Адвокат Дайлис был человеком редкой, феноменальной безграмотности. О его безграмотности ходили легенды. Рассказывали, например, будто однажды в своей судебной речи он громил фашизм – тогда, в конце сороковых – начале пятидесятых годов это было принято, с этого начинались едва не все официальные выступления, – и закончил словами: «…но мы разбили этого фашистского зверя и загнали его в его собственное влагалище!…».
Должен сказать, впрочем, что подобной безграмотностью в те годы, годы моей студенческой молодости, отличались у нас в Одессе многие деятели юстиции. Да и откуда было им взять эту самую грамотность? Выходцы из наиболее нищих и темных слоев населения, они ко времени революции едва успели проучиться несколько лет в церковно-приходской школе или в хедере, потом в шестнадцати-семнадцатилетнем возрасте с головой ринулись в революцию, так что с науками им, можно сказать, больше спознаться не пришлось, не обезобразили науки их невинные рабоче-крестьянские умы и души (какие-нибудь шестимесячные юридические курсы в двадцатых годах – не в счет), и отсутствие образованности, отсутствие элементарной грамотности они восполняли усердием, дьявольским усердием в работе, и какой-то исступленной преданностью режиму, которую они к тому же постоянно декларировали, делая это, наверное, даже на супружеском ложе.
Любопытные это были люди. За спиной у каждого из них была непростая отнюдь не легкая жизнь но в то же время и достаточно нелепая, изнурительная работа по восемнадцать и по двадцать часов, сон в кабинете на столе, власть, равная подчас власти какого-нибудь восточного сатрапа, возможность (она же и необходимость – кто тогда эти понятия различал?) управлять сотнями и тысячами чужих судеб, когда и со своей-то одной не умеешь управиться, вечное кочевье, голод, холод и грязь, а в качестве компенсации за все это – две ржавые селедки (паек), да еще страх: постоянный омертвляющий душу страх в любой момент раздавленным другим, таким же сатрапом, но рангом выше.
И все же, смею утверждать, было во всех этих людях, забавных полуграмотных стариках, что-то даже бесспорно притягательное. Та, наверное, почти детская наивность, с какой они прожили свою жизнь, им самим отнюдь не представлявшуюся выморочной, и то усердие, какое во всем проявляли. И когда старик Дайлис – да нет, не старик еще: в то время ему, наверное, не было и пятидесяти, и еще даже не адвокат, а помощник районного прокурора, – когда он, худой и всклокоченный, в выгоревшем от времени прокурорском мундире и вечно мятой сорочке с незастегнутым воротничком, потому что там постоянно отсутствовала пуговица, поднимался в суде со своего места, буквально вскакивал с него, чтобы произнести речь и чтобы пригвоздить к позорному столбу очередного расхитителя государственного имущества… Когда гремел на весь зал: «Граждане судии! Этот расхититель, этот бессовестный расхититель и вор своей грязной черной волосатой рукой залез в наш государственный карман…!» А для наглядности, для того, чтобы слушатели все это могли лучше представить, еще и расстегивал манжет на рукаве сорочки, и оттуда появлялась действительно весьма неопрятного вида, можно сказать, грязная, действительно черная от обилия на ней спутавшихся черных волос и веснушек – грязная, черная и волосатая пугающая рука…
Извлекаемая из-под рукава, она постепенно, рывками словно бы вползала в зал и устремлялась все дальше, дальше и дальше, прямо к лицу оцепеневших слушателей, но схваченная за запястье другой рукой – другая, видимо изображала советское правосудие, недреманное око закона, – внезапно замирала в воздухе. Все! Вор был схвачен, спасенному советскому обществу более ничего не грозило, а сам Дайлис устало опускался на свое место и с удовлетворением оглядывал присутствовавших в зале людей.
