Как только началась блокада, родители похватали своих детей и попытались прорваться в села, спасаясь от обстрелов и «зачисток». Забрали даже из реанимации. Вытащили трубки и унесли. Девочка с ДЦП лежала на растяжке – сняли с растяжки. В больнице сейчас остался всего один пациент – трехмесячный Сала-ват Хакимов из Алхан-Калы. Он – тяжелый, и он спит. Рядом с туго спеленутым спящим Салаватом – молоденькие мама и тетя. Они объясняют, почему не ушли вслед за всеми. Мальчику нужна срочная операция, без которой он обречен. У Салавата свищ тазобедренного сустава, образовавшийся на месте укола, сделанного в роддоме. (И в роддом, и в детскую больницу так и не подвели воду, и сегодня это, по сутк, полевые госпитали с соответствующим уровнем дезинфекции, точнее. отсутствием ее. Отсюда и свищ на месте «грязного» укола.) У младенца уже гноится кость, начинается сепсис и очень высокая температура – он может погибнуть в любой момент.
– Почему вы не привезли мальчика на операцию раньше?
Вопрос – естественный, да не для этих абсолютно противоестественных условий. Мальчик родился незадолго до того, как в его родном селе Алхан-Кала началась «зачистка» по ловле одного из полевых командиров, Село, как и сейчас Грозный, полностью заблокировали. Не входить, не выходить. Включая беременных, больных и младенцев на руках у их матерей. Все были приравнены к пособникам террористов. Сначала федералы несколько недель гонялись за бандитом по селу, потом, уничтожив, перешли к многонедельным «зачисткам» населения. Вывезти ребенка в Грозный, в больницу, не представлялось возможным. Салавата трижды оперировал сельский фельдшер. Прямо дома, без всякого наркоза и антисептики… Операции прошли неудачно: в результате чего у него гноится кость, и он очень слабенький. Салават – настоящая жертва этой проклятой «антитеррористической операции», хоть ему всего три месяца от роду и террористом он не может быть хотя бы только поэтому.
–Завтра операция, – говорит мама. – Дальше тянуть нельзя. Спасибо врачам, что, несмотря на блокаду, будут оперировать.
Мальчик лежит поперек взрослой кровати – детских тут нет. Мы присели рядом с ним и тут же провалились. Оказывается, все кровати – с дырявыми железными сетками, и если не изловчиться, положив под матрац старую деревянную дверь, принесенную с соседних развалин, то и не ляжешь, и не сядешь.
Странно выглядит и медицинское оборудование, которое используют врачи. Если бы над входной дверью не висела табличка «Городская детская больница № 2», то весь этот инвентарь можно было бы принять за склад списанного оборудования, которое просто не успели вынести на помойку. Но у этой рухляди, которую врачи считают бесценной, – тоже своя военная история. Перед штурмом Грозного в начале войны, зимой 1999– 2000 года, врачи спрятали все, что использовали в работе, в близлежащих подвалах: если бомба угодит в один, то уцелеет другой. Один подвал, где хранили операционное оборудование, при «зачистке» обнаружили федералы, вытащили все и уничтожили, предварительно отрапортовав по телевидению, что нашли «тайную операционную», где возвращали в строй раненых боевиков. То, что чудом сохранилось по другим подвалам, теперь служит детям на улице 8-го Марта, у доктора Ганаева.
– Вы получали какую-нибудь новую аппаратуру от новой власти?
– Нет, конечно, – отвечает главврач.
