Когда «переоценка» преподавателей была закончена, председатель комиссии Доценко назначил общее собрание преподавателей института для информации об итогах работы комиссии. Собрание было назначено в актовом зале, у дверей которого были поставлены в качестве стражей два студента со списком преподавателей в руках. Они не пропускали в зал вычищенных комиссией преподавателей. Те немедленно бежали в соседнюю аудиторию, где восседал со своей комиссией Доценко, и подавали жалобу, которая оставалась без последствий. «Одобренных» преподавателей архангелы у дверей пропускали в зал. С.Б.Крылов и я стояли, разговаривая, на площадке перед актовым залом. Каждый из нас боялся за свою судьбу, боялся, подойдя к дверям, услышать: «В зал вам нельзя». Но один из архангелов, студент нашего факультета, заметив наши колебания, подошел и сказал мне: «Вам можно, Николай Павлович». И обратившись к Крылову, добавил:
«Вам тоже». Мы с облегчением вошли в зал. Но сама ситуация, когда два профессора института узнают от своего же студента, что они благополучно прошли чистку и могут войти в зал, была для нас — мы оба чувствовали это — очень унизительной.
«Исполнив свой партийный долг», комиссия Доценко уехала в Москву. А буквально через два-три дня из Москвы пришло сообщение, что Доценко вычищен из партии и арестован как троцкист. Какой пассаж! Весь институт был ошеломлен. Но спрашивать, почему Доценко позволили провести чистку преподавателей, никто и не думал. «Вычищенные», несмотря на свои жалобы в партийные и административные инстанции Ленинграда и Москвы, так и остались «вычищенными».
1934 г. принес преподавателям вузов две сенсации:
Во-первых, постановление, осуждавшее бригаднолабораторный метод и «загибщиков» педагогической науки. Декрет восстанавливал лекционный метод преподавания в вузах.
Во-вторых, еще более важное постановление о введении ученых степеней кандидата и доктора наук по широким специальностям, как история, экономика, философия, медицина, физика, химия, математика и т.д. и ученых званий ассистента, доцента, профессора по более узким специальностям, как, например, история нового времени, экономика воздушного транспорта и т.д. Переквалификации подлежали все преподаватели высшей школы и научные работники научно-исследовательских институтов, музеев и пр.
Тогда же был создан Всесоюзный комитет по делам высшей школы, который сосредоточил в своих руках учет и контроль над научными работниками вузов и институтов. Была создана также Высшая аттестационная комиссия (знаменитый ВАК), от которой зависели работа и жизнь каждого научного работника. В ВАКе были организованы высшие квалификационные комиссии по всем специальностям. Эти комиссии возглавляли наиболее крупные ученые — члены партии, академики СССР. Комиссии направлялись в вузы разных городов, где и проводили свою работу.
В общем поездки на места таких полномочных комиссий можно охарактеризовать песенкой послевоенного времени:
Приезжала выездная сессия Верховного Суда…
Этому дала, этому дала и этому дала,
Кому вышку, кому срок…
Крупный бой в квалификационной комиссии ВАКа разгорелся по моему поводу. Подкаминери Ростиков, получившие без всяких научных заслуг звание доцентов, заняли по отношению ко мне жесткую формальную позицию: да, товарищ Н.П.Полетика — знающий географ, но у него пока еще нет кандидатской диссертации в области экономгеографии. Напрасно С.Б.Крылов указывал, что я разработал совершенно новый нигде еще не читавшийся курс «география воздушного транспорта», что институт издал на стеклографе три моих методразработки по воздушному транспорту Англии, Франции, США, что мой теоретический доклад на 1-м Всесоюзном географическом съезде об общих чертах развития воздушного транспорта в странах капитализма только что опубликован в «Трудах» съезда и т.д. На это неизменно возражалось: «Мы ведь не отказываем товарищу Полетике в ученом звании доцента, но пока у него еще нет работы, которую можно было бы представить на защиту в качестве кандидатской диссертации».