С удовлетворением, но одновременно и с грустью, потому что и они, эти люди, даже судьи и заседатели, даже ни в чем еще не повинные девочки-секретари, все они тоже являли собой несовершенство мира. Несовершенство, которое он так всей душой жаждал устранить…
Однажды к Дайлису в юридическую консультацию, где он работал уже в начале шестидесятых годов и был ее заведующим, пришли на прием две женщины две пожилые еврейки, и старшая из них безобразного вида старуха, сказала, что им нужен адвокат. Им «надо» хорош адвокат, чтобы он все понимал», уточнила она. – «Вы – адвокат?»
– Адвокат, – ответил Дайлис, – а в чем дело?
Но на его вопрос она не ответила.
– Значит, вы – и заведующий, и адвокат? – резюмировала старуха, какое сочетание по-видимому, ее устраивало. Однако не до конца. – А защитник?
– Ну защитник, защитник я! – начинал раздражаться Дайлис. – Защитник и адвокат – это одно и то же.
Вот только теперь она казалась совершенно удовлетворенной и обратилась ко второй женщине, к младшей, той было лет не более сорока, а пожилой она показалась в первый момент из-за своей чуть ли не еще большей безобразности.
– Роза, – обратилась она к ней с улыбкой, – товарищ, заведующий – он и заведующий, и адвокат, и защит. ник; он все понимает!
Лишь после этого, после того, как она окончательно выяснила, что Дайлис в своем триединстве должен все решительно понимать, и еще раз его об этом спросила, а он вынужден был это подтвердить («Да, да, я все понимаю! Что дальше?»), она перешла к сути своего дела.
Вот это – это ее дочь Роза, пояснила старуха и она не замужем. Она – «сами понимаете» – никогда и не была замужем, никогда вообще не была с мужчиной. – «Сами понимаете!» – А по еврейскому религиозному закону – «Товарищ заведующий, вы – еврей? Роза, товарищ заведующий – еврей, он все понимает!» – такая женщина по еврейскому религиозному закону после своей смерти не попадает в рай.
– Такой вот закон, так старые люди говорят. Може, брэшут?
Но последнее было ею произнесено просто так, для формы, а не потому, что она действительно испытывала какие-либо сомнения в существовании названного закона и в его действенности.
– Я уже не встречу свое дите у раю! – заключила она в неподдельном уже страхе. – Товарищ заведующий у вас есть дети?
Вот таким несколько неожиданным было начало этой истории, которую суровый материалист Дайлис слушал, должно было, в определенном замешательстве, не понимая, какая может быть связь между еврейским раем, девственностью сорокалетней безобразной Розы и советскими правовыми установлениями, ровно ничего обо всем этом не ведающими, но в мудрости которых он так же не сомневался, как не сомневалась старуха в мудрости своих законов.
– Ну, и дальше что? – спросил он уже явно нервничая.
А дальше события развивались и вовсе неординарно. В маленьком городе Н., где жили обе женщины и откуда они приехали буквально несколько минут назад – в славном этом городке под Одессой, нашлись сведущие люди, которые им сказали, что в Одессе на улице Богатого живет такой человек: он это может сделать за деньги.
«Он это может сделать за тридцать рублей и ваша дорога», сказали, если уже быть точным, сведущие люди.
– Товарищ заведующий, тридцать рублей, – это же не маленькие деньги, это же по-старому: триста! Товарищ заведующий, какие деньги пожалеешь для своего ребенка?!
И вот несколько дней спустя после этого разговора она, старуха, сама отправилась в Одессу, разыскала улицу Богатого, а на ней нужного человека, нужный человек подтвердил все, что касалось его специализации и суммы вознаграждения, но, когда еще через несколько дней – вчера – согласно договоренности он сам прибыл в Н. и взглянул на ее дочь, он уже сказал: это будет стоить пятьдесят рублей.
– «Это будет стоить пятьдесят рублей, – сказал он, – и деньги уперод!».