А в Москве тем временем много разговоров о том, как «налаживается в Грозном мирная жизнь», о составах медоборудования от имени Минздрава, о грузовиках с лекарствами. В городе постоянно меняются мэры. Каждый новый мэр произносит новые громкие слова о «новой Чечне» – и новая бездеятельность. Ныне функционирующего мэра зовут Олег Жидков. Он – полковник ФСБ. Неприятный тип со стеклянными глазами и корпоративной ненавистью к открытости. Он сидит в мэрии, и оттуда его не выудишь. В момент его назначения генералы говорили по телевизору о надежде на возрождение Грозного из пепла. Однако Грозный по-прежнему в пепле, а мэр Жидков так ни разу не побывал у Руслана Ганаева в больнице. Впрочем, как и во всех остальных
грозненских медучреждениях. А в довесок к Жидкову, между прочим, в Чечне исправно получают зарплату из Москвы и некоторые другие ответственные за состояние 2-й больницы господа – «социальный» вице-премьер, министр здравоохранения с приличной свитой чиновников в придачу.
И что? А ничего. Никому из них абсолютно не интересны дети Чечни, которые, заболев, могут сегодня рассчитывать еще на меньшее, чем при Масхадове.
…Главврач снимает очки и обнажает вечные глаза доктора Чехова. Он не желает ввязываться в политдискуссию.
– У нас… долг, – говорит он мягко и тихо. – Что бы ни случилось… Мы не о Жидкове – мы о детях.
И, вдруг увидев чей-то силуэт в сумеречной темноте развороченного больничного коридора, быстро идет навстречу, крепко, как после долгой разлуки, обнимая вошедшего с улицы человека. Это педиатр – тот самый, который, рискуя своей жизнью, вывез младенца с крупом из блокированного Грозного в город Аргун и сумел вот вернуться.
Они стоят, обнявшись, несколько минут, как будто тот вырвался из обреченной разведки боем.
– Пора уходить отсюда. Скоро начнет темнеть. Вас могут засечь, – говорят те, кто рядом.
– Кто может засечь?
– И те, и эти. Очень опасно. От наших отобьемся, от ваших – нет.
Выходим на порог, прощаемся – и опять как в последний раз. Это главная современная грозненская традиция: никто не надеется дожить до утра. И поэтому не экономит на душевном тепле: завтра может и не наступить. Если не для тебя, то для него…
Разговоры на кухне
Опять блокадный вечер и следующая за ним блокадная ночь. Никогда еще, со времен штурма зимы 2000 года, в Грозном не было так неспокойно, как в эту сентябрьскую блокаду. Кажется, что небезопасно все: дышать, ходить, говорить… И даже думать, потому что рождаются мысли, которыми хочется поделиться. А это тоже опасно.
Но опускается блокадный вечер, и хоть он и нервный, опасливый, но тянет поговорить. За столом пять женщин, случайно оказавшихся рядом, – от пенсионерки до молодухи. Всем хочется забыться, потрепаться о хорошем и любви, неспешно расплетая женские истории, свои и чужие, но на кону выходит все то же – о войне, раскинувшейся за окнами и, лишь только мы забудемся, прихватывающей нас за самые больные места.
Лариса Петровна родилась, выросла и прожила всю жизнь в Грозном. Русская. Теперь, с приходом русских, вынуждена находиться в узкоограниченном пространстве одного из грозненских дворов. И так – уже несколько месяцев подряд.
История Ларисы Петровны тяжкая: она была в заложниках у чеченских бандитов в самом начале войны, они требовали отписать квартиру на указанное бандитами имя, но, ничего не добившись, просто отпустили, многомесячно немытую, забитую, с ногтями, закрученными в трубочки.
–Ладно, забыла я все, – наконец обрывает себя Лариса Петровна. – Не хочу вспоминать. Выжила, и все.
Ехать ей из Чечни некуда, и теперь, с ухудшением обстановки, когда многие военные превратились в тех же бандитов или «работают» вместе с ними, – Лариса Петровна, по собственной воле, никуда и никогда не выходит от приютивших ее чеченских бывших коллег. Лариса Петровна – инженер на пенсии.
–Но это тоже не жизнь.