Приговор комиссии ВАКа был таков: допустить Н.П.Полетику к исполнению обязанностей (и.о.) доцента по кафедре «экономика воздушного транспорта» с обязательством защитить кандидатскую диссертацию по этой специальности.
Таким образом я потерпел тяжелое поражение. Двум очковтирателям и болтологам удалось убедить комиссию ВАКа, повидимому закулисно шепнув, что одна моя «методразработка» (о научных школах Дена и Бернштейн-Когана) встретила резкую критику со стороны ряда работников кафедры политэкономии, считавших ее «контрабандой троцкизма».
А после отъезда комиссии ВАК из Ленинграда С.Н.Подкаминер, как зам. директора по учебной части «использовал ситуацию» и «сделал оргвыводы»: он перевел меня с должности профессора на должность исполняющего обязанности доцента с почасовой оплатой. В институте считали, что я «погорел» окончательно и бесповоротно. Но я верил в свои силы и не считал свое поражение катастрофой, а только временной неудачей. Так оно и вышло. Через два года я стал первым в СССР кандидатом экономических наук по специальности «Экономика воздушного транспорта».
Должен сказать, что долгая травля со стороны Подкаминера и его единомышленников произвела на меня отвратительное впечатление. Я часто в эти годы вспоминал слова С.Б.Крылова: «Помните, Николай Павлович, они (члены партии) имеют билеты, а у нас — лишь контрамарки». И действительно, достаточно было сговора двух или трех бездарных и неспособных к научной работе болтологов, вооруженных партийными билетами и занимающих в институте ответственные посты, чтобы сломать жизнь способного научного работника.
Другим итогом этих лет для меня была потеря веры и уважения к абсолютной ценности ученых степеней и званий. Конечно, я уважал их, так как они достались мне с большим трудом, на основании моей научной работы. Я стал уважать хорошие, добросовестные научные работы больше ученых степеней и званий. Ученые степени и звания высоко ценились и уважались во времена царизма, теперь уважение к ним стало исчезать, а после войны степени и звания резко упали в мнении широких масс населения СССР.
Моя книга о гражданской авиации имела свою судьбу и своих читателей. Она была издана тиражом в 3 тыс. экземпляров, семьсот из них были куплены за границей. Сдержанные рецензии появились лишь в журнале «Гражданская авиация» и в «Авиационной газете».
Больше повезло ей в некоторых иностранных изданиях. О книге был напечатан короткий, но хороший отзыв в «Транспортном бюллетене Лиги Наций» (League of Nations Transport Bulletin). Другую короткую, но одобрительную рецензию я читал в «Международном журнале воздухоплавания», и журнал отметил богатство материала и его яркий анализ.
Третий одобрительный отзыв я прочел в итальянском авиационном журнале «Крылья Италии», и он привел меня в ужас. Меня хвалил авиационный журнал итальянского фашизма! Подкаминер и Ростиков могли сделать вывод: «Полетика занимается не только контрабандой троцкизма, но и пишет книги, которые вызывают похвалу у агентов Муссолини!»
Не следует думать, что этот плод болезненного воображения. Мой друг-историк после войны защитил успешно докторскую диссертацию по археологии древнего Рима. Она была напечатана издательством АН СССР. Итальянские и европейские исторические журналы немедленно обвинили его в научной краже. Они указывали, что мой друг списал у итальянских историков данные о раскопках в Риме в последние годы, не назвав имен авторов, производивших и описаввших раскопки. Мой друг не отрицал этого: «Пусть дураки на Западе обвиняют меня в плагиате. Ведь если бы я назвал авторов, писавших об этих недавних раскопках, то, значит, Италия не погибающая под пятой Муссолини страна, где искусство и наука пришли в упадок, а страна, где Муссолини тратит большие средства на развитие науки. Меня немедленно упрекнут в нашей советской печати в том, что я поклонник и апологет Муссолини. Сами понимаете, чем могло бы это кончиться для меня. Пусть лучше меня ругают за границей, а не хвалят. Ругань из-за границы — лучшая похвала советским ученым в глазах наших властей».