Но и это еще не все о его невообразимой непорядочности, не знающей, можно сказать себе равных! Потому что, как нетрудно догадаться, приехавший из Одессы «специалист» оказался самым обыкновенным прохвостом. Он не только не сделал того, что должен был сделать («Роза, расскажи ты, как он не сделал! Расскажи товарищу заведующему… товарищ заведующий – он все равно, как доктор. ему можно все говорить… товарищ заведующий, правда, вы как доктор?»). Итак, он не только ничего не сделал, ко даже и того более…
Чтобы все было, «как у людей», старуха к его приезду сварила «холодного» и спекла «штрудель». Она купила бутылку вина и, чтобы, как у людей» позвала в гости пожилую соседку: как вроде бы обручение. Так он, этот негодяй, не только сам съел все холодное и слопал штрудель, сам высосал вино, но когда они с соседкой ушли, а «молодых» оставили наедине друг с другом…
– Роза я тебя прошу, расскажи: как он не сделал, – настаивала старуха, – как этот аферист, этот паршивый босяк, чтобы ему светлого дня не было и чтобы земля, по которой он ходит…
Но Роза, природная застенчивость которой была, по-видимому, так же велика, как ее уродство, ничего не могла или не хотела говорить. Девический румянец, милая улыбка застенчивости не сходила с ее лица, изборожденного морщинами, усеянного бородавками и маленькими конскими хвостиками волос, закручивающихся на концах колечками, а, когда ее взгляд соприкасался со взглядом Дайлиса – Дайлис, несмотря на свой возраст и некоторую свою угловатость и неряшливость был недурен собой, – когда их взгляды встречались, в глазах женщины появлялись уже и не.кие игривые лучики, свидетельствующие о немалых запасах любви и нежности, хранящихся в ее сердце, а румянец вспыхивал, превращаясь в густые бурые пятна на лбу и на подбородке.
Да, собственно, и рассказывать больше было не о чем. Все съев и выпив (вылакав, сукин сын!), и прихватив заранее выплаченные ему деньги, негодяй, воспользовавшись окном, исчез чуть ли не в ту самую минуту, как старушки их покинули, скрылся, и теперь весь вопрос заключается в том, как эти деньги вернуть.
Вот с этим-то и приехали в проклинаемую ими теперь Одессу, обе женщины, мать и дочь, и прямо с вокзала прибежали «до адвоката». Им нужен был «хорош адвокат» и при том не свой, не местный, где «все они купленные-перекупленные и все заодно».
И, конечно, будь Дайлис хоть немного умней, не веруй он так свято во всемогущество советских законов, но объяснил бы своим клиенткам, что помочь им ничем нельзя именно в силу несовершенства самих этих законов, которые, конечно, очень хороши и находятся на страже трудящихся, только одних трудящихся, а не всяких там мошенников и прохвостов, но в иных случаях… Ему, может быть, впервые зa всю его жизнь пришла в голову такая крамольная мысль, но уж высказать ее вслух он не мог никак, а потому очень разнервничался, стал даже кричать.
– Как вам не стыдно! – кричал он. – Как вам не стыдно чтобы приходить в советское учреждение и чтобы спрашивать такие глупости! Здесь советское учреждение или синагога?
Он особенно стыдил их за полное отсутствие политической грамотности.
– Откуда вы приехали? Вы интересуетесь политикой, вы читаете газету «Правда»?
Последний вопрос был уже и вовсе нелеп, или, по крайней мере, таким он показался старухе. Читать газеты, «Правду», или какую-нибудь другую: разве они существуют, чтобы их читать? В газету хорошо завернуть халву, если ее дают в магазине, накрыть газетой кухонный столик. Ею, как всем известно, можно воспользоваться в уборной. Но – чтобы ее читать?!
– Сколько мы вам должны? – скучно спросила она, вставая и собираясь покинуть консультацию. Спросила, не скрывая своего разочарования, даже презрения к этому учреждению, а Дайлис сказал, что ничего не должны поскольку на глупые вопросы он не отвечает и денег в таких случаях не берет.