–Да. А куда деваться-то? – То же говорила мне мама крошечного Салавата со свищом. Люди живут сейчас в этом городе не потому, что это – нормальная жизнь или что-то меняется к лучшему, а потому, что «деваться некуда». – Я не понимаю, как все это произошло. Ждали облегчения с приходом войск, надеялись на лучшую жизнь, а теперь – совсем рабы.
Вторая из нас – чеченка Фатима, давно уже вдова. Недавно она выкупала сына из райотдела милиции (так же на рассвете шла к комендатуре в толпе женщин). Фатима рассказывает свою историю очень тихо – громче боится, потому что считает, что всюду «уши» – вся Чечня в стукачах.
Ее сына забрали в пять утра, прямо с постели. Отбили все внутренности, требуя сознаться в связи с ваххабитами. А как ему было сознаться, если он как раз из семьи, многое положившей на алтарь борьбы с длиннобородыми и преследуемой ими?
С шести утра, в толпе других, Фатима уже стояла у милицейского шлагбаума. Вскоре вышел офицер и сказал: «500 долларов, и не позже трех часов дня, иначе сына больше не увидишь».
– Так ты нашла 500 долларов?
– Представь себе. Так быстро я никогда не бегала от дома к дому.
Сын получил свободу и теперь лечится – у него отбиты почки. А тот чеченский милиционер, друг ее семьи, который помог собрать эти проклятые 500 долларов, долгие годы проработавший милиционером – до Дудаева и всех нынешних войн – и вернувшийся в милицию в прошлом году, человек при высоком чине, должности и сердцем болевший за все то, чему теперь стал свидетелем, – так вот, тем же вечером, когда Фатима выкупила сына, он умер от инфаркта. И перед тем, как скончаться на руках у близких, все повторял: «Как же это могло случиться?» И каждый понимал, его «это» было не только о сыне Фатимы.
Женщины за столом не плачут, хотя и хочется. В Грозном редко услышишь плач – слезы давно выплаканы, и по тому, плачет женщина или нет, определяют, давно ли она вернулась в Грозный из беженских лагерей.
А за окнами – тьма и тишина, даже собаки давно не лают. Нет и птиц – их тоже «зачистили». Не поют, и все тут. Где-то далеко – зарево спорадических бомбометаний без звука: немного похоже на грозовые всполохи, но вид слишком искусственный и угрюмый.
Говорим о том, что чувствуем, видя зарево: можно ли радоваться жизни, если понимаешь, что если не ты сейчас попал под эти бомбы, то обязательно другой – это закон новой чеченской жизни. После полуночи опять приходит время скрежета бронемашин. Все пригнулись и съежились, уменьшившись в размерах: куда они ползут? Не к тебе ли?
Пять минут, и отлегло – не к тебе. «Броня» прошамкала мимо.
– Вот до чего мы дошли: радуемся, что к другому, -
подводит черту Фатима.
До нового блокадного рассвета – часов пять, и надо их вытерпеть, а это дело абсолютно интимное. Ужас выживания в том, что выживают, как и рождаются, поодиночке. Значит, надо расходиться, чтобы лечь, закрыть глаза и остаться один на один с миром, который не хочет тебя.
Грозненские молодожены Виктория и Александр
–Босяк ты, Сашка! Ну, босяк… – мило воркует-приговаривает Вика, пытаясь куда-то дотянуться своей выкрученной рукой. Сзади – темный проем, напоминающий открытый холодильник.
Наконец нащупала то, что хотела, и тянется к Сашке-босяку:
–Вот тебе расческа. Все-таки мы должны как люди… Пригладь локоны.
Мы виделись накануне вечером. За прошедшую ночь в их окошке – еще два пулевых «ранения». Впрочем, оба не обращают никакого внимания на эти предательские дырки: место действия – Грозный. Это значит, люди тут живут ко всему привычные.
– Стреляли… – говорят равнодушно, стилизуясь под старое известное кино. – Помните «Белое солнце пустыни»?
– Помню, конечно. Его по телевизору часто повторяют.
– Это у вас. У нас люди телевизор не смотрят, и часто спрашиваешь: «Помнишь такой-то фильм?» А человек отвечает: «Не помню».
«Стреляли…» И тут же смеются, и ласкаются – настоящие молодожены: одухотворенные недавней ночью и полностью свободные от любого «вчера», каким бы оно ни было. Наука жить сиюминутным счастьем освоена этой парой виртуозно. И действительно, ведь это еще не скоро, часа через три, наступит грозненский день, и тогда навалятся проблемы: что поесть, где достать воду, – и придет злость, и обида, и осознание клетки, в которую загнан судьбой, и, в конце концов, ближе часам к трем даст о себе знать хроническое отсутствие обеда…
Но пока – завтрак. Грозненский завтрак военного времени. Жидкий чай – вода, хоть и перекипяченная несколько раз, но чем-то пахнет.
–Лучше делать вид, что у нас все, как у остальных по стране, – говорит Вика, потягивая горячую жидкость, гордо именуемую «утренним чаем». – Иначе сойдешь с ума.
–И не вспоминать, что, кроме чая, в доме ничего? – полуспрашивает-полуутверждает Саша.
–Ты на что намекаешь? – кокетливо косит глазом Вика. – Что я плохая хозяйка? А?
Вика и Саша – грозненские молодожены. Из городка Иванова – так называется один из грозненских микрорайонов, где нет улиц, а лишь номера домов.
Официально они – Александр Георгиевич и Виктория Александровна Джура. Вступили в законный брак 6 апреля 2001 года – несколько месяцев назад.
–Вика, все, хватит ерунды! Читай же! – приказывает причесавшийся «босяк», выпив чая.
Минуты две Вика кокетничает, «строит глазки» мужу, напустившему на себя суровость. На третьей минуте игры, как только Саша реагирует на «глазки», Вика опять куда-то в сторону запускает руку и достает тетрадь, прошедшую с ней всю войну.
…Понять – поймешь.
Почувствовать – не сможешь:
Чужая боль – горька, но не болит.
До самоистязания, до дрожи
Сознание того, что инвалид…
Вот и сидишь, подкошенный кузнечик.
Пройдешь пять метров – и опять садись…
И только ветер обнимает плечи,
Но все равно душа стремится ввысь.
Как больно насмехается природа,
Какое испытание в судьбе, -
Когда идешь походкою урода,
И взоры все прикованы к тебе.
–Ну, вот, заголосила… – прерывает Вику Саша. – А что-нибудь веселенькое есть?
Однако видно, что мужу именно это стихотворение очень нравится. Он просто не хочет казаться слабым при гостях.
Саша и Вика – инвалиды первой группы. С детства. В десять лет Вику сбил мотоцикл, и все, что с ней сейчас, – последствия тяжелейшей черепно-мозговой травмы. А Саша просто родился таким. Их опорно-двигательные аппараты на пару бастуют. Бывают, конечно, светлые дни – особенно у Вики, которая еще кое-как передвигается. Но большую часть долгих месяцев оба проводят на площади в два с половиной квадратных метра, на кухоньке в уцелевшем первом этаже их «пятиэтажки» (наверху – сгоревшие и разбомбленные квартиры), сидя за столом, стоящим у окна, через которое пролетают пули.
А во след слова:
– Бедная, несчастная. –
Кругом голова,
Но я – безучастная.
А во след – смешки:
–
Посмотри, как ходит!…
–
Говорят, стишки
Сочиняет вроде…
И опять–
босиком по лезвию.
Не озлобиться.
Не отчаяться–
И в невзгодах жизнь продолжается.
Год за годом–
как речка быстрая.
Плакать – просто. Труднее – выстоять.
Вика Джура – поэтесса. Это ее главное занятие в жизни. Теперь помимо Сашки, конечно. Она пишет стихи в старых школьных тетрадках – своих и чужих, много работает над словом, часто переписывает. И поэтому очень плохо спит по ночам.