Итальянский журнал хвалил мою книгу за правдивый анализ работы воздушного транспорта Англии, Франции, Германии, США только потому, что я ни слова не сказал о гражданской авиации фашистской Италии. Экономические основы гражданской авиации в Италии были в еще худшем состоянии, чем экономика авиации указанных четырех держав.
Но по той же причине самые крупные и влиятельные авиационные журналы Англии, Франции, Германии, США замолчали мою книгу о гражданской авиации, точно этой книги не существовало. Они применили старый обычный прием — «метод Тэна», состоявший в том, что замалчивается все невыгодное для интересов своей страны или партии. Кстати сказать, этот прием умолчания — самый распространенный прием в современной науке в почти всех без исключения странах.
Несколько слов о последних годах моей работы в институте ГВФ.
Весной 1937 года вызвал меня в Москву Иоффе — заместитель начальника Аэрофлота. В кругах Аэрофлота говорили, что Иоффе был родственником покойного соратника Троцкого А.А.Иоффе — сначала советского полпреда в Берлине, а затем в Вене, покончившего с собой в 1929 году. Аэрофлотский Иоффе обвинялся в связях с троцкистами, и сам одно время примыкал к троцкистам, но затем «покаялся».
Иоффе предложил мне написать в форме учебника исследование о роли и работе гражданской авиации и, в частности, воздушного транспорта в СССР. Он предложил, чтобы этот учебник стал для меня и диссертацией на степень доктора экономических наук, что позволило бы окончательно утвердить меня в ученом звании профессора.
Между нами состоялся такой разговор:
Я: «Но вы понимаете, что для этого меня нужно допустить в архив Аэрофлота»?
Иоффе: «Это более сложное дело, и я поговорю кое с кем. Я не могу сам решить этот вопрос. Учтите мое положение: меня считают участником троцкистской оппозиции, и я им был одно время. Но затем отошел от нее. Какие данные вам нужны?»
Я: «Мне не нужны данные о количестве самолетомоторного парка, о техническом оборудовании воздушных линий (световые маяки, радиомаяки) или данные о частоте и регулярности рейсов по воздушным линиям, так как по этим данным можно подсчитать количество самолетомоторного парка в Аэрофлоте. Секретные данные мне не нужны. Мне нужны материалы об экономичности работы каждой воздушной линии, каждого управления ГВФ и всего Аэрофлота в целом по годам: иначе говоря, данные о перевозках пассажиров, почты и грузов, коммерческие доходы от воздушных перевозок и размеры дотаций Аэрофлоту от казны. У меня создалось впечатление, что на многих линиях Аэрофлота коммерческие доходы от перевозок гораздо выше, чем на воздушных линиях зарубежных стран, что ряд линий Аэрофлота менее убыточен и получает меньше дотаций от казны, чем воздушные линии Англии, Франции, Германии и США. Надо показать и стоимость тонно-километра и пассажире-километра. Вот эти данные, а они у вас в Аэрофлоте, конечно, должны быть, мне действительно нужны».
Иоффе: «Мы посоветуемся, что можно будет дать вам».
Далее Иоффе обещал, что перепечатка необходимых для меня материалов — архивных и не архивных — будет производиться за счет Аэрофлота, мои командировки и жизнь в Москве — суточные и квартирные — для розыска материалов будут оплачиваться Аэрофлотом.
Через два дня Иоффе дал согласие предоставить мне просимые материалы и обещал содействовать в получении аналогичных данных и по воздушным линиям Полярной авиации Северного морского пути. Приказ о поручении мне этой работы был составлен начальником управления учебных заведений Аэрофлота, человеком моего возраста, то есть человеком 35-40 лет, и подписан Иоффе.
