остается еще не написанной. Зато Нюрнберг определил весь жизненный путь М. С. Восленского — он стал одним из наиболее известных советских историков-германистов. Теперь Михаил Сергеевич Восленский уже доктор исторических наук.
Другой наш переводчик — Костя Цуринов — большой знаток испанской литературы. В ходе Нюрнбергского процесса почти переквалифицировался в юриста. По моему представлению он был назначен секретарем советской делегации. Но в отличие от Михаила Сергеевича Восленского, Константин Валерьянович Цуринов в конечном счете не испытал такого влияния Нюрнберга на свою дальнейшую судьбу. Он остался верен филологии и является ныне одним из крупнейших специалистов по испанской литературе.
Когда мы проводили на мирную конференцию в Париж Олега Трояновского, его сменил за судейским столом Берри Купер. Это был переводчик особого рода. Случилось так, что английский язык стал для него родным. В переводе на английский ему не было равных в нашей делегации. Но с переводами на русский он чувствовал себя не очень уверенно и частенько прибегал к помощи товарищей. Зато и сам помогал друзьям всем, чем мог. Это был на редкость добрый и благожелательный человек, щедро наделенный от природы чувством юмора.
С теплым чувством я вспоминаю также Лену Дмитриеву и Нину Орлову. В течение всего процесса они работали с Р. А. Руденко и И. Т. Никитченко. Наши коллеги — обвинители и судьи других стран, — прощаясь с ними, от души благодарили этих тружениц за то, что было сделано каждой из них для установления хороших деловых отношений между руководителями делегаций.
Были среди переводчиков и такие, которые пришли в зал суда прямо из концлагерей. Они тоже относились к своей работе не только добросовестно, а просто самозабвенно. Для курьеза скажу, что один из них, обычно заикавшийся, сразу исцелялся от этого своего недуга, как только входил в переводческую кабину.
Правильный перевод в обстановке Нюрнбергского процесса выходил далеко за рамки чисто технической задачи. Это подчас приобретало характер большой политики. Вспоминается антисоветский выпад доктора Штамера, адвоката Геринга. Допрашивая одного из свидетелей, он весьма часто употреблял слово «безетцунг», говоря об освобождении Польши советскими войсками в 1944 году. Слово это имеет два значения: «оккупация» и «занятие». По всему духу вопросов адвоката советский переводчик Евгений Гофман понимал, какой смысл вкладывает тот в слово «безетцунг», и потому перевел его как «оккупация». Р. А. Руденко тут же заявляет протест. Западные судьи, которым их переводчики перевели это слово в его нейтральном звучании, не понимают, чего добивается главный советский обвинитель. Объявляется перерыв. Суд удаляется на совещание. Наш переводчик разъясняет суть дела. Суд возвращается в зал и объявляет о своем решении: в протоколе заседания слово «оккупация» должно быть заменено словом «освобождение». Доктор Штамер недовольно кривится, но возражать не смеет...
Не обходилось, впрочем, и без казусов. Мне вспоминается сейчас один забавный казус. Показания давал Геринг. Переводила их очень молоденькая переводчица. Она была старательной, язык знала хорошо и на первых порах все шло гладко. Но вот, как на грех, Геринг употребил выражение «политика троянского коня». Как только девушка услышала об этом неведомом ей коне, лицо ее стало скучным. Потом в глазах показался ужас. Она, увы, плохо знала древнюю историю. И вдруг все сидящие в зале суда услышали беспомощное бормотание:
— Какая-то лошадь? Какая-то лошадь?..
Смятение переводчицы продолжалось один миг, но этого было более чем достаточно, чтобы нарушить всю систему синхронного перевода. Геринг не подозревал, что переводчик споткнулся о троянского коня, и продолжал свои показания. Нить мысли была утеряна. Раздалась команда начальника смены переводчиков: «Stop proceeding!»4 Напротив председательского места загорелась, как обычно в таких случаях, красная лампочка, и обескураженную переводчицу тут же сменила другая, лучше разбирающаяся в истории.
А вот еще аналогичный пример. Одна из переводчиц, не особенно искушенная в военно-морской терминологии, переводила показания свидетеля. И вдруг у нее получилось так, что далеко в открытом океане английский корабль обнаружил... мальчика. Когда его выловили и как следует отмыли, то на самом мальчике явственно проступила надпись, свидетельствующая, что он принадлежал потопленному немцами английскому кораблю... Тут голос переводчицы стал звучать несколько неуверенно, но уяснить свою ошибку ей удалось лишь выйдя из кабины. Она перепутала близкие по звучанию английские слова «буй» и «бой» (мальчик).
Всякое случалось в переводческой практике!
В составе делегации США, Англии и Франции находилось на службе значительное количество русских эмигрантов. Были среди них и такие, которые упорно сохраняли к Советскому Союзу враждебное отношение. Но большинство все-таки явно симпатизировали нам. Многие из этих людей покинули родные места еще в детские годы. Находясь за границей, в массе своей они бедствовали. Помнилась война с Германией 1914—1918 годов, полная неудач для царской России. И вдруг четверть века спустя, когда германские милитаристы вновь оказались на русской земле, все обернулось по-иному — война закончилась блистательной победой русского оружия. Уже от одного этого у вчерашних белоэмигрантов не могло не заговорить чувство национальной гордости, и они, порой безотчетно, потянулись тогда к нам, советским людям.
Как-то раз, во время очередного заседания, один из секретарей советской делегации, майор Львов, сообщил мне, что в коридоре вот уже больше часа меня дожидается какой-то сотрудник английской делегации. Я спустился вниз и увидел пожилого человека, весьма небогато одетого. Лет ему было под шестьдесят.
— Чем могу быть полезен? — обратился я к нему по-английски.
— Господин майор, — ответил он по-русски, — позвольте мне говорить с вами на родном языке.
После этого незнакомец представился. За точность не ручаюсь, но, кажется, фамилия его была Строганов. Он эмигрировал из России после революции. До того был не то членом правления, не то просто чиновником РОПИТа. Я сразу не понял, что это такое. Строганов разъяснил — Российское общество пароходства и торговли. Потом рассказал мне, что родился, жил и служил до революции в Одессе.
Оказавшийся рядом со мной Аркадий Львов не удержался от восклицания:
— Так вы же с майором земляки!
Это была не самая удачная реплика. Строганов забросал меня вопросами. Чувствовалось, что он сохранил глубокое уважение к своей Родине, а к Одессе — нежную сентиментальную любовь. В глазах его появились слезы. Старого одессита интересовало все: велики ли в городе разрушения, цел ли Николаевский бульвар, гостиница Лондонская, как Дюк? Ну и, конечно, осведомился о состоянии Оперного театра, в отношении которого одесские аборигены десятки лет спорили, первый ли он по красоте и изяществу в мире или только в Европе. Некоторые снисходительно соглашались с тем, что в Вене построили такой же театр, но, разумеется, скопировав с одесского. Это спор, начавшийся где-то в XIX веке, прошел через две революции и несколько войн, но острота его не уменьшилась.
Не скрою, мне приятно было поболтать со стариком. Они ведь очень занятные, эти одесские старики. Недаром о них с такой симпатией писали Куприн, Бабель, Ильф и Петров. Но времени у меня было в обрез, и я постарался переключить нашу беседу на деловой тон:
— Так чем же я все-таки обязан вашему вниманию, господин Строганов?
— Господин майор, я очень прошу вас представить меня его превосходительству генералу Никитченко.
Майор Львов чуть было не прыснул от такой торжественной формы обращения, но сдержал себя и тактично заметил:
— Господин Строганов, а ведь можно и без «превосходительства».
Старик улыбнулся, взглянул поочередно на наc обоих и не без лукавства отпарировал:
— А ведь я знаю, господа, что в России все это отменено. И сам считал, что это было сделано правильно. Но покорнейше прошу меня извинить: теперь самое время восстановить эти слова. После всего, что случилось, молодые люди, после таких побед русской армии я не могу обращаться к русскому генералу без приставки «ваше превосходительство».
Я обещал Строганову поговорить с Никитченко, хотя так и не мог понять, о чем он хочет говорить с весьма несловоохотливым Ионой Тимофеевичем. Старик был очень доволен и заверил, что впредь мы можем полагаться на него, он всегда готов помочь нам.
— И вообще, господа, — закончил он, — я ведь знаю местную нюрнбергскую эмиграцию. Можете к ней относиться с доверием. Люди настроены к вам очень дружески.
Скоро мы действительно убедились в этом. Многие из эмигрантов старались по мере сил быть полезными нам.
Помню, однажды мне пришлось вступить в спор с начальником отдела переводов генерального секретариата полковником Достером. Нами с некоторым опозданием был сдан в перевод с русского на английский язык текст предстоящей речи помощника главного советского обвинителя Л. Н. Смирнова. Одновременно подоспела к переводу речь другого советского обвинителя — Л. Р. Шейнина. Полковник Достер отказался обеспечить своевременный перевод. Мы и сами понимали, что ставим переводчиков в тяжелое положение, но продолжали добиваться своего. Чтобы убедить нас в невозможности своевременно перевести обе речи, полковник Достер повел меня и Шейнина в русскую секцию бюро переводов, целиком состоявшую из эмигрантов. Каково же было удивление Достера, когда возглавлявшая эту секцию княгиня Татьяна Владимировна Трубецкая заявила ему:
— Милый полковник, вы, конечно, правы. Но на этот раз позвольте нам, русским, самим договориться с русскими.
Нас же она заверила, что работа будет выполнена в срок. И слово свое сдержала.
В памяти остались и некоторые другие встречи с эмигрантами.
Хочется сказать, в частности, о Льве Толстом — внучатом племяннике великого писателя. Как сейчас, вижу перед собой его худощавое смуглое лицо человека лет тридцати — тридцати трех. Работал он переводчиком во французской делегации и, возвратившись однажды из поездки в Париж, привез советским писателям, работавшим на процессе, сердечное приветствие от И. А. Бунина. Бунин прислал также свежий номер русского эмигрантского журнала, в котором был напечатан его рассказ «Чистый понедельник». Об этом рассказе много говорили и спорили. Но в одном соглашались все: от начала до конца его пронизывало чувство беспредельной тоски по Родине и нежнейшей любви к ней.
Не могу я забыть и того, как пришла к нам группа русских переводчиков из западных делегаций с просьбой показать им документальные фильмы о преступлениях нацистов на советской территории. Такой киносеанс был организован, и трудно описать, что на нем происходило. Плакали поголовно все — мужчины и женщины, молодые и старые. Волнение зрителей было непередаваемым. И тогда мне невольно вспомнились слова Дантона, брошенные в ответ на предложение эмигрировать из Франции, ибо гнев Робеспьера скоро настигнет и его:
— Нельзя унести Родину на каблуках своих сапог.
Да, действительно нельзя!
* * * Каждый день процесса был по-своему богат впечатлениями. Не случайно в нюрнбергский Дворец юстиции стекалось тогда такое количество писателей и публицистов. Нашу советскую прессу представляли Константин Федин, Леонид Леонов, Илья Эренбург, Всеволод Иванов, Всеволод Вишневский, Борис Полевой, Лев Шейнин, художники Кукрыниксы, Бор. Ефимов, Н. Жуков и др.
«Весьма важные персоны»
Давно замечено, что в разных странах внутреннее расположение тюрем — камеры, их оборудование — и даже режим дня имеют много общего. Это дало когда-то повод Илье Эренбургу остроумно заметить устами Хулио Хуренито, что палка, в чьих бы руках она ни оказалась, не перестанет быть палкой; ни мандолиной, ни японским веером она стать не может.
Нюрнбергская тюрьма не являлась исключением. Это многоэтажное здание нафаршировано камерами размером 10 на 13 футов. В каждой камере на высоте среднего человеческого роста — окно в тюремный двор. В дверях — другое окошко, постоянно открытое (через него передавалась подсудимому пища и осуществлялось наблюдение). В углу — туалет.
Весь мебельный «гарнитур» составляют койка, жесткое кресло и вправленный в пол стол. На столе разрешалось иметь карандаши, бумагу, семейные фотографии, табак и туалетные принадлежности. Все другое изымалось.
Когда подсудимый ложился на койку, его голова и руки должны были всегда оставаться на виду. Всякий, кто пытался нарушить это правило, вскоре чувствовал руку часового: его будили.
Ежедневно заключенных брил безопасной бритвой проверенный парикмахер из военнопленных. Бритье тоже проходило под наблюдением охраны.
Электропроводка и освещение были сделаны так, что свет в камеры подавался снаружи. Это исключало возможность самоубийства током. Очки выдавались только на определенное время и на ночь обязательно отбирались.
Один-два раза в неделю заключенные могли ожидать обыска. В таких случаях они становились в угол, а военная полиция перетряхивала буквально всю камеру. Еженедельно полагалась баня, но перед ней непременно нужно было пройти через специальное помещение для осмотра.
Я часто видел начальника тюрьмы полковника Эндрюса. Высокий, широкоплечий, представительный, в очках, придававших его строгому лицу еще большую официальность, он проявлял много забот о подсудимых, дабы каждый из них чувствовал себя настолько хорошо, чтобы не пропускать заседаний суда. Эндрюс производил впечатление настоящего служаки, понимавшего, что под его надзором находятся не обычные уголовники, а заключенные особого рода. Как-то он мне сказал, показывая на скамью подсудимых: «Уф». Я сразу не понял его, и он разъяснил:
— Very important persons5.
Эти «Vip» не однажды жаловались на него. Самое курьезное заключалось в том, что, даже сидя на скамье подсудимых, многие из них по-прежнему претенциозно рассматривали себя государственными деятелями. Их возмущали любые ограничения. Шахт, например, гневно жаловался на то, что ему не разрешают встречаться в тюрьме с такими джентльменами, как Папен и Нейрат (остальных он считал преступными каторжниками, которым давно место на галерах, и потому его даже устраивало, что видится с ними не очень часто).
Но больше всех и наиболее шумно выражал свои протесты Герман Геринг. В отношении его полковник Эндрюс проявлял особую заботу и предосторожность. А вот это-то «свободолюбивой» натуре Германа Геринга как раз и не нравилось.
На одном из заседаний генерального секретариата начальник тюрьмы давал объяснение по поводу очередной жалобы на него заключенных. Эндрюс пожаловался на Геринга:
— Понимаете, этот толстый Герман все-таки неблагодарная свинья. Я же его избавил от пагубной привычки целыми пригоршнями поедать наркотические таблетки. Ведь когда он прибыл ко мне, никак не хотел расставаться с чемоданом, наполненным наркотиками. Я отобрал. Он ругался, но вынужден был примириться. Я сделал из него человека и спас от верной и позорной для мужчины смерти...
В первые дни своего пребывания в тюрьме Геринг пытался убедить Эндрюса в том, что хотя среди подсудимых он действительно «первый человек», но это еще вовсе не значит, будто он самый опасный. Когда эта линия защиты ничего не дала, «толстый Герман» избрал другую, с его точки зрения, более весомую: как-никак процесс в Нюрнберге — исторический, и вряд ли, мол, чиновники вроде полковника Эндрюса захотят, чтобы их имя ассоциировалось потом с оскорблениями в отношении больших государственных деятелей, оказавшихся, увы, в беспомощном и безответном положении. Эндрюс рассказывал, что однажды Геринг, обращаясь к нему, воскликнул с явно напускным пафосом:
— Не забывайте, что вы имеете здесь дело с историческими фигурами. Правильно или неправильно мы поступали, но мы исторические личности, а вы никто!
Полковник Эндрюс держался иного мнения, а потому довольно легко сносил такие истерические вспышки своих клиентов. Эндрюса не столько обижало, сколько смешило то, что бывший рейхсмаршал пугает его судьбой тюремщиков Наполеона.
Никто в Германии, даже среди ближайшего окружения Германа Геринга, не подозревал, что он питает интерес к истории и литературе. Мы еще увидим, как загружен был день этого «второго человека в империи». Но, видно, Геринг давно готовил себя к положению «первого человека», в связи с чем его очень волновала карьера Бонапарта. На изучение жизни и печального конца императора он находил время. Наполеона из него явно не вышло. Для Геринга не нашлось даже какого-нибудь экзотического острова, подобного тому, где доживал остаток дней своих «великий корсиканец». Это тоже оказалось лишь глупой мечтой. Геринга посадили в обычную уголовную тюрьму, в обычную одиночную камеру с парашей, под надзор не очень посвященной в историю американской стражи. Ему не оставалось ничего иного, как попытаться своими силами восполнить этот пробел в образовании американцев.
— Не забывайте, полковник, — поучал он Эндрюса, — о судьбе тюремщика Наполеона. Он позволял себе дурное обращение с пленником. Я хотел бы, чтобы вы знали, что ему пришлось потом написать в свое оправдание два тома воспоминаний.
Но Эндрюс очень хладнокровно выслушивал такие тирады...
Припоминается и еще одно заседание генерального секретариата, на котором в числе прочих вопросов рассматривалась очередная жалоба некоторых заключенных Нюрнбергской тюрьмы. На этот раз жаловались немецкие фельдмаршалы и генералы. Человек пятнадцать — двадцать. В их числе: Кейтель, Иодль, Рунштедт, Гудериан, Гальдер.
Главное, что их возмущало, это уборка камер. Каждое утро один из немецких военнопленных солдат передавал господам фельдмаршалам обыкновенную метлу, которой они самолично должны были подмести пол своей камеры.
Жалуясь на столь оскорбительное к ним отношение, германские фельдмаршалы и генералы обильно цитировали Женевскую конвенцию 1929 года о режиме для военнопленных. Они упорно не хотели считаться с тем, что являются уже не военнопленными, а военными преступниками, что режим их содержания определяется не Женевской конвенцией, а уголовным кодексом.
Полковник Эндрюс отозвался по поводу этой жалобы с присущей ему лаконичностью.
— Дьявол цитирует священное писание...
Каждый день подсудимые совершали прогулки в тюремном дворе. Во время прогулок им разрешалось разговаривать. Но не все пользовались этим правом. Некоторые предпочитали держаться особняком. Многие открыто сторонились Штрейхера. Отношение к нему других обвиняемых с предельной ясностью выразил Функ:
— Я достаточно наказан уже тем, что вынужден сидеть рядом со Штрейхером на скамье подсудимых.
Довольно странные вещи происходили иногда в тюрьме. 26 декабря 1945 года американская администрация устроила для бывших национал-социалистских руководителей рождественское богослужение. Английское радио посвятило этому специальную передачу, в деталях сообщив своим слушателям, как все протекало.
Оказывается, еще накануне рождества из двух или трех тюремных камер было оборудовано нечто напоминающее церковь. Каждый подсудимый приходил туда со своим охранником. Разговаривать не разрешалось. Если охрана замечала, что кто-то не столько произносит слова молитвы, сколько болтает с другими подсудимыми, к «нарушителю» применялись соответствующие меры.