–Как и полагается поэту, – добавляет Саша.
–Представьте, – подхватывает Вика, – когда вчера стреляли нам в окно, то я как раз крепко заснула. Потому что вечером получилась одна строчка. Вот и не проснулась, хотя трусиха – ужасная.
–Трусиха? Но почему не уходите отсюда? Как вы все пережили?
–Тогда мы уже были вместе, просто еще не расписались, – рассказывает Саша. – Сидели тут, в подвал не спускались – не было физической возможности. Я был спокоен, готов к смерти. А вот Вика очень кричала в самые страшные моменты. Так и переживали. Так и переживаем.
Он замолкает. Я уговариваю продолжать. Но Саша отрицательно машет головой – не хочет.
–Пусть Вика просто почитает. У нее есть удачные стихи о войне.
Вика уже не строит никаких «глазок» и сразу читает:
Девять вечера. Зима.
Школьный двор молчит.
Посмотри: луна сама
С нами говорит.
Полнолунья яркий свет
–
Будто сходят сны…
Будто не было и нет
Горя и войны.
Мы перекидываемся парой незначащих фраз. Это как глоток воздуха между нырками на глубину. И опять – стихи о войне вокруг:
Что происходит?
Происходит–
что?
Как спится вам,
приказы отдающим?
Ведь достается больше–
здесь живущим
От тех–
и тех.
Неведомо за что…
Одним–
нужна свобода позарез.
Другим же–
наведение порядка.
И вот–
бомбят…
Вика загрустила… Молчит, поглаживая «ночные» дырки в оконном стекле.
Но на то и муж, чтобы грусть женину разгонять. Это Сашина твердая позиция. И он начинает «лечить» свою любимую поэтессу.
–Думаете, Вика – такая? Ничего подобного! Она – настоящая хулиганка. Это при гостях выделывается. Знаешь, давай про печень…
– Ну нет. Она же из Москвы, ей нужно о войне – серьезное.
– Опять ломаешься?
– Ладно! Надоел! – Но «надоел» – тоже с любовью.
Заявила как-то Печень:
–
Вы мне давите на плечи!
Мне теперь угодно
Жить от всех свободно!…
– Тут подпрыгнула Ступня:
–
Правильно! Брависсимо!
Заявляю, что и я
Буду независима!…
Хватит мной руководить
–
Буду я сама ходить!
И девчонка-Селезенка
Запищала тонко-тонко:
–
Надоел мне ваш паштет
– Дайте суверенитет!…
От такого беспорядка
Организм пришел к упадку.
…
Ощетинились Микробы:
– Мы – ребята высшей пробы!
Мы теперь главнее всех!
Хаос–
это наш успех!
Вика довольна произведенным на Сашку впечатлением – тот заливается смехом.
Осознать и слепить эти осколки (жесточайшая война, пятый и все еще «медовый» месяц, глубокая инвалидность, поэзия) в единое целое мне очень трудно. Слишком все несоединимо и неправдоподобно. Мне надо отменить многие свои представления о действительности, разворачивающейся перед глазами, стереть обретенный за войну опыт – и только тогда получится планета по имени «Джура».
Ведь как все получилось, как мы познакомились? Я шла по грозненской улице, где спасу нет от руин, пожарищ и воронок. Настроение было поганое. О чем думаешь в таком интерьере? О «зачистках» и минах, о типах примененного оружия, об оторванных конечностях, о людях с безумными взглядами… А тебе вдруг: «У нас тут хорошие стихи пишут! Давайте отведем – послушаете». И ведут в очередную грозненскую преисподнюю, где жизнь, с позиций тривиального мироощущения, даже не подразумевается, – и, пожалуйста, получаешь: «Плакать – просто. Труднее – выстоять». И тут же следует доказательство жизни, проживаемой по стихам.
– Вика не плакала в самые беспросветные бомбежки. Она кричала: «Я не выдержу!» Пока кричала, я знал, что выдержит, – подтверждает Сашка.
Всю отмеренную дорогу каждый из нас бегает от суетного по направлению к настоящей жизни. Вон она – там, кажется, за поворотом. Ах, нет, опять не повезло, и то был мираж. И ты сознаешь: копайся
внутри,обретешь… Но суета есть суета, и опять – бегом по кругу, за новыми, более острыми, ощущениями, впечатлениями. И снова – поражение.
Здесь же, в разваленном, заживо гниющем Грозном, где
вовненичего не найти, на чем глаз остановить, – кроме горя, собственного и чужого, именно здесь жизнь может быть настоящей.
Пусть почти в пещере. Пусть на пятачке метр на метр– в кухне, больше похожей на декорацию. Когда из холодильника достают почему-то расческу… В городке Иванова электричества нет уже несколько лет – холодильник превратился в вертикально стоящий шкаф, пригодный разве что для хранения расчесок.
Плита? Она тоже в семье наличествует. Правда, нет газа. И поэтому кастрюли, на ней выстроенные, играют роль символов борьбы за лучшее будущее: будет газ – будет пища не с уличного костра.
Мойка? Конечно! Какая же кухня без мойки. К сожалению, при полном отсутствии воды в трубах.
И плафон над головой висит, но нет света!
А Вика, на радость Сашке, продолжает читать:
…
Мы здесь еще. Пока что–
уцелели.
Как говорится, «миловал Господь».
Иль просто, может быть, не долетели
Снаряды, разрывающие плоть?…
Мы здесь живем без света и воды.
На бреге моря крови и беды…
– А можно еще одно?
– Конечно. – Вика снисходительна ко мне тоже.
…
Мы взываем: будьте к нам бережны–
Мы в заложниках у безденежья.
Точно пленники безысходности…
А снаряды в воздухе кружатся.
Куда целится тот осколочек?…
…
Пробирает волной до косточек!
Лечь бы спать, чтоб как в реку броситься, -
И проснуться, когда все кончится!…
Мне стыдно плакать в их присутствии. И я не плачу. И не знаю, как выразить свои чувства, – все мелко по сравнению с их жизнью. Как на этой грозненской кухне – бутафорское: плита, холодильник, краны… Все, кроме чувств. А на московских кухнях сегодня все настоящее: плита, газ, вода из крана – и горячая, и холодная. Все. Кроме чувств. Они – точно бутафорские. Слишком сытно едим – для страны, в которой так долго идет война.
… – Все-таки босяк ты, Сашка! – Вика чуть сердится. – Утро ведь только. Сколько раз тебе говорить: не кури натощак. Вредно!
– Не могу я, Викуля! С семи лет курю.
– С семи? Вы слышите? Знала бы, не пошла за тебя… А дальше – ее смех. Заливистый, утренний, свежий.
Ничем дневным еще не испорченный. И Сашкин вечно подтрунивающий басок.
Немного о послевкусии – о том, что, покидая чей-то дом, ты обязательно чувствуешь: хочешь или нет еще раз в нем оказаться. Я – хочу. Сидеть в теплой компашке с этими двумя людьми. И чувствовать жизнь, от них исходящую, – несмотря на особую апатию войны, поражающую всякого, кто здесь находится, – законную вялость от того, что рядом было столько трупов и смертей, что мертвые до сих пор лежат не захороненные, быть может, в двух или трех шагах от тебя. Это и есть обаяние преодоления, доступное немногим из людей.
Или – настоящая жизнь в декорациях войны.Когда твои беды на фоне их счастливых улыбок – тьфу на постном масле. Придуманный суетный пшик.
К омсомольское, которого нет
Нет человека, который бы мог позволить себе утверждать, что боль Хатыни сильнее ужаса Герники. Страдания не меряют весами и линейками. У каждого своя собственная боль, и она самая тяжкая для тех, кто ее переживает. Вторая чеченская война вписала в новейшую историю страны несколько страниц, сопоставимых и с Герникой, и с Хатынью. По числу жертв, разрушений, пролитой крови и последствиям для окружающего мира. И совсем неважно, что пока этого никто не признал: будет время–
об этом заговорят.
Одна из таких страниц называется «Комсомольское».
Комсомольское – когда-то очень большое село в Урус-Мартановском районе, в семи километрах от райцентра. Здесь жили тысячи людей, была больница, клуб, магазины, красивые витые холмистые улицы и очаровательный швейцарский вид на горы.
Среди прочих в Комсомольском вырос человек по фамилии Гелаев и по имени Руслан. Это, собственно, и решило дальнейший ход сельской истории и судьбу тысяч людей.
В начале февраля 2000 года федеральные войска полностью разрушили Комсомольское – после того, как туда зашел отряд полевого командира Гелаева. Осада длилась месяц, после чего, в марте, и Гелаев, и федералы ушли по своим «квартирам», а село превратилось в фантасмагорическую конструкцию из пепелищ, руин и свежих могил на кладбище.
Полтора года спустя
Если идти по бывшей улице Центральной, то все остальные ощущения вытесняет чувство нереальности происходящего. С одной стороны, безжизненная пустыня, наглая висячая тишина, где даже птицы не поют, – и значит, нет привычного природного звукового фона. С другой – смахивает на декорацию фильма ужасов: изредка откуда-то какие-то голоса… Путь на живое – на эти голоса – заставляет ползти в гору. Видимо, тут тоже была улица в хорошие времена, но теперь лишь неопрятно разросшийся кустарник топорщится во все стороны и стыдливо прикрывает какие-то развалины на заднем плане.
На протоптанную дорожку выходит человек. Он не только в истлевшей одежде, но и сам иссохший. Худоба его бухенвальдская. Наверное, туберкулез постарался – сейчас он лихо «гуляет» по Чечне.
– Вы здесь живете?
– Да. Это бывшая улица Речная, – он машет рукой в кустарник, откуда вышел. – А вы кого ищете?
– Кого-нибудь, кто тут живет.
– Это я. На нашей улице совсем пусто. А вообще в село, говорят, 150 семей вернулось. Но домов ни у кого нет.
– У вас есть глава администрации? Сельсовет?
– Нет. Мы сами по себе.
– Как это?
– Нет, и все. Наверное, где-то считают, что такого населенного пункта больше нет, стерли Комсомольское с карт. Иначе бы вспомнили, поинтересовались, как мы тут.
– Тогда покажите свой дом.
– Его нет, я же говорю.
– А где живете? На дворе ведь осень.
– В хлеву.
Человека зовут Магомед Дудушев. Выясняется, что мы с ним одного года рождения. Магомед, правда, выглядит старейшиной, хотя по возрасту старейшин нам еще слушать да слушать.
У Магомеда большая семья – жена Лиза, шестеро детей и мама. Жизнь Дудушевых сосредоточена сегодня в крохотной саманной избушке – этим летом слепили – в «хлеву». А дом лежит рядышком – разрушенный прямым попаданием. Развалины заботливо укрыты плотной синей клеенкой – ее как-то раздавали в Комсомольском от имени ООН.
– Конечно, хотелось бы, чтобы помогли стройматериалами. Нам ведь самим не построиться – ни сейчас, ни в ближайшие годы. В селе живут только самые бедные и многодетные, кто не в состоянии доехать даже до Ингушетии. Вот и храню свой строительный мусор от дождей. До лучших времен. Вдруг все еще изменится, – говорит Магомед, задыхаясь в кашле. Конечно, это туберкулез.
– Что вы ели на обед?
– Мы не обедали.
– А на завтрак?
– Кукурузные лепешки, чай. Нищета у нас сильная. Сами видите.
И это правда. Детей Дудушевых вблизи страшно рассматривать. Те же иссушенные тельца, что и у отца. И все очень нечистые – в руинах проблемы с водой, с теплом, электрические провода висят бог знает как, будто предлагают себя для самоубийц. Быт, который не может быть признан таковым.
Как у большинства чеченцев, пытающихся выжить на территории Чечни, у Дудушевых подавленное настроение и невеселые мысли. Они надеются только на будущее, в котором главную роль предстоит сыграть урожаю кукурузы. Ее плантация начинается прямо у саманного хлева. Лишь этот урожай способен хоть как-то повлиять на ход их жизни, полностью порушенной войной.
– Оставим часть кукурузы на зиму на еду, – говорит Лиза. – Остальное хотим продать и купить корову. Чтобы не голодать. Две наших коровы погибли тогда, при штурме. С тех пор и бедствуем – детей кормить нечем. Изредка привозят муку от имени Датского совета, будто мы в
Дании, – и больше ничего нет. Никакой другой гуманитарной помощи – ни от кого. На вырученные от кукурузы деньги еще надо обувь детям купить – видите, они босые.
Впрочем, и на Лизе платье прямо-таки полувековой ветхости.
– Все мое сгорело, – перехватывает она взгляд. Ясно, что Лиза еще молода и красива, но разглядеть это сейчас почти невозможно. – Переодеться мне не во что.
Естественно, никаких компенсаций за сгоревшее имущество и жилье, разрушенное в ходе боевых действий, Дудушевы не получили. Идеология выживания сейчас в Чечне предельно лаконична: живи, как хочешь, а не хочешь, не живи.
При этом Дудушевы – вроде бы из той самой категории людей, о которых с придыханием говорят с высоких трибун в Грозном и Москве. Они для чиновничества – положительный пример чеченцев: не ушли в Ингушетию, не требовали мест в беженских лагерях и регулярной гуманитарной помощи, живут на своей земле… Вроде бы помогай Дудушевым и им подобным, и тогда другие, не «положительные», обитатели палаточных лагерей без лишних просьб вернутся в свою республику…
Дети
На «дне» никаких хороших устремлений не произрастает. Нищета – дело нешуточное, превращает людей в невменяемых. Тем более если помножена на войну, разлагающую все, что попадается ей на пути. Иса, старший сын Магомеда, увидев русскую, принципиально перестает говорить по-русски. Хотя и умеет, что подтвердили его более дружелюбные родители. Он злобно вертит головой, выказывая крайнее недоброжелательство, и, наконец, бормоча что-то себе под нос, срывается с места бегом, быстро-быстро перебирая босыми пятками.
– Нет обуви и у старших. Совсем, – продолжает Лиза о своем.
Первая мысль, пришедшая в голову, когда засверкали эти презрительные пятки: «Ринулся за автоматом,
где-нибудь припрятанным». Уж столько ненависти было во взгляде Исы, в движениях. Даже в упрямом затылке, в том, как сидит на корточках и демонстративно отворачивается. Беда…
Однако вины Исы в том нет. Мир сегодняшних чеченских подростков – это череда непрекращающихся ужасов, постоянное, на протяжении нескольких лет, участие в похоронах родных и близких, умерших неестественной смертью, и это главное мероприятие их взросления. И, конечно, разговоры, которые ежедневно ведут взрослые: о том, кто жив, кого нашли трупом, как «зачистка» прошла, за сколько кого выкупили у федералов…
Иса возвращается, и Лиза переводит. Его, оказывается, интересует, почему Путин объявил минуту молчания по жертвам американской трагедии и ничего никогда не говорит о безвинно погибших чеченцах? Почему столько шума вокруг смытого Ленска и Шойгу дает личное обещание президенту выстроить город заново, а в Чечне все сметено и никто никому никаких обещаний не дает? Почему вся страна всколыхнулась, когда умирали моряки «Курска», но когда в течение нескольких суток на поле расстреливали людей, выбегавших из Комсомольского, «вы молчали»?…