Во время беседы Иоффе не стеснялся в выражениях по адресу Подкаминера — «очковтирательство», «болтолог», «пенкосниматель», «враль и хвастун» и т.д.
— Почему же вы не снимете его? — спросил я.
— За ним стоит партком института, — ответил он мне.
По распоряжению Иоффе я получал все необходимые материалы для работы над книгой. Но затем дела застопорились. Иоффе был обвинен в троцкизме и арестован. Новое начальство в Аэрофлоте, напуганное арестом Иоффе, как бывает обычно в таких случаях, «ничего не знало и не хотело знать» о задании старого начальства: «Кто поручил это Полетике? Иоффе? Как бы чего не вышло!»
В результате приток ко мне материала из архива Аэрофлота прекратился. Мне было отправлено из Москвы всего два пакета. Один я получил, другой пакет был передан спецотделом Подкаминеру. Вероятно, искали крамольных связей Иоффе со мной. Все мои протесты в спецотделе института остались безрезультатными. Моя жалоба в спецотдел главного управления Аэрофлота в Москве также осталась без ответа: «как бы чего не вышло!»
Вмешались в это дело и «ведущие экономисты» Аэрофлота в Москве, обиженные тем, что составление учебника по экономике гражданской авиации СССР поручено не им, а мне. Отношения с ними, дружественные в начале тридцатых годов, резко ухудшились после издания моей книги о воздушном транспорте стран капитализма и стали почти враждебными после того, как Иоффе поручил мне написать книгу об экономике гражданской авиации СССР. Они со своей стороны воздействовали на новое начальство Аэрофлота в Москве.
По мере того, как моя работа приближалась к концу, я все более и более склонялся к мысли, что после окончания этой книги и получения степени доктора экономических наук по экономике авиации, для меня будет лучше всего и безопаснее всего уйти из ГВФ и прекратить дальнейшую научно-исследовательскую работу по экономике авиации. В обстановке вражды со стороны подкаминеров и ростиковых в ленинградском институте и «ведущих экономистов» Аэрофлота в Москве, я мог каждую минуту стать жертвой доноса и клеветы. Доносов и арестов в те годы массового террора и показательных судебных процессов было хоть отбавляй. Арест и тайный суд над моим братом Юрием были достаточно ярким предзнаменованием моей возможной судьбы.
Мне незачем было оставаться в гражданской авиации. Ведь я по призванию историк, с 1936 года работал на историческом факультете Ленинградского Университета и близилась защита моей диссертации на степень доктора исторических наук. Я защитил ее в декабре 1940 года, но не успел закончить и защитить свою докторскую диссертацию по экономике авиации: в марте 1941 года Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота был спешно реорганизован во Вторую военно-воздушную академию специальных служб (маленькое доказательство, что «верхи» в СССР предвидели войну с Германией) и стал военным учебным заведением. Инженерно-экономический факультет был закрыт, и мне в новой военно-воздушной академии было нечего делать. Я подал заявление об увольнении из института и перешел полностью на работу в Ленинградский Университет.
С экономистами ГВФ в Москве сложилось гораздо хуже. О судьбе их я узнал лишь в 1946 году, когда после окончания войны я впервые приехал в Москву. Перед эвакуацией, точнее, бегством ответственных партийных и советских работников из Москвы 15-17 октября 1941 года, оба «ведущих экономиста» были арестованы по обвинению «в умысле сдать Москву Гитлеру» и получили сроки в концлагерях. С одним из них я встретился уже в пятидесятые годы, когда он был реабилитирован в период оттепели, после смерти Сталина. Другого мне увидеть не пришлось: он был застрелен без предупреждения лагерной охраной за то, что отошел больше пяти шагов в сторону от дороги, по которой заключенные возвращались с места работы в лагерь.