Какое отвратительное зрелище, какое фарисейство! Матерые преступники смиренно «беседуют с богом». Даже Фриче, опубликовавший впоследствии свои мемуары, пишет, что «слышать это было страшно».
Подсудимым без ограничения давали из тюремной библиотеки книги. Риббентроп читал мало, и преимущественно Жюля Верна. Он верил, что ему еще удастся выйти из этой тюрьмы: ведь в романах Жюля Верна бывали и более фантастические ситуации. Садист и развратник, один из «теоретиков» и практиков антисемитизма, Штрейхер увлекался немецкой поэзией. Бальдур фон Ширах, бывший руководитель гитлеровской молодежи, переводил на немецкий язык стихи Теннисона. Говорили, что у него неплохо получалось, и в тюрьме он, видимо, искренне пожалел, что не посвятил себя этому целиком. Франц фон Папен, бывший вице-канцлер, углубился в религиозную литературу; старый диверсант и политический авантюрист на склоне лет из своей тесной тюремной камеры простирал руки к богу. Бывший министр внутренних дел Фрик не читал ничего, он любил поесть. Вскоре ему уже не годились его пиджаки — так располнел. Позже Эндрюс рассказывал мне, что уже через пять минут после объявления Фрику смертного приговора он ел с большим аппетитом.
«О'кэй, следуйте за нами»
Если бы кто-нибудь задумал сличать фамилии обвиняемых, названные в обвинительном заключении, с табличками, висевшими на каждой тюремной камере, он без труда обнаружил бы, что в тюрьме недостает Роберта Лея. Как же это случилось?
Когда явно обнаружился близкий крах гитлеровского режима, Роберт Лей решил, что ему пока еще нет оснований отчаиваться. С тонувшего корабля бежали многие, сбежит и он. Все пытаются спастись, и ему это не заказано.
И Роберт Лей бежит в Баварские Альпы. Там, в горах, изменив фамилию, он терпеливо пережидал, пока союзникам не надоест его искать.
Но Лею не повезло. Командование 110-й американской парашютной дивизии получило о нем сигнал от местного населения. И 16 мая 1945 года солдаты этой дивизии двинулись в путь на поимку Лея.
Вот они уже в домике, затерянном в горах. В полутемной комнате на краю деревянной кровати сидит мужчина, заросший бородой. Он заметно испуган, весь дрожит.
— Вы доктор Лей?
— Ошибаетесь, — возразил бородач. — Я доктор Эрнст Достельмайер.
— О'кэй, следуйте за нами!..
Задержанный был доставлен в штаб дивизии в Берхтесгаден. Опять допрос, и опять упорное отрицание: он не Роберт Лей. Вот документы, устанавливающие, что он Эрнст Достельмайер. Не помогли даже доводы офицера из разведывательных органов США, много лет следившего за Леем и хорошо знавшего своего подопечного. Ответ был прежним:
— Вы заблуждаетесь.
— Ну хорошо, — сказал офицер и сделал знак солдатам.
Через минуту в комнату был введен старик немец, восьмидесятилетний Франц Шварц, бывший казначей национал-социалистской партии. Увидев задержанного, Шварц громко воскликнул:
— О! Доктор Лей?! Что вы тут делаете?
После того как его опознал и сын Шварца, Лей счел дальнейший фарс с переодеванием бесцельным.
— Вы выиграли, — с досадой бросил он американскому офицеру.
Так бывший руководитель германского трудового фронта был арестован, а затем водворен в Нюрнбергскую тюрьму и включен в список подсудимых. Надо сказать, что в этом списке Роберт Лей занял свое место вполне заслуженно. Это он по указанию фюрера ликвидировал в Германии свободные профсоюзы, конфисковал их средства и собственность, организовал жестокое преследование профсоюзных лидеров. Под его руководством пресловутый германский трудовой фронт стал жестоким орудием эксплуатации немецких рабочих. Затем Роберт Лей — генерал войск СА, был поставлен во главе центральной инспекции по наблюдению за иностранными рабочими и на этом посту проявил себя самым безжалостным, самым бесчеловечным истязателем миллионов иностранных рабочих, насильственно угнанных в Германию.
Люди, близко знавшие Роберта Лея, уверяли, что только в тюрьме они увидели его трезвым. В своем пристрастии к алкоголю он был, конечно, далеко не одинок в придворной камарилье Гитлера. Никогда не упускавший случая подчеркнуть свое отвращение к соседям по скамье подсудимых, Шахт в одном из показаний заявил:
— Я должен сказать, что лишь одно сближало большинство партийных фюреров с древними германцами: они всегда пили кружку за кружкой.
Но Роберт Лей отдавался кружке с особым усердием и железной последовательностью. А поскольку в Нюрнбергской тюрьме кружки наполнялись отнюдь не спиртным, он сразу заскучал. И кто знает, может быть, именно это обстоятельство настроило его на философский лад. Он охотно откликнулся на просьбу тюремного врача доктора Келли высказать в письменной форме свои мысли о власти и перспективах Германии.
Не стоило бы, пожалуй, тратить время на то, чтобы воспроизводить здесь фрагменты из его политических пророчеств, если бы этот матерый нацист не нарисовал в них более или менее верную картину того, как сложились германо-американские отношения в последующие годы.
Да, рассуждал Лей, Советский Союз сумел разгромить Германию, но нельзя забывать, что это победа марксизма, а она опасна для Запада... И тут же начинается тривиальное запугивание «большевизмом», «азиатским наступлением» на Европу: «Запад всегда смотрел на Германию, как на дамбу против большевистского потока. Ныне эта дамба разрушена и немецкий народ не способен восстановить ее сам».
А кто же, по мысли Лея, может свершить такое? Ну конечно же «Америка должна восстановить эту дамбу, если сама хочет жить», а немецкий народ обязан предоставить американцам соответствующую помощь. «Для нас и для Америки, — вещает Лей, — нет другого выбора».
Ратуя за германо-американский союз в будущем, он, конечно, понимает, что национал-социализм связан был в своей деятельности некоторыми крайностями, которых порядочное общество «не приемлет». И потому Лею хочется убедить американцев, что лично им эти крайности никогда не одобрялись. По мнению Лея, национал-социализм, для того чтобы он существовал дальше и стал американским союзником, нуждается только в некоторой демократической приправе. «Национал-социалистская идея, очищенная от антисемитизма и соединенная с разумной демократией, — пишет Лей, — это наиболее ценное, что может предоставить Германия общему делу».
А о каком же общем деле идет речь? Общем для Германии и США! Ну конечно же об антикоммунизме.
Лей готов на определенную трансформацию, на совершенствование системы национал-социализма, но в целом он считает, что германо-американский союз надо начинать «с Гитлера, а не против Гитлера». Он предостерегает американцев от возможной недооценки аппарата гитлеровской партии и всех тех, на ком держалась гитлеровская Германия:
«Наиболее уважаемые и активные граждане — это те люди, которые работали в качестве гаулейтеров, крейслейтеров и ортсгруппенлейтеров. Сегодня все они или почти все находятся в заключении. А они должны быть использованы для благородной цели — примирения с Америкой и превращения Германии в проамериканского союзника».
Вот какие мысли посещали Роберта Лея в одиночной камере старой Нюрнбергской тюрьмы. Очевидно, сам того не подозревая, он стал основоположником целей послевоенной американской политики в Германии, по-своему предвосхитил и Бизонию, и Тризонию, и НАТО, и новые карьеры Глобке, Хойзингера, Шпейделя, Ферча и многих, многих других. Судьба, однако, так распорядилась событиями, что доктору Лею не пришлось лично убедиться в полном совпадении своих взглядов со взглядами и политикой американских властей.
Чтобы уж совсем закончить здесь с рекомендациями Лея, упомяну лишь еще об одном совсем трогательном его совете американским властям. Говоря о необходимости освобождения из-под стражи всех нацистских руководителей, всех гитлеровских генералов и использовании их в новых условиях, но понимая, что это может вызвать взрыв общественного мнения, он резонно подчеркивал:
«Эта акция должна быть осуществлена в полной тайне. Я думаю, что это вытекает из интересов американской внешней политики — для того, чтобы американские руки не были слишком рано видны».
Да, протрезвев наконец в тюрьме, бывший руководитель имперского трудового фронта высказал ряд пророческих мыслей насчет будущего развития американо-германских отношений. Трезвости у Лея не хватило лишь на то, чтобы предсказать собственную судьбу. Он, видимо, переоценил значение просьбы Келли — сформулировать письменно свои мысли о будущем. Где-то в глубине души у него шевельнулась надежда, что он еще пригодится — новые отношения между Америкой и Германией лучше строить с ним, чем без него. Не зря, пожалуй, вот уже несколько месяцев Лею не предъявляют никакого официального обвинения, и, кто знает, может быть, спустят дело на тормозах. Ведь было же нечто подобное с германскими руководителями после первой мировой войны. На всякий случай Роберт Лей обращается с личным письмом к Генри Форду, хорошо известному своими профашистскими настроениями, сообщает ему о своем опыте сооружения автомобильных заводов — «фольксваген» — и просит обеспечить место после того, как будет освобожден.
И вдруг все рухнуло. Как гром с ясного неба прозвучали для него слова обвинительного заключения. Этот документ вырывает Роберта Лея из мира сладких иллюзий и возвращает к жестокой действительности. Чем больше Лей вчитывается в неумолимые строки, тем меньше он верит в воздушные замки, которые без конца и без устали только недавно сооружала его фантазия. Он наконец постиг ту горькую истину, что и без доктора Лея американцы смогут провести намеченную им программу. Программа-то, без сомнения, хороша, да только сам ее автор слишком уж скомпрометирован. Эта битая карта никогда уже не будет пущена в ход в новой политической игре.
Перед Леем впервые во всей своей жуткой реальности представилась ожидающая его судьба. Нервы окончательно сдают, весь день он мерит шагами свою камеру. Его навещает доктор Джильберт и записывает в своем дневнике, что глаза у подсудимого «имеют безумное выражение».
Это было в ночь на 25 октября 1945 года. Через 25 суток должен был начаться исторический Нюрнбергский процесс, на котором Лею было уготовано его законное место.
Ночью происходит последний диалог между бывшим руководителем германского трудового фронта и часовым, охранявшим его камеру. Часовой спросил, почему он не спит. Лей близко подходит к «глазку», неподвижно смотрит в лицо простому американскому парню и невнятно бормочет:
— Спать? Спать?.. Они не дают мне спать... Миллионы чужеземных рабочих... Боже мой! Миллионы евреев... Все убиты. Все истреблены! Убиты! Все убиты. Как я могу спать? Спать...
Может быть, в эту ночь доктору Лею стало вдруг жаль загубленных жизней? Нет, не об этом он думал. Палач боялся той неотвратимой ответственности, которая его ждет. Он жалел не тех, кого помогал мучить и уничтожать, а только себя. Все остальное было лишь психологическим фоном, на котором происходило разложение этого мелкого себялюбца, трусливого и низкого. Перед ним отчетливо вырисовывались веревочная петля и огромная толпа людей в лагерных халатах, которая вот-вот потащит его к помосту, к этой петле. Ему стало невыносимо страшно, настолько страшно, что он поспешил сам полезть в петлю...
Часовой, совершавший обход других камер, вновь заглянул к Лею и вдруг обнаружил, что его нет. Присмотрелся внимательнее и в одном из углов камеры, где установлен туалет, увидел согнувшуюся фигуру заключенного. Ну что ж, обычная картина.
Бегут минуты, а Лей все не меняет позу. Часовым овладевает беспокойство.
— Эй, доктор Лей! — кричит он в «глазок».
Ответа нет.
Через мгновение четверо американских военных вскакивают в камеру, и перед ними жалкое зрелище — имперский руководитель трудового фронта, согнувшись над стульчаком, висит в петле, сделанной из полос разорванного одеяла. Попытки привести его в чувство не удались. Врачи констатировали смерть.
Самоубийство Лея вызвало смятение среди тюремной стражи. Если до этого один часовой полагался на четыре камеры, то после самоубийства охрана появилась у каждой двери. Круглые сутки за всеми подсудимыми неотрывно велось наблюдение в «глазок». Это было очень утомительно, и караул приходилось часто менять.
Весть о бесславном конце Лея очень скоро проникла в камеры к остальным подсудимым. Первым на нее реагировал Геринг:
— Слава богу! — жестко сказал он. — Этот бы нас только осрамил.
А в разговоре с Джильбертом бывший рейхсмаршал развил свою мысль:
— Это хорошо, что он мертв. Я очень боялся за поведение его на суде. Лей всегда был таким рассеянным и выступал с какими-то фантастическими, напыщенными, выспренними речами. Думаю, что перед судом он устроил бы настоящий спектакль. В общем, я не очень удивлен. В нормальных условиях он спился бы до смерти.
Такова эпитафия одному из руководителей «третьей империи», тем более ценная, что она исходила из уст нациста № 2.
Имперский руководитель трудового фронта не дожил до суда. «Фельдмаршал в битве против рабочего класса», как его охарактеризовал один из обвинителей на процессе, ответил на обвинение самоубийством. Очевидно, у него не было лучшего ответа.
Червь возвращается к червям
Не дожил до суда и Генрих Гиммлер, но имя его поминалось в ходе Нюрнбергского процесса почти ежедневно.
— Это Гиммлер отдал приказ...
— По этому вопросу имелась директива рейхсфюрера Генриха Гиммлера...
— Об этом мог бы дать показания только Гиммлер...
Такие и подобные им ссылки делались всеми подсудимыми, когда речь заходила о страшных преступлениях нацизма.
Много раз и судьям, и обвинителям приходилось сожалеть об ошибке, допущенной офицерами английских оккупационных властей, лишившей Международный трибунал возможности допросить имперского руководителя СС. Вряд ли стоит говорить о том, какой услугой была эта ошибка для того же Германа Геринга, который с такой циничной откровенностью выражал свое удовлетворение самоубийством Лея.
Правда, рейхсфюрер СС не отличался истеричностью Лея. Но ведь никто не поручился бы за то, что Генрих Гиммлер по-рыцарски мог взять на себя всю вину, щадя своих соседей по скамье подсудимых. Это никак не вязалось с его характером и привычками. Гораздо легче можно было представить нечто совершенно противоположное, если бы вдруг открылась дверь и солдаты ввели в зал Генриха Гиммлера. Но увы, появление его здесь совершенно исключалось.
* * * Шли последние месяцы войны. Геббельс и Фриче все еще надрывно кричали в микрофоны, что Германия полна сил и недалек тот час, когда по приказу фюрера на чашу весов будет брошено новое секретное оружие, которое быстро решит исход тяжелой борьбы в пользу «фатерланда». Но и сами они, и, уж конечно, Генрих Гиммлер к тому времени ясно поняли, что карта «третьей империи» бита, что гитлеровский режим накануне жесточайшего поражения.
Главный имперский каратель все чаще стал задумываться о собственной судьбе. Он всегда слыл реалистом, а тут вдруг утратил всякое чувство реального, сочтя себя подходящей фигурой для официальных переговоров с союзниками. Нет, слишком много крови было на нем, слишком широкой известностью пользовалось имя палача и инквизитора, главаря СС, организатора и повелителя лагерей уничтожения и газовых камер, чтобы даже на Западе его рассматривали как «высокую договаривающуюся сторону».
Однако Гиммлер упорно пытался игнорировать это. В течение нескольких месяцев, предшествовавших краху, он неоднократно встречается с шведским графом Бернадотом, видя в нем подходящего посредника для установления контакта с западными державами. Предлог: переговоры о судьбе датских и норвежских военнопленных.
«Когда Гиммлер внезапно предстал передо мною в роговых очках, в зеленом мундире эсэсовца, без всякой декорации, — вспоминал позднее Бернадот, — то он сразу произвел впечатление какого-то незначительного чиновника. Если бы я встретил его на улице, то определенно не обратил бы на него никакого внимания...»
Между тем перед Бернадотом стоял человек, которого боялась и люто ненавидела вся оккупированная Европа.
Гиммлера давно уже не волновали военнопленные, в особенности датские и норвежские. И вообще, разве они еще сохранились? Сегодня Гиммлер волновался преимущественно за судьбу самого Гиммлера. Несмотря на то что участь гитлеровской империи уже предрешена, он еще чувствует в своих руках власть и пытается через Бернадота установить связь с Эйзенхауэром, предложить американскому генералу капитуляцию гитлеровских войск на западе, с тем чтобы иметь возможность продолжать сопротивление на востоке.
В поисках спасения главный исполнитель чудовищного гитлеровского плана поголовного уничтожения целых народов мечется из стороны в сторону и в последние дни войны смиренно склоняет голову даже перед Хиллом Сторчем, стокгольмским представителем еврейского всемирного конгресса. В результате из Швеции в Берлин прилетает Норберт Мазур, чтобы вести переговоры об освобождении из концлагерей еще оставшихся в живых евреев.
Совещание между Гиммлером и Мазуром происходит 21 апреля 1945 года в кабинете шефа гестапо. Гиммлер пытается через Мазура уверить мир, что преступлений против евреев совершались помимо его воли. Сам он-де всегда был рад помочь им и готов даже сейчас идти на ужасно рискованные для него комбинации, лишь бы спасти этих несчастных. Тут же Мазуру предъявляется только что подписанное Гиммлером распоряжение об освобождении из лагеря Равенсбрюк тысячи еврейских женщин. Но Гиммлер просит, чтобы это не получило огласки в печати. В официальных документах речь будет идти о польских женщинах.
Наконец, он показывает Мазуру и свою последнюю инструкцию. Она гласит:
«Приказ фюрера об уничтожении всех концлагерей со всеми находящимися в них людьми и лагерной стражей настоящим отменяется. При подходе армии противника должен быть выброшен белый флаг. Концлагеря эвакуации не подлежат. Впредь запрещается убивать евреев».
К тому времени было уже уничтожено шесть миллионов евреев. В лагерях их оставалось совсем немного. И вот тут-то чудовищный убийца решил перевоплотиться в ангела-хранителя.
Гиммлер сознает, что если об этих переговорах станет известно Гитлеру, то «обожаемый фюрер» даже в последние часы собственной жизни позаботится о голове «железного Генриха». И Гиммлер старается упрятать концы в воду. Вместе со своим подручным эсэсовцем Шелленбергом он планирует путч.
Гиммлер доверительно сообщает Шелленбергу о все усиливающейся болезни Гитлера, о все увеличивающейся его сутулости, вялом виде, дрожании рук. Этот разговор происходит в лесу (в другом месте могут подслушать!). Обсуждаются наиболее подходящие методы устранения Гитлера. Гиммлер говорит об аресте, а Шелленберг предлагает своему шефу отправиться к Гитлеру с разъяснениями всей безнадежности положения Германии и настойчиво рекомендовать ему уйти в отставку.
— Это исключено, — отвечает Гиммлер, — фюрер в припадке бешенства велит меня застрелить.
— Ну против этого можно принять соответствующие меры, — спокойно возражает Шелленберг. — Вы имеете в своем распоряжении достаточное количество высших офицеров СС, которые в крайнем случае могут осуществить арест. Наконец, если убеждение не поможет, то в это дело надо включить врачей...
Заодно обсуждается, что должен сделать Гиммлер, как только займет место Гитлера.
— Немедленно распустить национал-социалистскую партию и создать новую, — советует Шелленберг.
— А какое название вы дали бы ей, этой новой партии? — спрашивает Гиммлер.
— Партия национального единства, — отвечает матерый гестаповец...
Но Советская Армия путает Гиммлеру все карты. Каждый ее новый удар, каждый километр, приближающий ее к сердцу Берлина, делает намеченные планы все более эфемерными.
И все-таки он снова встречается с Бернадотом, опять просит графа устроить ему встречу с Эйзенхауэром. Гиммлер настолько уверен в возможности такой встречи, что тут же, можно сказать, параллельно обсуждает с Вальтером Шелленбергом, как ему держаться с американским главнокомандующим:
— Должен ли я только поклониться, или надо подать ему руку?
Шелленберг, более трезво оценивающий обстановку, вместо ответа на вопрос, сам спрашивает своего шефа:
— А что вы станете делать, если ваше предложение будет отвергнуто?
— В этом случае я возьму на себя командование батальоном на Восточном фронте и паду в бою, — торжественно заявляет Гиммлер.
Конечно, рейхсфюрер лгал. Он и в мыслях не имел такого.
Главарь СС умел пускать пыль в глаза, ловчить, заметать следы. Однако, как он ни старался, Гитлер все же прознал о его переговорах с Бернадотом. Появись Гиммлер в то время в имперской канцелярии, и голова его покатилась бы с плеч. Но рейхсфюрер СС предпочитал держаться подальше от гитлеровской норы. Он курсировал между Любеком и Фленсбургом, все еще надеясь стать главой государства, хотя Адольф Гитлер уже заклеймил его в своем «завещании» как предателя.
30 апреля Дениц получил шифрованную радиограмму следующего содержания:
«Раскрыт новый заговор. По радиосообщениям противника Гиммлер через Швецию добивается капитуляции. Фюрер рассчитывает, что в отношении всех заговорщиков Вы будете действовать молниеносно и с несгибаемой твердостью. Борман».
Дениц был несколько смущен такой радиограммой. Что значило действовать «молниеносно и с несгибаемой твердостью» против Гиммлера, который все еще располагал полицейскими силами и организациями эсэсовцев? Адмирал вежливо попросил Гиммлера встретиться с ним. Эта встреча состоялась в одной из полицейских казарм в Любеке в присутствии всех начальников СС, которых удалось вызвать.
Как вспоминает Дениц, рейхсфюрер принял его не сразу. По-видимому, он уже чувствовал себя в положении главы правительства.
Адмирал спросил, соответствует ли действительности сообщение о том, что он, Генрих Гиммлер, пытался через графа Бернадота связаться с союзниками. Ответ последовал отрицательный, и оба собеседника расстались мирно.
Но на исходе того же дня, 30 апреля 1945 года, Дениц получает новую радиограмму:
«Вместо рейхсмаршала Геринга фюрер назначает отныне Вас, господин гросс-адмирал, своим преемником. Письменное полномочие выслано. С настоящего момента Вам надлежит принимать все меры, которые окажутся необходимыми в новой обстановке. Борман».
Теперь уже Дениц пригласил к себе Гиммлера. Не зная еще, как последний отреагирует на решение Гитлера, адмирал принял необходимые меры предосторожности. Была усилена охрана штаба вплоть до установки тяжелых орудий. Отряд телохранителей, составленный из команд подрывников, цепью окружил дом, в котором помещался сам Дениц.
Свидание состоялось в атмосфере взаимной подозрительности и недоверия. Беседа велась без свидетелей, но сам Дениц так записал о ней:
«Мы встретились с Гиммлером с глазу на глаз в моей комнате. На всякий случай я положил свой браунинг на письменный стол, с тем чтобы в любой момент им воспользоваться. Спрятал пистолет под бумаги. Затем дал Гиммлеру телеграмму, чтобы он прочел ее. Он побледнел и углубился в размышления».
Имперский палач, как видно, только в этот миг почувствовал, что положение его становится совсем безнадежным. Но тяжкие его размышления не затягиваются надолго. Гиммлер встает, поздравляет Деница и, обращаясь к нему, говорит:
— Разрешите мне быть вторым лицом в государстве.
Новый фюрер решительно отвергает это предложение.
«Мы беседовали с ним около часа, — вспоминает Дениц. — Я объяснил ему причины, в силу которых мне хотелось образовать правительство как можно более аполитичное».
Конечно, Деницу, который еще на что-то надеялся, не нужен был такой кровавый союзник. Гестапо не та фирма, с которой можно было связывать себя в последние дни «третьей империи».
С этих пор Генриху Гиммлеру хотелось только одного: чтобы люди о нем забыли. Однако его усиленно ищут контрразведывательные органы союзных стран. Район, где скрывается Гиммлер с двумя своими адъютантами, надежно блокирован.
Рейхсфюрер СС сбрил усы, на левый глаз надел черную повязку, в кармане у него удостоверение тайной полевой полиции на имя Генриха Хицингера. Полицейский ум Гиммлера ищет спасения в дешевом фарсе с переодеванием.
То были шумные дни, когда по дорогам Германии двигались многоязычные толпы: здесь и немцы-беженцы, и освобожденные иностранные рабочие, и военнопленные. Пробираясь через людской поток, 21 мая 1945 года Гиммлер и два его спутника оказались близ Бремерверде. И тут он нос в нос столкнулся с патрулем. По иронии судьбы патрульными оказались русские парни из военнопленных, добровольно вызвавшиеся помочь комендантской службе британской армии.
Бывший рейхсфюрер СС предъявляет свое удостоверение: новенький, безупречно подготовленный документ, такой, какого никто в толпе не имел. И эта полицейско-чиновничья предусмотрительность Гиммлера стала началом его конца. Патрули подозрительно покосились и на всякий случай задержали господина с черной повязкой на левом глазу.
Задержанный передается английским властям. Те эвакуируют его из лагеря в лагерь. Пока он все еще остается только подозрительным лицом. Однако через несколько дней британская контрразведка начинает догадываться, с кем имеет дело. Генрих Гиммлер и сам понимает, что долго ему не продержаться в роли Хицингера. Он принимает отчаянное решение и требует, чтобы его доставили к коменданту лагеря Тому Сильвестру.
Вот они один на один с комендантом. Хицингер, не торопясь, снимает черную повязку, надевает очки и четко глуховатым голосом представляется:
— Генрих Гиммлер.
Капитан Сильвестр несколько огорошен, но быстро овладевает собой:
— Отлично. Чего же вы хотите?
Гиммлер доволен тем впечатлением, которое произвело его признание. В нем снова теплится надежда.
— Я хотел бы поговорить с фельдмаршалом Монтгомери, — отвечает он.
Комендант обещает доложить кому следует. Однако вскоре рейхсфюрер СС убеждается, что никто не собирается вести с ним «переговоры», его ожидает лишь следователь.
Гиммлера тщательно обыскивают, раздевая догола. В кармане куртки находят ампулу с цианистым калием. Офицеров разведки это успокаивает. Они считают принятые ими меры предосторожности вполне достаточными для предотвращения возможного самоубийства разоблаченного преступника. Гиммлера направляют в камеру.
К вечеру из штаба Монтгомери в лагерь прибывает полковник Мэрфи. Он намерен лично допросить Гиммлера, но перед тем осведомляется:
— Был ли найден яд?
— Да, в кармане оказалась ампула. Она изъята.
Мэрфи выясняет, был ли тщательно осмотрен рот арестованного. Вот это, оказывается, сделать не догадались. Полковник требует исправить упущение.
— Я думаю, — говорит он, — ампула в кармане была лишь для отвлечения внимания.
Гиммлера доставляют для повторного обыска. Предлагают открыть рот. Глаза рейхсфюрера СС превращаются в узкие щелочки. Быстро и энергично он сдавливает челюсти. Что-то явственно хрустнуло, и Гиммлер падает как пораженный молнией.
Вторая ампула с ядом оказалась мастерски вмонтированной позади зубов...
Таков был конец Генриха Гиммлера. Его захоронили где-то в лесу близ Люнебурга. Неизвестный английский солдат, бросив последнюю лопату земли на могилу первого палача «третьей империи», удовлетворенно сказал:
— Пусть червь возвращается к червям.
Опаленный огнями сражений английский ветеран никак не подозревал при этом, что пройдет не так уж много лет и в Западной Германии еще вспомнят «железного Генриха», попытаются обелить его. Для чего? С какой целью? Цель ясна: милитаристам и реваншистам очень импонируют вчерашние люди рейхсфюрера, потребовался опыт СС...
На Нюрнбергском процессе один из видных эсэсовцев — обергруппенфюрер Бах-Зелевский показал, что в 1941 году на совещании в Везельсбурге Гиммлером была поставлена задача: уничтожить в России тридцать миллионов человек. Речь шла, конечно, о мирном населении, ибо Гиммлер в данном случае толковал не о боевых действиях, а об уменьшении биологического потенциала славянских народов.
Такую установку Гиммлера помнил и Геринг. В своих показаниях он сообщил:
— Гиммлер произнес речь в том духе, что тридцать миллионов русских должны быть истреблены.
Советский обвинитель спросил Бах-Зелевского:
— Подтверждаете ли вы, что вся практическая деятельность немецких властей, немецких воинских соединений... была направлена на выполнение этой директивы — сократить число славян на тридцать миллионов человек?
Бах-Зелевский ответил утвердительно:
— Я считаю, что эти методы действительно привели бы к истреблению тридцати миллионов, если бы их продолжали применять и если бы ситуация не изменилась в результате событий.
А теперь давайте прочитаем, что пишет о Гиммлере Ганс Фриче в своей книге «Меч на весах», вышедшей в Западной Германии. Оказывается, у Гиммлера и в мыслях не было уничтожать 30 миллионов советских граждан. Фриче рисует такую картину:
«Как-то вечером в начале 1941 года Гиммлер, собравшись вместе с Бах-Зелевским, Гейдрихом, Вольфом и другими в Везельсбурге, говорил о возможной войне с Россией. Подсчитывая наиболее вероятные потери России на полях сражений, от болезней, эпидемий и голода, Гиммлер пришел к выводу, что Россия потеряет 30 миллионов человек».
Все вывернуто наизнанку. Никаких директив об уменьшении биологического потенциала славянских народов Гиммлер не давал. Он лишь прикидывал, во что может обойтись России война с Германией.
Так задним числом делаются фальшивки!
Ганс Фриче, к сожалению, не одинок. Там же — в Западной Германии — бывший личный врач рейхсфюрера Феликс Керстен опубликовал не менее лживую книгу под претенциозным названием «Генрих Гиммлер без мундира». Читателям доверительно сообщается, что «железный Генрих», по существу, был либеральным человеком, отличался исключительной честностью, скромностью и добротой. За это его будто бы очень любили солдаты. Из своего скромного жалованья рейхсфюрер якобы оказывал им материальную помощь. С серьезным видом Керстен уверяет, что однажды, когда он привез Гиммлеру из Швеции часы стоимостью в 160 марок, могущественный министр «третьей империи» оказался не способным сразу расплатиться с ним. «Он дал мне лишь 50 марок, так как был конец месяца, и просил меня повременить с остатком суммы до получки».
Таковы сказки Керстена. А вот один факт.
Уже когда Гиммлер был мертв, под Берхтесгаденом обнаружился принадлежавший ему клад: 25935 английских фунтов, 8 миллионов французских франков, 3 миллиона марокканских франков, 1 миллион рейхсмарок, 1 миллион египетских фунтов, 2 миллиона аргентинских пезо, полмиллиона японских иен и другая валюта.
Последняя резиденция гитлеровского правительства
В зале суда бывшее германское правительство размещалось на двух скамьях. Принцип размещения, в общем, соответствовал положению, которое каждый под судимый занимал в нацистской иерархии.
На первом месте в первом ряду — Герман Вильгельм Геринг. Вряд ли я узнал бы его, если бы встретил в гражданском костюме где-нибудь в коридорах Дворца юстиции. Ведь нам приходилось видеть больше карикатуры на Геринга, чем его портреты. С карикатур на нас смотрел тучный сатрап с заплывшим жиром лицом. А здесь, в зале суда, когда я вплотную подошел к скамье подсудимых, передо мной сидел человек весьма умеренной полноты. Лишь по тому, как на нем висел френч, можно было догадаться, что он сильно исхудал.
Тщетно было бы искать на лице или в повадках Геринга то, что итальянский криминалист Ломброзо называл чертами врожденного преступника. И, чтобы уже не возвращаться к этому вопросу, скажу здесь сразу, что почти никто из нюрнбергских подсудимых не производил впечатления озверелого эсэсовца. Напротив, некоторых из них — например, руководителя «Гитлерюгенда» Бальдура фон Шираха — можно было принять за весьма респектабельных джентльменов.
Ничего зверски палаческого не проглядывало и в Геринге. Он широк в плечах. На энергичном лице — серые живые глаза, прямой нос, тонкие губы. Лишь мешки под глазами выдавали патологию. Полковник Эндрюс повел с ней борьбу, лишив Геринга наркотиков. Может быть, именно потому Геринг и выглядел к началу процесса более презентабельно, чем в былые времена. То, что не смогли сделать его многочисленные врачи, сделала нюрнбергская камера.
В Германии, пожалуй, всем была известна страсть рейхсмаршала чуть ли не ежедневно менять мундиры. Он сам придумывал их рисунки и покрой. Но на процессе Геринг все время появлялся в сапогах и брюках галифе с генеральскими лампасами. Прежде чем сесть, обязательно укутывался в армейское одеяло, которое приносил с собой. Видимо, ему было не очень уютно на обыкновенной деревянной скамье.
Если другие подсудимые сидели в одной, привычной для них позе, то Геринг очень часто менял положение, вел себя весьма экспансивно, поминутно поворачивался к соседям, что-то шептал им. Но при всем том и он, и его соседи по скамье подсудимых в первые дни процесса держались с показным достоинством, совсем как на очередном партейтаге. Стоящих вокруг американских полицейских они, как видно, склонны были считать чем-то вроде своей охраны.
В гитлеровском государстве Геринг любил величать себя «человеком № 2» (первое место уступалось Адольфу Гитлеру). Здесь же его называют подсудимым № 1, и он старается держаться соответственно: благосклонно беседует с членами правительства германской империи, которых судьба загнала на скамью подсудимых, все время позирует, привлекая к себе внимание иностранных фотокорреспондентов. Внешне Геринг спокоен — пока ведь на процессе не произошло еще ничего такого, что могло бы вывести его из равновесия. Но это только внешне. Ему хорошо известно, что придет время, когда каждый из сидящих рядом с ним должен будет давать показания. И кто знает, как поведут себя эти люди — не захотят ли они спрятаться за его спиной, откупиться его именем и жизнью?
В первые дни процесса его явно задевали нелестные эпитеты прокуроров. Геринг часто вскакивал и вытягивал руку, требуя слова. Лишь после спокойных, но убедительных своей категоричностью разъяснений председательствующего он несколько утихомирился. Никто, разумеется, не лишал его возможности отвечать на предъявленные обвинения (мы еще увидим, сколько часов и дней слушал трибунал одного Геринга), однако ему сумели внушить, что здесь он не рейхсмаршал, а лишь подсудимый и вести себя должен соответственно, как ведут подсудимые во всех судах мира. Нетрудно было заметить, сколь тяжело переживалось это «вторым человеком империи». Совсем ведь недавно к нему самому приходили верховные судьи Германии получать «высочайшие» указания. Но, увы, все это в прошлом.
Когда-то грудь и заплывший живот Геринга, усеянные орденами, сравнивали с витриной ювелирного магазина. Теперь он сидит во френче без погон, без орденов и без радостных перспектив. Тем не менее стоит Герингу только заметить, что на него направлены объективы фотоаппаратов или кинокамер, и он сразу же начинает устраивать мимические сцены: вскидывает голову, пытаясь глядеть невозмутимо и надменно, делает театрально повелительные жесты охране.
Геринг сидит рядом с Рудольфом Гессом и чаще всего обращается к нему. Беседы эти носят характер монолога: Геринг что-то убежденно говорит, активно жестикулируя, а Гесс только обводит зал суда мутным взглядом.
Одет Гесс в серый костюм. Редкие черные волосы, на которых не заметна седина, зачесаны наверх. Скуластое лицо, большие торчащие уши. Под густыми черными бровями два глубоких провала. Оттуда, из глубины, тускло мерцают маленькие, ни на чем не задерживающиеся глазки. Иногда кажется, что они смотрят, но не видят. Что и говорить, совсем не «арийская» внешность у этого яростного адепта теории «избранной расы». Время от времени он корчится, как будто от страшной боли. Пошел слух, что у него рак желудка. Однако Гесс и поныне отбывает пожизненное заключение в тюрьме Шпандау.
В нацистском государстве Рудольф Гесс был заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. До 1941 года это один из наиболее могущественных министров. От него исходили важнейшие директивы всем партийным организациям.
В отличие от большинства подсудимых родился он не в Германии, а в египетском городе Александрии. До пятнадцати лет его учил домашний учитель, и лишь после этого Гесс был послан в Германию для завершений своего образования. Первая мировая война свела Гесса с Гитлером: они оказались в одном полку. К концу войны он уже летчик и вместе с Герингом отличается в бомбардировках мирных городов.
После поражения Германии Гесс вступает в национал-социалистскую партию и играет важную роль во время путча в ноябре 1923 года. Гитлер поручает ему захватить в качестве заложников нескольких руководителей Баварской республики. Когда путч провалился, Гесс бежит в Австрию, однако вскоре возвращается в Германию и подвергается аресту. Его помещают в тюрьму при форте Ландсберг, где оказался и Гитлер.
Здесь Гесс фактически служит Гитлеру секретарем: записывает под диктовку большую часть национал-социалистской библии «Майн кампф». Когда-то отец Гесса, мечтая сделать его коммерсантом, учил стенографии. Коммерсантом он не стал, но знание стенографии пригодилось. Впрочем, Гесс не только стенографировал «Майн кампф». Он делал большее — творчески участвовал в создании людоедской библии. Гесс был увлечен агрессивными теориями геополитики, которую внушал ему его учитель Гаусгофер, и постепенно все это перекочевало в гитлеровскую книгу.
На Нюрнбергском процессе каждого, пожалуй, интересовал вопрос о полете Гесса в Лондон перед самым нападением Германии на Советский Союз. Как известно, уже день спустя после этого полета канцелярия Гитлера сообщила, что Гесс совершил сей «бессмысленный акт», находясь в умственном расстройстве. Но так ли это было в действительности?
И во время процесса, и значительно позже в литературе, особенно немецкой, широко была распространена версия, будто Гесс в течение многих лет болезненно переживал тот факт, что Гитлер объявил своим преемником не его, а Германа Геринга. Одновременно западноевропейские историки пытаются доказать, что Гесса якобы очень взволновало намерение Гитлера уже в 1941 году развязать войну против СССР. Он считал, что таким своим решением Гитлер нарушает основную заповедь его, Гесса, кумира — Гаусгофера: никогда не воевать на два фронта. И Гесс пришел к выводу, что настало время сделать нечто такое, что раз и навсегда отбросило бы назад Геринга и возвысило самого Гесса. Таким блестящим государственным шагом он считал заключение мира между Германией и Англией. Вот тогда-то Гитлер поймет, кто действительно достоин быть его преемником. И Гесс полетел в Лондон.
Здесь не место распространяться о подробностях его переговоров в Лондоне (я об этом писал уже в своей книге «От Мюнхена до Нюрнберга»). Скажу лишь, что опубликованные на Нюрнбергском процессе документы, излагающие ход переговоров с Гессом, не оставляют камня на камне от сложных логических построений жрецов буржуазной исторической науки. Совершенно неоспорим факт, что то, с чем Гесс прилетел в Лондон, полностью совпадало с тем, к чему стремилось и все правительство Гитлера в период, предшествовавший нападению на СССР: обеспечить нейтралитет Англии и тем самым обезопасить свой тыл с запада. Ничего, собственно, оригинального Гесс в Лондон не привез. А сделав Англии унизительные, по существу, предложения — признать будущее господство Германии в Европе — и обещая ей взамен лишь господство в странах Британской империи, он, конечно, и не мог ничего добиться. Не то было время, и не так-то просто оказалось заставить англичан вступить в союз с Гитлером.
Не выдержала проверки и версия самих гитлеровцев об умственном расстройстве Гесса. За нее поначалу очень цепко ухватилась защита. Было заявлено ходатайство о судебно-психиатрической экспертизе. Международный трибунал удовлетворил его. Гесса подвергла исследованию специальная комиссия, в составе которой оказались виднейшие психиатры мира: доктор Жан Деле — профессор психиатрии Парижского медицинского института, доктор Нолан С. Люис — профессор психиатрии Колумбийского университета, доктор Ю. Н. Камерон — профессор психиатрии университета в Мак-Джилле, а со стороны Советского Союза — профессор Е. К. Краснушкин, действительный член Академии медицинских наук Е. К. Сепп и главный терапевт Министерства здравоохранения доктор А. П. Куршаков.
На основании осмотра и тщательного обследования комиссия пришла к заключению, что «в настоящее время Гесс не душевнобольной в прямом смысле этого слова. Потеря памяти не помешает ему понимать происходящее, но несколько затруднит его в руководстве своей защитой и помешает вспомнить некоторые детали из прошлого, которые могут послужить фактическими данными». Чтобы положение было совершенно ясным, эксперты рекомендовали провести нарко-анализ, но, как указывается в заключении комиссии, Гесс категорически отказался от такого анализа и не захотел подвергаться какому бы то ни было лечению для восстановления памяти.
На основании отчета английского психиатра доктора Риза, который наблюдал Гесса с первого дня его пребывания в Англии, можно судить, что после аварии самолета у Гесса не было никакого мозгового повреждения. Однако в тюрьме у него появилась мания преследования: он боялся, что его отравят или убьют, а затем объявят о самоубийстве и что все это сделают непременно англичане «под влиянием евреев». В то же время сам Гесс предпринял две попытки к самоубийству, но, как заключили специалисты-медики, попытки эти были истерическо-демонстративного характера.
В одном из отчетов психиатров есть такие строки:
«С точки зрения психической Гесс находится в твердой памяти, зная, что он в тюремном заключении в Нюрнберге и что он обвиняется как военный преступник. Он читал и, по его собственным словам, знаком с обвинениями, выдвинутыми против него. На вопросы отвечает быстро и правильно. Речь его связна, мысли точны и правильны и сопровождаются достаточным количеством эмоционально выразительных движений... Гесс обладает нормальными умственными способностями, и в некоторых отношениях они выше среднего... Потеря памяти у Гесса не является следствием заболевания мозга, а представляет собой истерическую амнезию, основанием которой явилось подсознательное стремление к самозащите. Такое поведение часто прекращается, когда истерическая личность сталкивается с неизбежной необходимостью вести себя правильно. Поэтому амнезия у Гесса может пройти, как только он предстанет перед судом».
Эксперты сошлись в мнении о том, что «Гесс проявляет истерическое поведение с признаками сознательно-намеренного симулятивного характера». Но полную ясность в возникший вопрос о психической полноценности этого обвиняемого неожиданно внес... сам Гесс.
Когда закончилось рассмотрение судебно-психиатрических заключений, он медленно встал со своего места на скамье подсудимых, поднял глаза к потолку, облизнул губы, выждал, пока американские солдаты поставят рядом с ним микрофон, и вдруг объявил:
— С этого момента моя память находится в полном распоряжении суда. Основания, которые имелись для того, чтобы симулировать потерю памяти, были чисто тактического порядка. Вообще, действительно, моя способность сосредоточиться была несколько нарушена, однако моя способность следить за ведением дела, защищать себя, ставить вопросы свидетелям и самому отвечать на задаваемые мне вопросы не утрачена, и мое состояние не может отразиться на всех этих перечисленных явлениях...
На минуту в зале воцарилась полная тишина. Но едва Гесс опустился на свое место, моментально распахнулись двери и несколько ретивых журналистов сломя голову бросились к телефонам. Лорд Лоуренс прервал заседание.
На следующий день председательствующий в самом начале заседания сообщил:
— Суд тщательно рассмотрел заявление защитника и обвиняемого Гесса и имел возможность выслушать объяснение по этому поводу как защиты, так и обвиняемого. Суд также принял во внимание подробные медицинские отчеты и пришел к заключению, что нет никаких оснований проводить дальнейшее обследование обвиняемого. После того как обвиняемый Гесс сам дал объяснение суду, а также имея в виду собранные судом доказательства, суд приходит к выводу, что обвиняемый в настоящее время дееспособен. Ходатайство защитника поэтому отвергается, и процесс продолжается.
Так закончилась история с попыткой вывести из-под суда одного из ближайших подручных Гитлера.
Судьба была благосклонна к Гессу: четырехлетнее пребывание в Англии спасло ему жизнь. Суд, видимо, учел, что, находясь вне Германии, Гесс не мог принимать непосредственного участия в тягчайших преступлениях, совершенных за эти годы. Однако, бесспорно, прав был советский судья, считавший, что и за все содеянное до вылета в Англию Рудольф Гесс трижды заслужил смертную казнь...
Соседом Гесса слева являлся Иоахим фон Риббентроп. Это единственный из гитлеровских политиков, фотографии которого обошли все советские газеты. Он приезжал в Москву для заключения пакта о ненападении, который через год был так вероломно нарушен. Я помнил портрет этого человека — он выглядел тогда импозантно. А теперь? В его внешности произошли весьма заметные перемены. Он не похудел, скорее, опустился. Как-то обмяк. Если Кейтель всегда был в тщательно отутюженном френче и до блеска начищенных сапогах, то Риббентроп нередко появлялся на процессе в довольно неряшливом виде.
Один из советских журналистов обратил однажды внимание на мятый костюм Риббентропа. И тогда известный советский художник-карикатурист Борис Ефимов, бросив быстрый взгляд в сторону бывшего министра иностранных дел, негромко, чуть растягивая слова, сказал:
— Ничего, отвисится.
Риббентроп сидит в позе некоего непонятого страдальца. В действительности для всех было ясно, что это мечущийся, смертельно перепуганный человечек, готовый на все, на любые унижения, лишь бы спасти свою жизнь.
По сравнению с ним сидящий рядом Вильгельм Кейтель выглядит просто браво, хотя и у того на лице нет признаков оптимизма. Кейтель вполне сохранил и внешность, и повадки, типичные для представителя прусской военщины. Прямой нос, точно очерченный подбородок, голубые глаза, подстриженные усики. Мускулы лица напряжены. Он чем-то напоминает эмблему гитлеровского орла. На нем обычный мундир с бархатным воротником, но без погон. На скамье подсудимых он появляется с неизменной папкой, наполненной бумагами, которые изучает во время заседаний. Время от времени подзывает своего адвоката доктора Нельте, видимо советуясь с ним.
Последний раз Кейтель был в полном параде с фельдмаршальским жезлом и моноклем в правом глазу 8 мая 1945 года. Он подписал тогда акт о капитуляции Германии. И как только на бумаге появилась его подпись, энергично и повелительно прозвучали слова:
— Германская делегация может удалиться.
И он удалился... в Нюрнберг.
А вот Эрнст Кальтенбруннер, заместитель Гиммлера. Из его кабинета шли директивы об уничтожении миллионов людей в подопечных ему лагерях смерти. Лошадиное лицо, испещренное шрамами — следами бретерской удали на студенческих дуэлях, — холодные черные глаза, длинный с горбинкой нос. Рот всегда полуоткрыт. Он смотрел в зал суда ненавидящим взглядом убийцы, пойманного с поличным на месте преступления.
И этот человек когда-то был юристом, венским адвокатом, членом корпорации, требовавшей уважения к закону и его постоянного соблюдения!
В первые дни процесса Кальтенбруннер отсутствовал. Он заболел, и врачи усердно хлопотали вокруг него. Это был, пожалуй, самый «трудный» подсудимый. Уличенный сотнями бесспорных, лично им подписанных документов, не говоря уже о свидетелях, Кальтенбруннер, мобилизовав старый адвокатский опыт, делал все, чтобы запутать ясные вопросы, петлял, как зверь в лесу...
Сосед Кальтенбруннера — Альфред Розенберг. Абсолютно заурядная внешность. Ничего нордического, ничего от образцов «сверхчеловека», фигурирующих в его «философских» трактатах. Родился он не в Германии, а в Прибалтике. Молодость провел в России. Учился в институте, сначала в Петербурге, затем в Москве. Хорошо знал русский язык и часто использовал это для всякого рода провокаций. Конец войны застал его во Фленсбурге, где обосновалось последнее правительство «третьей империи». С горя напившись, он каким-то образом вывихнул себе ногу и оказался в госпитале. Оттуда его и извлекли, перед тем как доставить в Нюрнберг. Главный философ нацистской партии и имперский министр по восточным оккупированным территориям тоже предстал перед судом.
Дальше сидит Ганс Франк — «суперюрист» нацистской партии. Это он был адвокатом Адольфа Гитлера на судебном процессе в Мюнхене после провала путча 1923 года и затем все время неотступно следовал за фюрером как в период его борьбы за власть, так и после захвата власти. Во время войны Франк занимал пост генерал-губернатора оккупированной Польши. Но, оказавшись на скамье подсудимых, пожалуй, первым стал в позу разоблачителя Гитлера, нацизма и своих коллег. Франк буквально рыдал, слушая показания свидетелей и смотря на киноэкран, где обвинение демонстрировало документальные фильмы о фашистских зверствах. Было ли это проявлением лицемерия, отчаянной попыткой спасти свою жалкую жизнь, видимостью раскаяния, или, может быть, в психике Франка действительно произошел какой-то надлом? Не хочу спешить с ответом. К этому вопросу мы еще вернемся.
Бок о бок с Франком — Вильгельм Фрик, один из старейших деятелей нацистской партии, руководитель ее фракции в рейхстаге еще до захвата власти, потом министр внутренних дел и в последние годы имперский протектор Богемии и Моравии. Он уже не молод — ему за шестьдесят. Под его руководством разрабатывались варварские расовые законы, послужившие «юридической» базой для преследования и уничтожения целых народов. И первым помощником Фрика в этом деле был Глобке, способности которого он неоднократно отмечал в аттестациях. Как видно, именно эти аттестации помогли Глобке после войны занять пост статс-секретаря в правительстве Аденауэра.
За Фриком сидел главный «теоретик» антисемитизма Юлиус Штрейхер, — пожалуй, самая омерзительная личность среди подсудимых. Он немало преуспел в отравлении сознания немецкого народа. Яд Штрейхера оказался настолько устойчивым и сильным, что и теперь время от времени дает себя чувствовать новыми расистскими инцидентами в Западной Германии.
Оказавшийся рядом с Штрейхером Вальтер Функ ужасно возмущался своим вынужденным соседством с «этим выродком», «злобствующим юдофобом». Маленький, толстенький Функ с огромной лысой головой и вечно заспанными глазами удава, бывший министр экономики и президент имперского банка, не хотел иметь «ничего общего с преступным фанатиком» Штрейхером. А Юлиус Штрейхер сардонически улыбался, когда обвинители стали потрошить «пуританина» Функа, напомнив ему, в частности, что в сейфах Рейхсбанка хранились золотые кольца и зубные коронки, снятые с жертв Освенцима и Майданека.
А вот Яльмар Шахт, человек, без которого не было бы ни Гитлера и Геринга, ни Гесса и Розенберга, ни Функа и Штрейхера. Это он, полномочный представитель германского монополистического капитала, щедро финансируя гитлеровскую партию и дело вооружения Германии, помог Гитлеру сесть в рейхсканцлерское седло и развязать вторую мировую войну.
Не менее красочен второй ряд скамьи подсудимых. Здесь сидят пираты, поправшие все морские законы и обычаи, гросс-адмиралы Дениц и Редер. Они бросили германский военно-морской флот под ноги Гитлеру, а затем пытались спасти тонувший нацистский корабль. Но корабль все же пошел ко дну, а Дениц и Редер — на скамью подсудимых.
Дениц, пожалуй, был фигурой более примечательной, чем Редер. Всю жизнь он прожил у Северного моря. Еще в 1910 году поступил в германский военно-морской флот и во время первой мировой войны попал в плен к англичанам. В лагере для военнопленных симулировал безумие: бродил, свесив голову, и жужжал, имитируя подводную лодку. Но английские психиатры быстро разоблачили его, а одиночное заключение моментально вылечило.
Будучи репатриированным в 1919 году, Дениц вновь поступил на службу в военно-морской флот, стал командиром флотилии эсминцев, затем командиром крейсера и, наконец, при Гитлере дослужился до поста командующего подводным флотом. Во время войны, снедаемый честолюбием и стремясь занять пост главнокомандующего военно-морскими силами Германии, он стал подкапываться под Редера. Между Редером и Гитлером давно шел спор по поводу роли линкоров. Гитлер считал их устаревшим оружием, а Редер настаивал на обратном. Дениц делал вид, что поддерживает в этом споре Гитлера, хотя наедине с Редером не раз высказывал одобрение взглядам последнего на роль крупных кораблей.
В 1943 году Редер был смещен, и на место главнокомандующего военно-морским флотом получил назначение Дениц. Из ближайшего военного окружения Гитлера он наиболее рьяно ратовал за то, чтобы армия и флот были «пронизаны духом национал-социалистской идеологии». Открытая приверженность взглядам нацизма сыграла важнейшую роль в судьбе Деница. И не только в годы всемогущества Гитлера, но и в момент краха. Сходя в могилу, Гитлер нашел нужным назначить в качестве своего преемника именно Деница.
Любопытно, что до самой капитуляции Дениц не расставался с подаренным ему бюстом фюрера. Он убрал этот бюст, лишь когда Фленсбург был оккупирован союзниками.
Двадцать дней пробыл Дениц на посту главы германского государства. Развязка наступила 22 мая 1945 года. Гросс-адмиралу позвонили по телефону из межсоюзнической комиссии и предложили явиться туда вместе с Иодлем и Фридебургом. Когда адъютант доложил ему об этом вызове, новый «фюрер» встал, прошелся по кабинету и после нескольких секунд молчания распорядился:
— Приготовьте нужные вещи, день нашего ареста наступил.
До того дня на всех союзнических кораблях и в помещениях союзнических штабов Деница принимали с соответствующими воинскими почестями. А на этот раз его встретили лишь английский унтер-офицер и большое количество фоторепортеров.
После томительного пятисуточного ожидания появились наконец английский генерал Фукс, американский генерал Форд и советский представитель Трусков. Они-то и объявили Деницу, что получено распоряжение арестовать его и все возглавляемое им правительство.
На скамье подсудимых рядом с гросс-адмиралами отведено место Бальдуру фон Шираху, руководителю «Гитлерюгенда». Этот человек много лет был озабочен тем, как лучше отравить сознание германской молодежи, сделав из нее послушное орудие нацистского режима.
А кто это с большой лысиной и гитлеровскими усиками, так часто напоминающий суду о своем рабочем происхождении? Это Фриц Заукель. Даже в своем последнем слове он не преминул заявить:
— Я происхожу из совершенно иной среды, чем люди, сидящие со мной вместе на скамье подсудимых. В душе и мыслях своих я остался моряком и рабочим. Я был горд и сейчас горд тем, что моя жена — дочь рабочего, который был социал-демократом и остался таковым.
Но то, что он забыл сказать — знал весь мир: этот моряк и рабочий «в душе и мыслях» на практике был самым свирепым работорговцем. Он являлся генеральным уполномоченным по набору рабочей силы, загнал миллион людей на германскую каторгу и сделал все, чтобы почти каждый вырабатывался там до смерти.
За Заукелем — Иодль, начальник штаба оперативного руководства ОКВ. Далее Франц фон Папен, матерый шпион-диверсант, а затем рейхсканцлер, хитрая лиса, принявшая обличие благочестивого католика. Это он в 1932 году открыл Гитлеру дорогу к власти.
По соседству с Папеном — Артур Зейсс-Инкварт, один из тех, кто помог Гитлеру осуществить аншлюс Австрии в 1938 году. Потом, во время войны, будучи уже гаулейтером, он топил в крови польский и голландский народы. 3 мая 1945 года, когда новый фюрер — Дениц вызвал к себе всех гражданских и военных руководителей из еще занятых германскими войсками областей Богемии, Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии, прибыл во Фленсбург и Зейсс-Инкварт. Штормовая погода задерживает его там. Только 7 мая он пытается вернуться в Нидерланды, но по дороге его захватывают канадцы, и Зейсс-Инкварт достигает Голландии уже в качестве арестованного. Ему вспомнили все, в том числе и его коварную роль организатора пятой колонны в Австрии.
А вот и Шпеер. До войны и даже в начале ее о нем слышали очень немногие. Но к 1944 году по своему политическому весу он превзошел и Геринга, и Геббельса, и Риббентропа. Не говорю уж о других менее влиятельных нацистах.
Не случайно накануне краха гитлеровской Германии разведка союзников получила указание следить за Альбертом Шпеером в оба. И в мае 1945 года, когда во Фленсбург прибыла американская делегация, она прежде всего позаботилась о встрече с бывшим гитлеровским министром вооружений.
Шпеер сразу же заявил американцам:
— Я буду счастлив снабдить союзные державы всей необходимой информацией, которой располагаю.
Шпееру явно льстило, что из всего нового правительства Деница он был первым, к кому обратились представители США.
В день приезда американцев рейхсминистр пребывал еще в коричневой униформе. Но на следующее утро Шпеер обрядился уже в штатское и со своей мягкой улыбкой производил впечатление скорее молодого профессора, нежели матерого нациста. Он торопился доказать новым повелителям свое расположение, свою лояльность. И уж, конечно, старался представить себя только блестящим организатором и техником, а вовсе не политиком. То, что он оказался в составе нацистского правительства, не больше чем трагическое обстоятельство. Он — инженер, он — специалист и с одинаковым успехом мог бы применить свои таланты в любом другом правительстве.
Шпеер уверяет американцев, что он даже вел борьбу против политики Гитлера и что начал ее сразу же, как только у него раскрылись глаза на сущность фашизма. Он поливает грязью всех тех, с которыми совсем недавно сотрудничал. Кто такой Геринг? «Грабитель, нечестный человек, преступник». А Геббельс? «Это легкомысленный болван». «Риббентроп — клоун». «Гиммлер — чудовище». «Заукель — зверь». А все они вместе — «люди без чести и совести». К власти пришли «сравнительно бедными, а получив большие посты, стали грабить налево и направо, создавая себе состояния».
Шпеер ведет беседу так, будто сам он был тайным агентом американцев в правительстве Гитлера и только теперь получил наконец возможность сбросить маску, поделиться с друзьями своими мыслями и наблюдениями. С брезгливой миной на лице он рассказывает, что в последние месяцы войны, по мере того как кризис углублялся, многие гитлеровские министры ударились в пьянство. И даже вздыхает, вспоминая, как тяжко было ему иметь дело с этими спившимися людьми.
Но прошло несколько месяцев, и судьба опять свела его со старыми коллегами. Шпеер уселся вместе с «грабителем Герингом», «клоуном Риббентропом» и «зверем Заукелем» на одну скамью подсудимых.
Вот он дает суду показания. Родился в 1905 году. Основная профессия — архитектор. Дед и отец тоже были архитекторами. С Гитлером познакомился в 1934 году. Гитлер считал себя художником, меценатом искусства и на первых порах именно поэтому приблизил к себе молодого Шпеера, стал давать ему одно за другим задания по специальности. Шпеер разработал проект строительства новой имперской канцелярии и некоторых других зданий, потом занялся реконструкцией Берлина и Нюрнберга. Постепенно между ним и Гитлером начала складываться дружба.
— Если Гитлер вообще имел друзей, — заявил Шпеер на процессе, — то я, без сомнения, был одним из них, и притом наиболее близким.
В 1938 году он получил от фюрера золотой партийный значок. В 1941 году Гитлер назначил его членом рейхстага. А 8 февраля 1942 года, когда доктор Тодт погиб при авиационной катастрофе, 36-летний Альберт Шпеер уверенно уселся в кресло министра вооружений.
И вот тут-то он развернулся! Шпеер строит подземные военные заводы и мощные лаборатории, торопит руководителей концерна «ИГ Фарбениндустри» с производством отравляющих веществ, готовит совершенно новое «тайное оружие».
В 1942 году происходят первые испытания немецких боевых ракет. Шпееру уже мерещились лежащие в развалинах города. И действительно, очень скоро на Лондон начали падать ФАУ-1 и ФАУ-2. Они обладали большой разрушительной силой. Но министру вооружений этого было мало. Он подгоняет ученых-атомщиков, все чаще и чаще наведывается в их лаборатории, старается сделать все, чтобы ускорить атомную развязку войны. Увы, дело это оказалось сложнее, чем он предполагал.
Шпеера спрашивают на процессе: как далеко зашла в Германии подготовка атомного оружия? И он отвечает:
— К сожалению, все лучшие силы, которые занимались изучением атомной энергии, оказались в Америке. Мы очень отстали в данном вопросе. Нам потребовалось бы еще один-два года, чтобы расщепить атом.
При этих словах по залу суда прошел приглушенный стон. Люди поеживались. Кто мог сомневаться в том, что, получи Гитлер от Шпеера атомные бомбы, они сразу обрушились бы на десятки городов, на всю Европу. Нацисты, не задумываясь, превратили бы весь мир в пустыню.
На Нюрнбергском процессе Шпееру пришлось сразиться с опытными обвинителями. Главным образом его допрашивал М. Ю. Рагинский.
С Марком Юрьевичем я познакомился только в Нюрнберге. Это был человек-машина, способный работать по 20 часов в сутки, воплощение высокой организованности.
Противники заняли свои места. Друг против друга сидят два человека. Обоим около сорока. Где-то в глубине души Шпеер надеялся, что в той сложной области, в которой он действовал, обвинитель до конца не разберется. Одно дело политика, другое — экономика, в особенности промышленность вооружения. В ее лабиринтах юристы легко могут заблудиться.
Но в первые же минуты допроса гитлеровский министр вооружений почувствовал, что его надежды рушатся. Он был поражен специальными знаниями обвинителя. М. Ю. Рагинский потрошил Шпеера так, как будто сам являлся военным инженером. А секрет такой осведомленности юриста в чисто технических и экономических вопросах объяснялся просто: в годы войны, как раз в то время, когда будущий подсудимый Альберт Шпеер сменил профессию архитектора на должность министра вооружения, его будущий обвинитель Марк Рагинский стал уполномоченным Государственного Комитета Обороны в одной из важнейших отраслей военной промышленности СССР...
По мере того как обнажалось истинное лицо Шпеера, тот все больше и больше терял самообладание. Он стал бормотать что-то не очень внятное в том смысле, что «охотнее остался бы архитектором, чем министром вооружений». Но советский обвинитель не интересовался его карьерой архитектора и одно за другим предъявлял суду неопровержимые доказательства преступной деятельности Шпеера в качестве руководителя министерства вооружений. Попытка подсудимого предстать перед судом неким «беспартийным специалистом», и даже более того — «гуманным человеком» никак не удалась. Обвинитель оглашает подписанный Шпеером приказ о том, чтобы СС и полиция «спокойно принимали суровые меры и направляли лодырей в концлагеря». Шпеер знал, что «лодыри» — это иностранные рабочие, а концлагеря — это верная смерть.
Затем предъявляется новый документ — показания рабочих танковых заводов о каких-то стальных ящиках. Подсудимый спешит объяснить, что это ведь обычные шкафы для вещей, для спецодежды. Но обвинитель вновь обращается к показаниям свидетелей:
«Я, нижеподписавшийся Дамм, лично видел, как трое русских рабочих были заперты в ящик, причем двое из них в одно отделение... Двое русских должны были всю ночь под Новый год находиться в этом ящике, в то время как на них выливали ледяную воду».
Шпеер уже не может отрицать, что эти «шкафчики» не что иное, как камеры пыток. Он просит только верить ему, что всегда требовал хорошего обращения с иностранными рабочими, ибо понимал: от условий, в которых они находятся, зависит результат труда. Однако обвинитель и на этот раз нокаутирует его. Он цитирует статью Шпеера из газеты «Дас рейх» от 19 апреля 1942 года:
«Энергичнее применять самые суровые наказания за проступки: карать каторжными работами или смертной казнью. Война должна быть выиграна».
— Вы так писали? — спрашивает Рагинский.
И Шпеер, которому деваться уже некуда, признается:
— Да, писал.
Постепенно выясняются и связи министра вооружений с Гиммлером. Подсудимый тщетно пытается увернуться: помилуй бог, как можно заподозрить его в том, что он не знал, что такое гестапо? Знал, конечно знал, и потому не хотел иметь никаких дел с этим грязным учреждением. Однако советский обвинитель опять показывает Шпееру, сколь неуважительно его отношение к труду следователей. Рагинский напоминает Шпееру, что 4 января 1944 года у Гитлера состоялось совещание, на котором он, министр вооружений, потребовал, чтобы Заукель поставил ему в 1944 году «не менее 4 миллионов рабочих из оккупированных областей». Но не это еще было самым неприятным. Обвинитель тут же обращает внимание Шпеера: в протоколе совещания зафиксировано, что в осуществлении указанной программы «будет принимать участие Гиммлер». И это еще не все. Обвинитель предъявляет новый документ, свидетельствующий, что Шпеер договаривался с Гиммлером, сколько процентов от продукции, производимой при помощи угнанных в рабство иностранных рабочих, должны получать эсэсовцы.
Так шаг за шагом раскрывался истинный облик Шпеера и становилось совершенно очевидным, что под личиной внешней респектабельности, под маской технического специалиста скрывался оголтелый нацист, опасный военный преступник, жестокий работорговец, человек, готовый на любые злодеяния. Прав был Р. А. Руденко, заявивший в своей заключительной речи:
— Когда фашистские летчики бомбардировали мирные города и села, убивая женщин, стариков, детей, когда немецкие артиллеристы обстреливали из тяжелых орудий Ленинград, когда гитлеровские пираты топили госпитальные суда, когда «Фау» разрушали города Англии — это был результат деятельности Шпеера...
* * * И еще двое — Нейрат и Ганс Фриче.
Первый до Риббентропа был министром иностранных дел. Прусский аристократ, дипломат старой школы, помогавший Гитлеру делать самые начальные шаги агрессивной внешней политики. Потом, поднаторев в нацистской идеологии, Нейрат занял пост рейхспротектора Чехии и Моравии.
Второй — заместитель Геббельса, возглавлявший радиопропаганду в гитлеровской Германии и все время старавшийся возбудить в немецком народе ненависть к другим народам.
В Нюрнберге Гансу Фриче удалось довольно выразительно обрисовать обстановку последней встречи со своим шефом. Накануне самоубийства Геббельс собрал в салоне для просмотра фильмов ближайших подручных. В числе их оказался, конечно, и Фриче. Горели свечи, Геббельс был тщательно одет. Напоследок он произнес речь, в которой с бесподобным цинизмом отзывался о немецком народе и попытался свалить на него все беды нацистского режима.
— Немецкий народ, — шипел Геббельс, — нарушил свои обещания. На востоке он бежит. На западе встречает врага с белыми флагами. Что мог я сделать с народом, у которого мужчины не борются. Немецкий народ сам выбрал себе эту судьбу. Вспомните, господа, голосование в ноябре 1933 года по поводу выхода Германии из Лиги Наций. Тогда немецкий народ выбрал свой путь и пошел на этот риск, который закончился неудачей.
По свидетельству Фриче, в тусклом мерцании свечей, освещавших салон, Геббельс уже выглядел призраком. Он отлично понимал, что ждет его самого и тех, на кого все время опирался. Подручные ждали если не благодарности за верную службу, то хотя бы сочувствия, но их шеф злорадно бросает им:
— Вот вы работали со мной, а теперь вас всех перережут.
Геббельс с удовольствием наблюдал за тем, как от этих его слов бледнеют лица присутствующих. Потом молча направился к выходу. Однако у самой двери обернулся и патетически выкрикнул:
— Когда мы отступим, земля должна вздрогнуть!..
Это был последний «крик души» тягчайшего преступника, который вместе с Гитлером вверг немецкий народ и народы всей Европы в пучину невероятных страданий.
Фриче вспоминает, как после этого совещания он тщетно пробовал побудить Мартина Бормана к капитуляции Берлина. Тогда у него возникает мысль лично обратиться с письмом на имя командующего советскими войсками под Берлином. Письмо было написано и передано по назначению через линию фронта. Последовал вызов Фриче в штаб маршала Жукова. Он полагал, что советский маршал намерен лично беседовать с ним, но этого не случилось. 4 мая Ганса Фриче повели в подвал имперской канцелярии и предъявили для опознания труп Геббельса. Только и всего...
* * * Итак, на скамье подсудимых в Нюрнберге уместилось целое правительство. По своим масштабам это был самый большой судебный процесс во всей истории человечества. В него надлежало включить события целых десятилетий, жизнь целого континента. Впервые закон настиг людей, которые, приобретя огромную власть, использовали ее самым преступным образом во вред человечеству.
Человечество пережило только за последние два века сотни захватнических войн. И с каждой новой войной преступления, ее сопровождавшие, становились все более тяжкими. Но, несмотря на это, не было еще случая, когда бы виновники агрессии привлекались к ответу.
Сколько захватнических войн было развязано в Европе Наполеоном. Сколько городов и сел превратил он в развалины. Венский конгресс 1815 года пытался наказать агрессора, а кончил тем, что подарил ему остров Эльбу.
Хорошо известна комедия, которую разыграла Антанта в 1918 году, на словах вознамерившаяся судить Вильгельма II, а на деле давшая ему возможность бежать в Голландию и прожить там в роскоши двадцать лет. Как раз до той поры, когда Гитлер разгромил Францию. Идеологи и политики империализма понимали, что значит установить на будущее прецедент для уголовной ответственности за агрессию. Политик должен смотреть вперед, а не назад. Вчера народы требовали судить Вильгельма II, а завтра они потребуют нового суда. Над кем? Никто этого не может сказать: ведь война — постоянный спутник империалистической политики.
Безнаказанность агрессоров во все прошлые времена, безусловно, поощряла нацистов к новым агрессиям. До поры до времени они со смехом встречали предупреждения стран антигитлеровской коалиции о неотвратимом возмездии. Гитлер был убежден, что навсегда сохранится в силе пессимистическое суждение Паскаля о человеческой справедливости в сфере международных отношений:
«Справедливость является предметом споров. Силу легко узнать, она неоспорима. Вот почему не смогли сделать так, чтобы справедливое было сильным, а сделали сильное справедливым».
Но Гитлер просчитался. В середине XX века безнаказанности агрессоров пришел конец. Нюрнберг стал как бы символом того, что народы решили справедливое сделать сильным. Для начала была изменена резиденция германского правительства: из пышных дворцов гитлеровские министры переселились на жесткую скамью подсудимых. Здесь уже было не до смеха. В первый же день процесса им дали почувствовать, что агрессия признана тягчайшим международным преступлением, а в последний его день все человечество узнало, что в знак уважения к закону, выстраданному народами, Международный трибунал приговорил гитлеровских приспешников к повешению.
Это было недвусмысленным предупреждением: всякий, кто вновь попытается плести заговор против мира, сплетет петлю на собственную шею.
Ошибочно было бы думать, что соглашение между союзниками о суде и наказании главных нацистских военных преступников родилось легко и беспрепятственно. На пути к нему оказалось немало помех. Реакционеры Запада всячески старались сорвать судебный процесс. Попытки эти делались под различными предлогами. Отъявленные ханжи взывали к христианским чувствам всепрощения и облекали это в ту же форму, какую использовали в свое время французские легитимисты, требуя оставить жизнь Людовику XVI. «Он достаточно будет наказан, — уверяли эти фарисеи, — если останется жить среди свободной нации, для которой был вождем, а стал позором. Пусть он живет, вечно испытывая гнет стыда и раскаяния».
— Обречь его на долгую пытку жизни! — лицемерно кричали защитники короля-преступника.
И этот их клич подхватили некоторые из защитников Геринга, Риббентропа. Но такие были все же в меньшинстве. Чаще раздавались другие голоса:
— Расстрелять их, мерзавцев, без суда и следствия.
Иногда эти архирадикальные требования облекались во внешне убедительные формы. Так, издаваемая в Канаде газета «Оттава Морнинг Джорнел» писала, что суд над явными преступниками войны будет фальшью. Их вина бесспорна, и никакая самая способная и самая энергичная защита не могла бы привести таких аргументов, которые повлияли бы на вердикт или меру наказания. «Если мы хотим избежать упреков в лицемерии, нужно придумать какой-то другой способ для наказания этой категории преступников».
На расстреле без суда и следствия всех гитлеровских сообщников по развязыванию второй мировой войны особенно настаивала реакционная пресса. И конечно, чаще всего подлинная подоплека таких выступлений заключалась в том, чтобы не допустить публичного разоблачения империализма и не создать опасного прецедента на будущее. При этом реакция считала, что она ничего, собственно, не теряет: Геринг и Риббентроп, Гесс и Розенберг уже не пригодятся ей — это полные банкроты, политические трупы, выброшенные за борт истории. Судебный же процесс над ними, открытый, публичный судебный процесс, мог обернуться совсем нежелательной стороной. Матерые реакционеры никак не желали, чтобы судьи копались в святая святых империалистической политики, выясняли причины войны.
Но одно дело желания, другое дело возможности. Середина двадцатого столетия с ее бурным развитием общественной жизни, политического сознания народов, колоссально возросшими силой и международным авторитетом Советского Союза ограничивала возможности апологетов империализма. Попытки реакции сорвать судебный процесс над главными военными преступниками провалились.
* * * Когда я вернулся из Нюрнберга на Родину, меня многие спрашивали: как подсудимые относились к предъявленному обвинению? Я не мог тогда и не могу сейчас ответить односложно. Не могу потому, что вопрос о признании или непризнании своей вины подсудимые в конечном итоге превратили в вопрос тактический, а тактика защиты у каждого была своя. Общее же заключалось в том, что от имени обвиняемых защита оспаривала самый закон, на основании которого их судили, что дало основание одному из обвинителей остроумно заметить:
— Вор, который чувствует на своей шее веревку, не может придерживаться хорошего мнения о законе.
Сами же подсудимые на вопрос председательствующего о признании вины отвечали весьма стандартно:
— Не виновен.
Некоторые, впрочем, добавляли к этому еще несколько слов:
— В том смысле, как предъявлено мне обвинение, не виновен.
Лишь Рудольф Гесс попытался внести в свой ответ некоторое разнообразие:
— Признаю себя виновным перед богом.
Но существовал один документ, на полях которого главные военные преступники в неофициальной форме и менее лаконично выразили свое отношение к вопросу о виновности. Это экземпляр обвинительного заключения, принадлежавший доктору Джильберту. Доктор попросил своих пациентов написать на этом экземпляре их мнение о предъявленном каждому из них обвинении.
Все подсудимые, разумеется, понимали, что их беседы с Джильбертом не останутся секретом. При помощи этих бесед они всегда пытались апеллировать к истории и создать о себе впечатление, противоположное тому, которое формировалось в зале суда под давлением неотразимых улик. Так было, конечно, и в данном случае. К тому же надо иметь в виду, что свое отношение к предъявленным им обвинениям они высказывали в первые дни процесса, когда еще не развернулись во всей убийственной убедительности доказательства их преступной деятельности и когда многие из них еще не потеряли надежды избегнуть изобличения.
Герман Геринг никак не хотел признать, что перед ним юридический документ, фиксирующий на основе общепринятых норм его чудовищные преступления против человечества. Он написал на обвинительном заключении, видимо, давно продуманную формулу: «Победители будут всегда судьями, а побежденные — обвиняемыми».
Иоахим фон Риббентроп решил пролить крокодилову слезу: «Обвинительное заключение направлено против невиновных людей». При этом, как отмечает доктор Джильберт в своем дневнике, он добавил устно:
— Мы все были тенью Гитлера.
Рудольф Гесс, который тогда еще симулировал амнезию (утрату памяти), отделался всего тремя словами: «Я не помню».
Эрнст Кальтенбруннер, один из самых зловещих сатрапов Гитлера, учинил на тексте обвинительного заключения следующую надпись: «Я не считаю себя виновным в каких-либо военных преступлениях. Я выполнил лишь свой долг, как руководитель разведывательного органа, и я отказываюсь заменить здесь Гиммлера».
Альфред Розенберг, главный теоретик нацизма и человекоистребления на Востоке, написал: «Я отвергаю обвинение в заговоре. Антисемитское движение было только мерой защиты».
Ганс Франк, гитлеровский министр юстиции, затем генерал-губернатор оккупированной Польши, избрал другую тактику. Его надпись гласит: «Я рассматриваю этот процесс как божьей воли мировой суд, которому предстоит рассмотреть и положить конец ужасной эре страданий под властью Гитлера».
Гитлеровский министр внутренних дел Вильгельм Фрик был более лаконичен: «Все обвинительное заключение основывается на фиктивном предположении о заговоре».
Фриц Заукель, имперский уполномоченный по набору рабочей силы на оккупированных территориях, хотел, чтобы ему поверили, что он только идеалист, стремившийся к социальной справедливости и, увы, слишком поздно прозревший. Он написал: «Пропасть между идеалами социальной общности, которые я представлял себе и защищал как моряк и рабочий в прошлом, и ужасами концентрационных лагерей глубоко потрясла меня».
Франц фон Папен, бывший рейхсканцлер Германии, а впоследствии видный гитлеровский дипломат, хотел уверить современников и потомков, что только обвинительное заключение раскрыло перед ним мрачную историю «третьей империи», что оно ужаснуло его «безответственностью, с которой Германия была ввергнута в эту войну и мировую катастрофу, а также массой преступлений, совершенных некоторыми представителями немецкого народа».
Кейтель, бывший начальник штаба ОКБ (верховного командования германских вооруженных сил), пытался укрыться от возмездия ссылкой на воинскую дисциплину: «Для солдата приказ есть приказ».
А гросс-адмирал Дениц решил еще раз засвидетельствовать свою беспримерную наглость и осчастливил доктора Джильберта такой надписью: «Ничто в этом перечне обвинительного заключения меня не касается. Типичный американский юмор».
Но все это было в первые дни процесса. В дальнейшем же, по мере исследования в суде убийственных для подсудимых доказательств, их отношение к обвинению менялось. К концу процесса среди них не было ни одного, который отрицал бы доказанность обвинения в целом. Однако почти не оказалось и таких, кто признал бы свою личную ответственность за эти преступления. Я говорю «почти», ибо имелись два исключения.
Подсудимый Франк заявил на суде:
— Я прошу трибунал в результате судебного разбирательства решить вопрос о степени моей виновности, но я лично хотел бы заявить, что после всего, что я увидел на протяжении этих пяти месяцев процесса, благодаря чему я смог получить общее представление обо всех совершенных ужасах, у меня создалось чувство моей глубокой виновности...
Аналогичную позицию занял и Ширах, заявивший трибуналу:
— Вот в чем моя вина, за которую я отвечаю перед богом и перед германским народом: я воспитывал нашу молодежь для человека, которого на протяжении долгих и долгих лет считал вождем нашей страны, но который в действительности был убийцей, погубил миллионы людей... Каждый немец, который после Освенцима еще придерживается расовой политики, является виновным...
Ширах даже просил разрешить ему выступить по германскому радио с речью перед немецкой молодежью, чтобы «раскрыть ей глаза».
В кулуарах процесса такое поведение Франка и Шираха, а потом и Шпеера кое-кто расценивал как «крик души», как хоть и запоздалое, но «чистосердечное раскаяние». Эта точка зрения нашла свое отражение даже в заключительной речи главного французского обвинителя Шампетье де Риба.
С еще большим успехом некоторые из подсудимых разыграли роль кающихся, когда вели частные беседы с доктором Джильбертом. Франк, например, в последние дни процесса разразился перед ним такой тирадой:
— Пройдут века, и народ спросит: боже мой, как могло все это случиться? Вы не можете назвать это просто преступлением — преступление слишком мягкое слово... Воровство — преступление. Убийство человека — преступление. А это? Это просто не укладывается в голове! Система массовых убийств. Две тысячи жертв в день. Золотые зубы и кольца — в имперский банк, волосы — для матрацев! Боже мой! И все это было приказано одним дьяволом, который появился в человеческом облике...
Франку вторил Шпеер:
— Я видел, как вся страна была в отчаянии и как убивали миллионы людей из-за этого маньяка...
Сохранились для потомства и доверительные высказывания перед Джильбертом Функа:
— Среди нас не найдется ни одного человека, который мог бы избежать моральной ответственности за все это. Я уже говорил вам, как меня мучили угрызения совести, когда я подписывал законы о передаче еврейской собственности в собственность немецкого государства... Все виновны!
А вот к какому выводу пришел Дениц, утверждавший в первые дни процесса, что обвинительное заключение является «типичным американским юмором»:
— Я негодовал, узнав, что меня привезут на процесс, потому что ничего не знал об этих зверствах. Но сейчас, когда я заслушал все показания, узнал о двурушничестве и всех грязных делах на Востоке, я удовлетворен тем, что здесь пытаются выяснить корень этих злодеяний.
В таком же духе высказался и Папен:
— Я охотно готов принять свой приговор как жертву на алтарь дела разоблачения гитлеровского режима перед немецким народом. Немецкий народ должен знать, как его предавали, и он должен также помочь стереть с лица земли последние остатки нацизма...
Все эти признания вспомнились мне в связи с оголтелой кампанией против Нюрнбергского процесса, которая ведется сегодня в Западной Германии с целью реабилитации нацистов, находящихся на службе у Бонна. Ведь даже Франк и Ширах, Дениц и Папен не посмели подвергнуть сомнению достоверность собранных Международным военным трибуналом доказательств виновности нацизма в тягчайших преступлениях против человечества.
И все-таки нельзя согласиться с теми представителями трибунала от западных держав, которые пытались объяснить эти признания подсудимых следствием их психологического надлома и раскаяния. Один американец как-то даже упрекнул меня:
— Нет, майор, вы, русские, слишком прямолинейны и недоверчивы. Для вас, если это нацист, то уже этим все сказано, раз и навсегда.
Вместо ответа я предложил ему прочесть протокол допроса Франка в суде и показать хоть одно место, где он признает тяжкие преступления, совершенные им лично.
Был конец рабочего дня. Мы взяли стенограмму. В ней зафиксировано отношение Франка к документам, предъявленным советским обвинителем Л. Н. Смирновым. Документы — бесспорные. Это собственноручные кровавые резолюции подсудимого, выдержки из его речей и дневника.
В январе 1940 года на совещании в Варшаве Франк с циничной откровенностью заявил:
— Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года я получил задание принять на себя управление завоеванными восточными областями и чрезвычайный приказ беспощадно разорять эту область, как территорию войны и как трофейную страну. Сделать ее грудой развалин...
Через несколько лет он уже подводит итог этой своей деятельности. 2 августа 1943 года, выступая на приеме функционеров нацистской партии в Кракове, Франк утверждает:
— Мы начали здесь с трех с половиной миллионов евреев. Сейчас от них осталось лишь несколько человек. Все другие, скажем мы когда-нибудь, эмигрировали...
Но на суде он юлит, валит все это на Гиммлера и Кальтенбруннера. Франк признает только факты. Преступления действительно совершены. Они чудовищны и по характеру, и по масштабам. Однако Франк тщится доказать, что лично он не причастен к их совершению, хотя и испытывает «чувство глубокой виновности», поскольку был членом германского правительства.
Если поверить Франку, то все беды Германии, всех ее режимов, включая и гитлеровский, проистекают из характера немецкого народа.
— Вы знаете, — говорил он Джильберту, — варварство, видимо, характерная расовая черта немцев. Иначе как можно объяснить, что Гиммлер заполучил в свое распоряжение столько людей для исполнения своих преступных приказов.
А в другом случае Франк попытался «углубить» эту свою мысль:
— Мы, немцы, мы все грабители. Не забывайте, что немецкая литература началась с «Разбойников» Шиллера. Вам никогда не приходило это в голову?..
К какой только чуши не прибегал Франк, стремясь переложить ответственность за преступления гитлеризма на весь немецкий народ.
— Вы знаете, доктор, — с серьезным видом уверял он Джильберта, — немецкий народ действительно женственен в своей массе. Мы, пожалуй, должны говорить не «дас фольк», а, скорее, «ди фольк». Он такой эмоциональный, такой непостоянный и так зависит от настроения и окружения, так поддается внушению, так преклоняется перед мужеством. Вот в этом, герр доктор, и заключается секрет гитлеровской власти. Гитлер встал, начал бить кулаками по столу и кричать: «Я мужчина, я мужчина, я мужчина...» Он так долго кричал о своей силе и решимости, что народ подчинился ему. Нельзя сказать, что Гитлер изнасиловал немецкий народ. Он соблазнил его...
Франк, конечно, был далек от того, чтобы объяснить то главное, что действительно обеспечило Гитлеру господство над немецким народом. Он не сказал, что нацистская партия пришла к власти не потому, что за нее голосовало большинство немецких избирателей, а в результате лишь порочного союза господ из Рура с нацистскими заговорщиками и прусскими милитаристами. Но об этом очень правильно заметил на процессе один из обвинителей:
— Если бы германский народ добровольно принял нацистскую программу, не понадобились бы штурмовые отряды, созданные в первый же день после прихода этой партии к власти, не понадобились бы концентрационные лагеря, гестапо, которые были организованы сразу же после того, как государственная власть перешла в руки нацистов...
К теме о национальных чертах германского народа не раз возвращался и Геринг. В беседе с тюремным врачом он пробовал даже острить по этому поводу:
— Если перед вами один немец, то это наверняка порядочный человек, два немца — это уже банда, а трое — обязательно вызовут войну.
Конечно, ни Геринг, ни Франк не склонны были признать, что нацистская пропаганда годами дурманила немецкий народ, отравляла его душу ядом ненависти к другим народам, воспитывала в нем чванливое чувство «избранной расы», развязывала темные инстинкты, звала к легкой жизни «господ», на которых должны работать «низшие расы».
Было бы, однако, несправедливым умолчать здесь о том, что некоторые из подсудимых понимали всю несуразность позиции Франка и Геринга, всю неуклюжесть их попыток переложить личную ответственность за содеянные преступления на германский народ в целом. Вечером 26 января 1946 года Папен рассказывал Джильберту:
— Розенбергу случилось сегодня гулять вместе со мной во дворе. Обычно я не разговариваю с ним, потому что у нас нет ничего общего, но случилось так, что мы вышли в одно время. Мы стали говорить о вчерашнем выступлении французского обвинителя — о пытках и других зверствах. Розенберг вдруг невинно сказал мне: «Не понимаю, как немцы могли делать подобные вещи». И вы знаете, что я ему ответил? Я сказал, что хорошо могу это понять. И добавил: вы и ваша нацистская философия, ваши понятия морали просто разрушили все нормы нравственного поведения. Ничего нет удивительного в том, что результатом всего этого явилось подобное варварство.
Папен, конечно, не так глуп, чтобы отрицать или хотя бы замалчивать отвратительную роль, какую играли пропаганда и философия нацистов в моральной подготовке нацистских преступлений. Но тщетно было бы ожидать от него признания личной вины за это, исповеди о том, какие он сам приложил усилия для того, чтобы стали возможны в Германии и Гитлер, и Розенберг, и вся их человеконенавистническая философия.
Так же действовали и другие «признававшиеся» подсудимые.
Шпеер говорил о маньяке Гитлере. Он даже поведал суду, что к концу войны втайне готовил убийство фюрера, чем вызвал бурю лицемерного негодования у Геринга. Но у Шпеера не хватило духу признать, что именно он отдавал все свои силы и способности развитию военного производства, привлечению для этого в массовых масштабах миллионов рабов, угнанных из других стран.
Дениц возмущался «грязными делами на Востоке», но при этом не вспомнил на суде о своих личных приказах «топить без предупреждения» торговые суда и расстреливать несчастных моряков, плавающих в воде и пытающихся спастись. Он умолчал о том, как готовил кадры морских пиратов (среди них оказался и нынешний командующий западногерманским флотом адмирал Ценкер), требуя, чтобы каждый из них был «образцовым национал-социалистом». Характерно и другое: именно Дениц через десять лет после Нюрнберга, отбыв наказание, выпустит книгу, обливающую грязью не гитлеровский режим, а тот самый Восток, о котором он «скорбел» на скамье подсудимых. И совсем не случайно боннские реваншисты изберут его впоследствии президентом германского союза моряков, готовящего новые грязные дела.
Функ проливал крокодиловы слезы по поводу конфискации еврейской собственности, но забыл сообщить суду (за него это сделали другие), что сам он получил из конфискованных ценностей полмиллиона марок в виде дотации от фюрера.
И еще в одном были едины подсудимые: в своем стремлении свалить с себя ответственность на покойников — Гитлера, Гиммлера, Гейдриха, Геббельса, Лея, Больше всего, конечно, на Гитлера. Даже Геринг, старавшийся казаться по отношению к Гитлеру лояльным, всякий раз, как только доходило до обвинений в собственный адрес, пытался поскорее спихнуть все на обожаемого фюрера.
Кейтель, как мы это еще увидим, сетовал на то, что Гитлер сам покончил с собой и оставил их одних перед судом. Он расценивал самоубийство Гитлера как проявление трусости. К этой теме часто возвращались и другие подсудимые.
Тогда Геринг попробовал объяснить своим «коллегам», почему фюрер поступил так и что, собственно, ускорило этот акт. Геринг рассказал, что было с Гитлером, когда ему показали однажды фотографию «оскверненного дуче». Фотография запечатлела мертвого Муссолини лежащим в канаве вместе со своей любовницей. Взглянув на эту карточку, Гитлер забегал взад и вперед, руки его дрожали. Он стал истерично кричать, что никогда не сдастся врагу и что ни один «злой немец» не получит возможности осквернить его тело.
Весьма симптоматично, что Гитлер заговорил при этом о «злых немцах». Фюрер боялся немецкого народа, боялся его гнева. С каждым днем, приближавшим неотвратимую катастрофу, он все отчетливее сознавал, что и немецкий народ предъявит ему свой счет за чудовищные преступления.
Если я сегодня вспомнил об этом и воспроизвожу здесь кое-что из того, что говорилось подсудимыми о Гитлере во время Нюрнбергского процесса, то причиной здесь является одно-единственное обстоятельство: в своей проповеди всепрощения нацизма западногерманские реваншисты дошли до реабилитации даже самого Гитлера. С каждым днем на книжный рынок поступают новые и новые панегирики в честь его. Среди авторов этой дурно пахнущей стряпни и казенные прусские историки, и вчерашние гитлеровские генералы, и личный шофер Гитлера Эрих Кемпка, и его личный секретарь Альберт Цоллер, и даже камердинер Краузе. Полубогом выглядит Гитлер в этих книгах.
А в Англии вышла книга под названием «Стратегия Гитлера», в которой до небес превозносится его военный гений. С Наполеоном сравнивает Гитлера и западногерманский вице-адмирал Курт Асман.
А вот что пишет о вожаке нацистов довольно известный западногерманский историк Вальтер Герлиц: «Адольф Гитлер является личностью мирового масштаба. Он изменил карту мира больше, чем любой европейский правитель до него». Чем только не умиляется Герлиц! Его растрогали до слез и спартанский образ жизни Гитлера, который так контрастировал с пиршествами Геринга и других близких фюреру лиц, и то, что Гитлер «способствовал преодолению классовой борьбы», за что якобы его любили немецкие рабочие. Ну и, конечно, Герлиц снимает с Гитлера ответственность за поджог рейхстага, а равно и за многие преступления против германского народа.
Читая эти и подобные им панегирические высказывания о Гитлере, невольно припоминаешь слышанное о нем от подсудимых в Нюрнберге. А уж они-то лучше знали Адольфа Гитлера, чем те, кто пытается обелить его задним числом.
Ганс Франк, юрист по профессии, начавший свою карьеру с защиты Гитлера в суде после провала мюнхенского путча, тот Ганс Франк, который был министром юстиции в гитлеровском правительстве, а затем рьяно и жестоко проводил в жизнь гитлеровскую политику в оккупированной Польше, — этот самый Франк писал в камере Нюрнбергской тюрьмы:
«Кем был Адольф Гитлер? Государственным деятелем? Но ведь он лишил государство всех его существенных институтов, таких, как законные права граждан, конституция, основы администрации, и, наконец, подорвал империю при помощи войны.
Был ли он партийным деятелем? Но он систематически подрывал свою собственную программу, обесценивал ее идеи и сделал партию инструментом своей политики.
Он любил называть себя артистом, меценатом искусства, но он подавлял и мешал развитию подлинного искусства. Можно спрашивать без конца, но отвечать можно только «нет», потому что он постоянно разрушал то, что однажды создавал».
И, отмечая далее, что Гитлера часто называли гигантом, Франк уточняет: «Да, он был гигантом, но гигантом разрушительного происхождения».
Вновь и вновь возвращаясь к характеристике Гитлера и в официальных высказываниях на Нюрнбергском процессе, и в интимных беседах с доктором Джильбертом, Франк все время подчеркивал: «Гитлер представлял дух дьявола на земле».
Франк признавал:
— Вначале я был в союзе с этим дьяволом. В последующие годы узнал, каким Гитлер был в действительности — бесчувственным, жестоким, безумным психопатом. Его так называемый очаровывающий взгляд был не чем иным, как взглядом психопата. Он руководствовался чистым примитивизмом, упрямым и необузданным самомнением...
Вряд ли кого-нибудь могла обмануть манера этой критики, стремление Франка и других подсудимых говорить о Гитлере так, как будто сами они люди посторонние, люди, имеющие право возмущаться Гитлером наравне с его искренними противниками. Но здесь суть не в этом. Здесь мне хочется сконцентрировать внимание читателя на том, что думали о Гитлере и как оценивали его те, кому довелось тесно общаться с ним на протяжении многих лет.
Франк был не единственным «критиком» Гитлера. Довольно красочно отзывался о своем недавнем кумире и бывший руководитель гитлеровской молодежи Бальдур фон Ширах. Он неоднократно заявлял, что Гитлер был «фанатиком и полуобразованным человеком», «бесчеловечным тираном». Главарь «Гитлерюгенда» даже предлагал союзным властям созвать в Бухенвальде всех лидеров германской молодежи и позволить ему лично выступить перед ними с разоблачением преступной натуры Гитлера. А когда обвинители цитировали в суде речь фюрера на секретном совещании 5 ноября 1937 года, речь, в которой Гитлер провозгласил программу завоевания мирового господства, тот же Ширах отозвался о ней, как о «концентрированном политическом сумасшествии». Франк же зловеще заметил тогда:
— Подождите только до тех пор, пока немецкий народ сам ознакомится с этим документом и увидит преступное дилетантство, с помощью которого фюрер решал его судьбу.
А Шахт? Этот о Гитлере говорит такое, что Геринг, еще и еще раз демонстрируя свое лицемерие, затыкал уши.
Один перед другим изощрялись подсудимые в подыскании своему вчерашнему кумиру самых нелестных эпитетов. Но при всем этом никто из них не заикнулся, что действия фюрера — это их собственные действия, что это они создали его, курили ему фимиам, наделяли эту преступно-неврастеническую личность неограниченной властью, сами разжигали в нем ненависть и вселяли в него чувство страха.
Такая весьма существенная деталь не могла, разумеется, ускользнуть от внимания обвинителей. Они не оспаривали, что на Гитлера и Гиммлера падает огромная доля ответственности, однако вполне резонно указывали:
— Гитлер не унес всю вину с собой в могилу. Вся вина не окутана саваном Гиммлера.
* * * Нетрудно представить, какой ужас охватил бы скамью подсудимых, если бы вдруг открылась дверь и в зал вошел Адольф Гитлер. Но, увы, он покончил с собой, исчез из мира таким же, как жил, — демагогом и лжецом, оставив в качестве официальной версии сообщение о том, что «погиб в бою».
Нетрудно вообразить, что произошло бы с подсудимыми, если бы перед ними встал Генрих Гиммлер с кипой досье под мышкой. Увы, и это было невозможно...
История знает немало политических судебных процессов. И эти процессы нередко являлись строгим экзаменом для определения духовных качеств политических деятелей, когда они оказывались в критической ситуации, часто перед лицом смерти. История с исключительной яркостью раскрыла тот несомненный факт, что поведение политических деятелей на таких процессах прямо зависело от характера и целей всей предшествующей деятельности этих людей. Глубокая идейность, преданность интересам народа, сознание исторической справедливости своей миссии рождали самоотверженность, принципиальность, бесстрашие и сплоченность перед лицом суда, который в таких случаях являлся лишь юридической маскировкой расправы со стороны врага.
Нюрнбергский процесс дал возможность всему миру познать подлинное лицо нацистских лидеров. Никто из них не решился открыто выступить в защиту подлого дела, которому они столько лет служили. Никто не посмел отрицать страшных преступлений, учиненных именем «третьей империи». В трибунале они вели себя, как типичные уголовные преступники, имеющие за плечами не одну судимость: схваченные с поличным, отрицали свое участие в содеянном, валили на мертвых и на соседей по скамье, делали все, чтобы спастись.
Говорят, что близость смерти облагораживает. Очевидно, не всех и не всегда. Эти шли к эшафоту, как жили: думая только о себе, ненавидя всех, даже тех, кто шагал с ними плечом к плечу в дни власти, в дни побед.
Вот их ввели первый раз в зал суда. Геринг садится, укутавшись в тюремное одеяло, локтем опирается на барьер и закрывает рукой лицо. Какие мысли роятся в его голове? Может быть, он вспоминает, что однажды уже был в суде, и, собственно, не так уж давно, всего двенадцать лет назад. Но как все переменилось с тех пор. Тогда он являлся премьером прусского правительства, президентом рейхстага, а на скамье подсудимых сидел Георгий Димитров со своими товарищами-коммунистами, Это был процесс, где преступники обрядились в тогу обвинителей, а противостоял им политический деятель, воплощавший идею свободы, справедливости и человеческого достоинства.
Димитрову и его друзьям предъявляли нелепое обвинение в поджоге рейхстага. Он, Геринг, знает это лучше всех. Ведь рейхстаг был сожжен по его личному приказу. Этот поджог должен был послужить удобным предлогом для расправы с инакомыслящими и представить гитлеровцев в глазах мирового общественного мнения «защитниками западной цивилизации против большевистских экстремистов». Но в действительности Герингу в пору было защитить самого себя. А наступал посаженный на скамью подсудимых большой политический деятель Г. М. Димитров, который отлично понимал, что пожар рейхстага может стать (и действительно стал) мировым пожаром. Димитров защищал не столько себя, сколько общественные идеалы, ради которых жил.
— Я здесь не должник, а кредитор! — смело заявил он нацистскому суду 31 октября 1933 года.
А через месяц, 28 ноября, он же сказал:
— Мы находимся на политическом процессе. Поэтому должны быть до конца уяснены политическая подоплека и политический характер вопроса. Они хотели политического процесса, они получат политический процесс, но уж до конца: «Коль война, так по-военному!»
Вспомнив об этом, Герман Геринг мог бы сравнить теперешнее свое поведение и поведение своих коллег с поведением того, другого. И перед судом, и в ходе суда... Но, как видно, он избегал таких сравнений. В очень уж невыгодном свете предстал бы рейхсмаршал перед самим собой.
Нацистские лидеры понимали, что и без судебного процесса у них нет в перспективе ничего хорошего. Тем не менее они пуще смерти боялись открытого суда. Первый шаг их адвокатов состоял в том, чтобы не допустить процесса. Об этом же хлопотал и сам Герман Геринг. В беседах с американцами он горячо доказывал, что не нужно никакого суда, что США гораздо лучше достигнут желаемых результатов, договорившись с ним, Герингом. И сам он, и другие военные преступники явно страшились луча судебного прожектора, который вскроет всю мерзость их жизни и политики.
В 1933 году в Лейпциге Герман Геринг, выступавший как свидетель против Димитрова, слышал кредо обвиняемого:
— Я защищаю свои идеи, свои коммунистические убеждения. Я защищаю смысл и содержание своей жизни.
А что мог сказать в Нюрнберге сам Геринг? Что могли защищать его сообщники? О каких идеях могла идти речь после Освенцима, Дахау, Треблинки, после миллионов убитых и замученных по их приказам людей, после того, как в сейфах имперского банка обнаружены золотые коронки с зубов растерзанных жертв? Кто из двадцати подсудимых в Нюрнберге осмелился бы встать и сказать, что он здесь «не должник, а кредитор»? Кто из них посмел бы открыто защищать национал-социализм? Разве подсудимые в Нюрнберге не пытались уверить трибунал, что они даже не читали розенберговского «Мифа XX столетия», а потому не могли разделять взглядов этого «сумасшедшего философа»? Ведь это же Геринг на вопрос советского обвинителя Р. А. Руденко, согласен ли он с расовой теорией, ответил:
— Я лично не считаю ее правильной.
А Роберт Лей, который с упорством маньяка и жестокостью варвара проводил расовую политику в Германии, писал в своем «Завещании»:
«Антисемитизмом мы нарушили основную заповедь... Антисемитизм исказил нашу перспективу. Конечно, трудно признаться в собственных ошибках, но все существование нашего народа стоит под вопросом, и мы, национал-социалисты, должны иметь силу отречься от антисемитизма. Мы должны объявить юношеству, что это была ошибка... Закоренелые антисемиты должны стать первыми борцами за новую идею. Они должны найти в себе силу побороть себя и должны указать путь своему народу».
Не в большей мере «защищал» в Нюрнберге расовую политику и Ширах. Разве не он просил дать ему микрофон и позволить прокричать на всю Германию, что фашизм яд для народа? Разве не Ширах, всю свою жизнь исповедовавший расовую религию, заявил на процессе, что «каждый немец, который после Освенцима еще придерживается расовой политики, является виновным»? И разве не Ганс Франк истерически клялся в Нюрнберге, что «пройдут тысячелетия, а позор Германии не изгладится из памяти народов»?
Георгий Димитров, отвергая обвинение, сказал:
— Коммунисты не поджигали рейхстага. Они не могли совершить это преступление, так как оно совершенно противоречит их политическим принципам. Коммунисты — не поджигатели, не заговорщики, не авантюристы.
А кто из двадцати подсудимых нацистов мог нечто подобное сказать в Нюрнберге после того, как стали известны «план Отто», «план Грюн», «план Барбаросса»? После того, как гитлеровский генерал Каммхубер (тот самый, который стал впоследствии командующим военно-воздушными силами ФРГ) провокационно бомбил немецкий город Фрейбург, чтобы дать нацистам предлог для разрушения с воздуха мирных городов за пределами Германии? После немецкой провокации в Глейвице, явившейся кровавой увертюрой второй мировой войны? Никто конечно!
Разоблачив преступную нацистскую инсценировку с поджогом рейхстага, Димитров предъявил суду ряд требований: об оправдании невиновных, о привлечении к ответственности истинных виновников поджога и т. д. Председатель суда иронически заявил тогда:
— Эти ваши так называемые предложения суд при обсуждении приговора будет иметь в виду.
В ответ последовала быстрая и точная, как удар меча, реплика Димитрова:
— Наступит время, когда такие требования будут выполнены с процентами.
И вот это время наступило. В Нюрнберге — городе нацистских партейтагов и шабашей, собрался Суд народов. Банда уголовных преступников, с помощью политических отмычек вломившаяся на авансцену истории, попала туда, куда ей надлежало попасть. Настал час, когда долги надо было оплатить с процентами.
На Лейпцигском процессе Г. М. Димитров смело бросил в лицо нацистской клике:
— Фашизм лжет, убивает, подстрекает к войне и преследованиям людей... Вы стоите перед мировым судом! Вас судят все, и вы должны ответить за свои преступления.
И вот они почувствовали наконец тяжелую длань этого неотвратимого суда. Пришло время защищаться. Но как они защищались? Их защита являла собой картину полной безыдейности.
Геринг, например, утверждал, что он якобы приложил все усилия, чтобы не допустить войны с Польшей, и поэтому за спиной Риббентропа вел переговоры с англичанами через своего посредника шведского инженера Далеруса. Он даже показал, что его сосед по скамье подсудимых Риббентроп, неожиданно узнав о переговорах, готовил аварию самолета, на котором Далерус по заданию Геринга вылетал в Лондон.
Защитник Гесса утверждал, что миролюбие его клиента зашло так далеко, что он, рискуя жизнью, накануне нападения Германии на СССР сам полетел в Англию. Пройдет много лет, и шведские неонацисты, «поверив» в эту версию, представят Гесса к Нобелевской премии мира.
Да и Геринг поделился с трибуналом тем, что он тоже будто бы резко выступал против нападения на СССР в 1941 году. Но Шахт не замедлил опровергнуть его, заявив, что ушел в отставку, не считая возможным далее сотрудничать с этим человеком, решившим ввергнуть Германию в пучину большой войны.
Отставка! Все они старались убедить суд, что, понимая несправедливость политики Гитлера, неоднократно просили фюрера уволить их в отставку. Статс-секретарь Ламмерс подтвердил, что Розенберг просился в отставку. Франк требовал того же. Иодль вспомнил, а Кейтель засвидетельствовал, что он тоже просил об освобождении «от занимаемого поста» и назначении на должность командира горнострелковой дивизии. Похвастался Иодль и тем, что сумел заставить Геббельса отказаться от попытки открыто денонсировать Женевскую конвенцию. А Функ причитал, что, оставаясь в своем доме один на один с женой, он говорил ей, что «лучше было бы бросить все это дело, переехать в маленькую трехкомнатную квартирку и жить спокойно». Розенберг же усиленно требовал, чтобы нашли его докладную записку на имя Гитлера, где он решительно протестовал против зверств в отношении советских военнопленных.
На процессе все они самым бесстыдным образом интриговали друг против друга.
Я замечал, что подсудимые во время перерывов образовывали небольшие группки и состав этих групп почти никогда не менялся. Например, в группе Геринга нельзя было видеть Шахта, как никогда к группе Риббентропа не примыкал Нейрат. Не случалось и такого, чтобы Штрейхер беседовал с Герингом, а Шахт с Кальтенбруннером или Риббентропом.
Профессия юриста, положение судьи военного трибунала, а одно время и адвоката в московских судах не раз давали мне возможность наблюдать картину самых разных, подчас скандальных, разногласий на скамье подсудимых по групповым делам. До поры, до времени, будучи объединены единой целью и выгодой, единым атаманом, они подавляли в себе или атаман подавлял в них назревавшие конфликты. Когда же банда оказывалась изловленной и представала перед судом, то от былой «общности» и «верности» чаще всего не оставалось и следа.
В Нюрнберге было то же: преступное правительство крупнейшей западноевропейской державы, заняв подобающее ему место на скамье подсудимых, сразу обнаружило нравы матерых уголовников.
В самом деле, почему на протяжении всего процесса не разговаривали между собой Герман Геринг и Юлиус Штрейхер? Разве их разделяли какие-то разногласия политического характера? Разве Штрейхеру не понравилось поведение Геринга в «ночь длинных ножей», когда по приказу «этой свиньи», как деликатно выразился Штрейхер, летели десятки голов непокорных? Отнюдь нет. Штрейхер был горд тогда «бесстрашием и решительностью» «толстого Германа». Но, может быть, в таком случае Герингу претила Штрейхерова «теория» антисемитизма? Напротив, Геринг имел все основания высоко оценить «теоретические заслуги» Штрейхера, положившего столько сил, чтобы обосновать необходимость «окончательного решения еврейского вопроса». Ведь Герман Геринг нажил десятки миллионов марок на так называемой «аризации» еврейской собственности, проще говоря, на ограблении евреев.
Но так уж случилось, что один из «идейных» вождей национал-социализма, и особенно антисемитизма, попал в пренеприятную историю. На него пожаловались Гитлеру. Пожаловались не евреи, против которых он уже в 1938 году устраивал погромы, а чистокровные белокурые арийцы. Оказывается, партейгеноссе Штрейхер имел пристрастие к малолетним арийским девочкам, растлевая их по мере своих сил и возможностей. Для проверки многочисленных заявлений по этому скандальному факту Гитлер назначил комиссию во главе с Герингом. Факт подтвердился, и вконец скомпрометированного гаулейтера пришлось сместить с его тюрингского поста. Тем более что это давало ему возможность полностью сосредоточиться на дальнейшей разработке антисемитизма. Гитлеровская Германия готовилась к войне, и «труды» Штрейхера были весьма кстати.
Но сам-то Штрейхер затаил с тех пор глубокую ненависть против «кокаиниста», а заодно и «откровенного грабителя» Геринга. Штрейхера душила злоба от одной мысли, что на него, ветерана нацистской партии, отважился поднять руку этот «выскочка и карьерист Геринг».
Вот, оказывается, почему, угодив вместе на скамью подсудимых, они даже не здоровались.
А что разделяло с Герингом Шахта? По какой причине они за все десять месяцев процесса не обмолвились ни единым словом? Ведь пока Шахт был у власти и в большом фаворе у Гитлера, отношения между ними казались более чем лояльными. Шахт высоко ценил организаторские способности толстого Германа, во многих своих делах встречал с его стороны всяческую поддержку и сам искренне отдавал Герингу весь свой опыт финансового чародея международного класса. Но перед самой войной между «толстым Германом» и «финансовым чародеем» пробежала черная кошка. Властолюбивый и жадный, Геринг не захотел терпеть, чтобы кто-нибудь кроме него руководил экономикой страны. Он ценил Шахта. Оба они били в одну точку — скорее перевооружить Германию, скорее приблизить день, когда можно будет бросить полчища вермахта на соседние страны. Это их объединяло. Однако личное соперничество, взаимная зависть этих двух гитлеровских министров оказались настолько сильными, что привели к взрыву, отбросившему Шахта и возвысившему Германа Геринга.
Вот, оказывается, почему в ходе Нюрнбергского процесса я ни разу не видел их рядом, зато часто слышал о нелестных эпитетах, отпускавшихся одним в адрес другого.
На скамье подсудимых сидели матерые волки, и вели они себя по-волчьи.
Вспоминается одна сценка. Шеф гитлеровского гестапо Эрнст Кальтенбруннер перед началом процесса заболел и потому не присутствовал на первых заседаниях суда. Только 10 декабря 1945 года его привели на скамью подсудимых. Очевидно, пресса была заблаговременно уведомлена об этом. Кинооператоры и фотокорреспонденты приготовились снимать Кальтенбруннера. Внимание всех присутствовавших в зале суда сосредоточилось на скамье подсудимых. Кальтенбруннер широким жестом приветствовал своих друзей, но со скамьи подсудимых повеяло холодом, как будто морозный воздух ворвался через открытую дверь. Кальтенбруннер протянул руку Иодлю, который находился ближе всех к нему. Тот демонстративно отвернулся. Неожиданно и все другие подсудимые стали смотреть в противоположную сторону.
Охрана указала Кальтенбруннеру, что он должен сесть между Кейтелем и Розенбергом. Пока тот усаживался, Кейтель старался казаться очень занятым. Кальтенбруннер подал ему руку, но Кейтель уклонился от рукопожатия и завел ничего не значащий разговор с американским врачом.
Кальтенбруннер повернулся к Франку, но и этот не пожелал обменяться с ним приветствием. Франк уткнулся носом в книгу и заскрипел зубами.
Кальтенбруннер обращается к адмиралам Редеру и Деницу, однако и они не скрывают своего нежелания разговаривать с кровавым палачом. Проглотив обиду, некогда всесильный шеф гестапо обращается к своему защитнику, протягивает и ему руку. Она, однако, опять повисает в воздухе. Защитник тоже воздерживается от рукопожатия, хотя разговаривает со своим клиентом очень вежливо.
Люди, наблюдавшие все это со стороны, еще не подозревали, что именно в тот момент зарождался новый миф, который получил затем исключительно широкое распространение, — миф о непричастности остальных подсудимых, и в особенности германского генералитета, к зверствам и насилиям, чинившимся гестаповцами во время второй мировой войны. Отворачиваясь от Кальтенбруннера, Кейтель и Иодль, Редер и Дениц хотели тем самым заявить, будто они никогда не имели и не хотят иметь ничего общего с кровавыми потехами гестапо и СС. Господа генералы и адмиралы как бы сказали судьям:
«Хотите верьте, хотите нет, но мы даже здороваться с этим гестаповцем не можем. Преступления, конечно, совершались и в Германии, и на оккупированных территориях, однако не германским генералитетом. Его репутация всегда была чище снега альпийских вершин».
Пройдет, правда, несколько месяцев, и тот же Кейтель, тот же Иодль, те же Дениц и Редер под давлением неопровержимых документов вынуждены будут до конца раскрыть фарисейский характер сцены, которую они разыграли 10 декабря 1945 года. Придет время, и сам Кальтенбруннер скажет многое такое, отчего придет в смятение вся скамья подсудимых. Он еще покажет, что не следует другим господам, оказавшимся на этой скамье, так уж стесняться знакомства и дружбы с ним, что, ей-ей, надо еще хорошенько взвесить на весах истории, кто более «грязная свинья» — он, Кальтенбруннер, или те, кто сидит рядом и за его спиной.
Впрочем, не будем забегать вперед. Каждый из подсудимых имел на процессе достаточно много времени и возможностей, чтобы раскрыть перед миром разбойничье нутро и фальшивую, с двойным дном, совесть. Грызня между ними возникала по разным поводам.
Вот дает показания Риббентроп. Всем уже очевидно, что нацистская внешняя политика обернулась для Германии катастрофой. Однако бывший министр иностранных дел пытается защищать ее. Фон Папен при этом довольно громко говорит соседям, что он ведь давал хорошие советы Риббентропу, но разве ему впрок. На это Риббентроп отвечает злобной репликой, адресованной Герингу:
— Его давно надо было убить.
Геринг согласно кивает головой и напоминает, что сам-то «оппозиционер» Папен получил от Гитлера в качестве награды золотой значок нацистской партии. Папен спешит оправдаться, заявляет, будто Гитлер дал ему этот значок, чтобы замаскировать разногласия, Но Геринг только машет рукой и бормочет:
— Лгун, трус...
Затем яблоком раздора меж подсудимыми неожиданно становится «Миф XX столетия». Розенберг всегда так гордился своими философскими трактатами. И надо же было адвокату так нелепо повести себя, задать Шираху вопрос: что он думает об этом произведении? Имперский руководитель «гитлеровской молодежи» под смех всего зала заявляет, что он никак не мог осилить сей трактат. После этой сцены Джильберт опросил каждого из подсудимых, и все они ответили, что не читали книги Розенберга. Лишь Штрейхер пожалел нацистского философа. Он отозвался о «Мифе XX столетия» как об очень глубокой работе, настолько глубокой, что лично для него она оказалась недоступной.
Но был на скамье подсудимых один человек, который значительно меньше других вмешивался в происходящие ссоры. Он не обвинял и не защищал своих коллег. Он старался быть нейтральным. Это никогда не принадлежавший к нацистской партийной элите шестидесятидевятилетний гросс-адмирал Редер — типичный представитель германского милитаризма.
Редер отдал все свои способности созданию пиратского германского флота, помог Гитлеру тайно вооружиться и подготовиться к большой морской войне. А когда она началась, то именно по приказам Редера моря и океаны превратились в арену разбоя. Лишь в 1943 году Гитлер поменял Редера на Деница, гросс-адмирал ушел в отставку, что не спасло его, однако, от скамьи подсудимых. И вот он восседает на ней, смирный, тихий...
Но что случилось? Почему так заволновались подсудимые? Геринг бросил на Редера сверкающий злобой взгляд. Дениц демонстративно отодвинулся от него. Кейтель, посмотрев в его сторону, осуждающе покачал головой...
Оказывается, в суде было объявлено, что на предварительном следствии в Москве Редер в письменном виде дал характеристики своим «коллегам».
Геринг, по свидетельству Редера, «оказал гибельное влияние на судьбу германской империи. Его характерными чертами было невероятное тщеславие, честолюбие, любовь пускать пыль в глаза, неверность, эгоистичность... Он особенно отличался своей жадностью, расточительностью, изнеженными манерами, не свойственными солдату».
О Денице, своем выученике, Редер тоже отзывался нелестно. «Наши взаимоотношения, — писал он, — были довольно холодными, поскольку мне не нравилось его высокомерие и его зачастую бестактное поведение... Политические наклонности Деница поставили его в довольно затруднительное положение, как главнокомандующего военно-морскими силами. Его последняя речь, обращенная к гитлеровской молодежи, над которой смеялись во всех кругах, принесла ему кличку „гитлеровский мальчик Дениц“.
Не забыл «тихий» Редер и Кейтеля, «человека невероятно слабовольного, который именно благодаря этому качеству столь долго пребывал на высокой должности».
Адвокат Кейтеля приготовился было задать Редеру вопрос, но его клиент передал записку, в которой просил не делать этого. Ширах не скрывал своего удовлетворения тем, что еще раз попало «жирной свинье» Герингу.
Советский обвинитель хотел полностью зачитать в суде заявление Редера, но его защитник категорически возражал против этого. Пока шел спор, Иодль сказал своему адвокату:
— Пусть зачитывают.
Но Кейтель, метнув в Иодля злобный взгляд, требовал от своего защитника совсем иного. Указывая пальцем на советского обвинителя Покровского, он шипел:
— Остановите его!
Сложившаяся на скамье подсудимых ситуация позабавила Гесса, и он вдруг расхохотался.
Потом уже во время перерыва Иодль объяснил доктору Джильберту, почему у него не было возражений против зачтения заявления. «Он перечитал мне ту часть из заявления Редера, — вспоминает доктор Джильберт, — в который шла речь о нем, особо подчеркнув, что даже Редер признавал, что Иодль в противоположность Кейтелю был независим в отношениях с Гитлером и ему часто удавалось поступать по-своему».
Зато Дениц был менее доволен Редером и в вечерней беседе с Джильбертом уже в камере методично обливал его грязью, патетически восклицая:
— Я не выношу людей, которые ведут себя как флюгер — куда ветер дует. Почему, черт возьми, люди не могут быть честными?!
Но чего стоила «честность» самого Деница? Во время войны немецкая подводная лодка без всякого предупреждения потопила английское торговое судно «Атения». Дениц пожелал скрыть это разбойничье нападение на мирный корабль, и по его приказанию был совершен прямой подлог — из судового журнала подводной лодки одну страницу вырезали и заменили фальшивой.
В Нюрнберге Дениц вынужден был признаться в этом.
* * * «Дружба, единство и сплоченность» обвиняемых, совсем недавно именовавших себя германским правительством, доходила до того, что, когда кто-нибудь из них хотел своими признаниями произвести впечатление «раскаявшегося», все остальные тут же старались изобличать его в ханжестве. Особенно не повезло в этом отношении Франку. Даже Шпеер и тот не отказал себе в удовольствии кольнуть его напоминанием, что после того, как дневник Франка оказался у обвинителей, ему уже ничего не оставалось, кроме как признать все и без того установленное.
— А по сути дела, — сказал Шпеер, обращаясь к своим соседям, — Франк еще более виновен, чем мы.
Но и самому Шпееру досталось, когда он вздумал вдруг бросить в зал «бомбу» — заявил, что после провала «генеральского заговора» лично готовил новое покушение на Гитлера. Шпееру очень хотелось создать впечатление, будто мысль об этом созревала у него постепенно, по мере того как он убеждался в преступной сущности своего высокого покровителя и друга. Такую тактику считал, по-видимому, наиболее верной и его адвокат доктор Флекснер. Во всяком случае, действовали они согласованно.
Вот Флекснер поднимается на трибуну и задает своему подзащитному вопрос:
— Господин Шпеер, свидетель Шталь в своем письменном показании заявил, что в середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года вы потребовали, чтобы он доставил вам новое отравляющее вещество для умерщвления Гитлера, Бормана и Геббельса. Почему у вас возникло такое намерение?
И Шпеер отвечает с видом человека, отдавшего много лет своей жизни борьбе с фашизмом:
— С моей точки зрения, другого выхода не было.
Затем он подробно рассказал о своем плане убийства Гитлера:
— После двадцатого июля6 даже самым ближайшим сотрудникам нельзя было входить в убежище Гитлера без того, чтобы эсэсовцы не осмотрели их карманы и портфели. Я, как архитектор, точно знал устройство этого убежища. Там имелся вентилятор, подобный установленному здесь, в зале суда. Газ мог довольно легко попасть в убежище через вентиляционное отверстие, которое выходило в сад имперской канцелярии... В середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года я попросил к себе своего сотрудника, руководителя комитета «Боеприпасы» Шталя, и открыто высказал ему свои намерения...
Осуществлению этих намерений помешали якобы какие-то «технические трудности», и тогда, как заявил Шпеер, у него возник другой план: похитить десять виднейших нацистских руководителей, включая Гитлера, и переправить их на самолете в Англию. Но и тут его подстерегала неудача — «участники заговора струсили».
Эти показания Шпеер а явились столь неожиданными для остальных подсудимых, что они в первый момент буквально открыли рты. Потом их охватило негодование. Особенно бурно реагировал Геринг. Он показывал пальцем на Шпеера, качал головой. Геринг хорошо помнил историю неудавшегося покушения на Гитлера в июле 1944 года и, конечно, не забыл, как Шпеер метал тогда громы и молнии в адрес заговорщиков, как выражал свой восторг по поводу того, что обожаемому фюреру удалось спастись.
Во время перерыва бывший рейхсмаршал злобно спросил бывшего министра вооружений, как тот осмелился прибегнуть к такой форме защиты? Последовала горячая дискуссия, закончившаяся тем, что Шпеер послал Геринга ко всем чертям. «Фюрер скамьи подсудимых» был страшно уязвлен такой резкостью и, как побитая собака, вернулся на свое место. А вечером в тюремной камере он жаловался врачу:
— Да, доктор, это был трудный день. Черт побери этого дурака Шпеера... Не представляю себе, как мог он так низко опуститься, чтобы давать эти гнуснейшие показания для спасения своей подлой шеи! Я чуть не умер со стыда...
Всячески понося Гитлера, Шпеер стремился в то же время не задевать своими показаниями соседей по скамье подсудимых. Но Геринга он задел самым неделикатным образом. Бывший министр вооружений сообщил суду, будто однажды в разговоре с ним Гитлер сказал, что «Геринг ведет себя подло, что он продажный человек и морфинист». Это был единственный случай, когда подобные слова произносились не со свидетельского пульта и не с трибуны обвинителя, а со скамьи подсудимых. К тому же Шпеер не только во всеуслышание воспроизвел, но и соответствующим образом проч комментировал отзыв Гитлера о своем «верном паладине»:
— Я был чрезвычайно потрясен... Мне казалось, что если уж главе государства все это давно известно, то нет ему извинения за то, что оставляет на посту такого человека и тем ставит в зависимость от него судьбы многих людей.
Герингу, естественно, очень не нравились эти показания. Да и неизвестно было, остановится ли Шпеер на том, что уже сказал, или будет дальше раскрывать ящик Пандоры. Геринг попытался воздействовать на него, подослал к нему Шираха с призывом вести себя «более мужественно». Но Шпеер просил передать Герингу, что ему самому «следовало бы проявлять больше мужества во время войны и сознавать свою ответственность, а не одурманивать себя наркотиками...»
Показания Шпеера взбудоражили всю скамью подсудимых.
Розенберг твердил:
— Если попытка с покушением провалилась, ему следует молчать.
Шахт восторгался:
— Вот это защита!
— Его следует повесить! — сказал Функ.
Но, конечно, вешать Шпеера он хотел бы не за его преступления, а лишь за то, что бывший министр вооружений догадался создать себе такое алиби, тогда как сам Функ прошел через весь процесс, не додумавшись ни до чего хорошего.
Франк, тот самый истеричный Франк, который недавно проклинал Гитлера, теперь тоже изливал свою ненависть на Шпеера:
— Не забывайте, что Шпеер бахвалился, будто сумеет расчистить небо от самолетов противника.
Фон Папен, зоологически ненавидевший Геринга, использовал этот инцидент, чтобы еще раз бросить ком грязи в рейхсмаршала. Во время завтрака он заявил своим соседям по столу:
— Показания Шпеера прикончат этого толстяка.
Шахт и фон Нейрат согласились с Папеном:
— Геринг для немецкого народа конченый человек.
И действительно, Геринг не находил себе места. После завтрака он сказал Гессу и Деницу:
— Нам никогда не следовало бы доверять Шпееру.
Потом подошел к Розенбергу и Иодлю и стал развивать свою мысль о том, что Шпеер лгал, утверждая, будто у него не было возможности убить Гитлера из-за «технических трудностей». Его портфель никогда не обыскивался, и, если бы Шпеер действительно хотел, он мог бы покончить с Гитлером.
Так подсудимые почти единым фронтом напали на Шпеера, выражая либо зависть, либо откровенную ненависть к этому «раскаявшемуся» грешнику.
Перепалка между Шпеером и Герингом продолжалась даже перед лицом суда. Шпеер старался убедить суд в том, что он хотя и с некоторым опозданием, но все же пытался внести свой вклад в борьбу с гитлеризмом. А Геринг открыто призывал не верить «этому гитлеровскому фавориту, этому отщепенцу». Отщепенцу потому, что Шпеер неожиданно пошел вразрез с той общей, как говорил Геринг, «солидарной линией», какой придерживалась большая часть подсудимых.
— Какая там солидарность? — отмахивался Шпеер и, показывая пальцем на своих вчерашних коллег, добавлял: — Все они должны были притворяться друзьями, даже если готовы убить друг друга. В этом отношении и я оказался таким же...
Я пишу эти строки, а запас фактов подобного рода отнюдь не иссякает. Их слишком много. Двести пятьдесят дней шел процесс, и каждый день давал бесчисленное множество подтверждений идейной опустошенности, злобности и коварства подсудимых. И теперь, когда западногерманские реваншисты бросают комья грязи в Международный трибунал, всячески стараются опорочить его справедливый приговор, тщатся доказать, что нюрнбергские подсудимые «не нарушили ни одного из существующих законов», мне очень хочется напомнить им слова того же Шпеера, произнесенные в том же Нюрнберге. Рассказывая, как «вожди германского народа поспешили бежать из Берлина, когда там стало слишком жарко», Шпеер добавил:
— Но никто из них не подумал защитить народ от этого безумия. Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость. Ни один из них не должен войти в историю как человек, заслуживающий малейшего уважения. Пусть вся эта проклятая нацистская система и все ее руководители, включая и меня, получат то бесчестие и позор, которых они заслуживают. Пусть народ забудет о них и начнет строить новую жизнь на разумной демократической основе.
Черчилль вызывает восторг у подсудимых
По мере того как громоздкая машина правосудия хотя и медленно, но верно приближалась к финишу, бывшие нацистские лидеры все больше убеждались, что избранная ими линия защиты дает нулевые результаты. Примирившись с бесплодностью своих попыток оспаривать Устав Международного трибунала, в частности его положение об ответственности за агрессию, некоторые из подсудимых, покопавшись в памяти, вдруг обнаружили, что агрессивная политика отнюдь не являлась их монополией. Вспомнили золотой XIX век (золотой потому, что тогда и в голову никому не приходило привлекать агрессора к уголовной ответственности) и стали примерять разбойничьи его войны к положениям Устава Международного трибунала.
Геринга заинтересовал захват Соединенными Штатами Калифорнии и Техаса. Он пришел к выводу, что «это была настоящая агрессивная война в целях территориальной экспансии».
Розенберг начал разговоры с доктором Джильбертом о тогдашней английской политике в Китае:
— Что вы можете сказать об открытой двери в Китай? Было ли высшим проявлением демократии навязывание китайцам войны лишь для того, чтобы потом отравить опиумом тридцать миллионов человек? Вы когда-нибудь видели опиумные притоны? Это гораздо хуже, чем концентрационные лагеря. Миллионы китайцев были духовно убиты для того, чтобы Англия могла открыть дверь для внешней торговли.
Риббентроп тоже поспешил включиться в дискуссию:
— Разве вы не слышали, как американцы устроили резню индейцам? Они ведь тоже были низшей расой. Вы знаете, кто первый создал концлагеря? Англичане. И вы знаете зачем? Затем, чтобы заставить буров сложить оружие.
Особенно старательно подбирались исторические аналогии с современной расовой политикой. Розенберг, охваченный мрачными предчувствиями, вдруг потерял авторское самолюбие и прямо заявил, что не может считать себя «творцом расовой теории». Через своего адвоката он стал буквально забрасывать судейский стол выписками из книг американских, английских и французских «теоретиков» расизма. Особенно полюбилась ему книга американского расиста Мэдисона Гранта «Конец великой расы». В ней оказалось много законов, принятых американским конгрессом, который в целях борьбы «природных американцев» за расовую чистоту ограничивал иммиграцию, сокращал возможности приезда в США из Южной и Восточной Европы и, наоборот, расширял эти возможности для уроженцев европейского Севера и Запада.
Адвокат Розенберга усердно цитировал из книги Гранта как раз те абзацы, которые имели наибольшее сходство с творениями подзащитного, и таким образом старался доказать, что последний начинал свои исследования «не на голом месте».
Эту тактику очень скоро перенял и Ширах. В своих показаниях он тоже стал ссылаться на то, что наибольшее влияние на формирование в нем антисемитских чувств оказали книги американских расистов.
Но к чему все это? Никто ведь никогда не утверждал, что именно нацистская Германия впервые в истории начала вести агрессивные войны. Никто не спорил с Розенбергом о том, что и до него были мракобесы, разрабатывавшие расовую «теорию». Фашизм является лишь крайним, самым воинственным и человеконенавистническим выражением империализма. Он унаследовал весь предшествовавший ему опыт империалистической агрессивной политики и, конечно, привнес в него много нового, превратил войну в систему организованного бандитизма.
Беда заключалась в том, что во все предшествовавшие времена не было возможности противопоставить агрессорам организованную силу народных масс. Политическое сознание народов, степень их организации были недостаточными для того, чтобы схватить агрессора за руку и покарать его. В этом смысле подсудимые могли приводить многие сотни исторических примеров. Но ни один из них не являлся основанием для амнистии германским нацистам. В том-то и состояло великое значение Нюрнбергского процесса, что он наконец выбил из рук политиков агрессивных государств привычное оружие — ненаказуемость агрессии.
Для всех, в том числе и для подсудимых, было очевидным, что и Розенберга, и Шираха, и Штрейхера судили не только за их человеконенавистническую пропаганду, которая на языке уголовного права любого цивилизованного государства означает подстрекательство к совершению тягчайших преступлений. Гораздо опаснее было то, что варварские идеи нацизма были воплощены в кровавые дела, и как раз за эти дела судили гитлеровскую клику, в том числе Розенберга, Шираха и Штрейхера.
Нюрнбергский процесс проходил не в безвоздушном пространстве. За оградой Дворца юстиции бурлила жизнь, бушевали политические страсти, каждый день приносил в судебный зал новости. Подсудимые жадно набрасывались на газеты, которые им передавали защитники. Нацистские лидеры особенно интересовались, нет ли сообщений о разногласиях между союзниками. Как голодной курице снится просо, так Герингу и Риббентропу хотелось прочесть о конфликтах между буржуазным Западом и Советским Союзом.
Однако в первые месяцы процесса ни европейская, ни американская пресса не доставляла большого удовольствия подсудимым. Скорее, наоборот. Газеты всего мира сообщали тогда, что в Норвегии казнен квислинговский министр внутренних дел, что бывший комендант лагеря Освенцим Хесс этапирован в Варшаву, где он должен предстать перед судом, что в столице Чехословакии готовится процесс над гитлеровским наместником Карлом Франком. Промелькнуло и такое совсем неприятное для подсудимых сообщение: президент США Трумэн получил предложение из Англии использовать осужденных военных преступников вместо подопытных животных во время атомных испытаний на Тихом океане...
Но по мере того как дни завершения войны все дальше уходили в прошлое, в западной, особенно американской, печати все чаще стали появляться высказывания о первых признаках напряжения в отношениях между Западом и Востоком. И чем чаще это случалось, тем оживленнее становилась скамья подсудимых. Во время перерывов подсудимые собирались группами, активно обсуждая новые мировые события. Тон их выступлений в ходе судебных заседаний становился развязнее, и всем своим видом они давали понять, что каждый из них гораздо лучше, чем западные обвинители, осознает очередные задачи империалистического мира. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|