Он снова попытался ей напомнить что она находится в советском учреждении, в лучшей в городе юридической консультации, где стоит переходящее красное знамя, висят вымпелы победителя социалистического соревнования и портреты вождей, а не в синагоге или какой-нибудь частной лавочке, но недобрый взгляд старухи говорил о том, что лучше бы она была как раз в одном из этих последних мест, где нет портретов, не висят даже вымпелы, но зато, может быть, там…
– Роза – сказала она не без ехидства, – может, мы, и правда, пойдем у синагогу, как нам советует товарищ заведующий?
Расстались они во всяком случае не дружески.
* * *
Чего только не выдумает жизнь, чтобы посмеяться над теми, кто меньше всего приемлет над собой насмешку?
С тех пор, как две курьезные женщины из районного городка Н. побывали у Дайлиса в юридической консультации прошло около года. И вот однажды довелось Дайлису побывать в командировке в их городке, там он разволновался, перенес инфаркт, и болезнь надолго приковала его к больничной койке. А поскольку был он человек одинокий, никого из близких у него давным-давно не было, то и мытарился бы он там Бог знает, сколько времени, всеми забытый и никому не нужный, если бы случайно не обнаружили его в местной больнице две его тамошние клиентки и не забрали к себе
Они оказались душевными людьми, довольно быстро подняли его на ноги, и домой, в Одессу, он возвращался уже не один а с новой женой. Вернее, вначале Роза, с ним приехала в качестве доброй знакомой, чтобы за ним ухаживать, потому что Дайлис, и поднявшись с постели был долгое время совершенно беспомощен, а после у него и осталась, и из просто «Розочки», как с некоторым привкусом ехидства вначале называли ее соседи, как-то так незаметно превратилась в «Розалью Семеновну, жену Дайлиса». А еще некоторое время спустя, продав в П. свой маленький частный домик, сюда перебралась и ее мать, и все они трое зажили относительно спокойно и ладно. На первых порах, во всяком случае.
Роза в Одессе заметно похорошела, настолько – насколько это было вообще для нее возможно. Она выкорчевала с лица все свои конские хвостики и выжгла бородавки, сo временем на нем даже несколько расправились морщины. Выражение удовлетворенностью жизнью теперь никогда не сходило с ее лица: наверное, Дайлис, несмотря на перенесенную болезнь, был все же неплох и смог ей обеспечить место в раю.
Неплохо на первых порах почувствовала себя в Одессе и мать Розы. Старуха быстро освоилась на коммунальной кухне и во дворе, где ее вначале сочли несколько провинциальной и простоватой, но затем вынуждены были признать живость ее ума и образность речи. – «Товарищ Дайлис, – говорила она, – Михаил Рафаилович, посмотрите, какое яблочко вам принесла теща. Потому, что оно красивое, як отая молодая девушка у шестнадцать лет и такое вкусное. И кушайте на здоровье!…»
К тому же обе женщины оказались на редкость деятельными и предприимчивыми. Роза – по профессии она была медсестрой – сразу устроилась на работу, а после работы бегала по частным вызовам или на древней, как мир, зин-геровской швейной машине шила передники, наволочки и такое прочее, а мать на другой день все это несла на базар, так что и материальное положение семьи было не из худших. Это несмотря на то, что Дайлис после своего инфаркта на работу уже не вернулся, и пенсия его была ничтожно мала. И все же прочным в этой семье мир не был и долго не просуществовал. Сначала Дайлиса стала раздражать очень уж бурная частно-предпринимательская деятельность обеих женщин.
– Я – коммунист! – кричал он. – За всю свою жизнь я никогда ни одной копейки, кроме как свою честно заработанную зарплату…
А старуха замечала:
– Как вам нравится этот коммунист из голой задницей? Так если бы не мы с Розой, что мы с ней целые дни бегам, как две сумасшедшие, и, что уже все с нас смеются, – хотела б я знать, или б он имел каждый день себе на обед тарелочка куриный булён и кусочек курочка? Кусочек что-то другое б он имел!
И она почему-то при этом зарывала один глаз и, широко раскрыв второй, смотрела им вбок, в сторону, как если бы то другое, ниоткуда и не могло прийти, как только со стороны, сбоку, или даже из-за спины, где, наверное до поры до времени и прячется все нехорошее, нечистое.
Нет, она, разумеется всеми способами демонстрировала свое уважение к Дайлису, всем постоянно повторяла, что такого зятя нет больше ни v кого ни в Одессе, ни даже в Балте и в Кодыме; «даже у Волегоцулово». Гордилась она вроде бы и тем, что ее зять – бывший адвокат, что соседи постоянно обращаются к нему за советами, и райком (общество знаний) просит прочитать лекцию, где его будет слушать множество людей, а он, выходит, самый из них образованный и самый умный: ругает американский империализм изничтожает богов, но стоило ей увидеть корешок денежного перевода за такую лекцию, как ее вдруг всю словно передергивало и со всем свойственным ей сарказмом (один глаз закрыт) она замечала:
– А! У нас, у Волепоцулово на базаре был до войны сумасшедший Монька. Тоже ходил на базар разговаривать за бога и песни спивал… Так ему, между прочим, платили больше…
Не упускала она и случая – со временем, впрочем, – устроить Дайлису какую-нибудь мелкую пакость: в чай вместо сахара, вроде бы по причине своей старческой подслеповатости сыпала ему соль, а в бульон – сахар, а потом оправдывалась: с кем не бывает?! Так, между прочим, мадам Цукерман, ее бывшая соседка в Н., та когда-то в борще нечаянно сварила кусок стирочного мыла, и вся семья ела… Или другая соседка, там вообще очень интеллигентная семья: он – провизор и еще играет на похоронах на меленькой дудке, – там в кастрюлю попала мышь. И тоже ведь ничего…
Но более всего возмущало ее то, что Дайлис, который получает свою небольшую пенсию да к ней иногда маленький лекционный приварок и мог бы уж хоть спокойно отдыхать («Нехай бы отдыхал себе на здоровье!»), что он постоянно занят какими-то совсем уже не оплачиваемыми общественными делами: бегает на партийные и на профсоюзные собрания в свою бывшую канцелярию или на заседания товарищеского суда в ЖЭК. И когда он не без гордости сообщал: «Сегодня меня обедать не ждите – сегодня я иду на отчетно-выборное партийное собрание да при этом в самую даже дикую жару надевал пиджак и завязывал галстук, она иронично пожимала плечами: «Партиец!… Наверное, партия без него умрет, если он не сходит на ее собрание!…»
Стоя на коммунальной кухне в самом ее центре, среди гудящих, чадящих или пылающих керогазов и примусов, в окружении соседок с перемазанными копотью и жиром руками и лицами и в фартуках с непременными большими жирными пятнами на животе, она вопрошала: «Вы мне скажите, чи умрет без него партия, чи не? – И сама же отвечала: – Так я думаю, не умрет и лично товарищ Сталин…»
Роза, которая по характеру была намного лучше своей матери и к тому же любила мужа, не раз пыталась осадить старуху:
– Мама перестаньте эти ваши фокусы! – говорила она. – У человека дела, он – человек ответственный.
Но переубедить старуху было непросто.
– Плевать я хотела на такое ответственность, когда человеку не платят за это ни копейки и живет он в квартире на двадцать шесть человек и один нужник!
В этом же «нужнике», то бишь в квартирном туалете, она иногда вроде бы по невнимательности запирала его, когда он там подолгу засиживался – в последние годы своей жизни старик страдал запорами, – а, услышав его призывные крики из туалета, делала вид, что не слышит или вот только якобы услышала, игриво отвечала из кухни: «Си-час… Си-час иду…» Бегала по всей кухне, яростно громыхая кастрюлями и сковородками, и опять говорила: «Си-час… Ну, счас, счас, что – горит?»
А один раз, когда ему срочно требовалось куда-то идти, она, уже не скрывая своих намерений, его там заперла, твердо при этом заявив что никуда его не отпустит, пусть ее хоть повесят за это, хоть на куски режут, не отпустит и все, пока он, как все нормальные больные люди не съест свой замечательный, очень питательный и полезный бульон с клецками и свою прекрасную котлету, потому что только люди ненормальные…
– Гражданка Белоцерковская! – настаивал Дайлис из-за запертой двери туалета (так он к ней обращался в самых официальных случаях), – гражданка Белоцерковская, вы будете иметь крупные неприятности, вы срываете ответственное политическое мероприятие, вы меня слышите?
– Слышу, слышу, не глухая! – бурчала себе под нос старуха, по громко как обычно из кухни выпевала: – Си-час… – Потом, не торопясь, шла в комнату к дочери. – Роза, пойди до своего политика, ему там скучно, отнеси ему его газэтку, «Правда», нехай почитает…
Говорила это с непередаваемым презрением:
– Нехай, если хочет, почитает себе на здоровье, если хочет – подотрет задницу. Как хочет…
* * *
Но случались в этой семье конфликты и более серьезного свойства и один из них – накануне такого памятного дня, как всесоюзный ленинский субботник.
Дайлис был человек болезненно чистоплотный во всем, что касалось денег. За время своей работы адвокатом он ни разу не позволил себе получить с клиента хоть один рубль сверх тарифа или помимо кассы. Таковым оставался он и выйдя на пенсию. Жена и теща не понимали этого. Приходят к бывшему адвокату, чтобы с ним проконсультироваться или написать заявление в суд, бывшие его клиенты, постоянно для этого же забегает кто-нибудь из соседей, он всех консультирует, что-то им пишет – и все это просто так, «за спасибо»?
И вот, по-видимому, они решили такое положение исправить. В тот день, когда разразился скандал, Дайлис. возвратясь домой с какого-то как всегда чрезвычайного важного, ответственного мероприятия, увидел у себя в комнате на балконе курицу.
– Откуда курица?
Старуха лукаво заулыбалась:
– «Откуда?» «Откуда?»… Прилетела!
Но Дайлис был настроен чрезвычайно серьезно. Пришлось ей объяснить, что приезжала из Н. та самая бывшая их соседка мадам Цукерман, которая когда-то варила борщ с мылом. У нее какие-то затруднения с продажей дома, она хотела посоветоваться и привезла курицу. Да и не курицу вовсе – ципленка. Такому замечательному адвокату как он, такому специалисту, можно было бы привезти и что-нибудь получше. Но Дайлис подобного объяснения не принял.
– Так вы говорите: «мадам Цукерман?» – переспросил он. – И позавчера тоже – «мадам Цукерман?» И на прошлой неделе?
Он был бледен, несколько минут внимательно вглядывался в лицо старухи, потом неожиданно густо покраснел и двинулся на нее.
– Хабары?! – кричал он в негодовании. – Зятки! – От волнения он потерял одну согласную, что впрочем, случалось с ним и без того, – Я – общественный судья, рассматриваю дела людей в товарищеском суде, а вы под меня у них взятки берете?
Напрасно старуха пыталась ему возразить: ни у кого она взяток не берет, просто люди действительно хотят иногда его, Дайлиса, поблагодарить за его работу, только и всего, но он не желал слушать.
– Мамаша, тьфу… Гражданка Белоцерковская! Или здесь, в этом доме, будут советские порядки, или вас здесь не будет, выгоню!… Выгоню геть. вон, и поезжайте назад в эту свою Хацапетовку, или как она там у вас называется, до вашей мадам Цукерман миши варить, а я – чтобы я людям не мог в глаза смотреть, чтобы свою партийную совесть менял на курей?
Он задыхался.
– Я думаю… Я себе, старый дурак, все время думаю: откуда у нас курица… каждый день… Каждый день чтобы у людей на обед курица? Не может честный советский человек, чтобы у него каждый день… Вор может! Расхититель государственного и общественного имущества, который своей грязной, черной, волосатой рукой…
И по привычке, по устоявшейся многолетней привычке своей еще прокурорской обличительной практики он расстегнул манжет на рукаве сорочки, и из-под него – толчками, толчками, медленно, но неуклонно прямо в физиономию похолодевшей от страха старухи…
Внезапно он ойкнул и схватился за сердце. – «Мне. кажется, немножко нехорошо…». – Но даже не это. не напоминание о тяжелом сердечном недуге, не так давно им перенесенном, а то, что завтра – субботник, Всесоюзный ленинский коммунистический субботник, на котором ему предстоит изрядно потрудиться, а, стало быть перед тем нужно и отдохнуть как следует, привело его в чувство. Потому, что для него субботник, объяснил он, это – не хихань-ки-хаханьки, как для некоторых теперь молодых, которые только для того и приходят, чтобы полчаса повалять дурака, а потом выпить пару хороших рюмок водки и гупать под радиолу… И – тьфу! – обжимать баб…
Словом, конфликты в семье случались самые разнообразные. И чем сложнее становились отношения трех этих людей, тем все больше и больше отдавал себя Дайлис общественной деятельности, прямо-таки погружался в нее с головой, но в то же время и хирел, и чах.
И умер на субботнике.
Похоронили Дайлиса в том самом выгоревшем рыжеватом пиджачке (другого у него не было), в котором последние годы жизни он ходил в консультацию, а до этого с серебрянными погонами и зеленым кантом, с впечатляющими золотыми пуговицами много лет носил его, будучи работником прокуратуры. И на кладбище его проводили всего пять или шесть человек: жена с тещей, да кто-то из соседей, да пожилая секретарша юридической консультации с огромными слоновьими ногами и отечным лицом. Она же возложила на его могилу венок от коллектива консультации, приобретенный этим коллективом вскладчину – по рублю с человека.
Проводил его на кладбище и еще некто, тихий незаметный старичок, истопник котельной в их доме, именуемый Парфентьичем. Когда-то во время войны, рассказывали, в бытность свою прокурором дивизии Дайлис против этого человека поддерживал обвинение в трибунале, тот попал в плен, и требовал для него высшей меры, но с заменой и штрафбат, а уже после войны они снова встретились.
Сидя в своей котельной, куда Дайлис же помог ему одинокому и бездомному устроиться на работу и здесь же обрести жилье, старик целыми днями что-нибудь чинил-починял, да еще потихоньку потягивал рюмочку, а Дайлис время от времени заходил к нему поговорить о жизни («Пошел вже до своего хулигана лясы точить», ревниво замечала по этому поводу теща), а за рюмочку его и поругать:
– Парфентьевич, – говорил Дайлис, – как вам не стыдно, Парфентьевич, вы – фронтовик, за родину, можно сказать, жизнь отдавали, свое здоровье. А теперь за что его отдаете?
А Парфентьич не возражал, согласно кивал головой и заключал мудро:
– Ну, и хрен с ним!…
Вот этот Парфентьич был в сущности и единственным его приятелем.
Секретарша молча положила на свежую могилу венок, а истопник перекрестился и, помедлив секунду – другую, перекрестил могилу.
На могиле Дайлиса – маленькая мраморная табличка со словами надписи «Михаил Рафаилович Дайлис» и датами рождения и смерти, но какие-то хулиганы разбили табличку.
Что касается жены и тещи Дайлиса, то обе они живы до, сих пор, даже старуха, которой уже, наверное, лет за девяносто. Несмотря на такой свой преклонный возраст, она сохранила здравый ум и память, всех узнает, а, встречаясь с бывшими коллегами своего покойного зятя, с удовольствием принимается о нем беседовать. Рассказывает, какой это был замечательный человек – «теперь таких нет» – и как он любил и уважал свою тещу, даже якобы называл ее «мамочкой»: Дайлис превратился для нее в легенду.
– Нет, нет больше таких людей, – говорит она убежденно, – раньше были, а теперь нема…
И, наверное, так отчасти оно и есть в действительности, в том смысле, что со временем подобных людей становится все меньше и меньше, а вместе с ними уходит из нашей жизни что-то всем нам знакомое с самых юных лет и даже близкое. Уходит, чтобы уже никогда не вернуться. Но, может быть, и хорошо, что уходит?