М. Горький и судьба моей книги «Возникновение мировой войны»
Когда в конце августа 1931 года я сдал в издательство Соцэгиз свою книгу «Возникновение мировой войны», началась настоящая борьба за ее напечатание. Длилась она четыре года. Первые ее итоги были поистине плачевны. Соцэгиз при первом удобном поводе (а точнее — без всякого повода) разорвал со мной договор и не собирался восстанавливать его просто потому, что московские историки, специалисты по истории международных отношений и Первой мировой войне, хотели зарезать издание моей книги.
В этой безотрадной обстановке мой брат Юрий посоветовал мне обратиться за помощью к А.М.Горькому, предлагая в этом свое содействие. Юрий был литературным сотрудником журнала «Наши достижения», который редактировал А.М.Горький, и напечатал в журнале несколько очерков, сговариваясь о теме каждого очерка с редакцией.
Журнал «Наши достижения», созданный А.М.Горьким, имел целью показать и советским гражданам и заграничным поклонникам Октября все новое и полезное, что принесла Советская власть народам СССР. А.М. собрал в качестве сотрудников этого журнала многих «идеалистов-романтиков» двадцатых годов вплоть до К.Г.Паустовского.
Пользуюсь случаем еще раз напомнить здесь, что иллюзии населения, взлелеянные пропагандой большевиков, тогда еще не развеялись. Основная масса молодежи слепо верила в коммунизм, пролетарский интернационализм и братство трудящихся всего мира, в строительство социализма и в пятилетку. Только принудительная коллективизация крестьян, бывшая «головокружением» Сталина от его успехов в борьбе с оппозицией, нанесла первый удар этим иллюзиям молодежи, особенно крестьянской.
С другой стороны стало ясно — и прежде всего журналистам, критикам, писателям, — что нельзя изображать или критиковать советскую действительность так, как писали и критиковали в 20-е годы, сейчас, после установления единодержавия Сталина и его письма в журнал «Пролетарская революция» о троцкистских контрабандистах и двурушниках. Со страниц центральных газет — «Правды», «Известий», «Труда» — исчезли ставите широко известными имена советских фельетонистов Л.Сосновского, А.Зорича и др. Лишь имена М.Кольцова и Д.Заславского еще мелькали на страницах московских центральных газет, и то только потому, что эти авторы перешли от внутриполитических тем на темы внешней политики. В частности и фельетоны и очерки Юрия сначала перестали печататься в «Правде», затем в «Известиях» и, наконец, в «Труде». Тогда он и начал сотрудничать в журнале «Наши достижения». А.М.Горький знал и одобрял его очерки, и секретари Горького дружески относились к брату.
Словом, в феврале 1932 г. после выяснившегося краха с изданием моей книги в Соцэгизе и наглого надувательства со стороны исторической редакции, Юрий, уезжая на несколько дней в Москву, вызвался мне прозондировать у секретарей А.М.Горького, могу ли я обратиться к Горькому с просьбой о содействиии изданию моей книги.
Ничего чрезвычайного и необычного в моей просьбе к А.М.Горькому не было. В 20-е годы любой ученый или литератор мог обратиться к нему с такой просьбой, и Горький шел в ЦК, к Ленину, в издательство; мало кто из литераторов и ученых получал отказ после ходатайства А.М.Горького.
Секретари Горького читали мое «Сараевское убийство» и охотно согласились помочь его автору: «Пусть ваш брат напишет короткое письмо к Алексею Максимовичу, указав на научное и общественное значение своей книги о войне, приложит к письму справку о своих мытарствах и переговорах в Соцэгизе и привезет свою рукопись к нам в Москву, а мы уже передадим все эти материалы Горькому».
Так мы с Юрием и сделали. Я написал письмо Алексею Максимовичу, составил справку о переговорах с Соцэгизом, взял рукопись книги и экземпляр «Сараевского убийства» и в марте 1932 г. отправил в Москву. Горький жил в особняке Рябушинского, вблизи Никитских ворот. Дежурный секретарь, увидев меня, воскликнул: «Вы же брат Юрия Павловича Полетики!» Он взял у меня все материалы, которые я привез, и сказал: «Не беспокойтесь, мы передадим все это с нашей рекомендацией Алексею Максимовичу. Он знает вашего брата и, возможно, заинтересуется вашим делом. Ждите ответа».
Спустя два месяца я получил письмо от А.М.Горького:
Н.П.Полетике
Уважаемый профессор!
Я просил Л.П.Томского обратить внимание на вашу работу «Ответственность за мировую войну». Требуется, чтобы вы прислали рукопись в ОГИЗ.
26 мая 1932 г.
А. Пешков
Эти три-четыре строчки, по сути дела, спасали судьбу зарезанной и, казалось, похороненной навсегда книги! Уже через неделю я получил письмо с уведомлением о том, что мой договор с издательством восстановлен.
Как отнесся к моей просьбе А.М. Горький и почему он решил помочь мне в издании моей книги, я узнал лишь несколько лет спустя, уже после его смерти. В 1937 или 1938 г. исторический факультет Ленинградского Университета, где я уже работал, пригласил на защиту одной докторской диссертации двух московских профессоров, докторов исторических наук, в качестве оппонентов,
После защиты я зашел пообедать в Ленинградский дом ученых. Здесь в большой столовой я встретил обоих оппонентов и ученого секретаря истфака М.А.Гуковского, специалиста по истории Возрождения. Я кончил обед и расплачивался, когда Матвей Александрович подошел к моему столику. «Идемте к нам, Николай Павлович, московские историки хотят познакомиться с вами. Они хорошо отзываются о вашей книге».
«Вот это странно, — воскликнул я, пожимая руки москвичам (имена их я не называю, потому что они еще живы и находятся в СССР), — ведь это чудо, — встретить москвичей, хорошо отзывающихся о моей книге! Я ничего не слышал из Москвы, кроме гадостей и ругани по моему адресу».
Гуковский увел одного москвича под предлогом показать ему Дом ученых, а я остался с другим, более старшим по возрасту.
— А знаете, Николай Павлович, — заявил Н.Н., — я ведь читал вашу книгу в рукописи.
— Как это могло быть? — удивился я. Он рассказал следующее:
— Как раз когда рукопись поступила вместе с вашим письмом к Горькому, он пригласил меня погостить несколько недель у него на даче под Москвой. Горький мне сказал, что прочел несколько глав вашей рукописи, равно как и вашу книгу «Сараевское убийство». Ваши главы ему понравились тем, что вы в своей книге выступаете не как германофил, защищающий Германию и Австро-Венгрию, и не как антантофил, защищающий Англию, Францию, Царскую Россию, а всех их считаете виновниками войны, даже Сербию.
Горький попросил меня прочитать эту рукопись и дать ему о ней короткий отзыв. По просьбе Горького, — продолжал мой собеседник, — я прочитал вашу рукопись,-и она мне тоже понравилась. Я написал рецензию с указанием, что после исправления отдельных выражений и идеологической доработки «Введения» книгу надо издать возможно скорее, чтобы она вышла к 20-ой годовщине мировой войны в 1934 г. На ближайшем заседании правления ОГИЗа А.М.Горький прочитал ваше письмо и записку о войне с Соцэгизом по поводу вашей книги, зачитал мой отзыв и разгромил Соцэгиз, а потом написал вам. Но вам, кажется, еще три года пришлось возиться с изданием книги?
— Хотя договор со мной был возобновлен в июнеиюле 1932 года, — ответил я, — книга вышла в свет только в 1935 году после ряда новых попыток Соцэгиза зарезать ее: ее хотели сократить на 20 печатных листов, а потом рассыпали набор трехсот гранок.
Я горячо благодарил моего нового знакомого за рассказ. Матвей Гуковский с другим москвичом уже подходили к столику после осмотра Дома ученых, и мой собеседник прекратил разговор. Он, повидимому, не хотел раскрывать перед ними своих дружеских связей с Горьким.
Мой собеседник остался моим другом в науке и в последующие годы.
Уже здесь, в Израиле, я читал свидетельство о том, что Горький был отравлен агентами ГПУ. Смерть его в 1936 г. поразила всех своей неожиданностью. Кстати, мало кто из интеллигенции верил в официальные сообщения о том, что Горький пал жертвой мирового империализма, — был отравлен агентами империализма. Читающая и интересующаяся книгой публика не верила в это после того, как выяснилось, что журналы, основанные и руководимые Горьким, в том числе и «Наши достижения» были закрыты, а секретари Горького и почти весь постоянный состав сотрудников журналов, чуть ли не вплоть до машинисток, были арестованы. Часть секретарей А.М.Горького была расстреляна, другие исчезли в ГУЛАГе. В 60-х годах мои бывшие студенты 30-х годов, теперь доктора наук, говорили мне, что только один из секретарей Горького вернулся живым из ГУЛАГа. Юрий рассказывал мне, что Алексей Максимович в последние годы своей жизни находился в удрученном, подавленном состоянии. Он, «буревестник революции» в начале века, не мог примириться с единодержавием и террором Сталина.
На даче в Крыму, под Форосом (в Форосе я в 60-х годах прожил с семьей два сезона), старожилы говорили, что Горький находился фактически под домашним арестом и к нему пропускали лишь избранных. В Москве в особняк, где он жил, могли попасть лишь по особому разрешению. Его единственный сын Максим, которого он очень любил, не мог найти себе места в советской действительности. Он пил, бродил по ресторанам, сопровождаемый свитой, в которой выпивохи были перемешаны с агентами-информаторами. По сведениям моего друга-журналиста, работавшего в московских газетах и хорошо знавшего изнанку московской жизни, Максим был «случайно убит» во время драки в каком-то питейном заведении. Инсценировать «трактирную драку» было нетрудно. Виновных, конечно не нашли, да и вряд ли их особенно искали. Горький, как говорили мне люди, видевшие его в 1935-36 гг., как-то сразу очень осунулся и одряхлел. Я же ни разу не встречался с ним и не имел чести с ним познакомиться, но у меня в памяти на всю жизнь сохранилось благодарное воспоминание о нем как о спасителе моей книги.
Судьба «Возникновения мировой войны» оказалась более бледной, чем судьба «Сараевского убийства».
Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и… сияла.
И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941 г. директор библиотеки ленинградского отделения АН СССР проф. И.И.Яковкин не раз приглашал меня «погреться» в свой кабинет (он «отапливался» грелкой). Моя книга лежала на тумбочке у дивана в его кабинете, и он с трогательной улыбкой говорил, указывая на нее: «Не могу расстаться с ней!» Доцент Ленинградского Университета Чаев, крупнейший специалист в СССР по истории русского раскола в XVII в., умирая от голода и истощения в блокированном Ленинграде, в последние дни перед смертью позвал меня к себе в лазарет и сурово отчитал за то, что я не подарил ему своей книги. Я извинялся как мог. Он умер на следующий день.
М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и… мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде.
В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: «Какие киты науки к нам пожаловали!» А «кит науки» был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах!
Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: «Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша», — и показал мне на тумбочку, где она лежала.
После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода.
Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена.
В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают.
Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне).
Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно.
Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил предупреждение моего гимназического друга Саши Амханицкого, что сказать правду об этой войне будет нелегко. В царской России моя книга не могла бы быть издана. В СССР мне пришлось прорываться с ней через многие барьеры. Мне удалось осуществить мою юношескую мечту и сделать мою книгу достоянием читателей всего мира. Поэтому на девятом десятке моей жизни я могу спокойно сказать, что выполнил свое обещание-клятву, данную в 1914 году, и что дал эту клятву не зря.
Истфак Ленинградского Университета. «Хвостовщина»
Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение: меня приглашали «по моим научным трудам» в университет в качестве профессора или, по крайней мере, «и.о. профессора» на кафедру «истории нового времени». В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен «профессорским стипендиатом» (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам.