Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вoспоминания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Полетика Николай / Вoспоминания - Чтение (Весь текст)
Автор: Полетика Николай
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Николай Полетика


Вoспоминания

Москва (подпольная перепечатка эмигрантского издания), ок.1978 г.


OCR: В.Воблин Vvoblin @ hotmail.com

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МОЛОДОСТЬ. УНИВЕРСИТЕТ. МИРОВАЯ ВОЙНА

Из прошлого нашего рода

Если верно, что в основном семья, ее лицо и характер определяют судьбу своих сыновей и дочерей, то семейные традиции и традиции рода, прошлое дедов и прадедов оказывают большее или меньшее влияние на судьбу потомков. Когда задумываешься в конце жизни над своим прошлым и над прошлым ближайших и более отдаленных предков, то задаешь самому себе вопрос: в какой степени это прошлое оказало влияние на мою собственную жизнь?

Мне пришлось стать одним из последних, а, может быть, и последним представителем основной украинской (Роменской) линии рода Полетика, древнего рода малороссийского шляхетства (дворянства), связанного с историей Украины и России в течение трех столетий.

Род наш, повидимому, вышел из Польши и за время XVI-XVII столетий осел на левобережной Украине, где в XVIII и первой половине XIX веков Полетики владели большими поместьями на территории Полтавщины, Черниговщины и Харьковщины. Не занимая высоких государственных постов, представители нашего рода были связаны с политической и культурной жизнью России и Украины, отличаясь любовью к науке и литературе.

Впервые имя Полетика встречается в истории России и Украины в начале XVIII века. Во время Северной войны шведский король Карл XII, призванный гетманом Мазепой, двинулся осенью 1708 года на Украину.

Ставка короля расположилась у села Ромны (Полтавщина), одного из поместий нашего рода. И в этой ситуации глава семьи Павел Полетика и его старший сын перешли вместе с Мазепой на сторону шведов.

Согласно семейным преданиям Павел Полетика был одним из приближенных к Мазепе лиц, чуть ли не генеральным писарем (министром иностранных дел) Мазепы.

Полтавский бой 27 июня 1709 года развеял мечты и надежды Мазепы о создании самостоятельной Украины, не зависящей от России, Польши и Турции. После Полтавской битвы Павлу Полетике с сыном пришлось бежать вместе с королем и Мазепой. В августе 1709 года Мазепа умер, а Павел Полетика с сыном, опять-таки по семейным преданиям, стали личными телохранителями Карла XII. Вместе с ним они уехали в 1715 году в Швецию, где их след на два столетия был потерян.

Только в июле 1973 года, приехав в Иерусалим, я смог обратиться в исторический институт Упсальского университета (Швеция) с просьбой сообщить, имеются ли в шведской исторической науке какие-либо сведения о судьбе Павла Полетики и его потомков. Упсальский университет ответил, что таких сведений у него нет, но переслал мое письмо в Королевский исторический архив в Стокгольме. Из архива мне любезно сообщили, что о самом Павле Полетике и его сыне нет никаких данных, но что удалось обнаружить упоминание о Христиане Фок (Fock), родившейся, вероятно, после 1779 года, которая вышла замуж за майора Н.Полетику (N.N.Poletika). [Gustaf Elgenstiema. Svenska adelns attartavlor. Стокгольм,1927, т. 2 (таб.4).] Других сведений не было найдено.

Я ответил архиву, что фамилия Полетика не шведская, а чисто украинская, и что майор Н. Полетика, повидимому, был правнуком Павла Полетики.

Зато история украинской ветви нашего рода оказалась обильной и интересной и по материалам и по событиям.

Младший сын Павла Полетики Андрей Павлович остался в Ромнах, так как ребенку было не место в бранном походе (в 1708 году ему было около 8-10 лет).

Осенью 1709 года Александр Меньшиков взял штурмом и сжег Ромны и Батурин, перебив при этом немало жителей. Но Андрею Полетике удалось спастись, и он впоследствии стал главой украинской ветви нашего рода. У Андрея Павловича Полетики было три сына — Иван, Григорий и Андрей. Все они родились в Ромнах или в поместьях Полетики под Ромнами. Два сына — Иван и Григорий — и их дети сыграли заметную роль в истории русской и украинской науки и культуры XVIII и первой половине XIX веков.

Иван Андреевич Полетика (1722-1785) был первым русским и украинским ученым, получившим за границей ученую степень доктора наук. В 1754 году он защитил диссертацию на ученую степень доктора медицины в Лейденском университете и после защиты был избран профессором Кильской медицинской академии в Шлезвиг-Гольштейне, где правил великий князь Петр Федорович, наследник русского престола, впоследствии император России Петр III. В Киле Иван Полетика занимал кафедру в течение двух лет, а затем уехал в Россию. Умер он в скромной должности карантинного врача в местечке Василькове под Киевом в 1785 году.

Сыновья Ивана Полетики положили начало Петербургской ветви нашего рода и пошли по стопам отца.

Старший сын, Михаил Иванович, личный секретарь императрицы Марии Федоровны, вдовы императора Павла I, по отзывам современников «принадлежал к числу образованнейших людей своего времени и отличался умом, добротой и высокими нравственными качествами». Его философский трактат «О человеке», изданный в 1818 году в Германии в городе Галле, а в 1822 году на русском языке в Петербурге, получил лестную ценку историка Н.М.Карамзина.

Второй сын Ивана Полетики, Петр Иванович, избрал дипломатическую карьеру. Он служил в русских дипломатических миссиях в Стокгольме (1802), в Неаполе (1803-1804) и в Республике семи объединенных островов (Ионические острова) (1805), созданной в 1798 году по приказу императора Павла I адмиралом русского флота Федором Ушаковым. В 1806-1807 годах Петр Иванович Полетика был дипломатическим советником адмирала Сенявина, командовавшего русской эскадрой в Средиземном море. Затем П.И. Полетика был включен в миссию графа Палена, посланную в США.

Он был советником русского посольства в США (1809-1810), в Рио-де-Жанейро (1811), в Мадриде (1812). После нашествия Наполеона I на Россию П.И. Полетика был дипломатическим советником фельдмаршала Барклая де Толли (1814), советником посольства в Лондоне (1816), чрезвычайным посланником и полномочным министром России в США (1817-1822). Ему покровительствовали и его ценили видные русские дипломаты начала XIX столетия — граф С.Р.Воронцов и граф И.А. Каподистрия.

В 1821 году П.И. Полетика написал книгу о внешней и внутренней политике Соединенных Штатов, изданную в 1826 году на французском языке в Лондоне, а несколько позже — на английском языке в Соединенных Штатах. Отрывки из нее были опубликованы Александром Сергеевичем Пушкиным в «Литературной газете» в 1831 году (номера 45,46). П.И. Полетика, кроме того, оставил очень откровенные мемуары, часть которых, за период 1778-1805 годов, была опубликована в «Русском Архиве» (1885 год, т. 3).

Но не на дипломатическом поприще имя П.И. Полетики заслужило наибольшую память. Имя П.И. Полетики, «замечательного в обществах любезностью просвещенного ума своего», было связано с лучшими именами «золотого века» русской литературы.

Член знаменитого литературного общества «Арзамас» (взявший в память о своих странствованиях по Европе и Америке имя «Очарованный челн»), П.И. Полетика был другом Н.М.Карамзина, Д.П. Дашкова, «отца декабризма» Николая Тургенева и его брата Александра, князя П.А. Вяземского, К.Я. Батюшкова, И.И. Козлова, А.С. Пушкина и В.А. Жуковского.

«Я очень люблю Полетику», — записывал 2 июня 1834 года в своем дневнике А.С. Пушкин, не раз упоминавший имя Петра Ивановича в письмах и на страницах своего дневника.

Сын Михаила Ивановича Полетики, Александр Михайлович, был полковником лейб-гвардии кавалергардского полка, где служил Геккерен-Дантес, убийца А.С. Пушкина. Сам А.М. Полетика, человек мягкий и незлобивый (современники называли его «божьей коровкой»), был другом Пушкина, также не раз упоминавшего его имя в своей переписке. Жена Александра Михайловича — Идалия Полетика, незаконная дочь графа Григория Строганова, была любовницей Пушкина, а после разрыва с ним стала его злейшим врагом. Она немало содействовала ухаживанию Дантеса за женой поэта Н. Пушкиной, что, как известно, закончилось дуэлью А.С. Пушкина с Дантесом и трагической гибелью поэта.

Полковник А.М. Полетика был председателем (презусом) военного суда, назначенного Николаем I для разбора дела поручика лейб-гвардии гусарского полка M. Лермонтова, стрелявшегося 18 февраля 1840 года на дуэли с сыном французского посла в Петербурге Эрнестом де Барантом. Хотя по воинскому уставу за участие в дуэли полагалось разжалование в рядовые, Лермонтов, по докладу А.М.Полетики Николаю I, был переведен 13 апреля 1840 года в Кавказскую армию в Тенгинский пехотный полк в офицерском чине.

Младший сын Андрея Павловича и брат Ивана Андреевича Полетика, Григорий Андреевич Полетика (1723/25-1784), и его сын, Василий Григорьевич (1765-1845), сыграли крупную роль в развитии украинского национального самосознания. Согласно семейным преданиям, они были авторами известного трактата «История Руссов», изданного в 1846 году московским историком О.М.Бодянским. "История Руссов "(по цензурным соображениям) была приписана давным-давно скончавшемуся архиепискому Могилевскому и Белорусскому Георгию Конисскому, однако большинство украинских и русских историков XIX века — О.М. Бодянский, B. Горленко, А.М. Лазаревский, академик В.А. Иконников, академик Л.Н. Майков и другие, не говоря уже о преданиях нашей семьи, считают авторами «Истории Руссов» Григория Андреевича и Василия Григорьевича Полетика.

А.С. Пушкин, получивший в 1829 году копию рукописи «Истории Руссов» от украинского историка и этнографа профессора М.А. Максимовича (ее старательно переписывали в домах и украинского дворянства и разночинной украинской интеллигенции), опубликовал отрывки «Истории» в «Литературной газете» и в «Современнике».

"Ни одна книга, — писал бывший министр иностранных дел Украинской Рады Дмитро Дорошенко, — не имела в свое время такого влияния на развитие украинской национальной мысли, как «Кобзарь» Шевченко… и «История Руссов».

Современный историк украинского национального движения Александр Оглоблин не менее категоричен: «За сотни лет „История Руссов“ постепенно приобрела такое мощное и непобедимое влияние на украинскую политическую мысль, такой авторитет в делах украинского национального сознания, такую вдохновляющую силу в украинской государственной идеологии, как никакое другое аналогичное произведение. „Отреченная книга“ украинской исторической науки стала настольной книгой украинской политической мысли, учебником украинской национальной философии, программой национально-освободительной борьбы… (стр.5),…»История Руссов" как декларация прав украинского народа осталась вечной книгой Украины" (стр. 25).

Это слишком сильно сказано. Мне кажется, что вряд ли Григорий Андреевич и Василий Григорьевич Полетика были такими сторонниками независимости и отделения Украины от России, как можно заключить из слов г.г.Оглоблина и Д.Дорошенко.


Во второй половине XVIII века и в начале XIX Российская империя укрепилась. Мечты Мазепы о создании независимой Украины развеялись, и Григорий Андреевич и Василий Григорьевич Полетика были обычными «дворянскими просветителями», очень заботившимися об уравнении прав «малороссийского шляхетства» с правами русского дворянства, о расширении и увеличении дворянских прав и вольностей вообще, о национально-культурной и даже политической автономии Украины, но в рамках русского государства, согласно условиям Переяславского соглашения. В этом отношении роль Г.А. и В.Г. Полетика в истории развития украинского национального самосознания бесспорна.

Особенно следует отметить роль Григория Андреевича Полетики. Он был человеком резкого нрава и весьма самостоятельных суждений. Известно, что в 1757 году у него было столкновение с М.В. Ломоносовым. В 1767-68 годах Г.А. Полетика в качестве представителя малороссийского дворянства («Лубенского шляхетства») был назначен Екатериной II в комиссию по разработке нового уложения законов для Российской империи, согласно «Наказу», составленному самой Екатериной II. В этой комиссии ГЛ. Полетика выступал резко и самостоятельно.

Перу ГА. Полетики принадлежат переводы с греческого языка (из Аристотеля, Эпиктета, Ксенофонта) и словарь на шести языках (русском, греческом, латинском, французском, немецком и «английском»), изданные в Петербурге.

Вместе с тем Григорий Андреевич Полетика положил начало оскудению украинской ветви нашего рода. Он был сутягой, вечно судившимся с соседями за свои «земельные права». А так как он владел большими поместьями в Черниговском, Новгород-Северском, Харьковском и Курском (под Путивлем) наместничествах и 2684 крепостными крестьянами, то тяжбы были многочисленными и бесконечными. Он протратил на подъячих и стряпчих значительную часть своего состояния, чем как бы предвосхитил повесть Н.В. Гоголя «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Умер он в возрасте 60-ти лет от простуды в Петербурге, куда приехал, чтобы «протолкнуть» в Сенате какое-то спорное дело.

Сын его, Василий Григорьевич (1765-1845), был более кроткого нрава. Любитель истории, он продолжал и закончил начатую отцом «Историю Руссов», для которой его отец, согласно данным О.М. Бодянского, получил от архиепископа Георгия Конисского бумаги и документы об отношениях между Московским государством, Украиной и Польшей в XVI-XVII веках. Выйдя в отставку с военной службы, В.Г. Полетика не раз наезжал в Петербург, где встречался со своими дядюшками Михаилом Ивановичем и Петром Ивановичем и двоюродным братом, кавалергардом АД. Полетикой. Повидимому, под влиянием Петра Ивановича, жившего несколько лет в Америке, он вставил в «Историю Руссов» те абзацы, в которых глухо излагались идеи американской «Декларации независимости» и французской «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года. Умер он в 1845 году в своем имении Коровинцы, неподалеку от города Ромны.

Во второй половине XIX века род Полетика вступил в стадию оскудения. Из его представителей стоит выделить лишь две фигуры. Одна из них — Василий Аполлонович Полетика, племянник Михаила Ивановича и Петра Ивановича. О нем известно, что после окончания в 1838 году Горного корпуса он 20 лет был горным инженером на Алтае. В 1856 году В.А. Полетика купил вместе с Семенниковым небольшой литейный завод Томсона в Петербурге, за Невской заставой. Они превратили его в один из крупнейших частных заводов России — «Невский механический завод», производивший паровозы и корабельное оборудование (ныне Невский машиностроительный завод). В.А. Полетика был одним из первых защитников протекционизма в России. В 1864 году он издал в Петербурге курс лекций «О железной промышленности в России», прочитанных им публично, с 1875-76 годов был владельцем и редактором крупной петербургской газеты «Биржевые ведомости», переименованной в 1879 году в «Молву» (прекратила свое существование в 1881 году). Умер ВЛ. Полетика 18 сентября 1888 года. По оценке современников, он был «человек живой, увлекающийся, прекрасный и остроумный оратор».

Упомяну здесь и другую фигуру — моего дядю Николая Афанасьевича Полетику, внука Василия Григорьевича Полетики.

Украинская ветвь рода Полетика сохранила во второй половине XIX века лишь одно имение под Ромнами — в селе Талалаевка. Но дядя потерял и его. Летом 1877 года он дал убежище своему другу по гимназии Якову Васильевичу Стефановичу и его товарищу Льву Григорьевичу Дейчу, организаторам так называемого Чигиринского заговора. Дейч и Яков Стефанович составили фальшивую «Царскую» (или «Золотую») грамоту — «Высочайшую тайную грамоту», призывавшую крестьян от имени царя Александра II создавать тайные общества для восстания против дворян, чиновников и помещиков и раздела их земель. Дейч и Стефанович создали такое тайное общество в 1876 году в Чигиринском уезде. В 1877 году заговор был раскрыт; Дейч и Стефанович скрылись в имении моего дяди в селе Талалаевка. Здесь они были арестованы, а вместе с ними арестовали «за укрытие государственных преступников» и дядю. По приговору Киевского окружного суда дядя был отправлен в ссылку в Сибирь, где вскоре умер от туберкулеза. Имение было конфисковано и продано, и Роменская ветвь рода Полетика окончательно оскудела: остальные дети были малы и не могли защитить своих прав.


Детство

Я и мой брат-близнец Юрий родились 17 апреля 1896 года (по ст. стилю) в городе Конотопе. Нам было около 5 лет, когда мы стали жить у нашей бабушки, Марьи Львовны Бодилевской (урожденной Соколовской), вдовы городского врача в городе Конотопе. После смерти нашего отца (я его не помню), бабушка приютила маму и нас. Мы жили в просторном старом доме из восьми или девяти комнат на Соборной улице, второй дом от болота, пышно называемого рекой Езуч.

Жили мы довольно скудно, главным образом на средства бабушки. Своих детей у нее не было. Она очень любила нашу мать — «Милю», свою двоюродную племянницу. Бабушка любила и баловала нас, поражаясь иногда нашим не по годам быстрым умственным развитием, что сочеталось с физической инфантильностью. Мы были щуплыми проказливыми ребятами, которые быстро научились (к четырем-пяти годам) читать «по кубикам». Я был более спокойным по характеру мальчиком, Юра — более колючим, резким и шаловливым. Бабушка не раз называла Юру «сибирным», предсказав, когда ему было всего 7 лет, его судьбу: в 1937 году он был осужден по статье 58-10 УК («болтуны») на 5 лет ссылки в концлагерь. Он провел 8 лет на Колыме, добывал уголь в шахтах, прокладывал и мостил шоссе — так называемый «Млечный путь» от Колымы к золотым приискам, а после окончания своего срока служил сторожем на складе инструментов. Несколько раз он был на краю могилы, но все же выжил… В 1947 году он вернулся на родину в Конотоп, где умер в 1965 году.

Наши детские годы прошли тускло. Мама очень любила нас, но держала в строгости. Ежегодно летом, с мая по сентябрь, мы уезжали к дедушке — брату бабушки Павлу Львовичу Соколовскому. Он доживал свой век в селе Дептовка, в 25-ти километрах от Конотопа, в разоренном старом доме под соломенной крышей, с провалившимися, то здесь, то там скрипящими половицами и протекающей в дожди крышей. Ареной наших подвигов в деревне были обширный двор с огородом и заросший бурьяном, запущенный старый фруктовый сад: яблоки, груши, сливы, крыжовник, малина, смородина. Простая деревенская жизнь на лоне природы — мы бегали босиком все лето, — и простая пища укрепили наше здоровье.

Остальное время года мы жили в Конотопе у болота. Самое тяжелое воспоминание о временах детства оставил у меня наш сосед, дворянский недоросль Жорж Короткевич, натравливавший на нас ради шутки своих охотничьих собак. Мы были настолько напутаны, что и много лет спустя испытывали неприязнь к собакам. Сестры Жоржа, Олимпиада и Вера, очень славные женщины, были подругами матери. «Тетя Вера» подготовила нас к экзаменам в гимназию в 1905 году.

Между большим домом Короткевича у самого болота и домом бабушки стоял старенький деревянный флигель, который Короткевичи сдавали внаём семье Фейгиных. Это была небогатая еврейская семья, соблюдавшая Закон. Глава семьи был страховым агентом. Он часто заходил к нам, и мы тоже бывали гостями в их доме. Две дочки Фейгиных, Вера и Роза, были нашими сверстницами. Мы проводили целые дни с ними во дворе и на улице, играя в мяч, серсо, палочку-выручалочку и прочие детские игры. Зимой катались на салазках и играли в снежки. В семье Фейгиных, людей простых и добродушных, мы с братом впервые узнали вкус мацы и пристрастились к ней.

Другое воспоминание раннего детства — еврейская свадьба. В соседнем квартале, ближе к собору, была аптека. Владелец ее, старик Бройдо, выдавал свою дочь замуж и пригласил на свадьбу бабушку. Бабушка взяла нас, и я впервые увидел старинный еврейский свадебный обряд — невесту и жениха под хулой. Невеста и жених были влюблены друг в друга. Они смущались и конфузились от наплыва гостей, но свадьба протекла весело, красиво и трогательно. У меня на всю жизнь осталось теплое воспоминание о ней. Православную свадьбу я увидел значительно позже.

Накануне русско-японской войны Конотоп был типичным захолустьем с огромными непросыхающими лужами, где «тонули кони» и было очень мало мостовых. Две церкви, внушительная белокаменная тюрьма, казначейство и присутственные места, городская управа, земская управа, полиция — вот и все достопримечательные здания города. Украшением города были городская больница и городская библиотека с богатым фондом книг. Сам старый город состоял из двух коротких улиц с лавками и обширной базарной площадью, где стояли возы крестьян, привозивших овощи, крупу, муку и прочие незамысловатые продукты своего хозяйства. В городе было всего три-четыре мануфактурных и столько же галантерейных лавок, две-три гастрономических и столько же бакалейных лавок и пивоваренный завод. Окрестные помещики имели в городе свои дома. Большое шоссе соединяло город с вокзалом железной дороги Киев-Конотоп-Курск-Воронеж.

Просветительных учреждений в городе было немного: коммерческое училище, где было открыто только четыре младших класса, женская прогимназия (неполная), два ремесленных училища и несколько земских и церковно-приходских школ.

Население города, насчитывающее в начале столетия около 15 тысяч человек, в основном состояло из украинского мещанства, небольшого числа русских чиновников и 40 рабочих железнодорожных мастерских.

В Конотопе была большая еврейская община — около двух-трех тысяч человек, которая жила особняком. Основной массой их были владельцы небольших магазинов, приказчики, врачи, ремесленники-одиночки, рабочие и беднота, не знавшая в иной день, чем и как накормить свою семью. Община имела религиозную школу — хедер, где еврейских ребят обучали Закону, и синагогу, где собирались на молитву. Более зажиточные евреи отправляли окончивших хедер детей на учебу за границу.

Несмотря на враждебное отношение украинцев к евреям, в Конотопе еврейская община жила в относительном мире. Погромов не было ни в конце XIX, ни в начале XX веков. Мелкое антиеврейское хулиганство, особенно со стороны базарных мальчишек и школьников, было обычным явлением: считалось особым шиком ворваться в хедер или синагогу и дико заорать, чтобы нарушить урок или молитву. Драки между еврейскими и украинскими ребятами были часты, но еврейская молодежь умела постоять за себя.

Жизнь текла спокойно и неторопливо вплоть до русско-японской войны. С детства самой важной и наиболее повлиявшей на нашу дальнейшую жизнь чертой у нас была страсть к чтению. Когда мы с братом научились читать, книги оттеснили на задний план все детские игры. Бабушка не выписывала газет, но каждый год подписывалась на «Ниву» с приложениями. Велика заслуга издателя Адольфа Маркса в истории русской культуры! Ведь он дал небогатой русской интеллигенции собрание сочинений классиков, изданных хорошо и дешево. Мы с братом читали «Ниву» и приложения взахлеб, жадно дожидаясь очередного номера журнала. Мама в выборе чтения нас почти ничем не ограничивала. И до поступления в гимназию мы успели прочитать Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Гейне, Достоевского и Толстого. Многое мы, конечно, не поняли и понять не могли — всякий возраст, как известно, находит в книгах свое, наиболее понятное и любимое, — но представление о русской жизни XIX столетия у нас сложилось. Все это благодетельно сказалось на нашем развитии. Могу сказать, что первые понятия о том, что хорошо и что плохо, что честно и нечестно, справедливо и несправедливо, мы получили не только от матери и бабушки, но и от великих классиков русской литературы. «Нива» знакомила нас с наиболее крупными событиями русской и заграничной жизни. Пояснения матери, очень начитанной и умной женщины, весьма помогли нам в понимании событий.

Русско-японская война дала новый материал и новый интерес для разговоров и раздумий в нашей семье. Мы, дети, были потрясены неудачами русской армии и флота, негодовали по поводу коварного нападения японцев и надеялись, что в 1905 году, «когда Куропаткин, наконец, получит подкрепления», русские одержат верх. Бабушка и мама качали головой и говорили, что война принесет большие изменения в стране. Мы мечтали, что появится новый Суворов, который принесет победу. Однако поражения 1905 года — сдача Порт-Артура, Ляоян, Мукден и Цусима — наполнили наши души отчаянием и безнадежностью.

Зима и лето 1904-1905 годов были последним годом нашей детской вольницы. Мы готовились к экзаменам в гимназию. «Тетя Вера» Короткевич готовила нас по русскому языку и арифметике, мама и бабушка просвещали нас по Закону Божьему.

Много споров и сомнений вызвал вопрос о том, куда держать экзамен. В Конотопе в 1904-1905 годах мужской гимназии не было. Только что открывшееся Конотопское коммерческое училище было признано тупиком, из которого в будущем нет выхода ни в университет, ни в технические институты. Послать нас, девятилетних сорванцов, в Новгород-Северск или в Городню, где были гимназии, мама и бабушка не решались. Наконец после больших колебаний и сомнений бабушка решила переехать на жительство в Киев, снять там квартиру и жить вместе с нами. В это же время мама решила вторично выйти замуж и дать нам твердую мужскую руку, чтобы продолжать нас воспитывать в достаточной строгости. На семейном совете было решено, что мы будем держать экзамен в лучшую казенную гимназию в Киеве — Киевскую первую гимназию, основанную императором Александром I в 1811 году. Конкурсные вступительные экзамены туда считались трудными.

В начале августа 1905 года мама и бабушка повезли нас в Киев. Остановились мы в старенькой гостинице на Бессарабке. Через два дня мама отвела нас в Киевскую первую гимназию, большое желтое трехэтажное здание на Бибиковском бульваре, против Николаевского парка. Вместе с Фундуклеевской женской гимназией и огромным садом оно занимало целый квартал. Шум и гам голосов в гимназии были далеко слышны на улице, но они не испугали ни меня, ни брата. Мы и сами были горластыми.

Нас в классе встретили три-четыре десятка мальчишек примерно одного с нами возраста. Мы сели за парту. Вошел полный учитель в синем мундире и начал диктовать о мужике, который съел сначала один, а потом другой калач, но остался голоден. Тогда он съел хлеба и стал сыт.

Для нас диктант оказался легким. Но на следующий день мы узнали, что нам поставили по четверке — как оказалось, не за ошибки, а за кляксы и помарки. Зато в чтении отрывков из хрестоматии мы были на высоте. Сказалась наша любовь к чтению русских писателей-классиков. Свободный рассказ, развитый язык, понимание прочитанного — все это выделило нас из экзаменующихся, большинство которых, даже читая без ошибок тексты, читали их очень по-детски и запинаясь. Мы получили по пятерке и были особо отмечены экзаменаторами.

На следующий день был экзамен по арифметике — письменный и устный. Задача оказалась настолько легкой, что не успел экзаменатор закончить диктовать условие задачи и примеры, как я уже громко крикнул решение. «Зачем вы сказали», — раздраженно воскликнул математик, и мне было сделано первое в жизни предупреждение о том, что я могу быть изгнанным из гимназии, не поступив в нее. Устный счет прошел вполне благополучно.

На третий день батюшка спрашивал молитвы. Мы читали их хорошо, с пониманием смысла и с выражением.

В общем, на приемных экзаменах мы получили «пять», «пять» и «четыре» и были приняты одними из первых.

С великим торжеством мы вернулись в Конотоп. Мама и бабушка, не ждавшие столь блестящих успехов, были довольны, но хвалили нас крайне скупо и сдержанно, чтобы мы не зазнавались. Наша учительница «тетя Вера» ликовала. Мы с братом ничуть не страшились предстоящего учения. В гимназии мы видели, прежде всего, место будущих игр и развлечений в большой и веселой компании сверстников.

В конце августа мы вернулись в Киев. Бабушка сняла квартиру из трех комнат, в самом конце Бульварно-Кудрявской улицы, там, где она, спускаясь, входит в Галицкий, или, как тогда говорили. Еврейский базар. Мы могли видеть всю площадь базара прямо из наших окон.

Занятия в гимназии начались 1 сентября, но в городе было неспокойно. Бабушка подписалась на газету, и мы, возвращаясь из гимназии к часу дня, прежде всего хватались за газетные страницы. Это был богатейший источник сведений, более интересный и более обильный, чем «Нива». С тех пор газета стала неотъемлемой частью нашего быта.

Из газеты мы узнали, что война подходит к концу, идут переговоры о мире с Японией, что в России началось народное движение с требованием реформ и конституции. Что такое конституция, бабушка нам разъяснила, и мы с волнением следили за газетными сообщениями о событиях в Киеве и по всей стране. Всюду шли собрания студентов и рабочих с требованием реформ. В Киеве в начале сентября начались сходки студентов в Университете и в Политехническом институте. В конце сентября студенческие сходки переросли в столкновения с полицией и в беспорядки на улицах. В начале октября остановилось движение на железных дорогах и начались забастовки на заводах. 14 октября 1905 года в Киеве перестали выходить газеты и остановились трамваи. Постепенно прекратились работы на всех предприятиях и занятия в школах. Стали закрываться магазины.

Мы сидели дома, жадно ожидая известий, которые приносила прислуга и более храбрые соседи. Бабушка не выходила сама и боялась выпустить нас на улицу. В городе была слышна стрельба. Соседи приносили сообщения о стычках на улицах, о разгроме лавок и панике жителей.

В квартирах срочно запасали воду и продовольствие, какое только можно было достать. Но 17 октября магазины вдруг открылись и пошли трамваи, а на следующий день, 18 октября, в утренних листках телеграмм, выпускаемых Киевскими газетами, был напечатан царский манифест о даровании населению «основ гражданских свобод».

Бабушка, спустившаяся к Галицкому базару, принесла известие, что в городе идут манифестации, переходящие в драки между сторонниками Манифеста и «защитниками царя». Вечером у киевской городской Думы на Крещатике войска стреляли в толпу, а на Подоле, на Галицком базаре и на Лукьяновке начался еврейский погром, который постепенно охватил весь город.

Погромы продолжались несколько дней -до 21 октября. По словам бабушки, войска и полиция легко могли прекратить их, но не делали ничего. Они равнодушно смотрели, как погромщики, босяки и оборванцы громили еврейские квартиры и лавки, выбрасывали на улицу мебель, имущество, товары, уничтожая и портя менее ценные и раскрадывая более дорогие вещи. Полиция, особенно на Подоле, не только спокойно смотрела на погром и убийство евреев, но даже призывала погромщиков «бить жидов». Войска и казаки сохраняли нейтралитет, отвечая на мольбы евреев о защите, что «им это не приказано». Войска защищали и охраняли не избиваемых, а громил, деливших между собой имущество евреев.

Из окон нашей квартиры мы хорошо видели, как начался и шел погром на Галицком базаре. Базар в просторечьи назывался Еврейским из-за множества лавчонок и магазинов, принадлежавших евреям. Это был район еврейской бедноты. Магазины, выходившие на тротуары, которые окружали полукольцом Базарную площадь со стороны Бульварно-Кудрявской улицы, Бибиковского бульвара, Мариинско-Благовещенской и Жилянской улиц, были маленькими лавчонками, где редко можно было найти больше одного приказчика. На самой базарной площади был «толчок»:

здесь стояли палатки с навесами и открытые столы, где продавались рвань и барахло и всякая всячина, от гвоздей и замков и до пирожков с требухой. Это было небольшое богатство. Мы видели, как погромщики тащили одежду, материю, обувь, галантерею, ругаясь и вырывая добычу друг у друга. Толстенная баба с медным лицом, в очипке (чепец), тащила, задыхаясь, детскую кровать и модную широкополую шляпу с букетом цветов или перьев. Ободранный босяк, в новеньком черном сюртуке, деловито тащил несколько коробок с ботинками. Другой оборванец с лохматой бородой нес коробку с сорочками и стенные часы. Какие-то люди в поддевках (мелкие торговцы, приказчики или дворники?) торопливо разбирали выкинутые из разбитых лавок на площадь и на тротуары товары. Полиция участвовала в грабеже, забирая наиболее заманчивые «трофеи». Погромщики врывались в дома и вытаскивали оттуда не только имущество, но и избитых, окровавленных людей, от которых требовали прочесть молитву или показать царский портрет. В квартирах оставались трупы убитых.

Наш дом был осажден толпой, но дворники заперли ворота, а живший в одной из квартир священник поклялся на кресте, что «жидов и бунтовщиков против царя в этом доме нет». Перепуганная бабушка с трудом оттаскивала нас от окон. Мы сами были в ужасе от того, что видели, но не могли оторваться от окна.

Погром продолжался беспрепятственно 19 и 20 октября. Позже из газет, когда они начали выходить, мы узнали, что особенно пострадали Крещатик и Подол, где были наиболее богатые магазины. Крещатик был буквально завален выброшенными из магазинов товарами. На Подоле были сожжены ряды еврейских деревянных лавок. В Липках (на Печерске), в наиболее богатой и аристократической части Киева, были разгромлены особняки еврейских богачей — барона Гинзбурга, братьев Бродских и других.

Только к вечеру 20 октября войскам был отдан приказ принять решительные меры и прекратить погром. Мы видели из нашей квартиры, как войска на Галицком базаре стреляли в толпу громил, которая разбежалась, оставив за собой несколько убитых и раненых.

От нашей прислуги и молодежи из соседних квартир мы узнали, что по городу ходят страшные слухи, будто «тысячи жидов» собрались в нескольких верстах от Киева и хотят вырезать всех жителей Киева, что Голосеевский монастырь горит и все его монахи перерезаны, что пороховые склады под Киевом взорваны. В полицейские участки прибегали в панике полуодетые мужчины, женщины, дети и просили защитить их от мести евреев. Они кричали, что евреи уже начали резню христиан и тому подобное. Все эти слухи распускались, конечно с провокационными целями.

Погром, свидетелями которого мы оказались, произвел на нас гнетущее впечатление, оставил чувство отвращения, ужаса и вместе с тем злобы на собственное бессилие. Всю жизнь я не могу забыть этих кровавых сцен, этой трагедии ни в чем не повинного народа. Почти все еврейские лавки в Киеве были разгромлены и разграблены, много домов разбито и опустошено. Бродя по Киеву, можно было видеть дома без окон и дверей — остались только стены, полы и потолки. На улицах валялись остатки мебели, разбитой утвари и посуды. Прилегающие к Галицкому базару и Подольскому рынку улицы, сады и бульвары были усеяны пухом из перин и подушек. Сколько людей было убито и ранено — об этом газеты не писали.

Это было мое первое знакомство с «еврейским вопросом» в «истинно-русском» и «истинно-украинском» стиле. Бабушка, умная и добрая старушка, небогатая русская дворянка, была так потрясена сценами погрома, что всю зиму чувствовала себя плохо, болела и скоропостижно скончалась весной 1906 года от кровоизлияния в мозг. Мама, приехавшая из Конотопа, похоронила ее на Лукьяновском кладбище.

Со смертью бабушки в нашей жизни началась новая глава. Бабушка завещала маме несколько тысяч рублей на наше образование. С этих пор мы с братом жили в Киеве на пансионе в семьях вдов офицеров (капитанов и штабс-капитанов), погибших в русско-японской войне. В Конотоп мы приезжали на летние каникулы, на Рождественские и Пасхальные праздники.

Наш отчим, имевший двух сыновей от первого брака, был добрый, справедливый и честный человек. Он любил нас, как родных детей, и мы звали его отцом. У них с мамой появились от второго брака ещё два сына, моложе нас на 7 и на 12 лет. Всего в нашей семье оказалось 6 мальчиков. Отец работал в Конотопской земской управе, мама занималась хозяйством и воспитывала детей. Семья была большой и дружной. Даже когда мы все выросли и разлетелись за тысячи верст от родного гнезда, каждый из нас поддерживал связь с отцом и матерью. Мы старались хоть раз в два-три года посетить родной дом. Родители наши умерли глубокими стариками вскоре после Второй мировой войны.


Гимназические годы

В Киевской первой гимназии, переименованной в 1911 году, в день своего столетия, в Императорскую Александровскую гимназию, я учился 9 лет — с сентября 1905 года по июль 1914 года.

Не буду подробно говорить о Киевской первой гимназии. Ее жизнь и нравы, ее порядки и традиции, ее учителя и ученики описаны достаточно красочно двумя другими ее учениками, имена которых хорошо известны как русскому, так и зарубежному читателям, — Михаилом Булгаковым и Константином Паустовским.

Я много читал о гимназиях царского времени, в том числе «Гимназисты» Гарина-Михайловского, «Гимназисты» С. Яблоновского, знал гимназический быт царской России по рассказам Чехова, Куприна, Бунина, но должен заметить, вслед за Паустовским и Булгаковым, что Киевская первая гимназия выгодно отличалась от звериных питомников с полицейско-казарменным бытом, которые изображены Гариным-Михайловским и Яблоновским. Киевская первая гимназия была консервативной, но не реакционной.

Во главе нашей гимназии, как и других казенных гимназий, стояли, как правило, монархисты (директор, инспектор), часть учителей тоже была монархически настроена. Но образование и, главное, воспитание в нашей гимназии, при соблюдении монархической внешности и форм, было либерально-оппозиционным, прогрессивным и свободомыслящим. Нас старались воспитать людьми. Уважение к человеческому достоинству выражалось даже в том, что к гимназистам приготовительного класса обращались на «вы», «ты» говорилось лишь в порядке близкого знакомства и дружеского расположения. Официальное обращение к нам было — «господа гимназисты».

Гимназия, которая воспитала столь свободомыслящих писателей и деятелей культуры и театра, как М. Булгаков, К. Паустовский, А. Ромашов, В.П. Кожич (режиссер ленинградского театра драмы имени А.С. Пушкина — бывшей Александринки), Саша Амханицкий, арестовавший в 1917 году редактора газеты «Киевлянин» В.В. Шульгина, и другие, не могла быть и не была реакционной. Нужно упомянуть, что выпуски Гимназии периода 1910-1917 годов почта целиком сгорели в пламени Первой мировой и гражданской войн. Из моего класса выпуска 1914 года, в котором было 32-33 ученика (второе отделение), к началу Второй мировой войны осталось в живых лишь четыре человека.

Состав учеников представлял пеструю картину: дети местных дворян, помещиков и чиновников, занимавших довольно крупные, но не самые высокие посты в киевской администрации и суде; дета разночинцев — большей частью адвокатов, врачей, учителей и др.

Первые отделения каждого класса гимназии были более аристократичными и сановными, во вторых отделениях было сравнительно больше разночинцев. Ежегодные бои между первыми и вторыми отделениями я наблюдал не раз, но по причине щуплости и хилости к ним не допускался.

По своему национальному составу учащиеся нашей гимназии были, в основном, русскими. Преподавание велось на русском языке. Попытки некоторых учеников говорить в гимназии на украинском языке быстро пресекались гимназическим начальством. Украинский язык был объявлен языком простонародья, а не интеллигенции.

Общее число учащихся в гимназии составляло, в среднем, около 700 человек. Число гимназистов-евреев не превышало 20 человек (трехпроцентная норма). В нашем классе из 35 гимназистов было пять поляков-католиков и три еврея.

И здесь я не могу не отметить одну парадоксальную особенность. Гимназия была консервативной, руководили ею завзятые монархисты-националисты во главе с директором Терещенко. Но травли евреев-гимназистов со стороны основной массы учащихся не было. И не потому, что все дворянские и сановные сынки хорошо относились к евреям — своим сотоварищам по классу, а потому, что Терещенко не допускал и пресекал самыми решительными мерами попытки такой травли. Монархист до мозга костей, он добился в 1911 году запрещения принимать евреев в Первую Киевскую гимназию. Но тех евреев, которых он принял в гимназию до 1911 года, он в обиду не давал. Они пользовались правами наравне с остальными. Я хорошо помню, что все три еврея из нашего класса в течение девяти лет учения в нашей гимназии не подвергались травле, по крайней мере открытой, ни со стороны преподавателей-монархистов, ни со стороны гимназистов. И Саша Амханицкий, и Саша Рабинерсон (он защитил почти одновременно со мной, в декабре 1940 года, в Ленинграде докторскую диссертацию по химии, а в 1941 году умер от голода во время блокады Ленинграда), и Коля Жолквер могли жить и учиться более или менее спокойно под державным крылом директора гимназии Терещенко. Попытка «дворянского сына» Столицы в октябре 1913 года, во время процесса Бейлиса, оскорбить Сашу Амханицкого закончилась, как будет показано дальше, удалением Столицы из гимназии. Его выходка была чрезвычайным происшествием, не отвечающим духу и традициям нашей гимназии.

Я был свидетелем и участником почти всех событий в жизни гимназии этих лет и знал почти всех учителей. Вместе с другими «кишатами» (приготовишками) мы с братом были захвачены в плен старшеклассниками и выпущены как живые снаряды-торпеды на толстого физика для того, чтобы он застрял в узкой входной двери. Я видел отца Симеона Трегубова, выскочившего в растерзанном виде из старшего класса, где на него напустили крысу, и слышал об его уходе из гимназии после того, как в том же классе гимназисты заставили его почтить вставанием память отлученного от церкви «еретика» Льва Николаевича Толстого. Я спасался с уроков математики и физики в класс ксендза Оленского. Я видел, как швейцар Василий тискал в вестибюле сербского короля Петра I, посетившего нашу гимназию: швейцар напяливал на короля полуспущенную шинель вместо того, чтобы снять ее. Наконец, мне и брату пришлось быть жертвами повторного «психологического опыта», проделанного впервые над латинистом Суббочем, когда весь класс встретил его, стоя на головах, а затем бессовестно убеждал Суббоча, что это ему только показалось и привиделось. В нашем классе решили повторить подобный «опыт» и в добавление подвесили меня и брата, как самых маленьких, за пояса на кусках двух рельсовых балок, торчащих из стены. Мы висели, как жуки на булавках, грациозно плавая в воздухе. Этот «опыт» обошелся мне и брату в три часа без обеда для каждого.

Учение в гимназии не очень увлекало нас. В первом и втором классах мы с братом фактически ничего не делали. В третьем классе началась латынь, и Суббоч заставил работать всех. Но совершенно захватывающими явились уроки нового учителя истории И.М. Щербакова, прозванного «Милочкой» за то, что он к каждому гимназисту обращался с этим эпитетом. «А вы опять, милочка, Александра Дюма начитались», — не раз упрекал меня Щербаков, хотя именно он сам рекомендовал нам читать исторические романы и в первую очередь Вальтера Скотта и Александра Дюма. История раскрылась предо мной с самой красочной и эмоциональной стороны. И каких только исторических романов я не перечитал с третьего по восьмой классы гимназии:

Вальтера Скотта, Дюма, Сенкевича, Крашевского, Солиаса, Волконского и многих других. Постепенно исторические романы получили более солидную основу в виде трехтомника исторических хроник крестовых походов, изданных профессором М.М. Стасюлевичем, «Книги для чтения по истории Средних Веков» под редакцией профессора П.Г. Виноградова, «Книги для чтения по истории Нового Времени», университетских курсов лекций профессора Н.М. Петрова и П.Я. Ардашева по всемирной истории, семитомника Н.И. Кареева по новой истории и так далее.

Начало серьезному чтению по русской истории было положено курсами лекций В.О. Ключевского и Ф.С. Платонова, работами С.М. Соловьева и К.Д. Валишевского и другими.

Так детское увлечение постепенно переросло в серьезные занятия, и когда я в 1914 году поступил в Киевский университет, то оказалось, что значительную часть обязательных для студентов курсов и монографий я успел прочесть ещё в гимназии.

История стала моей страстью, моим призванием и в будущем — моей профессией. Любопытно отметить, что в нашей гимназии никто из многочисленных учеников Щербакова, кроме меня, историком не стал. Возможно, что у меня сказались наследственные гены любви к истории и литературе, характерные для многих моих предков, писавших исторические книги и любивших литературу. Не помню, чтобы я хоть раз в своей жизни сожалел о своих занятиях историей.

В 1905-1906 годах у меня началось увлечение Наполеоновской легендой, которое продолжалось очень долго. Я прочел о Наполеоне I все, что имелось на русском языке и в гимназической библиотеке, и у друзей, и в библиотеке книжного магазина братьев Идзиковских на Крещатике, абонентами которой мы стали с 4 класса. Там же я регулярно читал петербургские и московские газеты и журналы, а «Киевскую мысль» читали у своих квартирохозяек.

В Наполеоновской легенде меня по молодости и незрелости привлекала наиболее зрительная и приключенческая часть — войны, походы, сражения. С детства у нас с братом накопилось немало коробок с оловянными солдатиками. Постепенно, по мере нашего роста, детские игры в солдатики стали превращаться в разбор крупнейших сражений Наполеона I.

Помню, как поражен был наш учитель литературы Лаврентий Федорович Батуев, когда, придя к нам в дом, чтобы справиться о нашем поведении, он увидел обеденный стол, заставленный оловянными солдатиками и разного рода укреплениями. «И это ученики седьмого класса! — в горестном изумлении воскликнул он. — И вам не стыдно заниматься такими детскими играми?» Я объяснил, что разыгрывается сражение при Аустерлице, показал карту и план сражения, объяснил ход военных операций на нашем столе. Батуев пробыл у нас полтора часа и ни словом не заикнулся потом в классе (его острого языка мы все боялись) о нашей игре в солдатики.

Чтение — усиленное, хотя и беспорядочное — дало мне и брату много. Хорошими учениками мы никогда не считались (мы числились во втором десятке), но в начитанности и в развитости превосходили лучших учеников — кандидатов в медалисты, за исключением Саши Амханицкого. Сашин кругозор был гораздо шире нашего, но он уступал нам в начитанности по истории.

Для многих гимназических учителей мы были настоящим наказаньем Божьим из-за бесконечных шалостей. Созревание ума не сопровождалось созреванием характера, и мы до восьмого класса продолжали быть Томами Сойерами. Несколько раз в неделю мы аккуратно оставлялись без обеда на один-два часа после окончания уроков за наши детские шалости. Друзья подшучивали: «Кто дежурит сегодня без обеда, Николай или Юрий, или оба вместе?»

После погрома 1905 года жизнь в Киеве постепенно вошла в обычную колею, но над евреями Киева страх перед погромом висел, как грозовая туча. Еврейское население было терроризировано погромом — первым в Киеве за сто лет. Богатые люди оправились от погрома и восстановили свои потери сравнительно быстро, но беднота была окончательно разорена. И хотя после 1905 года погромы в Киеве не повторялись, были погромы в Одессе, Орше и других городах, а в самом Киеве обстановка продолжала оставаться напряженной. Поэтому в 1906-1910 годах усилилась эмиграция киевских евреев.

Полная безнаказанность погромщиков развязала самые низменные инстинкты среди люмпен-пролетариата и преступного мира Киева. Хищники попробовали вкус крови и были готовы повторить погром при любом удобном случае. Погром 1905 года дал возможность мелким лавочникам Киева разорить еврейских конкурентов. Другим важным следствием его явилось временное, на короткий срок, обогащение погромщиков из преступного мира — неграмотных и невежественных босяков, оборванцев, воров и грабителей. Они не только приобрели вкус к массовым насилиям, но и осознали возможность легкой и безнаказанной наживы. Масса имущества перекочевала от законных владельцев в руки грабителей. Еврейским добром попользовались многие.

На процессе Бейлиса в октябре 1913 года выяснилось, что дни погрома были «золотыми днями» для неофициальной героини процесса Веры Чеберяк и шайки преступников, периодически собиравшихся в ее квартире, будущих убийц Андрея Ющинского: Сингаевского (брат Веры Чеберяк), Бориса Рудзинского (жених сестры Веры Чеберяк), Ивана Латышева и других. На одном из своих сборищ, незадолго до убийства Ющинского, члены шайки вспоминали время погромов 1905 года. У Чеберяк тогда был целый склад награбленных вещей. Она продавала по дешевке шелк, серебро и прочие вещи. У нее было такое громадное количество награбленных вещей, что она кусками шелковых отрезов топила печь. Как-то раз она даже спекла пироги на таких «дровах». Это произошло потому, что в Киев в 1907 году приехала сенатская ревизия, которая занялась розысками награбленных вещей.

Но «шелковый» период длился недолго, легкие деньги были пропиты и проедены. Настали более скудные дни, и пришлось вернуться к кражам и грабежам. Но эти опасные и рискованные операции давали по сравнению с погромом немного. Поэтому киевский преступный мир и городское отребье мечтали о новых погромах, как о самом легком и безопасном способе поправить свои дела. Этими настроениями умело пользовались и разжигали их идейные вдохновители погромов — черносотенные организации «Союз русского народа» и «Двуглавый орел», поощряемые правительством и верховной властью.

Жизнь нашей гимназии и наши личные судьбы переплелись с общественно-политическими событиями предвоенных лет. Гимназия была микромиром, в котором как в капле воды отражалась борьба монархистов-черносотенцев с либерально-демократическими кругами «за» и «против» конституции, за воплощение ее в жизнь. Эта борьба проявилась особенно остро в событиях смутных лет 1911-1913 годов — в деле Бейлиса и убийстве Столыпина, всколыхнувших всю Россию.

Для нашей гимназии своеобразной прелюдией к этим событиям явилось, как ни странно это звучит, празднование двухсотлетия Полтавской битвы.

27 июня 1909 года в Полтаве состоялись большие торжества в присутствии царя и его семьи. Николай II наградил потомков героев Полтавской битвы и украинских деятелей этих лет: князя Кочубея, графа Шереметьева и Павла Скоропадского, предок которого был избран гетманом в 1709 году, после перехода Мазепы на сторону Карла XII. Павел Скоропадский стал гетманом Украины во время оккупации ее германскими войсками в 1918 году.

В моей голове в эти дни настойчиво всплывали пушкинские строки:


Гремит анафема в соборах;

Мазепы лик терзает кат…

Король и гетман мчатся оба.


Возвращаясь из Полтавы, царь с семьей проехал 28-го июня через Киев. Вдоль царского маршрута на улицах были выстроены ученики гимназий, реальных и коммерческих училищ. Они составляли передний, самый близкий к середине улицы и к проезжавшим экипажам царской семьи ряд. За ними стояла вторая шеренга из войск, за войсками — третья шеренга из «вольной» публики вперемежку с полицией и охранниками. Из студентов к участию во встрече царя были допущены лишь наиболее известные монархисты из «Двуглавого орла» и «Союза русского народа». Власти боялись покушения на царя.

Стоя на Большой Владимирской улице, у Педагогического музея, мы видели, как ехала в колясках царская семья, и дружно кричали: «Ура!» Царевны кивали головой, а великовозрастные гимназисты ахали и хватались за сердце: «Ах, она взглянула на меня!» Впервые я увидел царя, и притом сравнительно близко, но разглядеть его как следует я не успел, так как царский кортеж двигался очень быстро.

Царский визит в Киев сыграл известную роль и в жизни нашей гимназии. Вскоре после посещения Киева царем распространились слухи, что он посетит нашу гимназию в 1911 году, когда будет праздноваться столетие со дня ее основания, и что наша гимназия будет преобразована в лицей, в который будут принимать только дворян. В 1911 году этот слух частично стал действительностью.

В 1911 году мы были уже старшеклассниками и в июне должны были перейти в шестой класс. К этому времени мы с братом совершенно свободно разбирались в петербургских, московских и киевских газетах, отлично знали, какие из них правые, а какие — либеральные. Мы очень любили «Киевскую мысль» за язвительные фельетоны Александра Яблоновского и не уважали националистическую правую газету «Киевлянин». Уменье разбираться в прессе очень помогло нам понять подоплеку «Дела Бейлиса».

1911 год начался в напряженной обстановке. В конце 1910 года в газетах появились сообщения, что на ближайшей сессии Третьей Государственной Думы будет поставлен на обсуждение проект закона об отмене ограничений для евреев и, прежде всего, об отмене «черты оседлости». Впервые Государственная Дума собралась заняться этим вопросом. Архиправые монархисты — Совет объединенного дворянства, самая влиятельная политическая организация в царской России, тесно связанная с «Союзом русского народа» и с черносотенными газетами «Русское знамя» и «Земщина», решила во что бы то ни стало сорвать принятие «еврейского закона» и защитить «истинно русских людей» от евреев.

9 февраля 1911 года в Государственной Думе началось обсуждение закона об отмене ограничений для евреев, и в тот же день в Петербурге открылся очередной седьмой съезд объединенного дворянства.

Курский помещик, дворянин Н.Е. Марков 2-й, самый правый депутат Государственной Думы, упрекавший Александра II в «преждевременном» и «ненужном» освобождении крестьян от крепостной зависимости, открыл поход против евреев в своих речах в Думе и на съезде объединенного дворянства.

«Вы уже знакомы, — заявил Н.Е. Марков 9 февраля в Государственной Думе, — с моей точкой зрения на иудейскую расу, как на расу человеконенавистническую, расу преступную… иудеи подвергались ограничениям не в силу каких-либо дурных свойств остальных народов и, в том числе, русского народа, они подвергались всяческим стеснениям и ограничениям в силу того, что все государства мира, все народы мира защищались от натиска на них преступной иудейской расы, на их благосостояние, на самую душу этих народов… иудейская сила — сила чрезвычайная, сила почти нечеловеческая. Это сила, с которой отдельные люди не в состоянии бороться. С этой ужасной силой, которой я необычайно боюсь, с этой адской силой бороться под силу только государству… необходимо запретить администраторам в каких бы то ни было случаях допускать евреев жить вне черты еврейской оседлости».

"С евреями в России надо покончить, — потребовал Марков два дня спустя на дворянском съезде… — Евреев надо загнать в черту оседлости — это первый акт, а когда это будет выполнено, приступить ко второму — к изгнанию евреев вовсе из России… вот тот минимум требований, который дворянство должно предложить вниманию правительства…

Мы боремся, — говорил Марков, — и все государства мира борются с социализмом, а социализм — это не что иное, как порождение зловредного иудея Маркса… нас ждет вторая революция… уже слышны новые раскаты грома. Высшие учебные заведения — это первый авангард, затем пойдут рабочие, затем, может быть, крестьяне".

В «Земщине» (от 13 февраля 1911 года, № 559) Марков утверждал, что постановка в Государственной Думе вопроса о еврейском равноправии в тот момент, когда в Петербурге собралось большинство представителей дворянства, является «наглым вызовом русскому дворянству на последнюю борьбу».

К открытию дворянского съезда была переведена на русский язык старая антисемитская брошюра католического ксендза Пранайтиса, впервые изданная на латинском языке в 1891 году и доказывавшая наличие у евреев ритуальных убийств". На эту брошюру Пранайтиса ссылались Марков и Шмаков в своих выступлениях на дворянском съезде, обвиняя евреев в совершении ритуальных убийств. Брошюра Пранайтиса была роздана всем членам съезда, который в особом постановлении выразил благодарность отцу Пранайтису за «полезные и опытные указания».

Грозные речи Маркова и других вождей черносотенной реакции учащаяся молодежь в 1911 году не приняла всерьез. К Маркову, Дубровину, Пуришкевичу и прочим зубрам российского дворянства и черной сотни огромное большинство молодежи в те годы относились как к паяцам, кувыркающимся на политической арене. Архиправые газеты «Русское знамя», «Земщина» и тому подобные считались сборниками полупристойных анекдотов и выражений, своего рода позорищем и посмешищем, лакомой пищей для сатирических журналов. «Еврейская опасность» не считалась в кругах большинства молодежи и, в частности, в нашей среде, опасностью. Монархистов у нас в классе и вообще в нашей гимназии было не так много, и антисемитским речам Маркова и ему подобным мало кто верил.

Но 11 февраля 1911 года Совет министров постановил ввести процентную норму для евреев, сдающих экстернами экзамены в профессиональных школах. 10 марта Николай II утвердил это решение. Этот указ взволновал наших гимназистов-евреев. Они-то и разъяснили нам, что экстернов-неевреев в профессиональных школах не бывает и что введение процентной нормы для экстернов-евреев фактически запрещает евреям сдавать экзамены в качестве экстернов в эти школы вообще.

В марте 1911 года Столыпин, минуя Государственную Думу, провел в чрезвычайном порядке закон о введении земских учреждений в Западном крае («на Киевщине»). Статья 6 закона не допускала участия евреев в выборах в земские учреждения. Евреи не могли быть избраны в члены земских учреждений. 14 марта закон был опубликован в газетах, и «Русское знамя» немедленно разъяснило, что этот закон принят в защиту населения Западного края от евреев.

В этой обстановке 21 и 22 марта в киевских газетах появились первые сообщения о том, что в одной из пещер в Лукьяновских оврагах обнаружен труп мальчика двенадцати-тринадцати лет, исколотого какими-то колющими орудиями, с несколькими десятками ран на теле. Вскоре было установлено, что это труп ученика Софийской духовной школы Андрея Ющинского.

В конце марта — начале апреля правые газеты начали писать о том, что убийство Ющинского носит ритуальный характер: евреи убили христианского мальчика, чтобы выточить из него кровь для мацы, что отрока Андрюшу нужно причислить к лику святых, как «умученного жидами».

24 марта Ющинского похоронили на Лукьяновском кладбище. В середине апреля в Киеве распространились слухи о том, что готовится погром, а 17 апреля киевская организация «Союз русского народа» устроила у могилы Ющинского демонстрацию-панихиду и водрузила намогильный крест с надписью: "Отроку Андрею Ющинскому от тяжких мук погибшему в ночь с 12 на 13 марта 1911 года. Киевский «Союз русского народа». На панихиде члены «Союза» и «Двуглавого орла» раздавали присутствующим гектографированные прокламации с призывом «бить жидов». В распространении прокламаций приняла энергичное участие и Вера Чеберяк. Она принесла несколько прокламаций домой и раздавала их соседям.

В конце апреля приехала моя мама, чтобы повидаться с нами и заказать панихиду на могиле бабушки по случаю пятилетия со дня ее кончины. После панихиды мы повели маму на другой конец Лукьяновского кладбища к могиле Ющинского. На могиле, среди венков я нашел прокламацию: «Православные христиане! Мальчик Андрей Ющинский замучен жидами. Поэтому бейте жидов! Не прощайте кровь православного мальчика!» Тяжелое чувство охватило нас, когда мы возвращались с кладбища. Пред моими глазами предстали жертвы октябрьского погрома 1905 года.

29 апреля монархические газеты опубликовали текст запроса правительству, подписанного всеми вождями правых — Пуришкевичем, Марковым, Замысловским и другими (всего 37 подписей): что намерено сделать министерство внутренних дел и министерство юстиции «для полного прекращения секты иудеев, употребляющей для некоторых религиозных обрядов христианскую кровь, и для обнаружения тех членов этой секты, которыми и убит малолетний Ющинский»?

4-9 мая в «Земщине» появилась серия статей депутата Государственной Думы Замысловского о ритуальных убийствах у евреев. Ритуальные убийства? У нас, в Киеве? Было от чего взволноваться киевской молодежи!

Оглядываясь сейчас назад и вспоминая прошлое, я могу сказать, что в нашем классе и вообще по всей гимназии мало кто верил в правдивость этих статей. Но все же бесконечные сообщения правых газет со все новыми и новыми подробностями об убийстве Ющинского вызвали в кругах киевской молодежи известную сенсацию. Подумать только, ритуальное убийство! Как это может быть в XX веке, когда Блерио уже перелетел через Ла-Манш, а вскоре в самом Киеве, на ипподроме, будет показан полет на настоящем аэроплане? Тогда, и в апреле и мае 1911 года, все эти газетные сообщения о ритуальном убийстве Андрюши Ющинского были для нас лишь полемикой правых и левых газет, борьбой монархистов и националистов с оппозиционной либеральной и демократической интеллигенцией.

А самой учащейся молодежи было не до того. В апреле мы готовились к переходным экзаменам в следующий класс, в мае сдавали экзамены, и это для нас было важнее всего. В июне занятия прекратились и все разъехались на летние каникулы.

Однако в июне и июле произошли первые достаточно серьезные события: 9 июня была арестована Вера Чеберяк, 13 июня она была освобождена, а 22 июня была арестована вторично. Но в тот же день, 22 июня, был арестован Мендель Бейлис, приказчик кирпичного завода Зайцева. 3 августа ему было предъявлено обвинение в убийстве Андрюши Ющинского. 7 августа Вера Чеберяк была вторично, и на этот раз окончательно, выпущена из тюрьмы.

Все это красноречиво свидетельствовало о том, что власти в угоду реакционному дворянству решили объявить убийство Ющинского ритуальным убийством, приписать его Бейлису и создать громкий процесс против всего еврейства вообще.

Перед летними каникулами нам в гимназии сообщили, что в сентябре 1911 года царь снова приедет в Киев для того, чтобы присутствовать на открытии памятника Александру II по случаю пятидесятилетия освобождения крестьян от крепостной зависимости. Мы надеялись, что Николай II, возможно, посетит нашу гимназию по случаю столетия со дня ее основания.

Мы вернулись в Киев к началу учебного года, в конце августа. В городе все были заняты приездом царя. В гимназии готовились к посещению царя. Слухи о преобразовании гимназии в дворянский лицей, куда будет закрыт доступ разночинцам и евреям, широко циркулировали по Киеву, и дворянские отпрыски ходили с гордо поднятой головой.

1 сентября около 7-ми часов вечера я вышел прогуляться. Город был празднично разукрашен транспарантами и флагами. Я поднялся вверх по Тарасовской улице (на которой я тогда жил) и вышел не спеша к университету, а оттуда по Большой Владимирской к Оперному театру. Начинало темнеть и постепенно стали зажигаться фонари; теплая киевская осень звала прогуляться подольше. Оперный театр был окружен нарядами солдат и полиции. В опере шел торжественный спектакль в присутствии царской семьи, и вдруг, когда я был почти у самого театра, я услышал револьверные выстрелы, раздавшиеся в театре. Мгновенная тишина, затем крик, а за ним русский национальный гимн «Боже, царя храни». В здании театра захлопали двери, на улицу выбежали люди, пронзительно зазвучали свистки городовых, откуда-то появилась карета Скорой помощи. У театра собиралась толпа. Как мне ни хотелось узнать, что же произошло, я поспешил домой, ибо гимназистам без специального разрешения было запрещено появляться на улицах после восьми часов вечера.

Нетрудно было понять, что в театре произошло покушение: в кого-то стреляли, но в кого? Услышав гимн, я понял, что царь жив.

На следующий день я узнал из газет, что стреляли в председателя Совета министров Петра Аркадьевича Столыпина и что он тяжело ранен. Газеты сообщали подробности покушения: вчера в театре в антракте к Столыпину подошел молодой человек во фраке и выпустил в него в упор две пули из револьвера. Убийцей оказался бывший ученик нашей гимназии, сын крупного киевского домовладельца Дмитрий Григорьевич Богров.

Вскоре распространились слухи, что Богров получил пропуск в театр от самого начальника Киевского охранного отделения полковника Кулябко, то есть он был надежным человеком в глазах полиции, а ещё точнее — агентом-провокатором, выдавшим полиции несколько революционеров, и что убийство Столыпина он задумал и совершил, чтобы оправдаться в глазах анархистов-революционеров, в чьей организации он состоял. До сих пор точных доказательств этого нет. Но как бы там ни было, Богров на глазах царя застрелил Столыпина, скончавшегося от ран 5 сентября. 7 сентября Богров был повешен и перед казнью, опять-таки согласно слухам этих дней, цинично заявил: «Мне все равно, съем ли я ещё в своей жизни две тысячи котлет или не съем».

Выстрелы Богрова разбили вдребезги тщеславные надежды директора гимназии о преобразовании ее в дворянский лицей. Что же это за гимназия, которая претендует на такую честь, а воспитывает таких террористов, как Богров!.. Но все же царь посетил нашу гимназию через два дня после покушения. Я стоял в первой шеренге малорослых гимназистов на лестнице в вестибюле и смог на этот раз хорошо разглядеть царя. Царь был сумрачен и неуверенно оглядывался по сторонам. Наш толстый запыхавшийся директор грузно опустился на колени и поцеловал руку своего государя. Однако столетний юбилей нашей гимназии был безнадежно испорчен. Гимназия получила название «Императорской Александровской», гимназистам на поясные пряжки и на гербы на фуражках вместо цифры I поставили букву А с короной над ней, прием евреев в гимназию отныне был прекращен, но дворянским лицеем наша гимназия не стала.

Киевские антисемиты пытались использовать выстрел Богрова для дальнейшей травли евреев. В городе стали говорить, что Богров «выкрещенный еврей» и что «жиды погубили верного слугу царя». 4 сентября члены Киевского «Союза русского народа» вышли на улицу с портретами царя и царицы и с пением гимна и патриотических песен направились на Софийскую площадь к памятнику Богдану Хмельницкому. Над Киевом нависла угроза нового еврейского погрома. Евреи покидали город, в страхе заперлись в своих квартирах. Но погрома на этот раз не произошло. Уже после революции 1917 года стало известно, что полковник Кулябко 6 сентября телеграфировал Департаменту полиции в Петербург: «В связи с убийством Ющинского и покушением на жизнь премьер-министра статс-секретаря Столыпина с 6 сентября в Киеве ожидается еврейский погром».

Однако в Петербурге, повидимому, решили, что такие события в Киеве чуть ли не в дни посещения города царем могут породить опасные мысли, будто погром разрешен царем. А 8 сентября «Русское знамя» писало:

«Убитый премьер был единственным ни за какие деньги не соглашавшимся прикрыть дело Ющинского. Расследование дела Ющинского наносит убийственный удар всемирному жиду… Одно раскрытие дела Ющинского для мирового жида-убийцы, жида-фанатика, жида-кровопийцы — опаснее и гибельнее двадцати киевских погромов».

После отъезда царя внимание киевлян было в гораздо большей степени, чем раньше, сосредоточено на деле Бейлиса. Стало ясно, что правительство собирается организовать большой процесс с целью доказать существование у евреев ритуальных убийств. В этом процессе Менделю Бейлису отводилась отнюдь не главная роль, хотя «Черная сотня» избрала его своей мишенью. На скамью подсудимых правительство намеревалось посадить весь еврейский народ!

10 октября квартира Бейлиса, находившаяся под одной крышей с конюшней кирпичного завода Зайцева, была подожжена и сгорела. К счастью, никто не пострадал, семья Бейлиса отделалась только испугом.

7 ноября правые внесли в Государственную Думу второй запрос об убийстве Ющинского. Объясняя Думе срочность запроса, депутат Замысловский угрожал организацией погрома: «Русское простонародье Западного края, — заявил он, — глубоко уверено, что Ющинский замучен жидами, мое глубокое убеждение такое же… русское простонародье в конце концов может извериться во всем и может сказать, что единственное средство против засилья евреев — народная с ними расправа».

23 ноября Марков уверял Государственную Думу:

«Пятнадцать губерний, пятнадцать русских губерний находятся на прокормлении жидовского племени; теперь злоумышляют и остальную Россию отдать в рабство иудейского кагала… и это, господа, терпится русской властью, русской администрацией, русской полицией. Вы, левые, конечно, проданы, каждый из вас — какому-нибудь жиду, хотя и не за дорогую цену».

В конце 1911 года правительство приступило к подготовке процесса Бейлиса всерьез. Шел подбор свидетелей и экспертов, готовых показать на суде все, что суд потребует.

С другой стороны, либерально-демократическая общественность поднялась на защиту Бейлиса. Наиболее знаменитые адвокаты того времени — 0.0. Грузенберг, В.А. Маклаков, Н.М. Карабчевский, А.С. Зарудный (специалист по ритуальным обрядам) и Д.Н. Григорович-Барский (киевский адвокат, знаток киевских условий) — согласились выступить на суде защитниками Бейлиса.

30 января 1912 года Бейлису, находившемуся в тюрьме, была вручена копия обвинительного заключения, и впервые к нему был допущен защитник. Однако, процесс, назначенный к слушанию на 17 мая 1912 года, был перенесен на осень 1912 года, до окончания выборов в IV Государственную Думу по Киевской губернии.

А 30-31 мая 1912 года сотрудник «Киевской мысли» С.И. Бразуль-Бружковский опубликовал в этой газете статью, где на основе частного расследования, которое он проводил вместе с бывшим начальником сыскной полиции Киева Красовским, доказывалось, что убийство Ющинского было совершено членами воровской шайки в квартире Веры Чеберяк и при ее участии. Грабители боялись того, что Ющинский донесет на них в полицию, и поспешили избавиться от него.

Статья С.И. Бразуль-Бружковского прозвучала на всю Россию. Но она только подстрекнула правительство приложить все усилия для осуждения Бейлиса и «еврейского всемирного кагала».

Разоблачения Бразуль-Бружковского были настолько серьезны и обоснованы, что Киевская Судебная Палата была вынуждена 21 июня направить дело Бейлиса на доследование.

3 июля Вера Чеберяк и ее дружки подали прокурору Киевского окружного суда жалобу с просьбой привлечь к суду за клевету в печати сотрудника газеты «Киевская мысль» Бразуль-Бружковского и сотрудника газеты «Киевлянин» М. И. Трифонова, Киевская окружная прокуратура немедленно удовлетворила жалобу Чеберяк и привлекла указанных ею лиц к суду, отложив сам суд на неопределенное время. Авторы статей были оправданы после позорного провала процесса Бейлиса.

Доследование дела Бейлиса тянулось около года. С судом не спешили. В октябре 1912 года состоялись выборы в IV Государственную Думу, которые прошли в Киеве в обстановке разнузданной антисемитской агитации и призывов к погромам. Вспыхнувшая в это время Первая Балканская война против Турции вызвала широкую волну славянской солидарности и шовинизма и известное поправение в либеральных кругах. Патриотические статьи в защиту славян в Киевских газетах, в особенности в «Киевлянине», сбор пожертвований на подарки раненым и так далее — все это шло под идейным влиянием профессора славяноведения Киевского университета Т.С. Флоринского, ярого националиста и шовиниста. Его сын «Микочка» учился в нашем классе, в первом отделении. Студент Голубев, завсегдатай дома Флоринских, в газете своей организации «Двуглавый Орел» высказывал крайние шовинистические взгляды.

Победы Балканских союзников над Турцией вызвали всеобщее ликование. Монархисты торжествовали.

Эти события заслонили собой дело Бейлиса, и подготовка к процессу шла очень медленно. Только 24 мая 1913 года Киевская Судебная Палата утвердила окончательное, обвинительное заключение против Бейлиса. Начало процесса было назначено на 25 сентября 1913 года.

В конце августа 1913 года, после двух с половиной месяцев летних каникул, которые мы провели дома, в Конотопе, я вместе с братом вернулся в Киев. Мы уже перешли в восьмой класс и в следующем году должны были окончить гимназию — держать экзамены на аттестат зрелости.

Как всегда, осенний Киев был особенно красив. Золото каштанов, осыпающиеся листья, спокойствие теплых вечеров. Но в городе, как и в дни приезда царя в 1911 году, было неспокойно. Чувствовалось какое-то особое возбуждение, ожидание крупных событий. На улицах чаще, чем обычно, встречались городовые и усиленные казачьи патрули. Гостиницы были переполнены. Киев на время оказался в фокусе не только всероссийского, но всемирного интереса. «Весь мир смотрит на Киев». В этом были единодушны и власти, и правительственная черносотенная печать, и оппозиционные газеты. Все подчеркивали мировую значимость дела Бейлиса.

В Киев стекались люди самых различных положений и состояний: и наиболее видные представители реакции, и черной сотни — «Союза русского народа» и родственных ему организаций, и представители либеральной и демократической оппозиции. Приехал, несмотря на болезнь, писатель В.Г. Короленко. Вместе с защитником Бейлиса О.О.Грузенбергом в Киев приехал и дядя моей будущей жены, известный петербургский адвокат, специалист по вопросам права жительства для евреев Л.М. Айзенберг. Он помогал 0.0. Грузенбергу в подготовке материалов для защиты. В Киеве собрались сотни корреспондентов российских и иностранных газет и журналов.

Крайние правые организации — «Совет объединенного дворянства» и черносотенный «Союз русского народа» — разжигали антисемитизм и требовали от правительства довести процесс Бейлиса до конца. «Правительство, — писало „Русское знамя“, — обязано признать евреев народом столь же опасным для жизни человечества, сколь опасны волки, скорпионы, гадюки, пауки ядовитые и прочая тварь, подлежащая истреблению за свое хищничество к людям, и уничтожение которых поощряется законом… жидов надо поставить искусственно в такие условия, чтобы они постепенно вымирали. Вот в чем состоит нынешняя обязанность правительства и лучших людей страны». («Русское знамя», 1913, №117).

Либеральная и демократическая печать считала дело Бейлиса «вызовом Европе», всероссийским «срамом»;

нервное напряжение в дни процесса Бейлиса было гораздо выше и сильнее, чем в октябрьские дни 1905 года с их Манифестом и погромом в Киеве, чем в дни убийства Столыпина. Дело Бейлиса было самым значительным событием 1913 года, которое произвело потрясающее впечатление также и на весь мир.

Власти посредством штрафов, арестов, судебными преследованиями пытались держать печать в ежовых рукавицах строгой цензуры. Как нам рассказывал Тарновский-сын, в редакции «Киевской мысли» собирались вести учет всех репрессий, налагаемых властями на печать за критические статьи и заметки о деле Бейлиса. Что стало с этим списком, не знаю, но в ежегоднике газеты «Речь» за 1914 год была опубликована итоговая сводка этих репрессий: всего по делу Бейлиса на печать было наложено 102 взыскания, в том числе арестовано 6 редакторов газет, 8 редакторов — привлечено к суду, в 36 случаях были конфискованы номера газет, 3 газеты были закрыты, на печать было наложено 43 штрафа на общую сумму 12 850 рублей.

Под особо ревностную защиту была взята Вера Чеберяк и ее шайка. Тарновский со смехом показывал нам номер киевской газеты «Последние новости», в котором ее редакция оповещала своих читателей, что печатание сообщений о Вере Чеберяк прекращается из-за штрафов за них, но, так как извещение о штрафе было получено, когда страница газеты уже печаталась, на месте фельетона было оставлено белое место.

Редакция «Киевской мысли» вела стенограммы процесса. Сразу после окончания процесса появился трехтомный отчет о нем.

25 сентября был пасмурный, дождливый день, но улицы Киева с раннего утра были переполнены народом. Особенно много людей собралось на улицах, прилегающих к Лукьяновской тюрьме, где содержался Мендель Бейлис, и на Большой Владимирской улице, где находилось здание Киевского окружного суда, в котором должен был идти суд над Бейлисом. Повсюду видны были усиленные наряды полиции, отряды казаков и пикеты солдат. В толпе выделялись члены «Союза русского народа» и других черносотенных организаций, носившие соответствующие повязки на рукавах. На мостовых и тротуарах, в окнах квартир и даже на крышах домов толпилось множество народа.

В этот день в 2 часа 30 минут дня началось первое заседание Киевского окружного суда. Бейлиса привезли в здание суда в черной бронированной тюремной карете под охраной нескольких сот казаков. Черносотенцы распускали слухи о том, что евреи решили убить Бейлиса, чтобы избежать процесса… В действительности же казаки охраняли Бейлиса от возможных покушений черносотенцев. На всем пути следования кареты евреи, находившиеся на улице, поднимали к небу руки и плакали…

Я не буду излагать ход судебного процесса. Об этом написаны сотни книг. К тому же я не присутствовал на самом процессе и о том, что происходило на суде, узнавал из газет.

Суд тянулся больше месяца — с 25 сентября по 28 октября, и весь этот месяц Киев жил процессом. Хотя сборища народа на улицах с течением времени поредели, но на Большой Владимирской, у Педагогического музея, как раз против здания суда, всегда было много людей на тротуаре, большей частью со свежими газетами в руках. Середина улицы была очищена для проезда экипажей и трамвая, а на другой стороне, на тротуаре у здания суда, останавливаться не разрешалось. Если кто-либо пытался задержаться у суда, немедленно перед ним возникала фигура в штатском и вежливо, но настойчиво предлагала: «Проходите, проходите, не задерживайтесь!»

Наш гимназический сад с левой стороны примыкал к Педагогическому музею. Мы часами дежурили у решетки и жадно вслушивались в споры толпы. Это был настоящий народный клуб, стихийно возникший, вечно меняющийся, таявший в часы дождя и снова густевший, когда показывалось солнце.

Антисемиты ждали, что во время процесса будут сделаны сенсационные разоблачения о чудовищных ритуальных убийствах, принятых у евреев, и о кровососе Бейлисе. Но их ожидания не оправдались. Когда газеты напечатали часть обвинительного заключения о преступных деяниях Бейлиса, все были поражены убожеством обвинения и полным отсутствием улик и доказательств. И если в первые два дня было ещё немало лиц, веривших в виновность Бейлиса — «ведь правительство не будет создавать такой процесс зря!» — то уже на третий день сторонники невиновности Бейлиса оказались в огромном большинстве. Стали слышаться возгласы: «По таким уликам можно судить любого, кто проходил мимо завода Зайцева!» «Эти улики что дырка в бублике!»

Особый интерес вызывал вопрос о «страшных хасидах и цадиках», якобы помогавших Бейлису умертвить Ющинского. Но после допроса на суде родственников Зайцева — Ландау и Эттингера, вызванных защитниками Бейлиса из-за границы, версия о ритуальном убийстве Ющинского позорно провалилась.

29 сентября перед судом выступил в качестве свидетеля студент Голубев. Этот антисемит-фанатик был вдохновителем процесса. Ведь это он указал на Бейлиса как на ритуального убийцу. Но после первых же слов на суде он упал в обморок. Показания Голубева на следующий день дали обильную пищу для насмешек над ним. Публика издевалась над тем, что Голубев в поисках вдохновения провел в одиночку целую ночь в апреле 1911 года в пещере, где был найден труп Ющинского. Когда же выяснилось поразительное невежество Голубева, который признался, что впервые услышал о существовании секты цадиков и хасидов, употребляющих христианскую кровь… от одной помещицы, а с термином «хасиды» познакомился в учебнике географии, то это окончательно скомпрометировало его.

Еще большей сенсацией явилось сообщение бывшего начальника Киевской сыскной полиции Красовского о том, что Ющинский знал о преступной деятельности шайки Веры Чеберяк и даже должен был принять участие в намечавшемся ограблении Софийского собора. Грабители убили его, опасаясь того, что он донесет на них в полицию…

Мы, старшеклассники-гимназисты, были целиком поглощены процессом. Занятия были заброшены, даже мало осталось любителей гонять мяч в гимназическом саду. Шли бесконечные жаркие споры между сторонниками и противниками Бейлиса. И самые равнодушные и ленивые из нас читали газеты от корки до корки. Мы с жадностью прислушивались к тому, что говорилось о процессе в толпе. Другим надежным источником неофициальных сведений был наш товарищ Тарновский. Он от своего отца знал все, что происходило в зале суда и не попадало в печать. Он щедро делился своей информацией с нами.

Я помню, какую бурю в классе вызвала гнусная фальшивка — «экспертиза ксендза Пранайтиса», который доказывал существование ритуальных убийств у евреев. Вдохновленный ею, один из учеников класса, Столица, оскорбил нашего товарища и друга Сашу Амханицкого, бросив ему публично, что евреи пьют кровь христианских детей. Оскорбление было нанесено с наглым высокомерием. Столица всегда, при всяком удобном и" неудобном случае, подчеркивал, что он столбовой дворянин, что имя его занесено в «Бархатную книгу» дворянских родов, так что в классе его насмешливо прозвали «жантийом (дворянин) Столица». Этот упитанный «крупитчатый» дворянский недоросль, чьи телеса выпирали из мундира, ни умом, ни талантами не отличался. Лицо его не было отмечено печатью мысли. Саша же был одним из лучших и любимых учеников в классе. Поэтому выходка Столицы возмутила всех. До сих пор у нас в классе не оскорблялись национальные чувства евреев. Класс решил судить Столицу своим судом. Было решено, что каждый гимназист даст ему пощечину. Столицу поставили у печки, гимназисты по очереди держали его за руки, чтобы он не вырвался, а остальные по очереди отпускали ему полновесную пощечину. К сожалению, мой черед не настал. В разгар экзекуции в класс вбежал Саша и закрыл Столицу своим телом. Наказание пришлось прекратить.

Но этим дело не кончилось. Через несколько дней мы узнали, что Столица-отец ходил к директору гимназии и жаловался, что его сына избили. Но реакция директора Терещенко была неожиданной. Он заявил, что, несмотря на то, что он не любит евреев и добился запрещения принимать их впредь в Императорскую Александровскую гимназию, он не допустит травли евреев, которые уже учатся в гимназии, и предложил Столице-отцу перевести сына в другое учебное заведение.

Даже в таких кругах, которые по своему положению считались надежными защитниками царского режима, дело Бейлиса вызвало резкое осуждение. Я помню, как горячо осуждался этот процесс в семье, где я жил с братом на пансионе в течение последних четырех лет моего пребывания в гимназии. Моя хозяйка — вдова подполковника, убитого во время русско-японской войны, ее взрослые дочери и сыновья, один из которых был юнкером пехотного военного училища, открыто издевались над версией о ритуальном убийстве, не верили в виновность Бейлиса и считали убийцей Веру Чеберяк. В течение многих лет я часто бывал в доме моего друга по гимназии Бориса Бенара. Его отец, путейский генерал, занимал видный пост в дирекции Юго-Западных железных дорог, мама была настоящей светской дамой. В этой семье также осуждали процесс Бейлиса, не верили в существование ритуальных убийств и считали суд позором для России.

Тем временем процесс продвигался к концу. Решения присяжных ждали, затаив дыхание, не только в Киеве и России, но и во всем мире. И вот 28 октября присяжные заседатели после совещания, которое длилось всего 1 час 20 минут, вынесли оправдательный приговор Бейлису, хотя, как рассказывал нам Тарновский, в отобранном судом составе присяжных было по меньшей мере 5 членов «Союза русского народа» и «Двуглавого орла».

Присутствовавшие в зале суда после оглашения приговора ликовали, люди пожимали друг другу руки, целовались, плакали от радости, кричали поздравления Бейлису. Жандармы и судебные пристава с трудом сдерживали людей, желавших поздравить Бейлиса. А ведь в зале суда находились известные и влиятельные лица, занимавшие видное положение в обществе.

Подобные сцены я сам видел на улицах. «Слава Богу, что с этим позором покончено!» — подобные восклицания раздавались со всех сторон. Черносотенцев можно было сразу узнать по хмурым и злобным лицам.

По улице, на которой после освобождения поселился Бейлис, невозможно было проехать. Два квартала по обе стороны дома были забиты людьми — евреями и неевреями, приходившими поздравить Бейлиса. Газеты печатали поздравительные телеграммы Бейлису от интеллигенции Царского села, от евреев — депутатов Государственной Думы, от студентов Московского и Петербургского университетов и так далее. А мы, гимназисты, поздравили с оправданием Бейлиса евреев — наших товарищей по классу.

После окончания процесса Бейлиса жизнь в Киеве вошла в нормальную колею. Улеглись страсти и в гимназии. Мы вспомнили о том, что мы выпускники и что весной должны получить аттестат зрелости. Нам предстояли серьезные и трудные выпускные экзамены.

Я никогда не блистал особенными успехами, и отметки мои были довольно скромными. В старших классах я зачастую предпочитал урокам прогулки по живописным окрестностям Киева или с упоением гонял мяч, попав в юношескую футбольную команду при политехническом институте. Единственным моим ученическим увлечением была муза Клио: по истории, начиная с 4-го класса, я всегда получал «пятерки». Выпускные экзамены всегда проходили в торжественной обстановке, в актовом зале. В экзаменационной комиссии, кроме учителей, участвовал представитель учебного округа, часто присутствовал директор. Учителя и гимназисты были в парадных мундирах. Все это наводило страх и повергало в трепет даже самых знающих и храбрых.

По математике письменной и устной я получил тройку, за русское сочинение — четверку, по латыни — четверку.

Наиболее памятен мне экзамен по латыни. Для подготовки к нему нам было дано два дня. Что я делал и как готовился в эти дни, право, не помню, вернее, ничего не делал и никак не готовился. Экзамен начался, как обычно, в 9 часов утра. Учеников вызывали в алфавитном порядке. Я прошел в гимназический сад, снял мундир и в компании со своими товарищами, чьи фамилии приходились на последние буквы алфавита, занялся игрой в футбол. В два часа дня я ушел домой обедать и вернулся в гимназию около четырех часов. Экзамен продолжался без перерыва, но моя очередь была ещё далеко. Я снова с азартом принялся за футбол, на этот раз с приятелями, чьи фамилии приходились на начало алфавита и которые успели сдать экзамен в первой половине дня. Они ждали результатов, так как Комиссия оглашала оценки после окончания экзамена. В 7 часов вечера стало темнеть, и игру в футбол пришлось прекратить. Сбегав домой поужинать, я снова вернулся. И здесь поздно вечером, вернее, ночью, я познакомился с В.Ф. Асмусом, с которым встретился осенью в университете. Асмус кончил реальное училище и хотел поступить на историко-филологический факультет университета. Но в реальном училище латынь не изучали, и ему нужно было сдавать этот предмет экстерном за весь гимназический курс. Естественно, что он очень волновался. О строгости Суббоча ходили легенды. Я старался, как мог, успокоить своего нового приятеля. Наконец в полночь меня вызвали на экзамен. Асмус как экстерн экзаменовался последним, около трех часов утра. Потом состоялось оглашение отметок; сонные, но радостные мы возвращались домой, когда уже ярко светило солнце…

А через два дня я с удовольствием прочитал в «Киевской мысли» язвительный фельетон Александра Яблоновского о «мучительстве» и «тиранстве» на экзамене по латинскому языку в нашей гимназии. «Киевская мысль» за этот фельетон была оштрафована губернатором не то на 500, не то на 1000 рублей. Но для «Киевской мысли» штрафы за статьи Яблоновского были привычным делом и издателей газеты не пугали:

номера с фельетонами Яблоновского печатались увеличенным тиражом. Полученный доход намного превышал губернаторские штрафы. За номера газет с фельетонами Яблоновского читатели иногда платили по 3 рубля!

Наконец настал желанный день. На торжественном заседании педагогического совета нам вручили аттестаты зрелости. Мы стояли на пороге новой, самостоятельной жизни, и неизвестность пугала…


Начало мировой войны

В конце июня мы вернулись в Конотоп. Читали, катались на велосипедах, купались, помогали отцу и матери по хозяйству. В нашем дворе был небольшой садик и огород, где сажали картошку, лук, морковь, редиску и пр. Здесь хозяйничал отец, и мы, сыновья, помогали ему как умели и как могли.

Все это очень пригодилось нам в ближайшие и более поздние полуголодные и голодные годы. Спустя много лет, летом 1942 г. в Елабуге на Каме, куда была эвакуирована часть преподавателей и лабораторий Ленинградского Университета, профессора и доценты были поражены тем, как лихо профессор Н.П. Полетика ведет прополку картошки и прочих овощей. Он даже умел косить сено и пилить сосны!

Во время нашего отдыха в Конотопе мы узнали из газет об убийстве в городе Сараево (в провинции Босния, входившей в это время в территорию Австро-Венгрии) наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены. Через 2-3 дня стало известно, что покушение было организовано и выполнено сербской националистической молодежью, нашими сверстниками в возрасте 18-19 лет. Имена исполнителей покушения — гимназистов Принципа и Грабеча и типографского ученика Габриновича — появились на страницах газет всего мира и прочно вошли в мировую историю.

Никто из нас не думал, что это убийство будет использовано Австро-Венгрией и Германией как повод для развязывания мировой войны. Нам казалось, что дело кончится серией дипломатических нот по адресу Сербии, которые будут выстрелом в пустоту и, самое большое, заставят Сербию приструнить свою националистическую молодежь. И первые три недели июля, казалось, подтвердили эту оценку. Мы внимательно читали газеты, но в Вене и в Берлине все было спокойно, и германский император даже уехал на летний отдых на своей яхте в Норвежские шхеры!

Нас гораздо больше интересовало другое — подача прошений о приеме в Киевский Университет. О Петербурге и Москве никто из нас не думал. Это были далекие и чуждые нам города. Киев был ближе, в Киеве мы жили и учились 9 лет. Естественно, что для нас он стал почти родным городом. А в научном отношении профессура Киевского Университета пользовалась доброй славой. К тому же печально знаменитая «чистка» Московского Университета в начале 1911 года, когда правительство убрало или заставило уйти из Московского Университета его лучшие научные силы — около 150 профессоров и доцентов — сильно уменьшила обаяние самого старого в России Университета.

Поэтому первые 3 недели июля прошли в подготовке документов для посылки их в Киевский Университет. Я подал свои документы, как собирался с 4-5 класса гимназии, на историческое отделение историко-филологического факультета, а Юрий — на математический факультет. Его решение оказалось крупнейшей ошибкой, повернувшей в худшую сторону всю его дальнейшую жизнь. Математик он был слабый. А для учения на математическом факультете требовались и определенная склонность к математике, и определенные математические способности. Но у Юрия не было ни того, ни другого, а учиться усидчиво он не любил. Решение пойти на математический факультет он принял «в пику» нашему учителю математики в гимназии, Крымову, отрицавшему у брата способности к математике. Дело закончилось провалом: Юрий с трудом сдал экзамены за 1 курс математического факультета, но предметы второго курса оказались ему не по силам. Согласно закону 1915 года он, как студент 2 курса, подлежал призыву в школу прапорщиков. Поэтому зимой 1915 г. он подал прошение в Киевское пехотное военное училище, из которого был выпущен прапорщиком в армию в 1916 г.

Я советовал Юрию пойти вместе со мной на исторический факультет, но работа учителя гимназии его не прельщала, а определенные литературные способности обнаружились у него позже, лишь после окончания мировой войны.

Австрийский ультиматум Сербии, о котором мы узнали 24 июля из газет, явился для российского обывателя, и в том числе и для нас, ударом грома. В воздухе запахло войной, ибо для всех было ясно, что Австро-Венгрия не могла решиться на такой ультиматум, не заручившись предварительно согласием и одобрением Германии, и что австро-германский союз намерен использовать Сараевское убийство в качестве повода для войны с Россией, если последняя поддержит Сербию, и с Францией и Англией, если они поддержат Россию. Так и произошло.

Мы с захватывающим волнением читали газеты, единственный для нас источник сведений. 1 августа на видных местах в Конотопе были расклеены афиши о всеобщей мобилизации запасных и назначен первый день явки на мобилизацию — 2 августа.

Напряжение в городе, в каждой семье достигло крайнего предела. Было трудно найти семью, где мобилизации не подлежали 1, 2, а то и 3 человека. Наша семья оказалась редким исключением, так как отец вышел из призывного возраста, а мы, сыновья, не доросли до него. И в городе, и в деревнях стоял стон и плач матерей, жен, сестер. Происходили раздирающие душу сцены. Полевые работы, уборка хлеба были заброшены. Правительство, учитывая опыт частичных мобилизации в годы русско-японской войны, закрыло государственные винные лавки (так наз. «казенки» или «монопольки») и опечатало запасы водки и вина во всех частных магазинах. Продажа водки и вина была запрещена.

В целом мобилизация в Конотопе и уезде прошла сравнительно трезво и спокойно, без еврейских погромов и беспорядков среди крестьянства и рабочих. Произошли беспорядки лишь в немногих селах, где толпа призывников разбила «монопольки» и напилась, но эти случаи были исключением, а не правилом, так как в предвоенные годы из-за дешевизны водки производством самогона ни в городе, ни в деревне не занимались.

В середине августа 1914 г. мы получили из Киевского Университета извещения о том, что мы зачислены в число студентов, и отправились в Киев. Первые дни прошли в беготне по магазинам, в поисках квартиры, в получении студенческого билета и «зачеток». Комнату нашли на Жилянской улице, недалеко от вокзала за 15 рублей в месяц, с отоплением, освещением и скудной мебелью. Кроме того родители ассигновали нам по 25 руб. в месяц «на жизнь».

Из наших гимназических товарищей встретили лишь Сашу Амханицкого. Мы обнялись и расцеловались. Саша был в подавленном настроении. Он сказал, что его не приняли в число «действительных студентов» университета (он собирался на юридический факультет), так как у него была лишь серебряная медаль, а трехпроцентная норма была заполнена «золотомедалистами». Самый способный и самый образованный ученик нашего выпуска мог стать лишь экстерном не то Психоневрологического Института, не то Университета Шанявского.

Наш разговор коснулся прежде всего событий на фронте: положение воюющих против немцев было очень тяжелым. Я сказал Саше, что ошеломлен внезапностью и стремительностью событий, что я как будущий историк захвачен и потрясен ими. Я хочу изучить процесс возникновения войны и ее подготовку и выяснить ее виновников. «Конечно, главный виновник — немцы во главе с Вильгельмом, — заявил я. — Они на нас напали, так как мы не могли отдать сербов на растерзание австрийцам». «Вот видишь, сама жизнь дает тебе тему в руки, — ответил Саша. — Когда кончишь университет, займись историей этой войны. Но помни, что написать всю правду будет невозможно: многие факты и документы будут ещё долго сохраняться в тайне».

Этот разговор фактически был началом моего пути в исторической науке и как бы определил мою будущую специальность — историка Первой мировой войны.

Мы с трепетом следили за ходом военных действий. Киев был глубоким тылом армий Юго-Западного фронта, но после разгрома австро-венгерских войск в Великой Галицийской битве (конец сентября) жизнь в городе протекала почти нормально. Война была мало заметна — о ней говорило лишь обилие солдат и офицеров в походной форме на улицах, повозки с ранеными, появление «беженцев» из прифронтовой полосы и приграничных районов, в особенности евреев, выселенных в принудительном порядке. Но в остальном Киев в первые месяцы войны жил почти той же жизнью, что и в довоенное время. Даже поражение армии Самсонова не вызвало опасений и тревог. Занятия в школах и высших учебных заведениях шли нормально, перебоев с продуктами не было. Урожай 1914 г., несмотря на мобилизацию нескольких миллионов мужчин в армию, кое-как сняли, а прекращение вывоза хлеба за границу (около 650-750 млн. пудов) даже создало запас зерна в стране. Магазины были полны товаров; обувь, одежда, мануфактура продавались по обычным ценам. Военная цензура «выправляла» отчеты военных корреспондентов, но раненые и беженцы рассказывали об огромных потерях наших войск. Только поздней осенью 1914 года появились первые «подпольные» слухи об огромных потерях солдат и офицеров на фронте, о бездарности русского командования, о решительном превосходстве врага в технике и вооружении, о недостатке у нас техники и вооружения — винтовок и патронов, пушек и снарядов. Солдаты и офицеры, приезжавшие с фронта, рассказывали своим родным, что армии пришлось приостановить военные действия из-за нехватки оружия и снарядов. Но настроение в войсках и в тылу было бодрое, и в выигрыш войны верило огромное большинство населения. И хотя корреспонденции с фронта становились более туманными и менее славословящими, в тылу и, в частности в Киеве, ещё не было беспокойства и тревоги, и наш первый учебный год в университете прошел спокойно.

В 1914 г. Киевский Университет по составу своих студентов представлял настоящий Вавилон: русские, украинцы «вообще» и «щирые» украинцы (у них была своя форма — национальный украинский костюм или по меньшей мере вышитая украинским узором сорочка), поляки в сплюснутых блином студенческих фуражках, «истинно-русские» немцы, грузины и другие кавказские народности (на Кавказе тогда ещё не было своего университета), большей частью в бурках и папахах, а иногда и с кинжалами на боку.

В 1914 г. студенты не призывались в армию, и университетская жизнь протекала почти как в прежние годы.

Занятия в университете начались в середине сентября.

Посещение лекций было необязательным. Лекции посещали либо тогда, когда они были интересными (доц. Зеньковский), либо тогда, когда у профессора не было своего учебника и его требования было невозможно уяснить, не посещая его лекций. Но здесь могли быть и осечки. Так, например, проф. Гиляров издал собственный учебник по истории философии, и лекции его посещались поэтому довольно скудно: «Зачем ходить на лекции, ведь то, что скажет Гиляров на лекции, можно найти в его учебнике?» Повидимому, это мнение студентов дошло до Гилярова, ибо в один прекрасный день 34 студента составили очередь для сдачи курса «Введение в философию» и встретились с неприятной неожиданностью: Гиляров, принимая студентов по одиночке, задавал каждому один и тот же вопрос:

«Какой философ видел сон во сне?» и, не получив правильного ответа, любезно предлагал придти для сдачи экзамена ещё раз. Наконец тридцать третий по счету студент вспомнил фразу Гилярова на лекции: Фихте рассматривал окружающую действительность как сон, а отражение действительности в сознании человека — как сон во сне. На вопрос Гилярова студент выпалил «Фихте», получил высшую оценку («весьма удовлетворительно») и, выходя из аудитории, шепнул и тридцать четвертому, последнему в очереди студенту: «Фихте». Тот тоже получил «весьма удовлетворительно» и скромно удалился.

Подобный экзамен поставил бы на дыбы любого декана или ректора любого вуза в советские времена, вызвал бы вмешательство профкома, комсомола и парткома и мог стоить работы в вузе преподавателю, если последний не имел крупного научного имени, ибо с тридцатых годов у начальства сложилось прочное мнение: в плохих отметках, а следовательно в плохих знаниях, виноваты не студенты, а их преподаватели.

Ректор каждого вуза и декан каждого факультета были кровно заинтересованы в том, чтобы по количеству «неудовлетворительных» отметок его вуз или его факультет на общегородском вузовском соревновании не стоял на последнем месте.

Огромный интерес у студентов историков вызывали лекции проф. М.В. Довнар-Запольского. Их старались не пропускать, ибо он читал свой курс весьма своеобразно. Так, например, излагая тему «Колонизация северо-восточной России и начало возвышения Москвы», он почти не касался «ткани жизни прошлых времен», т.е. фактической стороны этого вопроса. Из 2 часов лекции на это тратилось 15-20 минут, а остальное время было посвящено историографии излагаемого вопроса:

Н.М. Карамзин объяснял это явление так-то, С.М. Соловьев — так-то, В.О. Ключевский, С.Ф. Платонов, Н.А. Рожков и др. объясняли каждый данное явление по-своему. «Довнар», как мы его любовно величали в своей среде, объяснял, что он считает в оценке каждого историка правильным или ошибочным и почему именно, и добавлял: «А я объясняю этот процесс так-то по следующим причинам…» и т.д.

Перед студентами раскрывались лаборатория к в известной мере приемы научного анализа исторических событий, зарождение новых точек зрения и отрицание и отмирание старых, господствовавших ранее в исторической науке. Понятно, что интерес студентов к лекциям Довнара был огромен и у него аудитория — обычно самая большая в университете, — была битком набита студентами не только нашего, но и других факультетов.

Первый год учебы в университете оказался для меня нетрудным. Лекции Довнар-Запольского и Зеньковского я посещал усердно, стараясь не пропустить ни одной. Лекции проф. Гилярова («Введение в философию») и проф. Сонни («Гораций») посещал далеко не все. Зато лекции доц. Дложевского (он разбирал и комментировал трагедию Эврипида «Ипполит») пришлось посещать без пропусков из-за недостаточного знания греческого языка. Оно не позволяло ни мне, ни другим студентам, окончившим «полуклассическую гимназию» (где греческий язык не преподавался) успешно вести запись лекций. В конце концов мы «кооперировались»: я, например, записывал только перевод текста, а В.Ф. Асмус — только слова, кто-то третий (кажется Н.Н.Комов, будущий участник экспедиции «Челюскина») — только грамматический разбор текста трагедии. После каждой лекции Дложевского мы составляли из своих записей полный текст лекции и переписывали его в 3 экземплярах для себя. «Ученые греки», окончившие Вторую Киевскую классическую гимназию (где греческий язык преподавался с 3 класса), А. Волкович (самый талантливый из нас, впоследствии безвременно погибший по доносу) и С.С. Мокульский (впоследствии доктор филологических наук, специалист по французской и итальянской литературе и театру XVII-XVIII вв.), просматривали наш труд и выправляли его. В результате на экзаменах весной 1915 г. все мы «малоученые» или «полуученые греки» получили высшую оценку.

Я успешно перешел на 2 курс, сдав все предметы с высшей оценкой («весьма удовлетворительно»). И к концу первого года в университете среди студентов первого курса нашего факультета создалось мнение, что наша группа «двинется в профессуру»: В.Ф. Асмус — по философии, С. Мокульский — по романской филологии, А. Волкович — по истории древней Греции, Н.Н. Комов и я — по истории России.

Так кончился первый год моей учебы в университете: следующий учебный год университет провел в Саратове и вернулся в Киев лишь осенью 1916 г. Эти годы уже не были нормальными учебными годами, а с 1917 года начинается закат старого университета.


Война и «еврейский вопрос»

Если поначалу война ощущалась в глубоком тылу почти исключительно со стороны числа людских потерь (убитые, раненые и пропавшие без вести), то совсем иной она была для жителей прифронтовой полосы. Население Польши и Литвы тяжело страдало от вторжения немцев и немецких бесчинств, от военных действий, разрушений городов и сел и от пожаров. Но положение евреев в Царстве Польском, Литве и в других районах Прибалтики, а также прифронтовой полосы Украины было ещё тяжелее, так как ко всем ужасам войны и зверствам германских войск прибавились мучительства, гонения и зверства со стороны военных и гражданских властей русского царизма.

В первые два года войны обстановка для евреев была особенно болезненной и мучительной. Я знал о положении еврейства и об отношении его к войне от евреев-беженцев из прифронтовой полосы и от евреев, с которыми был дружен.

Мы дружили с семьей Зороховичей, с которыми я и Юрий познакомились летом 1913 г. Это была богатая семья, владевшая в селе Дубовязовке, в 18 км от Конотопа, большим имением в несколько сот десятин (га), просторным барским домом и 2 заводами — сахарным и винокуренным. Младшие Зороховичи — наши сверстники, дочери Маруся и Ирен и сын Альфред, стали нашими близкими друзьями. Наша дружба ещё более укрепилась в годы Мировой и Гражданской войн и прервалась (но не прекратилась) лишь после моего переезда в Петроград в 1923 году.

В первые дни войны Зороховичи были полны надежд. Они верили, что разгром Германии приведет к коренному перевороту во внутренней политике России. В России утвердится парламентаризм, и Государственная Дума ограничит произвол самодержавия. Союз России с передовыми странами Запада — Англией и Францией — совершит коренной переворот в отношении русского царизма к евреям. Евреи дали несколько сот тысяч бойцов в армию. Неужели же правительство России не уравняет евреев в правах с другими народами России — русскими, украинцами, грузинами и т.д.? Война уничтожит черту оседлости; не будет больше ни процентной нормы в средних и высших учебных заведениях, ни «процессов Бейлиса». Но евреям, а огромное большинство их сейчас живет в пределах черты оседлости, на территории театра войны или в прифронтовой полосе, придется немало пострадать от военных действий германской армии: сожженные дома, смерть и разорение тысяч еврейских семей, голод, нищета, эпидемии — вот что сулит евреям война, и этого избежать нельзя. Но нужно с верой и надеждой смотреть на лучшее будущее, которое настанет после победы над Германией.

Саша Амханицкий, с которым я постоянно встречался в 1914-1915 гг., оценивал ситуацию гораздо реалистичнее и суровее, чем молодые Зороховичи. "Мы ведь пасынки России, и притом нелюбимые, — говорил мне Саша. — Нас призывают служить Родине, которая не признает нас своими сынами и держит за решеткой черты оседлости. Любой иностранец может жить в любом уголке России и пользоваться почти всеми правами русских подданных. А какие у нас, евреев, права? Право платить налоги и право отбывать воинскую повинность?

Всеобщая мобилизация и война, — продолжал Саша, — раскололи душу каждого еврея на две части. Одна из них помнит ещё о погромах 1905-1906 гг., о деле Бейлиса, которое оскорбило и унизило все еврейство. Другая часть, и это сейчас главный порыв души у нас, хочет защищать Россию, которую мы считаем своим отечеством, несмотря на притеснения и мучительства со стороны царских властей. К тому же Германия непосредственно угрожает еврейскому населению России между Неманом и Днепром, где евреи живут сотни лет. Немцы несут огонь и меч нашим братьям в черте оседлости! Как нам не защищать их? Но наш долг защищать не только наш народ в черте оседлости, но и всю Россию, которая вместе с Англией и Францией ведет освободительную войну в защиту малых народов против германского милитаризма. Немцы хотят захватить Бельгию и северо-восток Франции и поработить славянские народы на Балканах. Россия обещала в воззвании Верховного Главнокомандующего восстановить Польшу, которую полтора столетия тому назад разделили между собой Россия, Пруссия и Австрия. Поэтому война может привести к коренному повороту во внутренней политике и по отношению к евреям. Нельзя держать в унижении и рабстве шестимиллионный еврейский народ, давший фронту сотни тысяч бойцов. Погромщикам в России из-за ее союза с Англией и Францией будет невозможно сохранить после войны тот режим угнетения и рабства для евреев, который существовал до сих пор.

Сейчас в этой страшной и может быть последней войне евреи Европы оказались разбитыми — не по своей воле — на два лагеря: евреи в армиях стран Антанты режут и истребляют своих братьев в армиях Германии и Австро-Венгрии и наоборот. Погромы и антисемитизм существуют и в Германии и в Австро-Венгрии, правда, не в таком массовом количестве, как в России, и немцы убеждают своих евреев отомстить России за еврейские погромы и за дело Бейлиса? Сейчас евреи в армиях всех воюющих стран сражаются не столько за свои интересы — интересы еврейского народа, а за интересы Антанты и Австро-Германского Союза, то есть и за интересы стран, своих угнетателей".

Далее Саша сказал, что с фронта идут плохие вести:

военные и гражданские власти в черте оседлости продолжают и сейчас ту же политику погромов и издевательств над евреями, какая была до войны.

Действительно, главнокомандующий великий князь Николай Николаевич и его начальник штаба генерал Янушкевич с первых дней войны предоставили командующим армиями право выселять из тыла своей армии, то есть из приграничной полосы, всех «подозрительных», которые могут, по мнению командующих армиями, оказать содействие и помощь австро-германским войскам (прежде всего шпионажем). Этот приказ позволил генералам, сплошь монархистам, зачислить в «подозрительные» все еврейское население в черте оседлости. Командующие армиями и фронтами, сделавшие у Николая II карьеру не благодаря своим военным талантам и способностям, а в силу верности престолу, любви к царю и высокой степени антисемитизма (типичный пример — генерал Ренненкампф, командующий Первой армией в Восточной Пруссии), широко использовали свое право высылки «подозрительных», применив его почти исключительно к евреям. Немецкие и австрийские помещики и владельцы предприятий в прифронтовой полосе (Эстония, Латвия, Царство Польское, Волынь и Подолия), дружески принимавшие немецкие войска, и польские помещики, приветствовавшие вторжение созданных в Австро-Венгрии «польских легионов» Пилсудского в район Люблин-Холм, распускали слухи о шпионаже евреев в пользу немцев, (для того, чтобы их грехи пали на головы евреев).

Уже в первые недели войны евреи были выселены из пограничных местечек Радомской, Ломжинской и Люблинской губерний. Выселяемым давали на сборы не больше 24 часов, а иногда всего два-три часа. Поход Макензена в октябре-ноябре 1914 г. на Варшаву, спасенную подоспевшими в последнюю минуту сибирскими корпусами, привел к изгнанию всего еврейства из местечек, расположенных вдоль путей наступления и отступления германских войск (Гродзиск, Скер-Невице, Сохачев). Выселение происходило целыми общинами. К началу зимы 1914 года чуть ли не половина еврейского населения в этих районах была насильственно изгнана из своих городов и жилищ и направлена, иногда под конвоем, в тыл. Старики, женщины и дети тянулись десятки верст пешком по дождю и снегу в глубокий тыл. Выход евреев за восточные пределы черты оседлости не разрешался.

Евреи, выселенные из Польши и южных губерний Царства Польского, добрались до местечек под Киевом, в Фастов, Смелу, Белую Церковь. Они рассказывали о бесчеловечном обращении с ними русских властей, о жутких сценах, происходивших при выселении, о погромах, чинимых воинскими частями. Особенно усердствовали казаки. Они грабили и поджигали еврейские дома, расстреливали евреев по всякому поводу и без повода, брали заложников от еврейских общин и т.д. Еврейское население было разорено и умирало от голода, холода и болезней.

Юдофобская и погромная агитация поляков и военных властей была организована правительственными кругами. Царское правительство не собиралось идти на какие-либо уступки и льготы евреям: хотя бы отменить черту оседлости или разрешить евреям, выселенным из прифронтовой полосы, поселиться временно вне черты оседлости. Министр просвещения Кассо непримиримо стоял на страже «трехпроцентной нормы». Словом, для евреев не было и не предвиделось никаких послаблений в режиме.

Волна антисемитизма в армии и в тылу в силу действий военных властей захлестнули в 1914-1915 гг. Россию. Я сам слышал, как кадровые офицеры в Киеве в сентябре 1914 г. открыто хвастались: расправимся сначала с немцами, а затем и с жидами-предателями.

Напрасно Леонид Андреев в газете «Утро России» (22 ноября 1914 года) призывал снять с России клеймо варварства — прекратить юдофобскую агитацию и облегчить положение евреев. Напрасно «Лига борьбы с антисемитизмом», учрежденная Максимом Горьким, Леонидом Андреевым и Федором Сологубом, в которую вошли передовые представители русской интеллигенции, протестовала против гонений на евреев.

Отношение к евреям военных и гражданских властей — и в прифронтовой полосе, и в тылу — было таково, что уже в первые три месяца войны волна патриотизма у евреев сменилась отчаянием. Евреи поняли, что режим бесправия и гнета не исчезнет, а будет сохранен царским правительством и после войны, если союзники — Англия и Франция — не выступят в защиту евреев России.

Мне довелось говорить с евреями из прифронтовой полосы, поселенными в местечках под Киевом. Они признавались, что враги — германские и австрийские войска — ведут себя лучше по отношению к евреям, чем защитники — русская армия. Они рассказывали об издевательствах над евреями Галиции известного националиста-руссификатора графа Бобринского, назначенного генерал-губернатором Галиции, оккупированной русскими войсками. Основные удары Бобринского были направлены против униатов, которых насильственно обращали в православие, и против евреев. Поляки в Галиции обвиняли евреев в ориентации на центральные державы и во враждебности к русской армии, и монархическая военщина, веря полякам, свирепствовала.

Галицийские евреи были австрийскими под данными. В Австро-Венгрии они пользовались почти всеми правами австрийских подданных. Они знали о еврейских погромах в России и не могли ликовать и восторгаться приходом апостолов погрома в страну, где они жили столетиями. К тому же Бобринский обещал уравнять евреев Галиции в правах, то есть фактически в бесправии, с русскими евреями черты оседлости, когда Галицийская Русь будет окончательно присоединена к Российской империи. Еврейские общины в Галиции были в ужасе от подобной перспективы.

Принудив к сдаче Перемышль в марте 1915 года, русская армия одержала последний крупный успех, завершился первый и самый тяжелый для Антанты год войны. Но так как ещё в первые месяцы войны обнаружилась недостаточная подготовленность России к войне, кампания 1915 г. превратилась почти в катастрофу.

22 апреля 1915 года армия Макензена прорвала русский фронт в Галиции, и русская армия, истратившая в боях 1914 года все запасы снарядов и патронов, не имевшая ни винтовок, ни пушек, начала отступление.

Отступая в глубь страны для спасения армии, русское командование к сентябрю 1915 г. потеряло почти всю завоеванную Галицию, Царство Польское, западную часть Литвы, Курляндии и Белоруссии. Угроза Киеву стала настолько осязательной, что правительство летом 1915 г. решило эвакуировать Киевский Университет в Саратов. Отступление армии сопровождалось эвакуацией населения, промышленных и торговых предприятий, скота и т.д. Из Галиции вывезли, главным образом, военные учреждения, склады, подвижной состав Галицийских ж.-д. (12 000 вагонов), для чего на приграничных железных дорогах были построены более узкие пути. При эвакуации областей Российской империи вывозилось не только огромное количество военного имущества, но эвакуировали и целые густонаселенные промышленные районы и крупные города (Варшава, Лодзь, Вильно) с их фабриками и заводами, мастерскими, административными учреждениями, лазаретами и многими тысячами жителей. Спешная погрузка и отправка казенного и частного имущества расстроила правильную работу железных дорог в тылу. Движение составов было затруднено, так как число поездов значительно превышало пропускную способность коммуникаций. На узловых станциях возникли пробки почти в десятки верст длиной. Все это затрудняло вывоз раненых, переброску войск на угрожаемые участки фронта, снабжение фронта снаряжением и продовольствием.

Так было положено начало расстройству железнодорожного транспорта, которое ярко выявилось в 1916 г.

Эвакуация беженцев была самой тяжелой и непоправимой ошибкой русского Верховного командования. Перевозка огромного количества насильственно изгоняемых беженцев была железнодорожному транспорту не по силам. Только часть беженцев сумела попасть в поезда. Беженцы забили железные дороги, ведущие в тыл.

Основная масса беженцев, не попавшая в поезда, двинулась в тыл по шоссейным и грунтовым дорогам на телегах и даже пешком. Это было ужасное зрелище. Беженцы — голодные, измученные, оборванные, больные — медленно тянулись по дорогам, хороня у дороги на обочинах детей и стариков, не выдержавших трудностей пути. Трупы лошадей вдоль дорог отступления были другой приметой. Двигаясь к местам назначения, беженцы сеяли панику и деморализовали тыл, разносили болезни. Однако шоссейных и грунтовых дорог в конце концов тоже не хватило. В ряде районов беженцы шли сплошной стеной, вытаптывали хлеб, портили луга и леса, оставляя за собой пустыню. Не только ближние, но и глубокие тылы русской армии были опустошены, разорены, лишены последних запасов.

Русское Верховное командование в лице великого князя Николая Николаевича пыталось, Повидимому, повторить «пример 1812 года» и превратить в пустыню оставленные неприятелю земли. Но опустошение губерний запада России, изгнание их населения в глубь страны привели к деморализации населения внутренних губерний, дезорганизации транспорта и хозяйства, к росту недовольства и недоверия к власти в стране, которые в 1917 г. вылились в революцию.

Отступление армии сопровождалось массовым принудительным выселением евреев из оставляемых районов. В апреле-мае 1915 г. были выселены евреи из прифронтовых районов Ковенской, Курляндской (курляндские немцы, с ликованием встречавшие немецкие войска, были оставлены в Курляндии!), Сувалкской и Гродненской губерний. В числе этих беженцев было около 200 000 стариков, женщин и детей. Часть их была посажена в товарные вагоны и вагоны для скота, и их везли, поистине, как скот, не выпуская из вагонов на станциях. Плач детей, рыдания и стоны матерей, молитвенные песнопения стариков стояли в воздухе. Вначале евреев вывозили в глубокий тыл в левобережную Украину и в восточные районы Белоруссии, но в августе 1915 г. все же пришлось временно отменить черту оседлости и «беженцы-евреи» были на время войны допущены во внутренние великорусские губернии. Мне пришлось видеть некоторых из этих беженцев осенью и зимой 1915 г. в Саратове, и их рассказы об «эвакуации» нельзя было слушать без негодования и боли.

Выселение евреев было принудительным и массовым. 3 мая 1915 г. ев реи с женами и детьми были изгнаны из всей Курляндии. Евреям в Миттаве был дан на выезд срок в одни сутки. 5 мая евреев изгнали из Ковно и Поневежа. В этот день из Ковенской губернии и города Ковно были выселены несколько десятков тысяч евреев. Выселение сопровождалось грабежами и насилиями. «Беженцы-евреи», как их официально называли в газетах, рассказывали, что Литва была разграблена ещё до прихода немецких войск. Армия, отступая, гнала перед собой массы измученных и разоренных евреев. Еврейские лавки в эвакуируемых районах были захвачены поляками и литовцами. Заложникам — раввинам и именитым членам еврейских общин — угрожали расстрелом или виселицей, если еврейское население, оставшееся вопреки приказам об эвакуации в эвакуируемых городах и местечках, дружелюбно встретит немецкие войска.

Военное командование хотело приписать евреям свою вину за поражение русской армии в результате своей неспособности и своих ошибок. В июле 1915 г. военные власти запретили все еврейские газеты и журналы, издававшиеся в Польше и Литве под тем предлогом, что предатели-евреи в цитатах из Библии, печатаемых в еврейских газетах, передают сообщения немецким войскам.

Военная газета «Наш Вестник», издававшаяся штабом Северо-Западного фронта, обвинила евреев местечка Кужи близ Шавли в измене: они якобы спрятали немцев в погребах своих домов, и потому отступающие русские войска подверглись обстрелу от спрятанных немцев и понесли большие потери. Это сообщение Штаба Северо-Западного фронта было повторено в «Правительственном Вестнике» (Петроград) и расклеено как сенсационное сообщение на улицах.

Но это сообщение было чистейшей выдумкой, так как еврейское население было эвакуировано из Кужи задолго до прохода через Кужи отступающих русских войск.

Отступление из Литвы было самой страшной трагедией по сравнению с отступлением на других участках фронта. Сотни тысяч солдат и повозок забили шоссейные и проселочные дороги, сгоняя с них беженцев различных национальностей — литовцев, поляков, латышей, евреев. От погромов и насилий пострадало все население Литвы, но еврейское — пострадало больше всех. В августе и сентябре 1915 г. были организованы отступающими воинскими частями погромы евреев в Виленской, Витебской и Минской губерниях: здесь были разграблены и разрушены многие местечки, сожжены и разрушены сотни домов, убиты и искалечены старики и дети, изнасилованы женщины и девушки. Особенно пострадали Сморгонь, Постава, Крево, Глубокое, Докшица, Лемешкевичи. Солдаты и казаки под предлогом поисков спрятанных евреями немцев врывались в дома, грабили, ломали вещи, насиловали женщин. Евреи бежали в леса. В местечке Плотцы группа солдат-евреев с оружием в руках выбила казаков из старинной синагоги, где те разбили ковчег, порвали свитки Торы и изнасиловали женщин. В Сморгони больной старик Соболь был застрелен на глазах детей казачьим офицером. В Минске казаки согнали в лес женщин и девушек и изнасиловали их.

Германская пропаганда широко использовала эту обстановку озверения и одичания. Немцы разбрасывали в Польше и Литве прокламации с призывом: «Евреи, вспомните дело Бейлиса! Вспомните Кишинев и другие погромы!»

В июне 1915 года я сдал экзамены весенней сессии и вернулся в Конотоп. Здесь я получил свою первую работу в качестве репетитора, взявшись подготовить к поступлению в гимназию мальчугана девяти лет, сына управляющего крупной помещичьей экономией под Бахмачем. Затем я несколько дней гостил в Дубовязовке, где снова встретился с Зороховичами. Они были в ужасе от событий «на еврейском фронте». На победу России в войне они уже не надеялись, но верили в то, что Англия и Франция окажут помощь России вооружением и восстановят мощь и боеспособность русской армии.

У Зороховичей мне довелось встретиться с человеком, имя которого вошло в историю. На веранду дома Зороховичей, где мы, молодежь, сидели, поднялся полный и жизнерадостный мужчина средних лет в хорошо сшитом, но небрежно одетом костюме. Он весело и непринужденно болтал с нами, хотя мы были чуть ли не вдвое моложе его. Когда он ушел, Ирен Зорохович, лукаво улыбаясь, спросила меня:

— А знаете ли вы, кто это был?

— Нет, — ответил я, — но судя по разговору, это очень интересный человек, много видевший и переживший.

— ещё бы, ведь это Митька Рубинштейн.

— Как,тот?

— Да, тот самый!

О том, кто такой Митька Рубинштейн, уже достаточно много говорилось в газетах: банкир, спекулянт, друг «святого старца» Григория Распутина, тайного советника царя и царицы. Мои друзья сказали, что Рубинштейн объезжает район сахарных заводов на севере Украины и присматривает парочку заводов для себя. Он предвидит обесценение рубля, а денег у него больше чем нужно. Но старики Зороховичи по тем же причинам отказались продать свое имение и заводы, и Рубинштейн на другой день уехал искать счастья дальше.

В начале сентября я снова вернулся в Киев, чтобы отправиться в Саратов вместе с университетом. Юрий остался в Киеве сдать экзамен по высшей алгебре, не сданный весною. В Киеве я встретил Сашу Амханицкого. Он был мрачно настроен и рассказывал о гонениях на евреев во время летнего отступления русской армии.

«В такой обстановке окончательное поражение неминуемо, — сказал он. — Мы не можем держаться долго. Урожай этого года кое-как собрали, но дороговизна растет, рубль падает, тыл расстроен. Железные дороги с трудом снабжают армию и большие города. Если не будет решительных перемен, если царь не создаст правительство, которому поверит и народ, и общество, и Государственная Дума, то перелома не будет и дело кончится плохо. Поражение вызовет революцию».

Я не верил в такую «крайность», но Саша, знавший от своих друзей, призванных в армию, о настроениях солдат на фронте, рисовал жуткие картины распада фронта и тыла.

В середине сентября наш университет — профессура и студенты — уехали в Саратов. Нам дали 2 или 3 поезда. Библиотека, лаборатории и оборудование остались в Киеве. Базой наших занятий стал организованный накануне войны (1912 г.) Саратовский университет.

Новый учебный год в Саратове я начал хорошо. Нас, студентов, поселили в здании Саратовской консерватории, построив в аудиториях нары. Жизнь была шумная, неустроенная и неуютная. Студенты ходили группами по городу в поисках комнат на частных квартирах. И тут мне повезло. В одном из домов на Московской улице, недалеко от университета, хозяин, добродушный, с рыжинкой человек, предложил мне следующую сделку: он поселит меня в комнатке, которая служила конторой в его квартире, и будет кормить меня, а за это я буду репетировать его детей — сына и двух дочек в возрасте 10-12 лет, учащихся приготовительного первого и второго классов гимназии… Я с радостью согласился. Работы было всего 2-3 часа в день, но она почти полностью освобождала моих родителей от расходов на мою жизнь в Саратове. Мне удалось выполнить совет мамы, данный год тому назад.

Мой «хозяин» А.П. Фармаковский оказался купцом. Он был представителем украинского металлургического синдиката «Кровля» в Поволжье. И сам он, и его жена относились ко мне как к родному сыну. Я чувствовал себя в их радушной семье как дома, и мои ученики не вылезали из моей комнаты, так как им было со мной интересно. Отметки их быстро улучшились, и мои хозяева были довольны.

Саратов был глубоким тылом. Продукты дорожали, жить становилось все труднее. Но в обеспеченной купеческой семье я не чувствовал этих трудностей. Германское наступление к октябрю 1915 г. было остановлено и фронт стабилизовался. О войне и тяжелых потерях говорило обилие лазаретов и раненых, солдат и офицеров в походных шинелях на улицах, военное обучение призывников, которое велось на улицах и площадях Саратова. Призывниками была уже не только зеленая молодежь, но и «старики» 30-35 лет и даже старше, обросшие бородами. Это были ратники ополчения 1 и 2 разряда, кормильцы семей. Они не всегда — особенно призывники из национальных районов Поволжья и Урала (чуваши, мордва, татары, башкиры и т.д.) — могли разобраться в командах на русском языке. Я сам видел бородатых, степенных крестьян, маршировавших на площадях Саратова под команду фельдфебеля или унтера: «сено — солома, сено — солома». «Сено» означало «направо», «солома» — «налево». И действительно, к сапогу на правой ноге был прикреплен клок сена, к сапогу на левой ноге — клок соломы. Это существенно облегчало понимание команды. Ружей было немного, да и те — старинные берданки. Штыковому бою учили на деревянных ружьях.

Мы, приезжие студенты, бродили компаниями, осматривая Саратов, ездили на пароходиках через Волгу в село Покровское (ныне Энгельс) на восточном берегу Волги смотреть верблюдов, приходивших в караванах из Средней Азии.

В Покровске Екатерина II полтораста лет тому назад организовала колонию немецких поселенцев. Саратовские старожилы, в том числе мой хозяин, рассказывали о немцах Поволжья любопытные истории, которые на фоне бесправия и угнетения евреев очень ярко подчеркивали привилегированное положение немцев в России.

Оказалось, что, прожив полтора столетия в России, немцы Поволжья остались чужеродными для России телом. Они жили своей обособленной от русского населения жизнью. Царских чиновников и русских судов они не признавали и к ним не обращались. Немец, подавший на другого немца жалобу в русский суд, попадал в положение изгоя или прокаженного: никто из немцев с ним дела не имел и даже не разговаривал. Исправник и полиция были куплены взятками. Жизнь немецкого села в Поволжье управлялась в неофициальном порядке тремя лицами: пастором, старостой (альтманом) и учителем. Решения этой тройки были безусловными и обязательными. Браки немецкой молодежи с русскими юношами и девушками были редким исключением. Немецкая молодежь училась в местных немецких школах и училищах, а получать высшее образование ездила в Германию. Мужчины знали русский язык и говорили по-русски, но женская половина немецкого населения русского языка не знала и говорила только по-немецки. От воинской повинности в России немцы старались откупиться всякими правдами и неправдами. «Истинно-германские» и «национально-сознательные» немцы ездили отбывать воинскую повинность… в Германию. Словом, это был форпост германизма и германского культуртрегерства в Поволжье, сохранивший в течение 150 лет свою национальность и самобытность.

Учебный год в Саратове протекал менее напряженно, чем в Киеве. Лекций было немного. Профессора и доценты, приезжая из Киева, читали свои курсы в ускоренном порядке и уезжали обратно в Киев. Количество студентов на лекциях было не велико: часть студентов 1 и 2 курсов "была уже призвана в школы прапорщиков и военные училища, часть была занята работой или поисками работы. Главный упор в учебе делался на подготовку и сдачу экзаменов, то есть на работу в библиотеке и дома, на изучение учебников и монографий. Научно-исследовательская работа на семинарах и в кружках отошла на второй план. Экзамены можно было сдавать досрочно, не дожидаясь того, когда чтение курса будет закончено.

Несмотря на войну, культурная жизнь в Саратове шла своим ходом. Студенты охотно посещали драматический театр, где выделялся известный артист Слонов. Р.Ф. Асмус, страстный любитель поэзии и музыки, открывший мне на первом курсе очарование стихов Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, Александра Блока, таскал меня на вечера поэзии. В Саратове мне привелось слышать приезжавших туда Бальмонта, Игоря Северянина, Федора Сологуба. Последний читал стихи с изумительной простотой, беря слушателей за душу, и его чтение я помню и до сих пор. Блок настолько захватил меня, что много лет я мог продолжить наизусть с любой строчки почти каждое из трех томов стихотворений Блока. С музыкой было хуже. К серьезной музыке я просто не был подготовлен и понимал ее слабо, но вместе с Асмусом побывал на концертах Глазунова, Гречанинова, Лядова и Рахманинова.

В октябре-ноябре 1915 года я очень успешно сдал экзамены по трем предметам, но в середине декабря неожиданно свалился, схватив сразу и дифтерит и скарлатину. Мой хозяин свез меня почти в бессознательном состоянии в больницу. Больница осталась в моей памяти как самое позорное воспоминание моей жизни: это была детская больница, а я, слава Богу, был студентом уже второго курса.

Моя болезнь оказалась тяжелой и опасной, я стоял на пороге смерти, и врачи вызвали телеграммой в Саратов мою мать, чтобы дать ей возможность проститься со мной. Мама ехала в Саратов, думая, что ей придется хоронить меня, но, придя к больнице, расположенной за городом, увидела меня в окно: я перенес уже кризис и был на пути к выздоровлению. Мне пришлось провести Рождество и Новый год в больнице. К своим хозяевам я вернулся лишь в феврале 1916г.

Весна 1916 года (мой четвертый семестр) прошла в усиленной учебе. Я много читал и работал и сдал на высшую оценку экзамены почти по всем предметам второго, третьего и даже четвертого курсов. До государственных экзаменов мне оставалось всего лишь два курсовых экзамена, в том числе трудная, но очень интересная «История Византии» у проф. Ю. Кулаковского. Декан нашего факультета проф. А.М. Лобода ахнул, просмотрев мою зачетку: «В истории факультета такого ещё не было!» — воскликнул он.

Мои успехи были отмечены факультетом: сначала меня освободили от платы за нравоучение, затем дали 100 рублей "а покупку книг и, наконец, по возвращении университета в Киев мне дали стипендию в размере 300 рублей в год, учрежденную одним черниговским помещиком в память умершего сына для студентов — уроженцев Черниговской губернии.


Война продолжается

Летом 1916 года войне не виделось конца. Под Верденом шли тяжелые бои и французский фронт в этом секторе колебался и трещал. Наступление Брусилова было крупным успехом: значительная часть Галиции снова попала под управление царских руссификаторов. Но англо-французское наступление летом и осенью 1916 года дало проблеск надежды: оно показало, что Англия и Франция, мобилизовавшие свою промышленность на нужды войны, получили перевес в артиллерии и снарядах над Германией. На английском фронте появились первые танки. Но настроение общества и народных масс вызывало тревогу: дух страны был надломлен, мало кто уже верил в победу. Население открыто говорило — и это я слышал в 1916 г. ив Саратове, и в Конотопе, и в Киеве — о том, что у Ставки нет заранее подготовленных планов военных операций, что генералы действуют вразброд, что Верховное командование не может и не умеет организовать крупную военную операцию, что высшие посты в армии заняты бездарными и случайными людьми, что командиры не берегут кровь солдат и не проявляют заботы о них. Армия потеряла доверие к своим вождям. В народных массах доверие к правительству было окончательно подорвано.

Потрясение, пережитое страной в результате эвакуации летом 1915 г. западных губерний России, вызвало раздражение и недовольство народных масс в тылу. В связи с этим военное командование (в августе 1915 г. Николай II заменил великого князя Николая Николаевича) и правительство искали «козла отпущения», на которого можно было бы взвалить вину за неудачи, ошибки и преступную неспособность военных властей, за разруху в тылу и все более растущий недостаток продовольствия, обуви, одежды. Такими «козлами отпущения» были объявлены евреи.

Преследования и гонения против евреев ещё более усилились. В январе 1916 г. на Волыни были повешены десятки евреев, обвиненных в сочувствии немцам. Такие же вести шли и с других участков фронта. По приказу командующего Северным фронтом генерала Рузского евреи на этом фронте были изгнаны из учреждений Городского и Земского Союзов. Примеру Рузского последовали и другие командующие фронтами. Но к этим, ставшим уже обычными ужасам войны «на еврейском фронте», в 1916 г., в связи с ростом дороговизны и недостатком многих продуктов и предметов широкого потребления, были добавлены новые.

В январе 1916г. Департамент Полиции в секретном циркуляре, разосланном по всем губерниям, обвинял евреев в «истреблении» запасов продовольствия для усиления дороговизны и роста революционных настроений в стране., «Разве хлеб и мясо находятся в руках у евреев?» — комментировал насмешливо этот секретный циркуляр, ставший ему известным, мой хозяин АЛ. Фармаковский. Но в этом циркуляре власти недвусмысленно подстрекали население к резне евреев как виновников дороговизны и всех постигших Россию бед. Черносотенные газеты открыто обвиняли евреев в создании недостатка продуктов. 20 января 1916 г. в связи с этим циркуляром были произведены облавы «на спекулянтов и евреев» на биржах Петрограда, Москвы и в других больших городах. Губернаторы усиленно штрафовали мелких лавочников-евреев за дороговизну, и реакционные газеты не менее усиленно печатали сообщения об этих мерах. 7 мая 1916 г. в Красноярске, тогда небольшом сибирском городке, был организован еврейский погром; население разбило и разграбило продовольственные лавки. «Сколько же там, в Красноярске, евреев? — иронически спрашивал мой хозяин. — Раз-два и обчелся».

Потеря западных губерний России и эвакуация из них миллионов жителей, разорение и нищета беженцев, расстройство транспорта уже в конце 1915 г. — начале 1916 года создали недостаток продуктов в городах. Нефти и керосина не хватало. Электрические станции работали с перебоями. Лампы в квартирах жителей стали заменяться «коптилками». Обувь и одежда стали исчезать с прилавков магазинов. Цены на все выросли в 2-3 раза. Для населения настали полуголод и нищета. Очереди за хлебом, мясом, маслом, сахаром раздражали народные массы. В городах начались разгромы булочных и продовольственных лавок.

В больших городах «нехлебной полосы» — в Петрограде и Москве — дороговизна и недостаток продуктов (хлеб, мясо, жиры) были особенно заметны. В меньшей степени они были заметны весной 1916 г. в таком «хлебном» городе Поволжья как Саратов. Когда я в июне 1916 г. вернулся из Саратова в Конотоп, то даже в этом маленьком городишке северной Украины (хлебного и свеклосахарного района) жителям приходилось стоять в очередях у булочных за хлебом и тем более за булкой, за фунтом сахара или мяса и бутылкой растительного масла («олии») у бакалейных лавок. Цены на масло, молоко, овощи на базаре резко поднялись. Родители решили перейти к «натуральному хозяйству»: они взяли в аренду у соседа за городом полдесятины земли под огород и с нашей помощью посадили картошку, фасоль, лук, капусту и прочие овощи в таком количестве, которое обеспечило семье полную независимость от базара. Лето 1916 г. я провел в Конотопе, занимаясь работой в огороде, а осенью увез с собой в Киев мешок картошки, почти полпуда пшена и гречневой крупы, два фунта свиного сала и бутылку постного масла — часть моего «заработка» на этом огороде. В отношении зерна и крупы нам помогли родные отца, крестьяне села Дептовки, которым родители отдали велосипед (у нас их было четыре), мануфактуру, ношеную, но ещё годную для носки в деревне одежду. Такой товарообмен продолжался в течение четырех лет до 1921 г., пока все наши велосипеды не перекочевали в Дептовку. Но зато семья была обеспечена продуктами и каждый сын, уезжая на учебу в Киев, вез с собой муку, крупу и продукты нашего огорода.

В это лето Юрий учился в Киевском Военном училище и по окончании его был направлен в запасный полк в Нижний Новгород, а оттуда на румынский фронт. Как студент III курса университета я не подлежал призыву в школу прапорщиков, но, считая своим долгом принять участие в обороне страны, подал летом 1916г. заявление воинскому начальнику о своем желании пойти добровольцем в армию на фронт. Но медицинское освидетельствование признало меня негодным к несению военной службы по слабости зрения (сильная близорукость) и хилости телосложения: мне было 20 лет, а выглядел я как четырнадцатилетний мальчишка. Мне дали «белый билет».

В Киев я вернулся в сентябре 1916 года. Этот старый, красивый и чистый город нельзя было узнать: засоренные мусором улицы, переполненные вагоны трамваев (число «больных» вагонов все время росло и чинить их становилось все труднее и труднее), тусклое освещение улиц, особенно на окраинах, очереди у лавок и булочных и дороговизна. Мне скоро пришлось убедиться в том, что моей стипендии в 25 рублей в месяц (зимой 1914-1915 гг. этой суммы было бы вполне достаточно на мою жизнь) теперь хватает всего на две недели, даже при наличии привезенных мною из Конотопа продуктов. На уроки и репетиторство рассчитывать не приходилось. Поэтому с осени 1916 г. в Киеве, как и в других больших городах, стали возникать трудовые студенческие артели. Они занимались пилкой дров, разгрузкой вагонов на товарной станции и барж на днепровских пристанях.

Студенческая артель, в которую попал я, занималась пилкой дров. Кроме денег мы получали столько дров, сколько каждый мог унести на своей спине. Мой сводный брат Володя (19 лет), студент естественного факультета университета, работал кондуктором, а затем вагоновожатым киевского трамвая до призыва в школу прапорщиков в 1917 году.

В общем жизнь становилась все трудней и бедней. Настоящего голода ещё не было, но определенное недоедание было, особенно у бедняков и рабочего люда. Лазареты были переполнены ранеными. Солдаты были раздражены большими потерями на фронте и дезорганизацией жизни и недостатком продуктов в тылу. В «выражениях» по адресу командования и гражданских властей солдаты не стеснялись, и свежеиспеченные.прапорщики, недавние студенты, молчаливо «не замечали» эту брань, но их верность престолу была сомнительной.

В обстановке все растущей разрухи учиться было трудно. Занятия в университете шли в необычно опустевших аудиториях. Почти все студенты 1 и 2 курсов, кроме признанных негодными по здоровью, были призваны в армию. «Старики» с 3 и 4 курсов тоже поредели. Студенты, жившие вдали от Киева (кавказцы), остались дома и не приехали в Киев. Лекции посещались мало, но в здании университета было всегда людно: университет стал центром не только учебной, но и «деловой» жизни, своеобразной биржей труда, где можно было включиться в какую-нибудь студенческую артель по распилке дров или разгрузке вагонов.

Мое положение было сравнительно легким, так как почти все курсовые экзамены у меня были сданы, и я посещал лишь практические занятия и семинары, занимаясь либо в своей комнате, либо в библиотеке университета. Конечно, мне как «хорошему» студенту хотелось попробовать свои силы в настоящей научно-исследовательской работе. Но тема конкурсной студенческой работы на золотую или серебряную медаль, объявленная в этом году, — «Воронежский край по писцовым книгам XVI-XVII столетия» — не нашла желающих заниматься ею.

В обстановке все растущей разрухи и надвигающегося голода какой студент мог ехать за 600 верст в Воронеж для работы в местных архивах? Поэтому по совету доцента Т.Г. Курца, защитившего в Саратове магистерскую диссертацию, я занялся изучением истории украинского крестьянства в XVIII — начале XIX веков: социально-политической организацией Левобережной и Правобережной Украины и положением помещичьих и государственных крестьян до люстрационно-инвентарной реформы Бибикова с расчетом сделать основным ядром своего исследования люстрационно-инвентарную реформу Бибикова в Юго-Западном крае. Эта тема, разработанная впоследствии в 30-40 годы в монументальной монографии академика СССР Н.М. Дружинина, в 1916-1917 гг. была ещё совершенно нетронутой. Я с охотой взялся в январе 1917 года за работу над этой темой, но февральская революция 1917 года прервала ее.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА. ЕВРЕЙСКИЕ ПОГРОМЫ НА УКРАИНЕ

После Февральской революции

Известия о революции в Петрограде, о переходе войск на сторону голодного народа, построившего баррикады, об образовании Временного правительства из членов Государственной Думы, об отречении Николая II и его брата Михаила от престола потрясли Киев. Трудовая интеллигенция, рабочий люд, крестьянство Украины ликовали. Ликовали солдаты. Для огромного большинства населения свержение царизма было осуществлением многолетней мечты передовых людей страны. Пожилые и осторожные говорили, что революция может ослабить военные усилия России, но восторженная молодежь уверяла, что солдатские массы с удвоенной силой будут вести борьбу с противником во имя свободы и демократии против австро-германского кайзеризма. Рухнули все путы и оковы, которые создал для своего самосохранения царский строй и которые тормозили экономическое, политическое и социальное развитие России.

После февральской революции 1917 года активное участие России в мировой войне окончилось. Нельзя же считать таким активным участием «наступление Керенского» в июне 1917 года. Оно лишь самым наглядным образом показало нежелание солдат продолжать войну. В армии были и пушки и снаряды, появились пулеметы, винтовки и патроны, но не было солдат, готовых пойти в бой и сражаться, ибо те люди, которые носили солдатские гимнастерки, сейчас, после революции в феврале 1917 года, менее всего собирались быть бойцами. Так уже в 1915-1916 гг. из армии дезертировали около 2 млн. человек.

На своем веку я прочел немало исторических исследований и мемуаров о Первой мировой войне, о патриотизме солдат в первые месяцы после революции, о зловредной агитации большевиков за мир, якобы сбившей солдат с пути истинного, но могу сказать, как очевидец, что первой и главной реакцией солдатских масс на известие о революции был многомиллионный вздох облегчения на фронте и в тылу: «Слава Богу, мир! Больше не нужно идти в атаку, прорываться через проволочные заграждения, чтобы быть искалеченными, остаться без рук, без ног, без глаз! Слава Богу, все это окончилось! Сейчас мы будем жить, и жить по-своему! Начальство ушло!»

22 марта Временное правительство издало декрет об отмене всех национальных и вероисповедных ограничений в России. Для евреев этот акт был действительно эмансипацией, предоставлением им полного равноправия в России (о том, как это отразилось на евреях, будет сказано дальше), но для ряда национальностей — для украинцев, поляков, латышей, литовцев и др. — этот акт стал исходной точкой для бурного развития давно имевшегося в зародыше сепаратистского движения и создания на развалинах Российской Империи самостоятельных национальных государств. В армии уже в те времена это выразилось в развитии национальных притязаний («мы — украинцы, а не кацапы-москали»), в требованиях о формировании украинских, польских, латышских и других военных частей.

На Украине этот процесс выявился очень резко и остро, дав пример для Латвии, Литвы, Грузии, Армении и др. Политическая борьба в Киеве весной и летом 1917 года отмечена таким бурным ростом украинского национального движения, что уже 17 марта 1917 года возникла — сперва как чисто национальная общественная организация, объединяющая всех украинцев, — Украинская Центральная Рада, председателем которой был избран известный украинский историк М.С. Грушевский. В начале апреля на Софийской площади в Киеве у памятника Богдану Хмельницкому состоялась стотысячная украинская манифестация. М.С. Грушевский поздравил украинский народ с освобождением:

«Спали вековые путы, настал час твоей свободы!» и под крики «Слава!» привел манифестантов к присяге на верность Украине.

Штаб-квартирой Центральной Рады стал Педагогический музей на Б. Владимирской улице. Отсюда Рада руководила «украинским национально-освободительным движением», точнее, украинским сепаратистским движением.

Главной руководящей фигурой и идеологом этого движения был, несомненно, М.С. Грушевский — со студенческих лет сепаратист и проповедник «самостийной Украины». Он был студентом Киевского Университета, учеником известного историка польского шляхтича-националиста В.П. Антоновича, весьма не любившего русский царизм за подавление польских восстаний 1831 и 1863-64 гг.

Об этом мне рассказал родной брат М.С. Грушевского, также историк, Александр Сергеевич Грушевский, с которым мне довелось познакомиться в 1918г. А.С. Грушевский, в отличие от своего более известного талантливого и ученого брата, был украинцем-федералистом, сторонником сохранения Украины в составе Российской Империи, а с 1917г.-в составе Российского Государства. Для А.С. Грушевского до 1917 г. Украина была «Юго-Западным краем» или «Малороссией», и он стоял лишь за разрешение свободного пользования украинским (до 1917 года — «малороссийским») языком в школе и на юбилейных собраниях (но не в суде и в администрации). Разница между национально-политическими взглядами М.С. Грушевского и А.С. Грушевского была огромна, но для газеты «Киевлянин» (основателем ее был В.А. Шульгин, отец В.В. Шульгина) и для монархистов из «Союза русского народа» даже «украинство» А.С. Грушевского было неприемлемым.

М.С. Грушевский был гораздо выше В.К. Винниченко и тем более С. Петлюры по своему воспитанию и образованию, по европейской культуре, умению руководить заседаниями Рады (пригодился опыт профессора Львовского Университета, привыкшего руководить заседаниями кафедры и разных ученых собраний). Он был главой и наставником украинских депутатов Рады, сторонников «самостийности» Украины. Депутаты-украинцы крайне почтительно величали М.С. Грушевского «профессором», «батькой», «дедом». Он и по возрасту годился в деды большинству депутатов, бывших зеленой молодежью 21-23 лет (напр., премьер-министр Голубович был студентом 4 курса).

В 1918 г. М.С. Грушевский был близок к украинским кадетам (украинские поступовцы). С началом войны в 1914 г. он усвоил германскую ориентацию и был в связи с «Союзом Вызволения Украины», созданном в Вене и работавшем по заданиям Германии. За это 8 октября 1914 г. М.С. Грушевский был выслан в Симбирск. Он осуждал деятельность Богдана Хмельницкого по объединению Украины с «Московией» и восхвалял гетманов И. Виговского и И. Мазепу, сторонников самостийности Украины под протекторатом Польши или Швеции.

После февральской революции М.С. Грушевский вернулся в Киев, примкнул к украинским эсерам и стал идеологом Центральной Рады. На своем председательском кресле в Раде М.С. Грушевский выглядел сказочным «дедом Черномором»: небольшого роста, с большой бородой, юркий, в очках, с острым взглядом из-под седых бровей.

Таким, правда, несколько потускневшим, я увидел его в 1929 году на годичном собрании Академии Наук СССР в Ленинграде, где его избирали в действительные члены Академии после того, как он «покаялся»: после нескольких обращений к правительству УССР, в которых он осуждал свою «контрреволюционную» деятельность в годы революции и гражданской войны, он получил в 1924 г. разрешение от правительства УССР вернуться на Украину «для научной работы», был избран действительным членом Академии наук УССР, а в 1929 г. — действительным членом Академии Наук СССР.

В 1917 г. М.С. Грушевский безусловно доминировал в Раде, а Винниченко и Петлюра пока ещё были на вторых ролях. Ни один украинский деятель не обладал таким политическим и общественным авторитетом, как М.С. Грушевский. Только в период гетманщины Скоропадского он отошел в тень, уступая официальное политическое руководство Директории во главе с Винниченко и Петлюрой, а в начале 1919 г. эмигрировал в Австрию, где в Вене создал Украинский Социологический институт с программой Самостийности Украины. Хотя М.С. Грушевский числился в партии украинских эсеров, но по своему образу жизни, по своим вкусам и привычкам он был чистейший буржуа-богач, владевший в Киеве огромным шестиэтажным домом миллионной стоимости.

Украинское «национально-освободительное движение» в первые месяцы 1917 года развивалось семимильными шагами. Центральная Рада пользовалась огромным успехом у украинских крестьян и солдат.

Наиболее рьяные «самостийники» требовали прекратить длительные и «ненужные» переговоры с Временным правительством и отозвать солдат-украинцев с фронта, т.е. оголить фронт.

Сепаратистская политика Рады, сначала более замаскированная, а затем все более и более откровенная, — вылилась в конце концов в формулу: «Хватит нам великороссов! Триста лет они над нами господствовали! Прочь с Украины! Да здравствует самостоятельная Украина!»

Главной трибуной и рупором украинского сепаратистского движения стали украинские войсковые съезды: на них проповедь сепаратизма стала раздаваться все громче и громче и распространяться все шире и шире в солдатских и крестьянских массах. Опираясь на эти Войсковые съезды, желавшие прекращения войны во что бы то ни стало и поскорее, для того чтобы «делить панскую земельку». Рада постепенно перестала считаться в Киеве с властью Киевского Исполнительного Комитета, и в Петрограде — с властью Временного правительства, заявляя везде уже с мая 1917 года, что украинский народ признает над собой только одну власть, а именно — власть Центральной Рады.

В середине апреля Украинская Рада созвала Всеукраинский Национальный конгресс, выдвинувший требование о федеративном переустройстве России и об участии Украины в переговорах о заключении мира на будущей мирной конференции. Это требование фактически означало признание великими державами Украины как самостоятельного государства. Одновременно оформились и украинские политические партии.

Параллельно шло формирование украинских национальных воинских частей. 1 апреля был сформирован Первый Украинский Полк имени Богдана Хмельницкого. В начале мая был созван 1-й Всеукраинский Войсковой Комитет во главе с Симоном Петлюрой. В кулуарах съезда делегаты открыто говорили, что они ни в коем случае не пойдут из Киева на фронт, так как на фронте им делать нечего, что они останутся в Киеве, ибо это их город, украинский город, а не русский, и они должны защищать его от «москалей».

В конце мая делегация Украинской Рады во главе с Винниченко направилась в Петроград с требованием признать автономию Украины в составе будущей Российской Республики и организовать в армии украинские части. Но Временное правительство и Петроградский Совет Рабочих и Солдатских депутатов отказались принять эти требования.

Тогда Украинская Рада вопреки запрещению Керенского созвала в середине июня II Украинский Войсковой Съезд (2 500 делегатов — представители от 2 млн. украинцев в армии). После съезда Рада издала 28.6.1917 года I Универсал (Манифест), в котором указывалось, что Украина берет на себя задачу строительства своего будущего: «Мы сами будем строить свою жизнь». Одновременно был создан высший орган Украинской исполнительной власти — Генеральный Секретариат (Совет Министров) во главе с Винниченко и Петлюрой. Секретариат взял на себя управление Украиной.

Временное правительство напрасно просило Раду обождать до созыва и решения будущего Учредительного Собрания. В Киев была направлена делегация во главе с Керенским для переговоров с Радой. Переговоры фактически кончились победой Рады.

Временному правительству в соглашении от 3 июля 1917 пришлось признать Раду и Генеральный Секретариат высшим краевым органом власти на Украине. Украинская Центральная Рада признала Всероссийское Учредительное собрание верховной властью и дала обязательство, что Украина не отделится от России, если Всероссийское Учредительное собрание предоставит автономию Украине. Фактически Центральная Рада, в которую сейчас вошли представители национальных меньшинств Украины, стала парламентом (ландтагом) Украины. За Украиной последовали и другие народы бывшей Российской Империи. Состоявшийся во второй половине сентября в Киеве съезд народов России высказался за перестройку России на федеративных началах.

Одновременно Рада развернула работу по организации национальных украинских войск. Эта организация протекала в двух направлениях:

Во-первых, в формировании из частей бывшей царской армии, в которых преобладали украинцы, украинских регулярных частей. В августе 1917 г. 34 армейский корпус, которым командовал генерал Павел Скоропадский (будущий гетман), был реорганизован в I Украинский корпус, пополненный украинскими добровольцами и «сотнями» Вольного казачества.

Во-вторых, в создании Вольного казачества и отрядов украинских добровольцев. Вольное казачество возникло прежде всего на правобережной Украине как организация самообороны крестьян от банд дезертиров из старой русской армии. Постепенно Вольное казачество возникло на Волыни, Херсонщине и Левобережной Украине. В деревнях на Украине были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять. Имелись сотни тысяч винтовок, закопанных в земле, спрятанных в «клунях» и «коморах» и не сданных, несмотря на все кары и угрозы властей, миллионы патронов в той же земле, пулеметы и трехдюймовые полевые орудия чуть ли не в каждой деревне, склады снарядов, склады шинелей и папах чуть ли не в каждом городишке. Так возникли банды, резервом которых была деревня. А «батьками-атаманами» этих банд стали «самостийники» — народные учителя, фельдшеры, украинские семинаристы, ставшие во время войны 1914-1917 г. прапорщиками и поручиками. Все они украинцы, все они «щиро» любят «мать Украину» («нэньку Украину»), все говорят на украинском языке, все они за Украину без панов, без офицеров-москалей, за такую Украину, в которой они, «батьки-атаманы», будут самовластными хозяевами и правителями.

Всеобщий съезд Вольного казачества в Чигирине в середине октября 1917 г. окончательно оформил эту организацию, избрав ее верховный орган — «Генеральную Раду Вольного казачества».

В течение 1917-1920 гг. Киев двенадцать раз переходил из рук в руки, двенадцать раз переживал смену различных и враждебных друг другу режимов.

Перенести это в течение трех лет было нелегко, ибо каждая смена власти сопровождалась артиллерийским и пулеметным обстрелом Киева (не говоря уже о ружейной и пулеметной перестрелке на улицах), ранениями и даже гибелью не только участников борьбы, но и мирного населения города. Я сам видел как 4 января 1918 г. на Бибиковском бульваре (ныне бульвар Шевченко) повстанцы деловито расстреливали украинских сичевых стрельцов, а на Печерске в тот же день сичевые стрельцы расстреливали у стен Арсенала его рабочих. Киевский обыватель в конце концов привык к этой смене режимов и научился приспосабливаться к ним. Самым верным показателем готовящейся смены режима стал Киевский базар: за два-три дня до прихода новой власти с базара исчезало все съестное. Летом в эти дни можно было купить лишь редиску и цветы. Денежных знаков ещё правившей власти на базаре уже не принимали. Твердой валютой все эти годы были «царские деньги» и «керенки».

Фактически все эти годы (1917-1920) большая часть Украины, и в частности Киев, были оторваны от остальной России и варились в собственном соку. Брат моей конотопской землячки три года был отрезан от своей семьи и учительствовал в каком-то селе под Каменец-Подольском. Три года он был не в состоянии пробраться в Конотоп. Мужья и жены, отцы и дети, браться и сестры были полтора-два года отрезаны друг от друга. Мои поездки из Киева в Конотоп и обратно были связаны, как будет показано дальше, с крупным риском для жизни.

На Украине одновременно сосуществовало несколько режимов: 1) советский, 2) украинский и австрогерманский, 3) добровольческий, 4) англо-французских оккупантов, 5) польская власть (Новоград-Волынский, Житомир с августа 1918 г.).

Отдельные районы по несколько раз переходили из рук в руки в зависимости от превратностей гражданской войны. Деревня и небольшие города (а иногда даже крупные — Екатеринослав) находились под властью банд. Здесь царствовали Махно, Григорьев, Зеленый, Струк, Ангел, Сокол, Соколов, Соколовские, Волынец, Ромашко, Мордалевич, Шепель, Голуб и др. «Батьки-атаманы» переходили поочередно от Советской власти на сторону Украинской Рады и Директории, а затем на сторону Добровольческой армии (Струк даже получил от Деникина чин полковника). Власть того или другого режима распространялась лишь на города и местечки, занятые его войсками.

Линия фронта на Украине плясала, как маятник, ежедневно в ту или другую сторону. Многочисленные «батьки-атаманы» банд опирались на крестьянство, пополнявшее их ряды. Они вели набеги на города, устраивали погромы, главным образом еврейские, грабили, убивали и насиловали население.

Военные коменданты отдельных городов и районов не подчинялись своему «центральному» правительству. В Казатине военный комендант Украинской Рады и Директории не выполнял их приказаний из Киева. В декабре 1918 г. он самочинно задержал дипломатическую миссию Украинской Директории, отправленную последней за границу для переговоров с державами Антанты о признании Украинской Народной Республики. Коменданты Добровольческой армии не выполняли приказов Деникина и распоряжений деникинских властей. Я сам видел, как комиссары Советского правительства Украины в 1919 году не могли заставить Богунский и Таращанский полки повиноваться своим приказам. Они могли лишь уговаривать эти «легендарные» полки.

В такой чересполосице военных режимов и диктатур и их быстрой смене мирные жители могли сохранить свою жизнь лишь посредством социальной и политической мимикрии. Быть очень «щирым» украинцем было нельзя — при очередной смене власти могли расстрелять «большевики». Быть очень советским — тоже нельзя, могли расстрелять деникинцы или «сичевики». Взбаламученное море политических, национальных и социальных страстей захватывало жизнь и душу мирных жителей. «Все течет, все меняется… с быстротой выстрела», — острили молодые философы, ученики профессора Гилярова. Было важно уцелеть под ливнем противоречивых требований и приказов быстро сменяющихся властей.

В самом Киеве житель Демиевки боялся пойти на Подол, ибо туда часто набегали разные банды, а житель Подола с опаской ходил на Шулявку, боясь налетов банды Ангела или Зеленого.

Еще летом 1917 года крестьянское движение на Украине поднялось очень высоко. Оно выражалось в захвате помещичьих земель, разделе помещичьего сельскохозяйственного инвентаря, скота и т.д. Погромов и поджогов помещичьих усадеб было ещё не так много. Крестьяне хоть и не делили ещё землю, но смотрели на помещичьи усадьбы, как на свою собственность. И в деревне с каждым днем становилось все опасней и опасней. Поэтому большинство помещиков бежало из своих усадеб в крупные города («великий страх» французских помещиков в 1789 году). Наши друзья Зороховичи покинули Дубовязовку и летом 1917 года, как и многие другие, переехали на жительство в Киев.

Другой характерной чертой этого трехлетия были истребительные еврейские погромы, продолжавшиеся без перерыва все три года гражданской войны и даже после ее окончания.

Украина — историческая родина еврейских погромов. Казацкое восстание Богдана Хмельницкого (1648— 1658) обошлось еврейству Украины в 250 тысяч жертв. Было вырезано 700 еврейских общин. Восстание Хмельницкого было истребительной войной украинского крестьянства (казачества) против «ляхов и жидов», против польских помещиков и еврейских арендаторов и торговцев, когда вырезывались или угонялись в татарский плен целые еврейские общины и на Правобережной и на Левобережной Украине. Освободительный путь украинского народа в XVII в. прошел по трупам евреев.

XVIII век принес еврейству Украины «гайдаматчину» (1734-1764), «колиивщину» (1764), которая ставила себе задачу «с ножем у халяви жидив кинчать» (Тарас Шевченко). В спокойное мирное время «гайдаматчина» выражалась в набегах на неохраняемые " польскими войсками города и местечки, а во время войн и смут — в погромах и массовой резне евреев. Гайдаматчина обошлась еврейству в 50-60 тысяч жертв.

В XIX веке антисемитская политика царизма использовала убийство народовольцами Александра II в 1881 году для организации еврейских погромов в городах и местечках. Погромщиками была городская чернь: «Евреи убили царя. Царь велел бить евреев». В погромной кампании 1881-1883 годов пострадали 150 городов и местечек. Погромы выражались в разрушении домов и грабеже имущества. В Киеве и Балте погромы сопровождались убийствами и резней евреев.

Погромная кампания 1905 года ограничилась почти исключительно Украиной (910 погромов): в Черниговской губернии, напр., 329 погромов, в Херсонской — 82, в Бессарабии — 71 и тд. Из 690 погромов, происшедших в 4-5 дней после Октябрьского манифеста о свободах в 1905 г., 626 погромов падает на местечки и деревни. Эта цифра свидетельствует, что малограмотное украинское крестьянство (всего от 10 до 16% грамотных по разным губерниям Украины) было главной силой погромов.

Украинские города и тем более местечки, особенно на Правобережной Украине, были населены, в основном, евреями. На Правобережной Украине евреи в среднем (включая деревни) составляли 12-13% населения, но в городах Правобережья — в Киевской и Херсонской губерниях — евреи составляли 31% населения, в Подольской — 41%, в Волынской — 51%. Были местечки, где евреи составляли нередко 90-95%, а в некоторых и все 100% населения. Именно в этих местечках происходили наиболее жестокие погромы и резня евреев.

Украинское националистическое крестьянство обрушилось в 1917-1920 г. на евреев по двум главным причинам:

1) евреи принимали весьма активное участие в революции и политической борьбе, играя в эти годы видную роль в коммунистической партии и в советском аппарате. Для темного украинского крестьянства «жид» всегда был «коммунистом», а «коммунист» всегда был либо «жидом», либо «москалем» (великороссом).

2) любой еврейский погром, выражаясь терминами Второй мировой войны, всегда давал «трофеи» (военную добычу). А поиски «трофеев» были исторической традицией украинского казачества, начиная с XVI-XVII вв. Походы Запорожской Сечи против «неверных» турок и татар на Крым и в Черное море с целью «пошарпать анатолийские берега» (Гоголь) давали огромную и богатую добычу. Запорожская Сечь жила и кормилась этой добычей, как сказал мне в 1921 г. бывший премьер-министр Гетманского Правительства профессор истории Украины Н. П. Василенко.

В 1912-1920 гг. такими походами за «трофеями» против неверных стали, как говорил Н.П. Василенко, еврейские погромы. Они, кроме богатых доходов, прельщали одним важным преимуществом: были совершенно безопасны для погромщиков.

В погромном движении против евреев в 1917-1920 годах принимали участие крестьянство и солдатские массы всех армий и всех режимов:

солдаты бывшей царской армии;

украинское крестьянство и войска Украинской Рады, гетмана и Директории;

красноармейцы и партизаны Красной армии, сдерживаемые своим командованием;

офицеры и солдаты Добровольческой армии (деникинцы);

польские войска.

Особенно страшными еврейскими погромами и резней евреев отличались «вольные казаки», «сичевые стрельцы» и «гайдамаки» Украинской Рады и Директории, банды украинских «батек-атаманов» и «офицерские полки» Деникина.

Обстановка стихийной анархии и быстрой смены властей способствовала развитию погромов. Погромная кампания 1917-1921 г. приняла огромные размеры, превзойдя по числу еврейских жертв даже восстание Богдана Хмельницкого.

Все эти три года (1917-1920) для трудовой интеллигенции основной житейский — не политической и не национальной — задачей было прожить и прокормить свою семью. Дороговизна росла в геометрической прогрессии и при том не по дням, а по часам. Крестьяне стали некоронованными владыками базаров и крепко держали городской люд в своих руках. Торговля стала принимать форму натурального товарообмена. Деньги принимались не всегда. Крестьяне меняли хлеб, крупу и прочие сельскохозяйственные продукты на мануфактуру, обувь, одежду, мебель. В большом спросе у крестьян были гвозди, винты, шайбы и прочая металлическая мелочь, до зареза нужная в крестьянском хозяйстве. Дегтя не было, и крестьяне смазывали колеса своих телег свиным салом.

Все эти годы мне почти ежедневно, как и всем, приходилось решать один и тот же вопрос: что я буду есть завтра и где достану денег «на базар»? Продовольственные продукты на Украине были в достаточном количестве, и люди со средствами могли достать почти все, но средств-то у меня как раз и не было. С наступлением холодов я поспешил уехать товарным поездом в Конотоп, где по крайней мере я мог поесть досыта хлеба и картошки, каши и прочих «деликатесов».

В Конотопе я застал брата Юрия, который благополучно вернулся с румынского фронта после октябрьского переворота. При отступлении его полка ему было поручено задержать с пулеметным взводом наступление немцев, чтобы спасти полк от окружения. Он настолько удачно выполнил эту задачу, что командование дивизии представило его к золотому Георгиевскому оружию. Конечно, он его не получил, так как после октябрьского переворота все представления к боевым наградам пошли в мусорный ящик. Но Юрий остался жив и цел. Я не виделся с ним с августа 1915, и его рассказы о распаде фронта и разложении армии дали мне много материала для воспоминаний.

Третьему брату, Володе, меньше повезло. В конце 1917 года он попал к немцам в плен и вернулся в Россию в 1919 г.

Февральская революция поставила передо мной вопрос о моем будущем. Наша семья была семьей трудовой интеллигенции. Мы с радостью встретили свержение царизма. Мы мечтали о свободе слова и печати, полном политическом, национальном и социальном равноправии народов, о парламентарной республике.

Словом, наша семья была типичной мелкобуржуазной семьей трудовой демократической интеллигенции. Я и Юрий были последними потомками старшей (Роменской) линии старинного, но оскудевшего украинского дворянского рода, и нам предстояла трудовая жизнь, так как деньги, завещанные нам бабушкой на образование, подходили к концу и вскоре совершенно обесценились. Родители владели в Конотопе домом из 4 комнат на кирпичном фундаменте с железной крышей, который стоил по официальной оценке 1912 года 2000 рублей. В будущем каждому из братьев должна была достаться 1/6 часть этого дома.

Несмотря на многолетнее чтение газет, революция застала нас недостаточно «сознательными». Из политических партий мы знали только монархистов, октябристов-кадетов, трудовиков, слышали об эсерах и эсдеках (соц. демократах), но о большевиках до 1917 года не имели никакого представления. В 1917 году октябрьская революция казалась нам, как и многим, временным наваждением, которое скоро кончится. В Киеве эти иллюзии рассеялись только после окончания советско-польской войны 1919-1920 годов, когда советский строй окончательно утвердился на Украине.

В 1917 году я стоял перед выбором: либо общественно-политическая деятельность, которая меня совершенно не интересовала; либо историческая наука, которую я считал своим призванием с 13-14 лет. Победила история, так как я ещё в августе 1914 года решил изучить вопрос о подготовке и возникновении мировой войны («кто виноват»?). Этой темой, однако, я смог заняться лишь после переезда в Петроград в 1923 году.

Другим обстоятельством, определившим мое решение уйти в историческую науку, была печальная судьба моего родного дяди — дяди Коли (я был назван Николаем в его память). Он не был членом организации «Народная воля», не был и «кающимся дворянином», а лишь приютил своего школьного друга Якова Стефановича. Льва Дейча он увидел первый раз в жизни только тогда, когда Стефанович и Дейч явились искать убежище у него в имении. Дядя был сослан в Сибирь в 1908 г. «за укрывательство государственных преступников» и умер в Сибири.

Я помнил мудрый совет матери, данный мне ещё тогда, когда я был в 7 классе гимназии: «Революция — это дело убеждения. Если ты твердо убежден, что готов истратить свою жизнь на свержение царизма, — что ж, иди туда, куда влекут тебя твои убеждения. Мне будет больно узнать, что ты в тюрьме, в ссылке, на каторге, что тебе суждена виселица, но против судьбы не пойдешь. Но если у тебя нет готовности идти до конца и пожертвовать своей жизнью ради победы революции, то не кокетничай с революцией и помни о судьбе дяди Коли. Ты будешь для революции только балластом и напрасно погубишь свою жизнь».

Совет матери, данный ещё в 1912-1913 году, также повлиял на мое решение посвятить мою жизнь науке. Всю жизнь я был беспартийным — не был членом какой-нибудь буржуазной или социалистической партии. Я не пошел ни в комсомол, ни в партию большевиков. Сохранить полное воздержание от политики в условиях советской жизни мне, конечно, не удалось. Как и все, я знал, что означает вопрос, звучавший на собраниях. «Кто против? Подымите руку!» Поднять руку «против» или даже «воздержаться» означало, как минимум, потерю работы, т.е. потерю средств к существованию, а с 1931 г. — тюрьму, ссылку, концлагерь. Приходилось цитировать в своих книгах высказывания классиков марксизма-ленинизма и, прежде всего, И.В. Сталина, ибо избежать этого после 1931 г. было невозможно.

Март-апрель 1917 года были медовыми месяцами революции. Киев — да и все города России — превратился в площадку для митингов. Митинг был сплошным. Он начинался с раннего утра и продолжался до поздней ночи. В нем принимали участие все желающие. Местом митинга были городские сады и парки, бульвары и площади. Солдаты прекратили строевые и учебные занятия и захватили сады. Киевский поэт Николай Ушаков отметил это завоевание садов солдатами в своем стихотворении:


Солдаты, солдаты, солдаты

Гуляют в саду городском…


Ораторы один за другим поднимались на трибуну — это обычно была скамейка, стол, подножие памятника: памятники Николая I и Александра II прекрасно пригодились для этой цели. Аудитория менялась, люди приходили и уходили. Каждый хотел сказать свое слово. Но свободы слова, провозглашенной Временным правительством, все же не получилось. Солдаты, толпившиеся на этом перманентном всероссийском митинге, слушали только то, что им хотелось слушать, а именно скорейший мир во что бы то ни стало и раздел помещичьих земель. Ораторов, призывавших продолжать войну для защиты свободы и демократии в России против германского империализма или говоривших о необходимости созыва Учредительного собрания и компенсации, хотя бы частичной, помещикам за конфискацию земли, встречали криками «долой» и сгоняли с трибуны.

Сравнительная близость фронта заставляла уделить войне и армии максимум внимания и заботы.

Для армии революция явилась полной неожиданностью. Войска были ошеломлены быстротой и легкостью совершившегося переворота. Но свобода подействовала на темную малограмотную и неграмотную массу одуряющим образом. Солдаты встретили переворот прежде всего как «освобождение от офицерского гнета», т.е. от дисциплины.

Офицеры, приезжавшие в марте-апреле 1917 г. с Юго-Западного фронта, говорили о разложении армии:

«все устали воевать». Лозунг «Мир без аннексий и контрибуций» преломился в сознании темной солдатской массы прежде всего как возможность отказа от всяких наступательных операций. Солдаты соглашались лишь держать оборону, угрожая оружием всем, кто попробует гнать их в наступление: «Штык против немцев, приклад против внутреннего врага», а внутренним врагом солдатская масса считала Временное правительство, призывавшее к продолжению войны. Уже в апреле солдаты угрожали прогнать Временное правительство, если оно не будет слушаться Петроградского Совета солдатских и рабочих депутатов. Солдаты, не стесняясь, заявляли офицерам: «Раз говорят „мир без аннексий и контрибуций“ — для чего же нам теперь жертвовать своей жизнью?» Прибывающие на фронт из тыла пополнения отказывались брать оружие — «Зачем оно нам, мы воевать не собираемся».

Солдаты резерва под самыми различными предлогами отказывались сменять части, находившиеся в окопах: «плохая погода», «не все ещё успели помыться в бане», «мы уже были два года тому назад в окопах на Пасху». Приказ о переводе батареи с одной позиции на другую встретил на этом участке фронта сопротивление со стороны солдат пехоты: «Вы ослабляете нас, значит, вы изменники».

Мой гимназический товарищ выпуска 1912 года, в 1917 году — штабс-капитан одного из пехотных полков на Юго-Западном фронте, рассказал мне о красочной встрече солдат его полка с командующим Юго-Западного фронта генералом Брусиловым. Полк, в котором служил мой товарищ, получил приказ подготовиться к наступлению, чтобы захватить одну высоту. Солдаты заявили командиру полка, что наступления не будет, а они собираются уйти с фронта и разойтись по домам. Уговаривать полк приехал сам Брусилов. Он долго беседовал с солдатами и просил в конце концов дать ответ — будут ли они наступать и занимать высоту. Солдаты заявили, что дадут ответ письменно, и через несколько минут выставили перед Брусиловым плакат с надписью: «Мир во что бы то ни стало! Долой войну!» Брусилов не удовлетворился этим ответом. Тогда какой-то солдат заявил: «Сказано — без аннексий и контрибуций, зачем же нам эта гора?» Брусилов ответил:

«Мне эта гора тоже не нужна, но надо бить противника, занявшего эту гору».

Наступать полк все-таки отказался, но дал слово удержать позиции: «Неприятель у нас хороший, — говорили солдаты, — он сказал нам, что не будет наступать, если не будем наступать мы. Нам важно вернуться домой, чтобы пользоваться свободой и землей. Зачем же нам калечиться?» «Нам не надо немецкой земли, а до нас немцы не дойдут».

Все окопные работы были прекращены, так как «война скоро окончится». Солдаты разбирали в окопах обшивку из бревен и досок, выдергивали колья из проволочных заграждений для того, чтобы достать дерево на топливо. Они отказывались чинить дороги, что делало подвоз продовольствия к передовым позициям невозможным. Солдаты отказывались от каких-либо строевых учений, так как накануне мира они не нужны и бесполезны.

Приезжавшие с Юго-Западного фронта офицеры и врачи рассказывали, что солдаты потеряли всякое чувство доверия и уважения к правительству и офицерам. Они требовали удаления из армии кадровых офицеров как «приверженцев старого режима». Солдаты боялись, что эти лучшие в боевом отношении офицеры сумеют заставить их пойти в наступление. Неповиновение приказам офицеров, аресты и убийства офицеров (в офицерские землянки бросали ручные гранаты), самовольная смена солдатами командиров, отказ солдат принять вновь назначенных командиров — вот наиболее характерные черты отношения солдат к офицерам в марте-апреле 1917 года.

Стремление солдатской массы возможно скорее окончить войну выражалось в отказе воинских частей от выполнения боевых приказов о смене других воинских частей с позиций, в требованиях об отводе частей в тыл под угрозой оставить к определенному сроку позиции, в самовольном оставлении позиций, в братании с противником, в дезертирстве (с марта 1917 г. по октябрь 1917 г. ушло в тыл — самовольно или под разными предлогами — около 2 млн. солдат, и больше 2 млн. солдат сдалось в плен), в отказе солдат запасных полков в тылу под самыми различными предлогами идти на фронт (только 50% пополнений, посланных из тыла, доходили до фронта). Повальный уход в тыл был стихийной демобилизацией армии.

Еще в начале мая 1917 года Главнокомандующий генерал Алексеев предупреждал Временное правительство, что наступление невозможно: «Армия на краю гибели. ещё миг и она, свергнутая в бездну, увлечет за собой Россию и ее свободы, и возврата не будет». Командующие фронтами — А. Драгомиров, В. Гурко, Щербачев, кроме Брусилова, поддерживали мнение Алексеева. Керенский поспешно заменил Алексеева на посту главнокомандующего Брусиловым и бросил в июне 1917 года весь фронт, от Балтики до Черного моря, в наступление, которое кончилось катастрофой.

На Юго-Западном фронте наступление началось успешно, но контратаки немецких войск превратили армии Юго-Западного фронта в бегущую толпу, которая убивала попадавшихся по дороге офицеров, грабила с криком «режь буржуя» местных жителей, совершала насилия над женщинами. В окрестностях Волочиска за одну ночь было задержано 12000 дезертиров-беглецов. О власти офицеров, о повиновении солдат офицерам уже не было и речи, уговоры и убеждения — не действовали, на них отвечали угрозами и выстрелами. На протяжении сотни верст в тыл тянулись вереницы беженцев — с ружьями и без них — здоровых, бодрых, чувствовавших себя совершенно безнаказанными. Попутно шел грабеж и разорение помещиков и крестьян. У них отбирали все: домашнюю птицу, скот, хлеб, посуду, деньги и пр.

Наступление на Северном и Западном фронтах закончилось, можно сказать, не начавшись. На румынском фронте оно началось удачно, но по приказу генерала Корнилова, заменившего Брусилова на посту главнокомандующего, было прекращено из-за провала наступления на Юго-Западном фронте.

После «наступления Керенского» армия превратилась в огромную, усталую, плохо одетую (недостаток обмундирования), полуголодную (мясной и хлебный паек были сокращены почти вдвое из-за разрухи на транспорте) и озлобленную толпу людей, объединенных жаждой мира во что бы то ни стало и антисемитскими лозунгами.

Погромная агитация против евреев началась на Украине тотчас же после февральской революции. Первые известия о погромной агитации приходятся на март-июнь 1917 г., т.е. ещё до «наступления Керенского». Погромщики обвинили евреев в недостатке продовольствия, промышленных товаров, в росте дороговизны — словом, повторили секретный циркуляр царского департамента полиции от 1916 года.

В марте-июне 1917 года погромная агитация велась в Полтаве, в Киевской губернии (в городах Василькове и Брусилове) и в других областях Украины. В городах и местечках, даже в Киеве, толпа избивала евреев. Сообщения о погромной агитации шли также из Одессы, Балты, Тирасполя. В Житомире толпа женщин занялась обысками в еврейских домах (искали продукты). В Елизаветграде в поисках продуктов толпа разрыла несколько десятков могил на еврейском кладбище. В ряде городов, как например, в Александровске (Екатеринославская губ.), толпа грабила еврейские лавки.

В Галиции были еврейские погромы в 1915-1916 гг., но провал «наступления Керенского» в июне 1917 года сопровождался пьяными солдатскими погромами еврейского и польского населения в Тарнополе и Калуще, поджогами домов, грабежами, убийствами и изнасилованиями.

Отступая дальше в Россию, на восток, солдаты громили местечки и помещичьи имения на Волыни и в Подолии, разбивали и грабили винные заводы и склады. Кроме того, с 1916 года получил широкое распространение и могущество «самогон». Украинское крестьянство, обладавшее избытками хлеба и картофеля, создало чуть ли не в каждой хате в деревне самодельные водочные заводы, курившие самодельную водку «самогонку». Деревня напивалась, дурела и отравлялась этой самогонкой и спаивала солдат.

Из Волыни, Подолии, Полтавшины в сентябре 1917 г. сообщали о самосудах пьяных солдат и крестьян, о беспорядках, захватах земли, погромах и насилиях над евреями. Больше всего страдали еврейские города и местечки. Крестьянство начало с захватов помещичьих усадеб, грабежей помещичьих домов и убийств помещиков. Но так как помещиков было не так много, то постепенно крестьянство переключилось на погромы евреев.

Борьба Рады с Советской Россией дала дальнейший толчок погромному движению против евреев на Украине.

В конце 1917 года ив 1918 году главной силой погромного движения стала украинская национальная армия и подопечные ее «батьки-атаманы». Но в ходе германской оккупации Украины усилилось погромное движение крестьянства, которое в борьбе с германскими оккупантами и гетманом, организовало ряд жестоких еврейских погромов с массовыми убийствами и резней еврейского населения.

Известное участие в погромном движении приняли в начале 1918 года и части советских войск, в особенности партизанские отряды, которые вели борьбу с Радой.

Первые крупные специфически-еврейские погромы начались ещё в октябре 1917 года. В Киевской губернии погромы были в Жашково, Погребище, Сквире, Ставище; в Подольской губернии — в Гайсине, Виннице, Жабокриче, Меджибоже, Мястковке. В ноябре-декабре 1917 года количество еврейских погромов резко увеличивается. В эти 2 месяца в 3 губерниях Правобережья произошло свыше 50 еврейских погромов. Погромы производили солдаты, а крестьяне приезжали с пустыми возами для увоза имущества из разбитых еврейских домов и лавок.

Как красочно писал в ноябре 1917 г. один еврейский общественный деятель:

"В Остроге, Ямполе, Каневе и ещё и ещё — уже произошли погромы. В Томашполе, Таганче и т.д. ждут погрома. В Сквире и почти по всей Волынской губернии готовятся к погромам. В Тараще и других местах предотвратили погромы, а из десятков других городов и местечек молят о помощи против погромов…

Вся жизнь в нашем крае во власти ужасов и погромных страхов.

Грязная волна грабежей, дикости и разнузданности разлилась, как болото, по всей стране…

Из деревень непрестанно прибывают на ярмарки в еврейские местечки сотни пустых возов, с намерением вернуться полными, нагруженными еврейскими товарами, еврейским добром, — ведь каждый еврей богач". (Н. Сыркин, статья в «Der Telegraf» №3 от 17.11.1917)

28 ноября 1917 года фракция сионистов внесла в Малую Раду следующий запрос: "Из целого ряда пунктов, свыше 30, Подольской, Волынской и Киевской губерний нами ежедневно получаются от представителей еврейского населения умоляющие телеграммы о начавшихся или угрожающих погромах… Горят города, разграбляются лавки, уничтожается домашний скарб; последнее имущество терроризованной трудовой еврейской массы беспощадно и бесцельно губится озверевшей толпой. Жизнь беззащитного населения висит на волоске. Местные власти бессильны. Охраны нет никакой… Милиция и содействующие ей войсковые части фактически не справляются со своей задачей.

Ужас положения усугубляется тем, что все здоровое и взрослое мужское население находится в армии. Отпора громилам дать некому. Остались одни старики, дети и беспомощные женщины. Жизни и чести их угрожает смертельная опасность".

Запрос кончался просьбой к генеральным секретарям по внутренним и войсковым делам: 1) принять меры к немедленному прекращению погромов, 2) разрешить евреям-воинам организовать специальные дружины для охраны еврейского населения.

С. Петлюра обещал и то, и другое, но ничего реально не сделал.

На второй еврейский запрос в Малой Раде 19 декабря 1918 года о еврейских погромах ответил сам Винниченко. Он обещал принять все меры для защиты еврейского населения от погромов и выделить воинские части для прекращения погромов. Дело кончилось обещаниями, воззваниями и бумажными циркулярами, не имевшими никакого эффекта. Создание еврейских воинских дружин и отрядов самообороны населения не было разрешено. Наоборот, евреи-бойцы были исключены из украинских воинских частей Рады и отрядов Вольного казачества.

Так, уже в декабре 1917 года Украинская Рада и ее правительство не хотели ничего сделать для прекращения еврейских погромов.

Справедливости ради следует сказать, что Министерство по еврейским делам, которым руководили еврейские социалистические партии — «Бунд», «Объединенные социалисты» и «Поалей Цион» в ноябре-декабре 1917 г. сорвали создание еврейских военных отрядов самообороны, которое пропагандировалось в кругах еврейства под лозунгом «Еврейские солдаты — в еврейские полки, а еврейские полки — в еврейские местечки» для защиты евреев от погромов.

Тем не менее в последней трети 1917 г. в ряде городов и местечек Украины самочинно возникли еврейские дружины самообороны, сформированные из евреев-солдат, служивших в 1914-1917 гг. в старой русской армии. Такие отряды еврейской самообороны возникли в Одессе, Голованевске (Подолия), в Овруче, Тараще, Дымере, Брацлаве, Немирове и др., и они-то спасли немало еврейских жизней от погромщиков.

В связи с приближением советской власти в Киеве в середине января 1918 г. было объявлено осадное положение. Вся власть перешла в руки военных. Они расстреливали без суда и следствия десятки лиц, казавшихся «подозрительными». На улицах Киева в январе было немало погромных выступлений против евреев. В дни, когда Киев находился под обстрелом орудий советской армии Муравьева, погромное настроение резко усилилось. Были сделаны даже попытки разгрома еврейских лавок, особенно на Подоле. Некий Ковенко, командир отряда «Вильных Козаков», назначенный комендантом Киева, силами своего отряда организовал 20 января погромные выступления в Киеве против евреев. Казаки Ковенко 20 января 1918 г. разгромили помещение «Союза евреев-воинов» и убили председателя Исполнительного комитета этого союза Иону Гоголя.


Украинская Рада. Директория. Атаманы

Октябрьский переворот в Петрограде и в Москве нашел немедленное отражение в Киеве.

Схватка между силами Временного правительства (политический центр — Городская Дума, военный центр — Штаб киевского военного округа) и советскими силами в Киеве (политический центр — Совет солдатских и рабочих депутатов — в бывш. дворце генерал-губернатора, военный центр — в Арсенале) началась в конце октября. Больших боев и большого обстрела Киева не было, всего лишь несколько орудийных выстрелов. Обе стороны лишь вели «разведку боем» и выясняли свои силы.

За Временное правительство в поддержку Штаба киевского военного округа выступили лишь юнкеры, командный состав и отдельные небольшие части Киевского гарнизона. Большевики также не имели за собой крупных военных сил. Поэтому исход борьбы зависел от того, чью сторону примет Центральная Рада, и от тех воинских частей, в которых преобладали украинцы. Центральная Рада сначала заявила о своем нейтралитете в борьбе «российских групп» за власть. Она образовала «Комитет спасения революции на Украине» (какой революции — февральской или октябрьской — Рада умалчивала), но когда через 2-3 дня стал очевидным перевес большевиков, Рада вмешалась в борьбу «российских групп».

2-12 ноября 1917 г. ст. ст. в Киеве состоялся Третий Всеукраинский войсковой съезд. На нем присутствовало 3-000 делегатов от верных Украинской Центральной Раде воинских частей в Киеве и в украинской провинции. Опираясь на эту силу, Центральная Рада выступила как третий «законный» претендент на верховную власть на Украине. Делегаты съезда, опираясь на украинские воинские части в Киеве, легко подавили военные силы Временного правительства в столице Украины. Юнкера и офицеры капитулировали. Часть их бежала на Дон.

Но одновременно делегаты съезда, опираясь на украинские части в провинции, подавили силой оружия попытки местных организаций большевиков захватить в ряде городов Украины власть в свои руки.

После этого 16 ноября Украинская Центральная Рада обратилась к населению Украины с воззванием, что она берет в свои руки всю полноту власти на Украине. 20 ноября Рада издала Третий Универсал (Манифест) об образовании Украинской Народной Республики «в этнографических границах». Но в этом Универсале еще не было окончательного разрыва связей с Россией.

Теперь борьба развернулась между Украинской Центральной Радой и Советским правительством России. Киевская организация большевиков начала подготовку к вооруженному восстанию в Киеве для захвата власти. Для этой же цели в Киев был вызван с фронта Второй гвардейский корпус. Комиссаром его была Евгения Бош, член Киевского комитета большевиков, будущий член Советского правительства Украины, созданного большевиками в Харькове.

Заговор киевских большевиков был раскрыт 13 декабря. Первый украинский корпус генерала Скоропадского вместе с отрядами Вольного казачества (Вильне козацтво) разоружил в Киеве войска, выступившие под руководством киевской организации большевиков, равно как и шедшие в Киев войска Второго гвардейского корпуса.

17 декабря Совет Народных Комиссаров (Петроград) предъявил Украинской Центральной Раде ультиматум от имени Советского правительства Украины (ЦИК а Украины и Генерального секретариата). Украинское Советское правительство опиралось на части старой армии, шедшие за большевиками, на солдат запасных полков в украинских городах, на отряды Красной Гвардии, сформированные из харьковских и донецких рабочих. Кроме того, из России на подмогу украинским большевикам были посланы отряды Красной Гвардии и матросов Балтийского флота.

Наступление большевиков началось из Донбасса. Южная группа, захватив 26 декабря Харьков, 9 января заняла Екатеринослав, 20 января — Полтаву, а затем, заняв Ромодан и Лубны, повернула на Киев.

Северная группа советских войск (35 000 человек), под командованием В.А. Антонова-Овсеенко, бывшего командующего Петроградским военным округом, двигалась на Украину с севера несколькими колоннами на Нежин -Бахмач — Конотоп. Все эти колонны соединились в районе Конотоп — Бахмач и под командованием полковника Муравьева двинулись на Киев. Но войск у Украинской Рады было не много и далеко не все они были надежны. Считавшиеся самыми надежными первые украинские полки, сформированные в апреле-мае 1917 года, — полк им. Богдана Хмельницкого, полки Сагайдачного и Орлика — отказались защищать Раду и перешли на сторону большевиков. Положение Рады стало катастрофическим.

Войска Муравьева подошли к Киеву и 15 января начали обстрел города из Дарницы с левой стороны Днепра. Это была настоящая артиллерийская атака, надолго запомнившаяся киевлянам. Обстрел города велся попеременно из трехдюймовых и полевых тяжелых шестидюймовых орудий. По подсчетам киевских артиллеристов по Киеву выпускалось от 7 000 до 10 000 снарядов в день. Бомбардировка начиналась в 7 часов утра и продолжалась до 1 часа ночи, т.е. 17 часов в сутки.

Жертв среди населения было не так много, но разрушения были велики. Немало домов в Киеве пострадало от снарядов. Возникли пожары, и огни горящих домов производили жуткое впечатление. Водопровод в городе не действовал, и пожарные команды даже не пытались тушить горящие дома.

В чердак большого 6-этажного дома Баксанта на Бибиковском бульваре (бульвар Шевченко) попал снаряд. Дом загорелся и пылал в течение целого дня. На глазах у всего города пламя медленно спускалось с этажа на этаж, пока не дошло до подвалов. От дома остался только голый каменный скелет, который тлел и курился, внушая ужас прохожим.

Другой огромный дом на углу Бибиковского бульвара и Бессарабки, подожженный снарядом, пылал, как факел, несколько дней; его пожар, видимый издалека, облегчал и освещал пристрелку для советской артиллерии. Это был дом еврейского писателя-выкреста Григория Богрова, деда убийцы П.А.Столыпина.

В числе сгоревших домов оказался и огромный 6-этажный дом председателя Центральной Рады проф. М.С. Грушевского на Паньковской улице с его ценной библиотекой и этнографической коллекцией художника Кричевского. Киевляне — противники самостийности Украины — с нескрываемым злорадством говорили, что Бог покарал Грушевского за разрушение дела Богдана Хмельницкого, за отделение Украины от державы, созданной Владимиром Святым, и за присвоение знака Владимира Святого (трезубец) в качестве государственного герба Украинской Народной Республики, которую он, М.С. Грушевский, создал и президентом которой он желает быть. Все понимали, что проф. М.С. Грушевский разорен и ему от этого удара не оправиться.

Борьба за Киев с армией Муравьева продолжалась 9 дней. Она осложнилась восстанием киевских рабочих против Рады, которым руководила киевская организация большевиков. Восставшие захватили Печерск, Арсенал, Старый Город (центр Киева), Подол, Товарную станцию. На улицах Киева развернулись тяжелые бои. Город замер. Электричество погасло. Снабжение жителей водой шло за счет самых обычных колодцев на улицах, откуда воду таскали ведрами. " Украинские власти, защищавшие Киев, получили подкрепление за счет отрядов Петлюры, отброшенных Советской армией от станции Гребенка. Но командный состав Петлюры действовал неумело. Так, напр., на Софийской площади была размещена украинская батарея, начавшая стрельбу по батареям Муравьева. Две колокольни Михайловского и Софийского соборов и пожарная каланча были прекрасными ориентирами для пушек Муравьева. К тому же, повидимому, для удобства и облегчения стрельбы советской артиллерии, Софийская площадь была освещена полевыми установками прожекторов, и колокольни на площади были видны на много верст от Киева. На другой день после установления украинской батареи на Софийской площади артиллерия Муравьева засыпала площадь снарядами. Тринадцать снарядов попали в колокольню, в главный храм и здания в ограде Софийского собора, не считая найденных в ограде 4 неразорвавшихся снарядов.

В течение 9 дней Киев был ареной ожесточенного непрерывного боя: на Щекавицах — рукопашного, на улицах и площадях — ружейно-пулеметной перестрелки. Броневики осыпали пулями дома, особенно нижние этажи; артиллерийские орудия поражали и разбивали верхние этажи домов. Но эта перестрелка в городе заглушалась артиллерийской канонадой: уханьем далеких пушек, тяжелыми ударами шестидюймовых снарядов, рвавшихся над Киевом, разрывами шрапнели.

Гайдамакам и «синежупанникам» Рады (сичевикам) с помощью артиллерии и броневиков удалось подавить восстание во всех районах Киева, кроме Печерска, который оказывал сопротивление дольше всех. Пленных не брали. Захваченные с оружием в руках расстреливались тут же на месте.

На Печерске битва была особенно упорной и яростной. Войскам Рады пришлось брать штурмом яры и обрывы Печерска. Центром сопротивления на Печерске был Арсенал. Примыкающие к Арсеналу дома и кварталы стали фортами защиты Арсенала. Войскам Рады пришлось разрушать их артиллерийским огнем.

Упорные бои за Арсенал продолжались без перерыва 3 суток. Арсенал, окруженный кольцом гайдамаков и сичевиков, отбивался пока хватило патронов и снарядов. Трупы убитых и раненые валялись на улицах Киева, особенно на Печерске. Наконец, под защитой тяжелого броневика гайдамаки прорвались по мосту в Арсенал и начали уничтожение его защитников. Их расстреливали и у станков в мастерских, и во дворе у высокой каменной стены. Гайдамаки и сичевики приканчивали раненых. Это было 4 февраля.

Кинофильм А.П. Довженко «Арсенал» увековечил впоследствии эти ожесточенные братоубийственные бои. Киевлянам впервые довелось быть свидетелями таких боев и резни на улицах своего города.

Для Киева эти бои были первым боевым крещением. Никто не знал и не мог знать, что оно будет первым и что впереди еще десяток переворотов, эвакуации, бомбардировок, боев на улицах города, погромов и прочих прелестей жизни в годы гражданской войны.

Но это первое боевое крещение киевляне вспоминали с особым ужасом. С началом бомбардировки они спускались в нижние этажи, так как в верхних этажах было опасно. Тяжелые снаряды разбивали верхние этажи. С началом боев на улицах пришлось бросить нижние этажи из-за обстрела их пулеметным и ружейным огнем, пулеметной очередей из броневиков и тд. Поэтому население искало спасения в подвалах, в голоде и темноте. Оно было захвачено врасплох. Никто не считал нужным накануне этих дней обзавестись запасами продуктов. Оставалось либо голодать, либо искать продукты с опасностью попасть под снаряд. А на обстрел Киева войска Муравьева снарядов не жалели: 6-10 выстрелов в минуту. Большинство лавок было закрыто, базары не работали.

В самом Киеве был хаос и суматоха. По ночам «Вильне козацтво», оборонявшее Киев, расстреливало «подозрительных», разбивало запертые лавки и магазины и грабило квартиры.

После «измены» украинских полков им. Богдана Хмельницкого, Сагайдачного, Орлика Рада поняла, что удержать Киев от захвата армией Муравьева невозможно. Ко всем бедам Рады прибавился министерский кризис. Винниченко ушел в отставку и пост премьер-министра занял студент 4-го курса Политехнического института умеренный эсер Голубович. Сидя в подвалах Педагогического музея, Рада поспешно утверждала свои последние законопроекты, имевшие целью удержать украинских рабочих, крестьян и солдат от перехода на сторону большевиков.

22 января Украинская Рада спешно издала 4-й Универсал, в котором провозгласила полную независимость Украины от России: «Отныне Украина становится самостоятельной („самостийной“), ни от кого не зависимой свободной суверенной державой». Генеральный Секретариат Украинской Рады был переименован в Совет (Раду) народных министров, повидимому, для того, чтобы его не смешивали с Генеральным Секретариатом Украинского Советского правительства. Был издан долго задерживавшийся земельный закон (раздел помещичьих земель без выкупа). Рабочим было обещано введение на фабриках и заводах рабочего контроля над производством.

Украинские войска покидали Киев не так, как оставляют родной город и столицу родной страны, а как завоеватели, покидающие завоеванную территорию. Украинские власти до последней минуты заверяли население Киева, что положение Киева прочное, хотя никакой надежды удержать Киев не было.

Еще утром 26 января военный министр Украины Н. Порш клятвенно заверял население, что за положение Киева опасаться нечего и украинские войска отстоят Киев, а в тот же день 26 января между 11 и часом дня депутаты Рады во главе с М.С. Грушевским и правительство Рады во главе с Голубовичем бежали на автомобилях в Житомир, «позабыв» взять с собой или хотя бы предупредить о своем отъезде депутатов Рады от национальных меньшинств — русских, евреев, поляков и т д.

Киев и его обыватели были оставлены на произвол судьбы, т.е. советской армии Муравьева. Вечером 26 января первые советские солдаты вошли в город. Они увидели перед собой зеленые, изможденные голодовкой и пережитыми волнениями лица обывателей Киева.

Утром 27 января старого стиля советские войска вошли в Киев. В Киеве, таким образом, была установлена власть правительства Украинской Советской Социалистической Республики (УССР в дальнейшем) во главе с Пятаковым, но фактически власть была в руках командующего советскими войсками Муравьева.

Это было первое знакомство киевлян с советской властью. Она продержалась в Киеве всего 3 недели, так как с 1 февраля на Украине был введен «новый стиль» по Григорианскому календарю. Поэтому в Киеве время сразу перескочило с 31 января на 14 февраля. Этот период трех недель получил у киевлян красочное название «пятаковщины» или «муравьевщины».

Первое впечатление от носителей советской власти — солдат Муравьева — было потрясающим. По Киеву ходила в списках поэма Александра Блока «Двенадцать». Люди, читавшие ее, со страхом и любопытством сравнивали двенадцать героев поэмы Блока с солдатами Муравьева. Разница между ними заключалась лишь в том, что Блок идеализировал и опоэтизировал своих героев, приписав им свои мессианистические настроения, которых на самом деле ни у «Двенадцати», ни у солдат Муравьева не было.

Общим же для тех и других представителей большевистской пугачевщины (обоим «на спину б надо бубновый туз») были озлобленность, бахвальство, жажда мести, жестокость, неумолимость, склонность к «золотишку» и драгоценностям, к самогону и лихачам, к «Маруськам» и «Катькам толстоморденьким». Войска Муравьева принесли в Киев на своих штыках классовый террор. Первые дни власти большевиков в Киеве были полны ужаса и крови. Больше всего пострадали 4 категории населения:

1. Офицеры. Бойня офицеров, массовые избиения их без суда и следствия были облегчены для советской власти в Киеве тем, что Рада в ноябре-декабре 1917 года провела регистрацию офицеров, военных врачей и военных чиновников бывшей армии. Регистрационная карточка офицера, военного врача или чиновника были верным пропуском в «штаб Духонина» [Духонин, последний главнокомандующий армией, был расстрелян ноябре 1917 года.], даже если они не принимали участия в борьбе Рады с советской властью и не поднимали оружия против последней. Людей, похожих по внешности и осанке на военных, хватали на улицах, вырывали из очередей, снимали с извозчиков, выискивали в гостиницах и в частных домах. Солдаты и матросы, все в пулеметных лентах, обвешанные ручными гранатами, ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру, производили под предлогом поисков оружия обыски и уводили военных в Мариинский сад. После короткого допроса их тут же расстреливали. Мариинский сад был превращен в офицерское кладбище. Здесь, по данным Российского Красного Креста, погибло более 2 000 офицеров и военных врачей, прошедших регистрацию Рады. Трупный запах два года отравлял воздух для жителей домов на Институтской и Александровской улицах. Кроме Мариинского сада офицеров убивали где только могли — на Александровском спуске, перед Дворцом, на Бибиковском бульваре, на Владимирской горке, где каждое утро подбирали свежие трупы.

2. «Щирые украинцы». Другой категорией жертв были «щирые украинцы». После Третьего Универсала в ноябре 1917 г. «щирые украинцы», стремясь поддержать Раду против «москалей», поспешили получить от органов Рады удостоверения, что они являются гражданами Украинской Народной Республики (красные карточки — удостоверения личности). Такой красной карточки так же было достаточно для того, чтобы отправить украинского гражданина на тот свет, как врага Советской России.

Во время трехнедельной «пятаковщины» большевики запретили украинские газеты и конфисковали украинские типографии, закрыли украинские книжные магазины и украинские школы. Портреты Шевченко срывали со стен и топтали ногами. Говорить на улицах на украинском языке стало опасно. Киевские газеты печатали списки расстрелянных украинских социалистических деятелей.

3. Третьей категорией «виновных», подлежащих расстрелу, были сановники старого режима, видные общественные деятели, верхушка духовенства. Был расстрелян Киевский митрополит Владимир. Газеты «Киевская мысль» и «Киевлянин» были закрыты. Редактор «Киевлянина» В.В. Шульгин был арестован, и арестовал его, притом самолично, не кто иной как мой бывший товарищ по классу в Киевской Императорской Александровской гимназии Саша Амханицкий. В.В. Шульгину угрожал расстрел. Но Киевская Городская Дума и Городской голова Рябцов (эсер) отстояли его, как человека, добившегося отречения Николая II от престола. В конце февраля Шульгин был выпущен из тюрьмы.

Не могу не посвятить на прощание нескольких строчек Саше Амханицкому, который уходит из моих мемуаров на этой странице. Он сам и его братья и сестры представляют любопытную иллюстрацию раскола добропорядочной буржуазной еврейской семьи в эпоху войн и революций. В свои гимназические годы я не раз бывал у них в гостях.

Отец — частный поверенный Амханицкий — был евреем старой школы. Саша примкнул к большевикам. Он был рекомендован в члены партии братьями Коссиорами. Он умер от туберкулеза во второй половине 20-х годов и умер, можно сказать, вовремя, ибо он, несомненно, окончил бы свою жизнь в концлагере как троцкист.

Его младший брат Леля сделал карьеру — он стал Главным прокурором УССР, а затем прокурором Харьковской области. Я слышал в 1921-1922 гг. от преподавателей юридического факультета, что Леля облегчил себе успешное окончание юридического факультета тем, что вызывал к себе в кабинет прокурора преподавателей юридического факультета и, извиняясь чрезмерной загруженностью работой, просил их принять у него экзамен по той или другой дисциплине здесь, у него в кабинете. Перепуганный вызовом к самому главному прокурору УССР, преподаватель не слишком строго, как мне говорили, экзаменовал Лелика.

Старшая сестра Саши была левой эсеркой и соратницей Марии Спиридоновой и, повидимому, разделила ее участь. Младшая сестра Саши была не менее завзятой меньшевичкой, и следы ее теряются в концлагерях 30-х годов.

4. Наконец, четвертой и обобщающей категорией «виновных» перед советской властью были «буржуи».

Классовый террор против «буржуя» применялся одинаково к русским, украинцам, евреям, полякам. «Буржуем» считался тот, кто был хорошо одет или жил в хорошо обставленной квартире. В домах и квартирах «буржуев» проводились повальные обыски, вымогательства и грабежи. Лиц, пытавшихся протестовать, избивали. С «буржуев» в первую очередь требовали деньги, золото, драгоценности, но не брезговали и каракулевыми саками, и чернобурками, меховыми манто и воротниками. Ограбленных оскорбляли и над ними издевались.

Самой характерной чертой первого прихода советской власти в Киев был произвол. Действия советских властей мотивировались «революционной целесообразностью». Как выразился сам Муравьев в одном из своих приказов, советская армия «на остриях своих штыков принесла с собой идеи социализма». Практической иллюстрацией к этому приказу было приглашение Муравьевым к себе представителей банков и торгово-промышленных кругов. Им было просто и выразительно предложено немедленно внести 5 млн. рублей контрибуции на содержание советских войск в Киеве.

Советская власть, особенно в маленьких городках, была хозяином жизни, смерти и имущества обывателей. В Глухове, например, местный диктатор истребил поголовно всех помещиков и буржуев и собирался истребить их детей, так как они учились в гимназии и из них могли вырасти в будущем помещики и буржуи.

В эти три недели советской власти крестьяне прекратили подвоз продуктов в Киев, и цены на них повысились. По ночам было неспокойно. Шайки грабителей грабили на улицах прохожих и нападали на дома и квартиры. Обыватели формировали отряды самообороны. Оружие доставали в разгромленных складах на Печерске. У отдельных домов с грабителями происходили настоящие бои. Впервые в подъездах домов и во дворах организовали ночные дежурства жителей. Дежурные должны были стрелять по грабителям (тогда еще не трудно было купить оружие у солдат) и вызвать помощь. В одну из последних ночей перед уходом войск Муравьева из Киева было зарегистрировано 176 нападений на квартиры киевлян.

Через неделю после занятия Киева войсками Муравьева в городе распространились слухи, что Украинская Рада заключила соглашение с Германией и Австро-Венгрией и на Украину вступили немецкие войска. Слухи оказались правдой. Немцы продвигались очень быстро, нигде не встречая сопротивления. Советские войска реквизировали все телеги и подводы в Киеве и, нагрузив их домашним скарбом — подушками, перинами, стульями, самоварами и пр., — спешно бежали из Киева. В последний день перед уходом советских войск Народный комиссар Внутренних дел Украины Евгения Бош, выступая на митинге в доме Купеческого собрания, заверяла присутствующих, что Киев не будет сдан. Через два часа она и другие советские сановники промчались на автомобилях по Александровской улице, направляясь в Дарницу.

Общий итог трехнедельной «муравьевщины» (или «пятаковщины») в Киеве лучше всего выразил сам Муравьев на одном из заседаний Киевского Совета рабочих и солдатских депутатов: «Кровью и огнем мы прошли по краю».

После заключения мира с Центральными державами 9 февраля Украинская Народная Республика обратилась 12 февраля к Германии и Австро-Венгрии с просьбой о помощи против Советской России. Она обещала голодающим Центральным державам огромные количества зерна, муки, крупы, мяса, жиров, яиц и других продуктов.

24 февраля германские войска начали оккупацию Украины, 27 февраля за ними последовали австро-венгерские войска. Во второй половине марта — начале апреля немецкие войска оккупировали всю Левобережную Украину. На юге Украины они заняли 13 марта Одессу, 17 марта Николаев, 25 марта Симферополь. Борьба велась главным образом вдоль железнодорожных путей, за железнодорожные узлы. В больших городах украинские рабочие помогали большевикам.

Украинская Рада и ее войска вошли в Киев 1 марта под охраной сильных немецких отрядов. Во время «Житомирского изгнания» Украинская Рада, потерявшая в январе 1918 года почти все свои украинские полки, которые перешли на сторону большевиков, приступила к формированию чисто украинских национальных частей, с исключением из них евреев, «москалей» и представителей других национальностей.

Ядром будущей Украинской национальной армии стали два полка, сформированные «Союзом Визволення Украины» в Берлине еще в 1916 году из пленных украинцев германских лагерей для пленных Раштате, Вецларе, Залцведеле. Эти полки прошли соответствующий инструктаж в отношении «духа самостийности» и «ненависти к Московии». Они получили военную выучку под руководством германских офицеров. Полки одели в опереточные старинные украинские костюмы — синие жупаны. Это были полки «сичевых стрельцов», прошедшие германскую закалку. Но, увы, и она оказалась недостаточной. Один из этих полков — Богунский, перешел на сторону советской власти и бился в 1919 г. за советскую власть на Украине против петлюровцев.

Другим источником формирования Украинской национальной армии стало Вольное казачество (Вильне козацтво). Оно было основано как добровольная военная организация на первом съезде Вольного казачества в Чигорине в сентябре 1917 года. Атаманом его на съезде был избран будущий гетман Украины Павел Скоропадский.

«Вольное казачество» было отрядом украинской самообороны против погромов и грабежей в украинских селах со стороны солдат старой русской армии. В его ряды принимали всех, не только чистых украинцев — и «москалей», и «ляхов», и евреев. В форме Вольного казачества стали также соблюдаться традиции «казацкой» старины, выглядевшие в XX веке опереточной романтикой: жупаны, серые и синие, старинные кривые сабли, казацкие шапки из «смушек» (овечьи шкурки), чубы (оселедци) на выбритых головах.

Признаюсь, меня не раз тянуло спросить кого-нибудь из них: «Из какого вы театра?» Но лучше было не рисковать.

Но если в сентябре 1917 г. «вольные казаки» были украинской самообороной, защитниками украинских сел от солдатских грабежей и погромов, то они со сказочной быстротой уже в декабре 1917 года превратились в зачинщиков еврейских погромов, а после исключения в январе-феврале из Вольного казачества представителей неукраинской национальности — русских, евреев и т.д., «вольные казаки» стали самыми ярыми защитниками украинского национализма и шовинизма.

Новая, до предела украинизированная армия Рады была остро раздражена против большевиков, то есть «москалей» и «жидов». Хотя русский большевизм захватил не только еврейское, но и чисто украинское население на Украине, козлом отпущения и мести стали прежде всего евреи, против которых украинцы выдвинули ряд обвинений:

1. Равнодушие к «украинству» со стороны евреев, воспитанных на русской культуре: евреи дали добровольцев в Красную Гвардию и не дали их в украинские войска. Еврейские общественные деятели отвечали, что после насильственного удаления евреев-воинов из украинских частей в ноябре-декабре 1917 г. евреев запрещено принимать в украинские войска и евреи не идут туда.

2. Еврейские политические партии остались в Киеве и не поехали с Радой в Житомир. Еврейские политические деятели отвечали, что Рада бежала из Киева в строгой тайне, не известив о своем бегстве еврейские политические партии, поэтому еврейские политические деятели не могли поехать за Радой в Житомир.

3. Многие молодые евреи стали большевиками и занимали видные посты в Киеве, Одессе, Екатеринославе и в городках с большинством населения из евреев. Евреи отвечали: мало ли чистопородных украинцев, как, например, хотя бы тот же Юрий Коцюбинский (сын знаменитого украинского писателя), были членами большевистской партии и комиссарами на Украине.

Однако «Житомирское изгнание» в чрезвычайной степени обострило украинский общественный и государственный национализм, и доводы евреев не принимались во внимание.

Путь Рады из Житомира в Киев был обозначен волной еврейских погромов. Этот погромный маршрут начался в Новоград-Волынском (погром в январе 1918 г.), прошел через Сарны и Коростень (погром 17 февраля), Бердичев (погром в конце февраля) и Бородянку (23 февраля). На вокзале Бородянки в это время находился сам Петлюра. Делегация евреев из Бородянки обратилась к нему с просьбой о защите. Петлюра ответил, что ему некогда заниматься этим делом, и направил делегатов к своему помощнику. Тот заявил, что он не в состоянии что-либо сделать в защиту евреев Бородянки. Еврейскому населению Бородянки удалось откупиться от погромщиков деньгами. Дальнейший путь Рады в Киев шел через Коростышев (где войска, охранявшие Раду, подвергли порке 25 евреев) и Белую Церковь (где «вольные казаки» хулиганили в местной синагоге).

Киевская Городская дума отправила навстречу Раде и ее войскам делегацию представителей украинских, русских и еврейских социалистических партий. Задачей делегации было просить возвращающиеся войска, погромные настроения которых уже были известны в Киеве, не допустить, вернее, воздержаться от еврейских погромов в столице Украины.

Делегация была встречена солдатами и офицерами возвращающихся украинских войск что называется в штыки.

Приведу наиболее антисемитские выкрики солдат и офицеров: «Я один вырежу не меньше 50 евреев». «Полгорода (Киева), всех жидов надо перерезать». «Они (евреи) хотели всю Украину захватить в свои руки. Жид Троцкий идет войной на Украину, и его поддерживают все евреи-капиталисты». — «Мы расправимся и расправимся беспощадно». — «Когда мы отступали из Киева через Подол, мы в каждом еврейском доме находили пулемет, из которого в нас стреляли». — «Все три миллиона жидов надо выгнать из Украины, пусть идут себе, куда хотят».

Потрясенная такими настроениями украинских войск делегация обратилась к Петлюре с просьбой не допустить погромов и кровавой бани в Киеве. Петлюра ответил, что «он не может ничего гарантировать; настроения солдат ему известны, но он видит здесь только жажду мести, а не антисемитизм».

Погромная агитация в Киеве началась сразу же после вступления Петлюры и его войск в Киев. Начались насилия над еврейским населением, самочинные аресты и расстрелы евреев. Местом казней и пыток были Михайловский монастырь, Владимирская горка (отсюда трупы сбрасывали в Днепр), Подол и Демиевка. По данным Киевской городской думы, только в период 1-8 марта в Киеве было зарегистрировано 172 случая насилий над евреями, в том числе 22 убийства, 11 истязаний, 3 изнасилования женщин, 16 — пропавших без вести и 22 арестованных, чья «судьба неизвестна». Но поджога домов, разгрома магазинов, массовой резни евреев в Киеве не произошло — не допустили немцы.

Волна насилий, грабежей и погромов в феврале-апреле 1918 г. прокатилась по всей Украине: в городах и местечках — Корсунь, Радомышль, Буча, Брусилов, Медвин, Саврань, Гостомель, Бровары, Гоголево, Дарница, Ставшие, Ромны, Полтава (в Полтаве против погромов выступил в печати В.Г. Короленко, которому за это гайдамаки угрожали смертью), Константинограде, Кременчуге и др., на железнодорожных станциях — Гребенка, Ромодан, Бахмач, Сарны, Лубны, Олышанка, Лозовая и др. Трупы убитых евреев выбрасывали на полотно железной дороги.

Другой, новой чертой антисемитизма, появившейся в эти дни, являются приговоры крестьян из сел Проскуровского, Литанского и Брацлавского уездов Подольской губернии и Таращанского уезда Киевской губернии о выселении евреев из сел. Выселяли даже тех евреев, которые жили в селе 25-30 и даже 60 лет. Выселяли под общим лозунгом: «не треба нам жидив в сели, нехай воны идуть соби в города».

Крестьяне, видя, как расправляются гайдамаки с евреями, пришли к выводу, что верховная власть возложила на гайдамаков расправу с евреями и прислала гайдамаков в села именно для этой цели. Поэтому евреи находятся вне защиты закона и с ними можно делать что угодно — грабить, избивать, насиловать, убивать; за это от властей ничего не будет.

Погромные статьи известного украинского политического деятеля А. Никовского в газете «Нова Рада» (орган украинских социалистов-федералистов) в январе и марте 1918 г. еще более убедили украинскую интеллигенцию села и крестьян в безнаказанности действий против евреев.

На февраль-апрель падает и разоружение еврейских отрядов самообороны в Голованевке (Подольская губерния), Одессе, Екатеринославе, Харькове и других городах.

Хотя украинские националисты считают февраль — апрель 1918 года «золотым периодом» национального строительства и диктатуры национального («националистического», скажем мы) большевизма, хотя еврейские погромы усилились по всей Украине, однако еврейское население Украины в целом в эти месяцы еще не чувствует себя терроризованным погромами и ведет борьбу против них.

Особое место в марте — апреле 1918 г. занимают жестокие погромы и еврейская резня в северных районах Черниговской губ. (на границе с Полесьем). Эти погромы были совершены дезорганизованными частями Красной Армии при поддержке и содействии местного крестьянского населения. Погромы проходили под лозунгом: «Жиды расстреливают Красную Армию».

Такие погромы были в Мглине (убито 15 евреев и разграблены еврейские квартиры), в Сураже (где Первый полк имени Ленина разгромил и разграбил еврейские дома и квартиры), в Глухове и Новгород-Северском.

Погром в Глухове происходил 7-9 марта 1918 г. и продолжался более двух с половиной суток. Он отличался чрезвычайной жестокостью. По показаниям свидетелей, у многих евреев, оставшихся в живых, отрубили руки. На глазах матерей убивали малолетних детей. Мужчин били прикладами, кололи и расстреливали. Кровь лилась рекой, расстреливали целые семейства, в том числе всех детей в семье на глазах у родителей. Не щадили стариков и старух. Было убито свыше 100 человек. Погром произвели совместно Рославльский партизанский отряд (советские войска) и Батуринский украинский полк (войска Украинской Рады) при содействии окрестных вооруженных крестьян и глуховской черни. Любопытный пример проявления пролетарского интернационализма!

Убийства и погромы евреев имели место и в окрестных местечках. Так, в местечке Середина-Буда близ Глухова было убито 20 человек.

Погром в Новгород-Северском произошел в апреле 1918 г. Он был организован ворвавшимся в город отрядом матросов Беретти и продолжался 4 часа. Было убито 88 евреев и 11 тяжело ранено. В местечке Гремяч близ Новгород-Северского было убито 15 евреев, а всего в Новгород-Северском уезде (кроме жертв в городе) — 24 еврея.

Это были типичные солдатские погромы, как при отступлении в 1917 г., прототипы еврейских погромов, совершенных летом 1919 г. взбунтовавшимися частями Красной армии («григорьевщина»).

Погромные эксцессы были в марте-апреле 1918 г. и в других местах, как например:

Резня в Симферополе местной буржуазии и интеллигенции, главным образом евреев, в апреле 1918 г. отрядом матросов-большевиков.

Резня на станции Галевщина близ Кременчуга (17 евреев).

Резня в Екатеринославе в конце марта 1918г.

Грабеж пассажиров-евреев при переходе границы между РСФСР и Украиной.

После возвращения в Киев правительство Украинской Народной Республики оживленно занялось строительством украинского самостийного государства. Была установлена украинская денежная система (свои денежные знаки Рада начала печатать еще в декабре 1917 года), утвержден государственный герб (трезубец — знак Владимира Святого) и пр. Но Рада не чувствовала себя полной хозяйкой «у себя» в стране. Немецкое командование держало Раду под своим контролем. Украинские войска не смели открыто убивать на улицах и держались неуверенно и осторожно.

Немцы, придя на Украину, сразу, в марте 1918 года, увидели, что к моменту подписания в Брест-Литовске мирного договора с Германией, Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией 9 февраля 1918 г. Украинская Рада фактически не имела ни власти, ни сторонников на Украине и что на Украине вообще нет центральной власти. Отдельные области, уезды, города и даже села находятся под властью атаманов вооруженных шаек, которые занимаются налетами на соседние уезды и города и грабежом их.

В городах Украины — особенно в Киеве — немцы «навели порядок». Ободранный и грязный в 1916— 1917 гг. Киев преобразился. 40 принудительно мобилизованных женщин 3 дня мыли и скоблили Киевский вокзал от русской грязи. Прибытие и отбытие поездов происходило пунктуально по графику. Немцы заставили домохозяев и дворников прибрать дворы, а городское управление Киева — убрать мусор с улиц.

С деревней — с украинскими крестьянами — дело обстояло хуже.

Значительная часть земель была не засеяна. В результате Главнокомандующий германской армией на Украине генерал Эйхгорн издал приказ об обязательном и принудительном засеве полей — и крестьянских, и помещичьих — силами крестьян. В случае отсутствия у крестьян семян для засева полей засев поручался помещикам, с обязательством уплатить крестьянам за труд одну треть собранного урожая. Выходило, что помещики восстанавливались в своих правах на землю (возвращалась земля), а крестьяне оказывались в положении сельскохозяйственных рабочих, получающих за работу часть урожая.

Приказ Эйхгорна поднял крестьян на дыбы. Деревня была охвачена восстанием. Между помещиками, опиравшимися на немецкие штыки, и крестьянами шли кровавые бои. Горели помещичьи усадьбы, и крестьянская месть настигала помещиков и их управляющих:

им вскрывали животы, их поднимали на вилы и забивали рот землей и тд. Немцы засекали шомполами бунтующих крестьян, обстреливали шрапнелью деревни, но засеву полей это не помогало.

Тогда германские оккупанты решились на более сильно действующие меры. 25 апреля Эйхгорн издал второй приказ о создании на Украине немецких военно-полевых судов для наказаний за покушения на помещиков и их собственность, за саботаж крестьян в обработке и засеве полей, за расхищение и поджоги собранного урожая и др. Виновным угрожала смертная казнь. После этого приказа деревня стала мобилизационным резервом для всех «батек-атаманов» и их банд.

Но германское командование не ограничилось этими приказами. Оно решило создать на Украине прочную «консервативную» власть. 26 и 27 апреля немецкие войска разоружили 1-ю Украинскую дивизию «синежупанников» (сичевых стрельцов). 28 апреля немецкие войска явились на заседание Украинской Рады и арестовали двух подозреваемых в левизне министров и нескольких членов Рады. 29 апреля Рада утвердила конституцию Украинской Народной Республики и земельный закон, рассчитанный на зажиточных крестьян (разрешалось иметь до 30 десятин на семью), и избрала М.С. Грушевского президентом Украинской Народной Республики. Но было уже поздно…

В этот день, 29 апреля, созванный в здании киевского цирка съезд делегатов Союза помещиков и землевладельцев Украины вынес решение о создании гетманской (монархической) власти на Украине и провозгласил гетманом Украины генерал-адъютанта Николая II, богатого украинского помещика, командира I Украинского корпуса Павла Петровича Скоропадского. Скоропадский был душой заговора, совершенного под защитой германских штыков. Приблизительно за месяц до переворота по инициативе Скоропадского было создано Тайное украинское народное общество (Тайна украинська народна громада), в которое вошли Союз землевладельцев Украины (помещики) и Украинская демократическая земледельческая партия. Германское командование в лице помощника Эйхгорна генерала Гренера поддержало заговор на следующих условиях: признание Скоропадским Брестского мира, роспуск Центральной Рады; выступления против австро-германских войск должны караться немецкими полевыми судами; ненадежные элементы должны быть отстранены от власти; земельные комитеты — распущены; восстановлена собственность на землю;

установлены платежи с крестьян за полученную землю; сохранение больших поместий в рамках закона;

Украина оплачивает военную помощь немцев.

Сам гетман хотел сближения со сторонниками «единой неделимой России» — с монархистами. Он разрешил монархический съезд в Киеве (делегаты со всех концов России), отслуживший 24 июля панихиду по Николаю II, он разрешил в Киеве в мае 1918 г. создание Русского союза, программой которого была «единая, неделимая», т.е. борьба против украинского сепаратизма и т.д.

Киевляне, проснувшись 30 апреля, с изумлением увидели себя живущими в монархии. Интеллигенция и зажиточные слои с облегчением встретили украинскую монархию, опиравшуюся на немецкие штыки. Они видели в ней гарантию мира и порядка против расстрелов, грабежей и покушений на собственность. Многие восклицали: «Дай Бог, дай Бог, чтоб это длилось возможно дольше».

Против гетманства были рабочие, крестьянская беднота, пополнявшая войска Рады и банды атаманов (чем эти войска и банды отличались друг от друга, — ни один киевлянин не мог указать).

Переворот и воцарение гетмана прошли почти бескровно. На защиту Центральной Рады выступили лишь «сичевики». Киевляне, напуганные кровавыми сценами боев на улицах города в январе 1918 года, были приятно успокоены отсутствием массовых расстрелов. Новая власть позволила войскам Рады сравнительно спокойно уйти из Киева. Кое-какие отряды были разоружены. Но массового террора, расстрелов и резни в Киеве почти не было. Немецкие войска поддерживали порядок железной рукой. Валявшихся на улице трупов я не видел.

Гетман обратился к населению Украины с грамотой, объяснявшей цель переворота: он взял власть в руки для того, чтобы установить на Украине порядок и спокойствие. Вся законодательная и исполнительная власть передавалась в руки гетмана, который был верховным командующим (воеводой) армии и флота. Законы Центральной Рады отменялись.

Вместо Украинской Народной Республики создавалось Украинское Государство (Держава). Министерства реорганизовались по старым русским образцам, восстанавливалось и старое российское административное деление на губернии, уезды и волости. Восстанавливались Земские управы и Городские думы, избираемые по старым законам.

Председателем Совета министров был назначен историк Н.П. Василенко (кадет). В состав Совета министров было включено немало русских кадетов и монархистов (Игорь Кистяковский), из украинских обрусевших деятелей — Дмитро Дорошенко и Ф. Лизогуб. Фактически власть была в руках немцев — генералов Эйхгорна и Гренера. На местах власть принадлежала начальникам немецких гарнизонов и комендатур.

Гетманский режим был жестокой аграрной реакцией. Помещики и кулаки при помощи австро-германских войск мстили крестьянам за крестьянские выступления 1917-1918 гг. Враждебность крестьянских масс гетманскому режиму создавала ощущение его временности и непрочности. К восстановлению «царских порядков» присоединилась хорошо замаскированная пропаганда «единой и неделимой» России (Русский союз с центром в Киеве) и скрытая поддержка русских офицерских организаций.

Поэтому надежды киевлян на мир и покой оказались недолговечными. В один из дней в начале мая утром по городу пронесся какой-то грозный звук — не пушка и не гром. Он был так силен, что форточки в окнах открылись сами собой и стекла зазвенели и кое-где вылетели. Звук повторился еще раз и прошел с Печерска на Подол. Горожане высыпали из домов. На улицах началось смятение. С Печерска бежали растерзанные и окровавленные люди. Стоны, вой, крики и визг слышны во всем городе. А гром ударил в третий раз, и притом с такой силой, что в домах на Печерске окна остались без стекол и почва зашаталась под ногами, как во время землетрясения. Перепуганные женщины в одних сорочках бежали по улицам и дико кричали.

Вскоре выяснилось, что гром шел с Лысой Горы, где взорвался склад снарядов и пороха. Кто был виновником взрыва — французские ли «шпионы», как намекала украинская печать, или «агенты большевиков», как утверждала киевская молва, — не удалось выяснить. Немцы произвели расследование, но результаты его сохранили в тайне.

Взрыв был такой силы, что тяжелые снаряды, поднятые им в воздух, полетели через весь Киев. Они засыпали Печерск, Подол, Соломенку. Огромное зарево пожара, багровые языки пламени, густые клубы дыма над городом напоминали картину Брюллова «Гибель Помпеи». Перепуганные киевляне бегали по улицам в поисках безопасных мест. Слухи о взрыве отравляющих газов, хранившихся в баллонах на Лысой Горе, еще более усилили панику. Но этого взрыва, к счастью, не произошло, однако пять дней Киев жил в ужасе, ожидая потока ядовитых газов с Лысой Горы. Но постепенно взрывы и пожары в городе прекратились, окровавленные фигуры исчезли и Киев приобрел обычный будничный вид. Киев сравнительно мало пострадал от взрывов: лишь на Печерске рухнуло несколько домов. Но город вторично остался без стекол, выбитых силой взрыва. Однако ощущения спокойствия и безопасности, возникшего у киевлян после избрания гетмана, не стало.

30 июля между 1-2 часами дня Эйхгорн и его адъютант были убиты брошенной в них бомбой. Убийца — Борис Донской, в прошлом матрос Балтийского флота, член боевой группы эсеров, бросив бомбу, не пытался и не хотел бежать. Он хотел вложить в свой террористический акт максимум агитационного содержания — добиться процесса, на котором он мог бы объяснить всему миру смысл своего поступка, чтобы поднять на борьбу крестьян Украины.

Киев был в панике. Шли массовые аресты. Обыватель встретил убийство Эйхгорна со смешанными чувствами: хотя немцы выступали спасителями от большевиков, их надменность, чванство, жестокость, презрение к «русской (или украинской) свинье» возмущали обывателя. Поэтому многие злорадствовали. Таки убили!" — говорили вслух на улицах. — Теперь очередь за Скоропадским!"

К этим смешанным чувствам примешивался страх перед возможными репрессиями. По Киеву ходил слух о подготовке карательного обстрела Киева германской артиллерией. В городе, на базарах и в окрестных деревнях откровенно ликовали.

Но до артиллерийского обстрела Киева дело не дошло.

Похороны Эйхгорна состоялись 1 августа. Гроб с его телом и гроб с телом адъютанта в торжественной траурной процессии пехоты, артиллерии и кавалерии были из Лютеранской церкви, где состоялось отпевание, поздно вечером при свете факелов доставлены на вокзал. Отсюда останки убитых были отправлены в Германию.

Я стоял на углу Безаковской и Жилянской улиц и наблюдал за движением процессии, которая, как медно-зеленая стальная змея, в кровавом огне факелов медленно ползла к вокзалу.

Боевая группа эсеров готовила покушение на Скоропадского, намеченное на тот момент, когда гетман после отпевания Эйхгорна должен был выйти из Лютеранской церкви. Но группа не успела изготовить снаряд. 2 августа все члены боевой группы были арестованы.

Бориса Донского в Лукьяновской тюрьме подвергли жестоким пыткам,, требуя выдать сообщников. Его мучили три дня: жгли огнем, кололи, резали, загоняли под ногти булавки и гвозди, выдернули все ногти на ногах… Донской не выдал никого. 10 августа его судили в тюремной конторе военно-полевым судом и в тот же день в 4 часа дня при большом стечении народа повесили у арестантского дома на Лукьяновской площади. Его тело висело два часа на телеграфном столбе с надписью «Убийца фельдмаршала Эйхгорна». 11 августа Донского похоронили на Лукьяновском кладбище.

10 лет спустя, в 1929 году, когда я уже жил в Ленинграде, член редакционной коллегии эсеровской газеты «Борьба», которая издавалась в Киеве в 1918— 1919 гг., во время случайной встречи со мной рассказал кое-что о деятельности боевой группы эсеров в 1918-1919 гг.

"Партия левых эсеров, — рассказал он, — готовила в 1918-1919 гг. ряд покушений. Она считала германского императора Вильгельма II одним из главных, если не самым главным виновником мировой бойни 1914-1918 годов и во всяком случае ответственным за репрессии своего проконсула на Украине фельдмаршала Эйхгорна. Поэтому Центральный комитет партии левых эсеров поднял вопрос об организации убийства Вильгельма II. Но партия левых эсеров не могла решиться на столь ответственный шаг, не узнав раньше мнения германских революционных социалистов. Ответ из Германии на запрос об убийстве Вильгельма II (туда специально ездил по этому делу один из наших товарищей) был дан отрицательный. Поэтому Центральный комитет партии левых эсеров решил ограничиться убийством Эйхгорна, к которому московские левые эсеры решили добавить убийство германского посла в Москве графа Мирбаха.

Была организована боевая группа (в нее вошел и Борис Донской) и отправлена с фальшивыми паспортами в Киев. В Киеве местные левые эсеры упросили боевую группу совершить убийство и гетмана Скоропадского, который виновен в репрессиях против крестьян и рабочих Украины не менее Эйхгорна. Для этой цели украинские эсеры включили в боевую группу левых эсеров, приехавшую из Москвы, двух-трех товарищей из своей организации".

Я слушал рассказ моего знакомого и улыбался. Чему вы смеетесь? — спросил мой гость. — Как же не смеяться, — ответил я. — Воображаю, как приняли ваш запрос о покушении на Вильгельма II германские революционные социалисты! Как тут не вспомнить знаменитый диалог Салтыкова-Щедрина (написанный, кстати лет за 40-50 до вашего запроса в Берлин), между «мальчиком в штанах» (германская социал-демократия) и «мальчиком без штанов» (русские революционеры).

В заключение мой гость рассказал о подготовке эсерами в 1919 г. покушения на Деникина, но об этом я расскажу в своем месте.

Все лето под Киевом были слышны слабые, заглушенные дальностью расстояния удары пушек, а в самом городе, на окраинах — выстрелы винтовок, иногда кваканье пулемета. Киев был отрезан от остальной Украины восставшими крестьянами. Что делалось не только в отдаленных от Киева районах, но даже в деревнях в 50 километрах от столицы, в городе не знали. До обывателя доходили лишь слухи, что немцы грабят мужиков и безжалостно порют их шомполами, расстреливают их из пулеметов и обстреливают деревни шрапнельным огнем. Вся украинская деревня пылала неутолимой злобой против гетмана, вернувшего землю помещикам.

Деревня запомнила все обиды: и развороченные артиллерийским огнем хаты, и крестьянские спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки немецких офицеров на клочке бумаги «Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок», и реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и зеркала и мебель, похищенные из помещичьих домов и подлежащие возврату под плеткой, и многое другое. Поэтому мужицкая масса пошла к Петлюре. Да и за кем другим она могла бы пойти? За гетманом? Но за гетманом — помещики, и при гетмане их земли уплывут от крестьян. Только отдельные кулаки могли поддержать гетмана. За большевиками? Но ведь это все «жиды и комиссары». А против них была вся деревня, даже крестьянская беднота, тосковавшая о «собственном» клочке земли!

Имя Петлюры стало для крестьян Украины легендой, символом, в котором сплелись в одно и неутоленная ярость, и жажда мести, и надежды «щирых» украинцев, ненавидевших «Московию», какой бы она ни была — царской ли, большевистской или эсеровской. Они хотели сами «панувать» в своем доме — в «ридной Украини».

Гетман пытался сговориться с Радой, но слишком различны были их программы. М.С. Грушевский, Винниченко и даже Петлюра считались умеренными социалистами, сторонниками раздела помещичьих земель между крестьянами. Скоропадский — монархистом, защитником интересов помещиков. В отношении «самостийности» Украины они еще могли договориться между собой, хотя «пан-гетман», как утверждали злые языки в Киеве, ни слова не понимает по-украински.

Конечно, речи его переводились на украинский язык, но когда ему приходилось читать их «по бумажке», «щирых украинцев» так коробило его «украинское» произношение, что они тряслись от негодования, как трясется черт перед крестом. «Як нагаем бье» («точно нагайкой бьет»), — негодуя говорил известный украинский поэт Мыкола Вороний, который перевел в 1919 г. «Интернационал» на украинский язык.

Уже в июле 1918 г. все украинские политические партии создали Украинский национальный союз для борьбы с гетманом, который в эти дни освободил из секретной одиночки Лукьяновской тюрьмы арестованного раньше С.В. Петлюру. Переговоры между Украинским национальным союзом и гетманом не привели к соглашению. А 9 ноября в Берлине вспыхнула революция, и 11 ноября Германия подписала соглашение с союзниками о капитуляции. 13-14 ноября Украинский национальный союз избрал Чрезвычайное правительство Директории (во главе с Винниченко и Петлюрой) и призвал население Украины к восстанию против гетмана.

В борьбе между Директорией и гетманом немецкое командование объявило о своем нейтралитете. Киевляне, все время тревожно задававшие самим себе вопрос: «А вдруг железная стена немецких штыков рухнет, и с севера хлынут отряды Красной Армии?» — с ужасом осознали, что немцы покидают Украину. «Боже, немцы уходят, вы знаете?» — говорили друг другу.

У гетмана войск было мало. В надежде договориться с Радой, он запретил с самого начала в Киеве, куда сбегались со всех концов России офицеры старой царской армии, формирование Русской, то есть Добровольческой армии. Но уход немцев заставил его решиться на эту меру. Однако гетману офицеры уже не верили. Тогда гетман объявил поголовную мобилизацию всех лиц призывных возрастов от 15 до 35 лет, способных ходить и двигаться. Белые билеты отменялись. Коменданты домов отвечали своей головой за явку всех лиц призывного возраста, живших в доме. Приказ угрожал, что за сокрытие мужчин призывного возраста коменданты будут расстреляны. Мобилизация кончилась провалом. Призывники куда-то исчезли. Только отдельные неудачники и несчастливцы (такие, как вспоминавший позже об этом писатель К. Паустовский) были мобилизованы. Отразить наступление Петлюры и его атаманов гетман не мог.

21 ноября войска Директории обложили Киев. В перелесках под Киевом стали постукивать пулеметы. Черношлычная конница на горячих конях появилась на проселочных дорогах и шоссе, ведущих к Киеву. Лихие гайдамаки обстреливали обозы и эшелоны уезжавших немцев, обстреливали и грабили железнодорожные поезда, уходившие из Киева.

Пограничные с Польшей районы Украины были заняты поляками. Англо-французские войска в декабре высадились в Новороссийске, Севастополе, Одессе. Киев ждал и молился о приходе англо-французских войск, так как ноябрь и первая половина декабря 1918 года в Киеве были особенно тревожны. Среди гетманских войск, куда по мобилизации попало немало воров, хулиганов, грабителей, началось разложение. На окраинах Киева жителям, особенно евреям, по ночам нельзя было показываться. В глухих и малонаселенных районах города избивали евреев и грабили их квартиры. По ночам на окраинах шла перестрелка. В самом городе стало как-то жутко и страшно. Отдельные немецкие солдаты, усвоившие скверную привычку шататься по окраинам, начали по ночам исчезать. Утром прохожие подбирали на улицах трупы немецких солдат. Немцы не показывались на улицах без оружия и ходили обычно группами, в железных касках и в полной боевой готовности.

12 декабря немецкое командование заявило о нейтралитете Германии в борьбе между Директорией и гетманом. В этих условиях гетман не выдержал. После переговоров с представителями Рады он подписал отречение от престола Украины, и в ночь на 14 декабря германское командование, одев гетмана в форму германского офицера и забинтовав наглухо ему голову (чтобы его не могли узнать), вывезло его в немецком поезде из Киева.

В ночь с 14 на 15 атаманы Петлюры подошли к самому Киеву. Отряд офицеров, захваченный ими врасплох в Попелюхе (деревня близ Киева), был вырезан начисто. Фронт под Святошином был прорван, и отряды гайдамаков заняли Караваевские дачи. Артиллерия Петлюры начала обстрел Киева. На Печерске завязались тяжелые бои: конница Болботуна расстреливала отряды юнкеров. Другие отряды Петлюры, двигаясь со стороны Политехнического института, подошли к Педагогическому музею и к зданию нашей Императорской Александровской гимназии. Здесь было расстреляно много юнкеров и офицеров. Утром 15 декабря Киев был уже весь в руках войск Петлюры и его атаманов. Точные цифры убитых остались неизвестными.

Германская оккупация Украины в известной мере содействовала уменьшению количества еврейских погромов. Погромы, конечно, полностью не исчезли и не могли исчезнуть. Германские офицеры и в 1917-1918 гг. были достаточно ярко выраженными антисемитами. Нить еврейских погромов на Украине ни на одну минуту не прервалась, но она стала тоньше и реже. Немецкие коменданты позволяли себе подвергать евреев порке, разрешали себе «подвешивания» и другие истязания евреев. Гетманская администрация закрыла евреям доступ на государственную службу, облагала евреев разного рода контрибуциями, разрешала издание антисемитских брошюр и листовок и печатание антисемитских статей в газете военного министерства «Возрождение» («Вздрадження»). Волынский губернский староста (губернатор) Андро позволил себе угрожать евреям в ноябре 1918г.: «Я залью Житомир еврейской кровью». Но по сравнению с ужасами погромов 1919— 1920 гг. погромная кампания против евреев при гетмане была лишь слабым предвестником предстоящих кровавых бурь и потрясений.

Немецкие коменданты, относясь с чисто немецкой надменностью и спесью к евреям, все же защищали их от анархии и погромов и не давали их убивать и избивать, по крайней мере, в массовом количестве. Они даже давали защиту «нужным» евреям, как показывает дело одного банкира-еврея А. Доброго. В конце апреля 1918 г. А. Добрый, оказавший какие-то услуги германскому командованию, навлек на себя гнев правительства Рады. Не смея само что-либо предпринять против Доброго, правительство Рады поручило Союзу вызволения Украины похитить Доброго. Но немцы спасли его от верной смерти. Мало того, они предали похитителей Доброго суду, посадив на скамью подсудимых (процесс слушался в помещении военного суда) бывшего премьер-министра правительства Рады Голубовича и нескольких украинских министров. Их, конечно, не расстреляли, но показали украинской общественности и Раде, что «нужных» евреев они, немцы, в обиду не дадут.

В деревне было хуже. Восстания крестьян против гетмана в июне-сентябре 1918 года сопровождались зверскими еврейскими погромами в селах Черниговской (Городня и ее уезд) и Киевской губерний (в селах Звенигородского, Уманского, Васильковского, Бердичевского, Таращанского, Сквирского уездов).

Повстанцы делали налеты на деревни (например, Лисянку, Ставище, Стрижевку и др.) и на маленькие местечки, в которых не было немецких солдат, а гетманская стража только помогала крестьянам в погромах евреев.

Погромы имели исключительно зверский характер:

у жертв выкалывали глаза, отрезали носы и уши, вспарывали животы, раненых закапывали в землю живыми.

В общем, евреи оказались между двух огней: немецкое командование обвиняло их в том, что евреи, пошедшие за большевиками, являются самыми злостными агитаторами против немцев, а восставшие против немцев и гетмана крестьяне громили евреев за то, что те, якобы, привели немцев на Украину. В следующем 1919 году эти повстанческие погромы залили кровью всю Украину.

Во время гетманщины я приложил все усилия для того, чтобы закончить университет. После февральской революции мне почти целый год не пришлось заниматься наукой. Забота о куске хлеба поглощала все время. Только в 1918 г. я мог снова взяться за учебу. Окончить университет и получить диплом нужно было во что бы то ни стало и притом возможно скорее, ибо по старой традиции царской России человек без диплома не мог получить работу учителя в гимназии, место инженера или доктора. Я получил временную работу преподавателя в младших классах одной школы «на птичьих правах», то есть без диплома. Но учительского заработка катастрофически не хватало. Приходилось работать в разного рода студенческих трудовых артелях. Весной и летом 1918 г. я занимался «извозом» вместе с одним ассистентом Киевского Университета (сейчас он член-корреспондент или даже академик Украинской Академии наук): на тележке мы развозили с Киевского вокзала продукты, привезенные «мешочниками», и багаж беглецов, приезжавших в Киев из «Совдепии».

Летом 1918 года я хорошо сдал «Историю Византии» у проф. Ю.Кулаковского и «Историю новой философии» у проф. Гилярова (высшая оценка). Теперь можно было приступить к сдаче государственных экзаменов. Как студент-государственник я получил койку в общежитии, устроенном в одном из коридоров Киевского Университета. Здесь ютились 10-12 студентов-государственников, приехавших для сдачи экзаменов из провинции. Это была разнородная (юристы, филологи, математики, биологи), но очень веселая и уже умудренная житейским опытом компания. Все стремились возможно скорей получить дипломы, все сейчас занимались «промыслами» — разгрузкой вагонов и барж. В общежитии соблюдалась строжайшая тишина:

с десяти утра до десяти вечера разговоры и шум были запрещены. Во второй половине 1918 года мое материальное положение несколько облегчилось: я получил работу корректора в одной из русских газет, издававшихся во время гетманщины в Киеве. Газета печаталась в типографии Кульженко на Караваевской ул. д. 5, где до 1917 г. печаталась газета В.В.Шульгина «Киевлянин». В типографии Кульженко в 1918 г. печатались и другие газеты, в том числе украинские. Корректорская работа столкнула меня с рядом поэтов и писателей, сотрудничавших в украинских газетах, например, ^поэтами Миколой Вороным и А. Олесем. Оба они были украинцами-федералистами и были за соглашение с «москалями», но только тогда, когда в Москве рухнет советская власть!

Мой брат Юрий показывал свои первые стихотворные опыты Вороному и Олесю и получил от них поощрительные отзывы с советами продолжать далее. А. Олесь был гораздо серьезнее и глубже Миколы Вороного, у которого в поэзии и в облике (у него была кудрявая копна рыжих волос) чувствовалось что-то актерское.

Стихотворные опыты Юрия привели его, а вместе с ним и меня, к знакомству с очень интересным человеком, самым крупным украинским поэтом молодого поколения — Павлом Григорьевичем Тычиною. К 1918 году он выпустил два небольших сборника стихов — «Солнечные кларнеты» («Соняшни кларнети») и «Плуг». Юрий переводил его стихи на русский язык и носил свои переводы Тычине на проверку и одобрение. Поэтому мы довольно часто бывали в крошечной квартире Тычины в конце Кузнечной улицы. У меня сохранились эти первые сборники с его автографами-посвящениями.

В ранней молодости Павел Григорьевич был регентом церковного хора, знал музыку и строил свои стихи по схеме музыкальной фуги. Стихи его потрясали нас. По музыкальности они превосходили стихи Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого. Только Блок, по моему мнению, больше брал за душу, чем Тычина. Сам поэт производил незабываемое впечатление. В нем было что-то от печального рыцаря Ламанчского! Всегда серьезный, погруженный в свои думы и мечты, он редко улыбался. По своим убеждениям он был «левым» и не любил ни украинских панов, льнувших к гетману, ни украинских «пидпанков», тяготевших к Раде, с их сусально-этнографическими замашками.

В Советской Украине Тычина как-то потускнел. «Космические стихи» в его последних сборниках оставляют душу холодной. Поэт, который имел все зародыши гениальности, стал как-то уже и ограниченнее в изображении общечеловеческих чувств. Кончил он жизнь не на уровне своего таланта: всего лишь Председателем Президиума Верховного Совета УССР…

Я с удовольствием вспоминаю наши беседы в 1918— 1920 гг. в его скромной квартире и храню свято память о нем, хотя после 1921 г. мне не пришлось с ним встретиться. Как председатель Президиума Верховного Совета УССР П.Г. Тычина помог Юрию, когда тот после Второй мировой войны вернулся из колымской ссылки.

Начавшиеся 14 декабря резня и убийства офицеров, юнкеров и молодежи, служившей в гетманских отрядах или завербованной в Добровольческую армию, продолжались все шесть недель господства Директории в Киеве. Педагогический музей, в котором в 1917-1918 гг. заседала Центральная Рада, был превращен в тюрьму, где было заключено две-три тысячи офицеров и молодежи. Немецкая стража не давала сичевикам и гайдамакам перебить заключенных. Тогда вечером 25 декабря, в день Рождества, был взорван огромный стеклянный купол, венчавший здание музея над главным залом заседаний. Осколками стекла от провалившегося купола было ранено более 200 заключенных. Печать Директории обвинила во взрыве заключенных, которые, якобы, устроили взрыв для того, чтобы бежать из Музея. Но скандал был так велик, что Директории пришлось выпустить многих заключенных, а остальных (около 600 офицеров) — вывезли в товарных вагонах в Германию.

На улицах Киева каждое утро находили десятки трупов убитых офицеров. Ни одна ночь не проходила без убийств. В местечках и городах вокруг Киева шли погромы. Произвол и расстрелы сделали жизнь тяжелой и напряженной. Над Киевом нависли потемки. Киев притаился и замолчал. Улицы и тротуары обезлюдели. Вечером киевляне боялись высунуть нос на улицу. Для хождения по улицам после 9 часов вечера нужен был пропуск. Ночная тишина вплоть до рассвета оглашалась то далекими, то близкими выстрелами: гайдамаки и сичевики обыскивали, вернее, грабили квартиры и случайных прохожих.

19 декабря Директория торжественно въехала в Киев. Впереди на белом коне, подаренном ему жмеринскими железнодорожниками, ехал головной атаман Симон Петлюра, а за ним гораздо более скромно следовал председатель Директории Винниченко, «расхлябанный неврастеник», за Винниченко — «какие-то замшелые и никому неведомые министры» (К. Паустовский). Гайдамаки, с длинными черными чубами («оселедцями») на бритых головах, гарцевали на конях, составляя почетную свиту и стражу Директории. Я глядел на эту процессию, и мне казалось, что на киевских улицах и площадях идет постановка какой-то старинной украинской пьесы XVIII или начала XIX века — не то «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артемовского, не то какой-то оперетки «с пением и выстрелами», которые я видел в свои гимназические годы в Украинском театре на сцене Киевского народного дома. Так начала разыгрываться красочная оперетка «Директория и ее атаманы», сравнительно легкомысленная в Киеве и кровавая в маленьких городах и местечках Украины.

Директория приложила все усилия, чтобы загримировать Киев под старосветскую Украину, под какой-то увеличенный Миргород или Кобеляки. Старинная этнография Украины была воскрешена в полном блеске. Но от всего этого несло за версту самым настоящим провинциализмом. Опереточные гайдамаки в синих жупанах (поддевках) бродили по Крещатику со стремянками, снимали с магазинов и зданий русские вывески и вешали украинские или закрашивали русские названия. Знаменитый магазин, где торговали медом и пряниками — «Оце Тарас с Полтавшины» («Вот Тарас с Полтавшины»), стал персонификацией режима Директории. Длинноусый Тарас в украинском костюме был так важен, что я с трудом решился зайти в его магазин и купить фунт пряников. Киев запестрел шароварами, «что твое Черное море,» вышитыми украинскими сорочками, чоботами (сапогами) самых разных цветов и оттенков (черный, желтый, синий и красный преобладали) и смушковыми шапками. Все заговорили по-украински, кто как мог, ибо за русскую речь можно было схватить по уху от какого-нибудь «вельми» пылкого гайдамака или сичевика. Евреи избегали выходить на улицу.

В эти дни появились воззвания Директории против буржуазии, но почему-то в состав буржуазии зачислялись национальные меньшинства — великороссы, евреи, поляки. Воззвания ставили целью разжигание не столько классовой, сколько национальной вражды.

По приказу Директории в банках начались обыски сейфов, выемка из них золотых вещей и драгоценностей, что, конечно, не могло привлечь буржуазные круги Киева к поддержке Директории. В начале января 1919 года «сичевики» Директории зверски избили шомполами на железнодорожных станциях в Конотопе и Бахмаче нескольких евреев, ехавших в поездах. Войска Директории постепенно превращались в банды, занимавшиеся погромами евреев, грабежами, убийствами и насилиями.

Приближение Красной армии к Киеву, о чем говорила все более и более слышная канонада на левом берегу Днепра — со стороны Броваров и Дарницы, — вызвало панику в городе. Киев в период гетманщины стал убежищем для всех беглецов из «Совдепии». В январе 1919 г. началось паническое бегство этих беглецов на юг в Одессу под крылышко Добровольческой армии. На Киевском вокзале творилось нечто невообразимое. За посадку в вагон платили уже не дензнаками, а золотом и драгоценностями. Станционные власти на линиях Юго-Западных железных дорог самолично производили обыски у беглецов из Киева и «выемки» различных ценностей. Подвоз продовольствия в Киев был резко сокращен и в городе начался голод.

Последний удар Директории нанесла «великая измена» («зрада») ее атаманов. Махно, разгуливавший по Гуляй-Полю, захватил Екатеринослав. Григорьев, хозяйничавший на Херсонщине, передался на сторону Деникина. Зеленый, хозяйничавший в южных районах Киевщины, отрезал войска Директории на севере Украины от ее же войск на юге.

В. результате «великой измены» Директория и правительство в конце 1919 г. бежали в Фастов. В ночь на 5 февраля войска Директории покинули Киев.

Город снова оказался без власти. Но атаманы и местная «шпана» не успели устроить погрома и грабежа жителей. В полдень 5 февраля в Киев по Цепному мосту вошли Богунский и Таращанский полки Красной армии, и Киев снова стал советским.


Погромы

С продвижением Красной армии из Киева на запад Петлюра бежал в Винницу, а оттуда в Каменец-Подольск под крылышко войск Пилсудского. В беспорядочном бегстве в Каменец-Подольск развал армии Петлюры достиг своего апогея. Армия Петлюры превратилась в банду вооруженных людей, почти ничем не отличавшихся от банд Зеленого, Ангела, Григорьева и других "батек-атаманов ".

После ухода из Киева войска Петлюры занялись погромами. Это были страшные по своей жестокости февральские и мартовские еврейские погромы. Люди, бежавшие в Киев из Проскурова, Балты, Ананьева, Житомира и других городов Правобережной Украины, рассказывали о неслыханных зверствах петлюровских войск. Эти погромы продолжались весь 1919 и даже 1920 годы.

Мы, корректоры типографии Кульженко, были хорошо осведомлены об этих погромах, так как и советские, и добровольческие газеты охотно печатали рассказы беглецов о погромах в провинции. Многое рассказывали и сотрудники газеты, черпавшие обильный материал из сообщений о погромах из потерпевших городов в комиссию помощи жертвам погромов при Русском Красном Кресте в Киеве.

Погромы 1917-1918 гг. преследовали, в основном, грабительские цели. Эти погромы обычно имели краткосрочный характер, так как власти прекращали их, когда считали, что евреи «достаточно наказаны». Но с конца 1918 г. первой характерной чертой погромов становится их продолжительность. Погром в Овруче длился 17 дней (с 31 декабря 1918 г. по 16 января 1919 г.); погром в Василькове с 7 по 15 апреля 1919г.;

в Златополе со 2 по 8 мая 1919 г., в Литине — с 14 по 28 мая, в Балте — 9 дней и т.д.

Второй новой чертой еврейских погромов становится их повторяемость во многих городах, местечках и селах. Войска Директории отступали под натиском советских войск, и их путь из Киева шел сначала на Фастов, и оттуда дальше на запад — в Винницу и Каменец-Подольск вплоть до Галиции. Отступление проходило в непрерывных боях с наступающими советскими войсками. Каждый город или местечко по несколько раз переходили из рук в руки: сегодня местечко занято войсками Директории, завтра — Красной армией, послезавтра — бандой Соколовских. Поэтому во многих городах и местечках погромы повторялись по несколько раз: в Радомышле, Черняхове, Кортине, Володарке, Елизаветграде, Умани, Чернобыле, Богуславе и др. местечках погромы происходили по четыре, пять и даже по десять раз. Особенно зловещую роль играли в этом банды батек-атаманов, руководимые из штаба Петлюры.

Каждая смена власти в городе как правило сопровождалась еврейскими погромами. Когда город захватывали советские войска, командование их налагало на город большую контрибуцию, которую практически приходилось платить еврейскому населению этого города. Когда город временно переходил в руки Директории, власти последней обвиняли евреев в сочувствии большевизму, ссылаясь на крупные суммы контрибуций, которые евреям приходилось платить советским войскам в принудительном порядке. Поэтому власти и войска Директории организовывали карательные погромы — грабежи и избиения евреев. При большевиках евреи страдали, как капиталисты и «буржуи», а при украинцах — как сочувствующие большевизму. Их сначала грабили, а после ограбления убивали. Задачей погромов стал не столько грабеж евреев (хотя по исторической традиции без него было невозможно обойтись), сколько истребление евреев и уничтожение (разрушение) их собственности. Поэтому отличительной чертой еврейских погромов, организуемых войсками Директории и подчиненными Директории бандами, становится чрезвычайная жестокость, зверство и даже кровожадность погромщиков.

Сотни и тысячи евреев были убиты (раненых было меньше, чем убитых), тысячи и десятки тысяч евреев были жестоко избиты. К евреям применялись утонченные пытки. Стариков и детей резали на куски. Тысячи, если не десятки тысяч женщин и девушек были изнасилованы, многие и не однажды, в том числе и девушки 12-13 лет, и старухи 50-70 лет. Многие были заражены венерическими болезнями. Перед убийством жертвы.подвергались ужасным пыткам: многие трупы были найдены с отрезанными руками и ногами, у одних была отрезана левая рука и правая нога, у других правая рука и левая нога. У жертв отрезали половые органы, выкалывали или вырывали глаза, отрезали носы. Синагоги и дома, в которых евреи искали убежища, сжигались или забрасывались ручными гранатами. Но стреляли сравнительно мало — выстрел стоил до 50 рублей, и погромщики предпочитали действовать холодным оружием, рубить саблями и закалывать штыками. Находили детские трупы с несколькими штыковыми или сабельными ранами; детей бросали головой о стены или мостовую.

К этому надо прибавить издевательства: жертву перед смертью заставляли петь и плясать перед своими мучителями, издеваться над своим народом и восхвалять своих мучителей. Убиваемые должны были рыть для себя могилы. Жен, сестер и дочерей насиловали на глазах мужчин, детей заставляли вешать своих отцов.

Первый погром такого типа был организован в Проскурове 15-18 февраля 1919 г. атаманом Самосенко, командиром Запорожской казачьей бригады имени Петлюры, и 3-м полком гайдамаков (обе части — регулярные войска Украинской Народной Республики). Самосенко объяснил своим войскам, что самым опасным врагом украинского народа являются евреи, которых надо истреблять. Он заставил солдат поклясться на полковом знамени, что они выполнят свой «священный долг» и перебьют еврейское население Проскурова, не занимаясь грабежом евреев. Казаки, пройдя парадным маршем по городу, разбились на партии по 5-15 человек в каждой. Они спокойно ходили по улицам, спокойно входили в еврейские дома и убивали штыками и саблями всех евреев в доме, убивали целыми семьями — по пять, по десять человек. Стреляли редко, лишь по убегающим. Все евреи были перебиты:

старики, женщины, дети, в том числе и двухмесячный ребенок, на отрубленной руке которого нашли потом несколько сабельных ран. Убивали и беременных женщин и спящих младенцев. У многих были выколоты глаза. Сотни женщин были изнасилованы на глазах у своих мужей и родных. Погромщики отказывались от денег: «Нет, мы пришли взять только жизни», «Мы пришли только убивать».

Погром продолжался всего три с половиной часа, с 2 часов дня до 5 час.ЗО мин. дня, но за эти часы в Проскурове было убито от 3000 до 4000 человек. Убийства отдельных лиц продолжались 16, 17 и 18 февраля.

Эта же Запорожская казачья бригада имени Петлюры 17 февраля организовала погром в Фильштине, где было убито около 500 евреев и 120 тяжело ранено, то есть треть населения Фильштины. Убийства совершались с нарочито подчеркнутой жестокостью. Женщин и детей поднимали на штыки. На детских трупах имелось большое количество штыковых ран. Город был сожжен; спаслись немногие, бежавшие в леса.

Такие же зверские истребительные погромы были совершены регулярными частями Украинской Народной Республики в Василькове, Белой Церкви, Ананьеве, Степанище, Елизаветграде, Новомиргороде, Пирятине, Ранаве, Радомышле, Сквире. Всюду еврейские дома и лавки были сожжены; даже в Ананьеве, где с города взяли 3 млн. руб. контрибуции. Кременчугу удалось откупиться от погрома за миллион с четвертью.

Поход Петлюры в марте 1919 г. из Коростеня на Киев сопровождался новой серией погромов в Ушомире («тихий погром» с 11 по 21 марта, второй — 3 апреля), в Славуте, которую громил каждый эшелон, проходивший через эту станцию в марте и апреле 1919 г., в Бершади, Самгородке, Белолуцке, Аннополе, Житомире (второй погром, было убито 317 евреев).

Под давлением Красной Армии Директория отошла к Каменец-Подольску, где удержалась 6 месяцев с 3.6.1919 по 17.11.1919 года. Каменец-подольский период отмечен серией самых зверских и жестоких погромов. Въезд Петлюры 3.6.1919 в Каменец-Подольск ознаменовался погромом, продолжавшимся три дня. Затем последовали погромы в Проскурове, Копайгороде, Браилове, Баре, Оринино, Яхновке, Песчанке, Брацлаве (3 погрома), Шаргороде — и еще и еще. Погромы отличались особой жестокостью, так как погромщики приобрели вкус к мучительству и наслаждались мучениями своих жертв. Страшные детали этих погромов: вырезывание языков и половых органов, выкалывание глаз, — и все это на глазах у родителей и родственников. Младенцев убивали саблями на глазах у матерей. В Брацлаве у евреев, подвешенных за руки, отсекали саблями куски тела, других подвешенных поджаривали на кострах. В Браилове у 15 еврейских юношей вырвали языки, высверлили глаза, отрезали носы. Широко применялось отрезание рук и ног и рассекание живых людей на части. Погромщики заставляли родителей жертв целовать у себя сапоги, петь и плясать. Продолжались массовые изнасилования девушек и женщин на глазах у мужей и родных и публично на улицах десятками казаков.

Все эти погромы, совершенные регулярными воинскими частями Украинской Народной Армии, происходили при попустительстве Директории, не принимав;

шей никаких мер для предупреждения или прекращения их и наказания виновных.

Еще более жуткую и зловещую роль в жизни еврейства Украины сыграли шайки многочисленных «батек-атаманов». Формально организованные для борьбы с большевиками, эти банды «партизан» занимались гораздо больше еврейскими погромами. В 1919-1921 гг. вся Украина была во власти этих банд, которые появлялись внезапно и внезапно исчезали, расформировывались в случае преследования и снова возникали, усиленные добровольцами из украинской деревни. Наибольшую известность своими грабежами и злодеяниями получили следующие атаманы: Ангел, Волынец, Шепель, Козаков, Мордалевич, Ляхович, Огородников, Сокол, Соколов, братья Соколовские, Голуб, Зеленый, Ромашко, Струк, Дьяков, Гончар-Батрак, Клименко и др. Махно и Григорьев, банды которых занимались погромами, имели свои политические программы или хотя бы их видимость.

Погромы, совершенные бандами, отличаются особой, бессмысленной жестокостью и разрушительностью.

В Подольской губернии особенно пострадали города Гайсин, Липовец, Янов, Тульчин, Брацлав, Печора, Голованевка.

В Киевской губернии — Ходорков, Брусилов (здесь 148

ни один еврей не спасся), Погребище, Володарка, Юстинград-Соколовце, Межигорье.

В Волынской губернии — Дубно (где из 900 евреев этого городка было убито и ранено 300).

Но самым ужасным из этой серии еврейских погромов, совершенных «батьками» — атаманами банд, был погром в Тетиеве (Киевской губ.), организованный 24 марта 1920 г. атаманом Куровским. Куровский сначала был офицером у Петлюры, затем перешел к Советской власти, весной 1920 г. снова перешел к Петлюре, когда тот в обозе у поляков двинулся на Украину. Куровский с помощью других петлюровских офицеров захватил Тетиев. На митинге в Тетиеве со всех присутствующих «партизан» была взята клятва, что они не пощадят ни одного еврея — ни детей, ни стариков — и не будут брать с евреев выкупа за жизнь. После этого началась бойня.

Синагога, где собралось в поисках убежища больше 2000 евреев, была окружена и подожжена. Почти все они погибли. Немногие, сумевшие выскочить из горящей синагоги, были застрелены на улице. Евреев убивали в домах целыми семьями, а затем поджигали дома. Детей убивали, бросая головою о мостовую. Были найдены детские трупы с выколотыми глазами. Из пяти-шеститысячного еврейского населения Тетиева погибло более 3500. Остальные были спасены подоспевшими из села Погребище частями Красной армии. От Тетиева остались одни развалины.

Следует подчеркнуть, что все эти батьки-атаманы находились в связи со штабом Петлюры,. получали оттуда деньги и мандат на формирование своей банды, вели «боевые операции» по указаниям штаба Петлюры и, в частности, атаманов Тютюника, Удовиченко, генерала Омельченко-Павленко.

Банды Григорьева в мае 1919г. опустошили Черкасский и Чимринский уезды Киевской губернии и прилегающие к ним уезды Херсонской и Полтавской губерний. Особенно пострадали от погромов Златополь, Знаменка, Лебедин, Черплин, Чигирин, Бобринская, Умань, Дубно, Ровно, Кременец, Липовец, Гайсин.

Погромы совершались и частями Красной армии, но таких было немного: Богунский полк совершил погром 12 мая в Золотоноше (Полтавская губ.). Второй советский полк 7 мая разграбил Обухове, Восьмой полк 18 мая — Погребище. Погромы в этих городах преследовали цели грабежа.

Согласно данным Комитета Русского Красного Креста в Киеве регулярные войска Петлюры совершили погромы в 120 городах и местечках, банда бр. Соколовских — в 70, банда Зеленого — в 15, банда Струка — в 41, банда Соколова и его помощников — в 38, банда Григорьева — в 40, банды Лященко, Голуба и др. — в 16, отряды Красной армии -в 13 (Васильков, Золотоноша, Обухов, Роиква, Погребище, Волчанск, Коростень, Браилов, Корсунь, Клевань, Ровно, Гайсин), а всего к сентябрю 1919 г. погромы были совершены в 353 городах и местечках, в том числе в Киевской губ. — 187, в Волынской — 44, Подольской — 62, Херсонской — 23, Полтавской — 15, Черниговской — 7, Екатеринославской — 1.

Следует отметить, что в ряде городов погромы повторились по четыре, пять и даже десять раз или до тех пор, пока не были вырезаны и перебиты в данном городе все евреи.

Красная армия вступила в Киев 6 февраля после нескольких дней фактического безвластия в столице Украины. Больших боев за город с отступающими войсками Директории не было. Киевские улицы как-то сразу потускнели и обеднели: исчезли меха и элегантные шляпы у женщин, их заменили шерстяные платки. У мужчин меховые шубы были заменены солдатскими шинелями и поношенными пальто попроще. Все старались «прибедниться», у всех был напуганный вид.

Новая власть начала с военных постоев, под тем предлогом, что украинские войска привели казармы в негодное состояние: выломали окна, сожгли нары, испортили водопровод. Поэтому советские войска поспешили разместить по «буржуазным квартирам». Богатые и хорошо обставленные квартиры на Институтской, Николаевской и других фешенебельных улицах были сразу загажены, мебель поломана. Солдаты не занимались уборкой занятых квартир или комнат. Если прислуга отказывалась, то убирать должны были сами хозяева.

Хозяева квартир, куда помещали на постой солдат и красных командиров, должны были кормить их, давать носильное и постельное белье, одежду, продукты (водку и вино, в первую очередь), ставить по ночам самовары, когда прислуга отказывалась это делать.

У семей лиц, бежавших с гетманской властью или Директорией, квартиры были разгромлены, имущество конфисковано, члены семьи арестованы. Одновременно начались повальные обыски на основе изданного приказа об обязательной сдаче оружия. Военные патрули искали несданное оружие. Обыски повторялись по несколько раз. Хотя они производились под предлогом поисков «спрятанного оружия», но искали больше ценные бумаги, валюту, золото, серебро и драгоценности.

На Киев была наложена контрибуция в размере 100 млн. рублей, увеличенная в мае до 200 млн. руб. Самые крупные богачи — купцы, владельцы предприятий и домов, были арестованы в качестве заложников. Если оказывалось, что кто-то из них бежал, арестовывали членов семей — жен, братьев, взрослых детей и тд.

Затем началась мобилизация инженеров, техников, врачей и медперсонала, артистов и др. Самой тяжелой являлась мобилизация буржуазии на принудительные работы, самые тяжелые и отвратительные. От мобилизации освобождались лишь советские служащие. Все остальные — старые и молодые, здоровые, увечные и больные — подлежали мобилизации. Мобилизовали и 14-15-летних подростков и стариков и старух свыше 60 лет. Многие пошли работать в советские учреждения из-за страха перед мобилизацией на принудительные работы, тем более что квартиры советских служащих освобождались от реквизиции. Для новой власти потребовалось чрезвычайное количество помещений для учреждений, созданных в Киеве, и для ответственных служащих, переезжающих из Харькова в Киев. Реквизиция помещений, уплотнение жильцов и выселение их — самая характерная черта жилищной политики советской власти. Сначала были реквизированы особняки в Липках и богатые квартиры в домах на Институтской, Николаевской и других фешенебельных улицах Киева, затем последовали реквизиции квартир и комнат в домах на более скромных улицах. Многие дома были реквизированы под казармы и учреждения.

Самой тяжелой мерой для населения были частые, неоднократно повторяющиеся обыски для реквизиции «излишков», «сверх нормы» и разные «повинности»: бельевая, одежная, книжная, мебельная и т.д. Реквизировали все — и посуду, в особенности серебро, и мебель, если она дорогая, и ковры, и одежду. «Национализированную» мебель, ковры, зеркала свозили в учреждения и в особые «хранилища». «Излишки» белья и одежды либо присваивались для личного употребления, либо тут же на улице или во дворе продавались по сходной цене прохожим. Портьеры и мебельная обивка шли на портянки, куртки, женские кофточки и платья. Мне приходилось видеть невообразимо цветастые, чисто футуристические брюки у молодых людей и кофточки у киевских «прелестниц».

Так проявлялся на практике лозунг «грабь награбленное у буржуя». За водку можно было получить все и добиться самых разнообразных льгот, в том числе освобождения квартир от реквизиции и освобождения арестованных из тюрьмы. Моим друзьям, у которых была водка, купленная во время гетманщины, удалось «разумным использованием» ее добиться освобождения своей квартиры от военного постоя.

Часть магазинов закрылась. Их или «национализировали», или придали им другую специализацию. Много магазинов было превращено их владельцами в фиктивные кооперативы. В самом фешенебельном галантерейном магазине Альшванга и в магазине Цинделя (готовое платье, сукна) устроили книжные склады, где книгу можно было купить лишь по ордеру Наркомпроса. Но на улице в ларьках бумажников можно было достать любую книгу из частных библиотек.

Рояли, пианино и другие музыкальные инструменты, швейные и пишущие машинки подлежали в обязательном порядке регистрации «на предмет национализации» их у «нетрудовых элементов».

Другой мучительной мерой были частые облавы. Войска окружали целые улицы и кварталы и требовали от жителей предъявления документов. Лица, имеющие документы служащих советских учреждений, немедленно отпускались, остальных арестовывали и отправляли в дома предварительного заключения. Облавы по квартирам и домам производились и ночью. Арестованных, продержав несколько дней, обычно выпускали, если в «надежности» их не было сомнений. Их арестовали просто для того, чтобы напугать их и приучить к покорности и смирению. «Подозрительных» держали в тюрьме недели и месяцы, но тут могла помочь взятка.

В мае 1919 года, когда атаман Григорьев и его взбунтовавшиеся войска (они составляли часть Красной армии) стали угрожать Киеву, произошла очередная вспышка «классового террора». Власти по найденному у кого-то списку членов «Клуба националистов» арестовали несколько десятков человек. Их обвинили в организации заговора для свержения советской власти. В числе арестованных были русские купцы, домовладельцы, профессора, в том числе зав. кафедрой «Истории славян» Киевского Университета профессор Т.С. Флоринский. Всех их расстреляли. В числе расстрелянных оказалась и героиня процесса Бейлиса Вера Чеберяк.

О казни Веры Чеберяк, насколько помню, из моих друзей и знакомых не жалел никто. Но казнь объявленных «классовыми врагами» профессора Т.С.Флоринского и других стариков — деятелей суда, адвокатуры и просто богатых людей произвела гнетущее впечатление на киевскую интеллигенцию и в особенности на университетские круги, потрясенные гибелью своего профессора.

Скажу лично о себе, что первое мое знакомство с советскими порядками, которые устанавливались на Украине, было впечатлением человека, попавшего в иной мир, полярно противоположный тому миру, в котором он жил с детства и двумя главными заповедями которого были «не убий» и «не укради». Поэтому я старался поглубже всмотреться в этот новый советский мир и понять его.

Конечно, ни мне, ни братьям, ни моим родителям в Конотопе, ни нашей республике студентов из Конотопа, живших в бывшей конторе редакции «Киевлянина», не приходилось бояться каких-либо реквизиций. Все наше имущество заключалось в студенческой шинели, студенческой форме и двух-трех комплектах носильного белья, паре ботинок и тд. У нас нечего было реквизировать, поэтому наши опасения перед Советской властью покоились отнюдь не на боязни за имущество, которого у нас не было. Мы, как беднота, с известным равнодушием относились и к реквизиции у богачей и у зажиточных слоев населения: «У богачей всегда что-нибудь останется». Нас возмущали произвол властей и наше бесправие перед ними, стремление властей навязать нам свой строй и образ мыслей, большевистскую идеологию.

Первое впечатление ужаса и недоумения от расстрелов «классовых врагов» только потому, что они, как Т.С.Флоринский, были сторонниками, приверженцами монархии и буржуазного строя, хотя и не сражались с оружием в руках против советского строя, а были лишь, выражаясь современным термином, «инакомыслящими», заставило киевскую интеллигенцию страшиться новых порядков.

В развитии «революционности» и в установлении советских порядков Украина на полтора года отстала от Великоросс(tm). Трехнедельное правление Пятакова и Бош в начале 1918 г. было кратковременными мимолетным явлением, и не оставило прочных следов ни в жизни, ни в сознании обывателей, если не считать трех недель «классового террора», объясняемого военной обстановкой и боями за Киев. Но сейчас советский строй со всеми его особенностями и качествами продержался с февраля по август 1919 года, и это был режим диктатуры, то есть произвола и безмолвия, подавления критики «инакомыслящих». Люди должны были присмотреться и приспособиться к нему и перестроить свою жизнь и свою психику (сознание) к его требованиям или… уйти из жизни или из России.

Киевская интеллигенция, и я в том числе, буквально не могла понять, как можно расстреливать человека только за то, что в досоветское время он был монархистом, октябристом, кадетом, эсером, за то, что он сомневался, а иногда просто не знал или не верил в учение Маркса — Энгельса — Ленина. Как можно вычеркивать из жизни человека, все «преступление» которого заключается только в том, что он не приверженец советского строя и не большевик, а человек другого класса, другого происхождения и другого, обычно более высокого уровня образования? Но указания председателя Всеукраинской ЧК Лациса были совершенно ясны и недвусмысленны: «Не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Советов оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, каково его образование и какова его профессия. Эти вопросы должны решить судьбу обвиняемого». («Красный террор», 1 ноября 1918 года).

Согласно рецепту-директиве Лациса огромное большинство арестованных ЧК подлежали осуждению, точнее, казни только за то, что они принадлежат к буржуазии или по меньшей мере являются людьми образованными. Помещик, купец, промышленник, офицер, священник считались у большевиков отпетыми людьми, с которыми-то, собственно, и разговаривать не стоит: «Поставить к стенке», «Пустить в расход», «Отправить в штаб Духонина!» — и кончено!

Профессора, юристы, учителя, инженеры, врачи находились под подозрением. Их арестовывали, тащили в тюрьму, и там судьба арестованного определялась не его образом мыслей, не его борьбой против советской власти, а внутренним убеждением, иначе говоря, прихотью сотрудников ЧК: захотят — убьют, захотят — выпустят. Немалую роль в судьбе арестованного играла ненависть к превосходству в культуре и в образовании — ненависть к «очкастым».

В июле тюрьмы ЧК были переполнены. В середине августа, когда Добровольческая армия начала приближаться к Киеву, была создана особая комиссия для разгрузки ЧК. Она заседала 13 августа с 12 до 5 часов и за это время рассмотрела «дела», вернее, регистрационные карточки 200 подследственных заключенных, то есть потратила 1-2 минуты на каждого. Доказательств было не нужно, достаточно было обвинения записанного в регистрационной карточке:

1) «женат на княгине»,

2) «белогвардейская фамилия»,

3) «подозрительная физиономия! Пусть посидит немного»,

4) «фабрикант»,

5) «торговец»,

6) «во время войны 1914 г. агитировал за покупку облигаций военного займа».

Словом, хватали и сажали в тюрьмы ЧК, а потом «пускали в расход» по всякому поводу и без всякого повода, по принципу «был бы контрреволюционер, а статья всегда найдется». Но большей частью и статьи было не нужно. Ближайший помощник Лациса в Киеве Угаров цинично говорил заключенным: «Если человек не годен к работе — расстрелять! У нас не богадельня! Старая развалина не должна есть даром советский хлеб!»

Кроме «виновных», перечисленных выше, сажали и ставили к стенке и таких лиц, которые, по мнению следователей ЧК, когда-нибудь могут быть преступниками против советской власти. В общем, «пускали в расход» больше, чем выпускали на волю.

Ф.М. Достоевский пророчески вложил в уста Шатова слова о «бесах» революции: «О, у них все смертная казнь и все на предписаниях, на бумагах с печатями и три с половиной человека подписывают» («Бесы», ч. II глава 6).

Допросы арестованных имели целью вырвать у обвиняемого любыми средствами «добровольное» признание своей вины перед советской властью. Арестованные (в конце августа 1919 г. просто не успели расстрелять всех скопившихся в Лукьяновской тюрьме) в один голос рассказывали, что у следователей ЧК преобладало стремление растоптать, унизить арестантов, сломить их гордость и сознание человеческого достоинства, ошеломить и запугать их, ослабить и обессилить волю арестанта.

Для этого применялись крики, побои (били в присутствии близких и родных), запугивания: арестованного запирали в подвале, где лежали трупы убитых или подвергали «примерному расстрелу» в подвале. Арестованного раздевали и готовили к казни, на его глазах расстреливали других, затем заставляли арестованного ложиться на пол и несколько раз стреляли у головы, но мимо. Потом раздавался хохот и приказ: «Вставай, одевайся!» Несчастный вставал, шатаясь как пьяный. Он уже не видел грани между жизнью и смертью. Такие «примерные расстрелы» повторялись несколько раз и в конце концов сводили человека с ума.

И первым впечатлением киевской интеллигенции от советской власти было осознание того, что при всей наружной, внешней революционности советских порядков, при всех свободах, декларированных большевиками, человеку при царских порядках, которые стали ненавистны огромному большинству населения Российской империи, жилось и думалось гораздо свободнее и вольготнее, чем при Советской власти. Проблески свободомыслия — но только в рамках марксизма-ленинизма, свобода мнений — но только в рамках партийной догмы, — в начале 20-х годов еще существовали, но дискуссии между большевиками и меньшевиками, характерные для периода дореволюционной эмиграции, исчезли, ибо, став у власти, большевики поспешили репрессировать тех упорных и нераскаявшихся меньшевиков и эсеров, которые не включились в ряды правящей партии. Все это было так страшно и непонятно: свобода и революция — в лозунгах, диктатура и репрессии — в жизни, на практике.

Таковы были впечатления от советской власти в 1919 году. Партия большевиков оправдывала меры террора сложностью и напряженностью международной и военной обстановки — борьбой с международным империализмом и контрреволюцией. Постоянный рефрен партии большевиков в это время был таков: дайте только нам справиться с белогвардейщиной — и жизнь станет свободней и вольготней. Как на самом деле вышло, выяснилось значительно позже — в 30-е годы и после разоблачения «культа личности» И.В. Сталина Хрущевым на XX съезде партии. Но в 1919-20 гг. перспективы свободы казались заманчивыми на фоне трехсотлетних «ужасов царизма».

Несмотря на ужас от расстрелов «классовых врагов», трудовая и демократическая интеллигенция Киева, в особенности молодежь, искренне верила в 191920 гг. и даже позже, в свободы, принесенные октябрьской революцией. Молодежь надеялась, что с приходом советских порядков исчезнут все несправедливости, все ужасы «старого режима», наступит царство свободы и труда, в котором исчезнут и забудутся ужас и несправедливости революционных лет, лет становления и победы революции. Конечно, в лучшем случае мы были «идеалистическими карасями» или «иванушками-дурачками», и последующие годы жестоко проучили нас. У меня в памяти сохранилось от этих месяцев несколько любопытных воспоминаний.

Как-то в поисках работы и пайка (хлеб!!!) я забежал в казармы не то Богунского, не то Таращанского полка (конная бригада Щорса) и, найдя комиссара полка, предложил свои услуги в качестве учителя полковой школы. Комиссар, поглядев на меня, коротко спросил: «А как вы будете преподавать? Нам обычные школьные учителя не нужны. Ну, как по-вашему — кто такой Евгений Онегин? Передовой интеллигент или паразит?» Я ответил: «И то, и другое: с одной стороны он близок к декабристам, с другой — он помещик, владелец крепостных душ». Ответ понравился, и комиссар дал мне записку начальнику полковой школы о зачислении меня в преподаватели. Начальника школы на месте не оказалось, он ушел в город, и я два часа ждал его возвращения, присматриваясь к жизни красноармейцев и прислушиваясь к их разговорам.

И чего только за эти два часа я не насмотрелся и чего только я не наслушался! Прежде всего, какое обилие оружия у солдат! Каждый солдат был живым ходячим арсеналом. Трудно было понять, как при таком обилии оружия богунцы еще могут ходить и даже двигаться по земле: и пулеметы, и ружья, и винтовки, и обрезы, и по нескольку гранат на поясе, и маузеры, и наганы, а холодное оружие — штыки, сабли, кинжалы, финки!

Далее полное отсутствие дисциплины, даже революционной! А разговорчики: либо о боях, либо о расстрелах и насилиях над евреями. Кто-то считал кольца, «собранные» им у «благодарного населения», кто-то восхвалял «сладкую жидовочку», с которой он приятно провел время, кто-то рассказывал, как он «пришил из своего винта» одного «очкарика-жида» (все «очкастые» почему-то считались врагами революционного народа, и их люто ненавидели).

Через несколько лет, уже в Ленинграде, я читал рассказы Бабеля о Конной Армии и могу сказать, что между конниками Буденного и конниками Щорса разницы не было. Конечно, им всем нужна была «бабель» и при этом «смотря какая бабель», нужно было «золотишко». Даже спутник инженера Лося в полете на Марс (Алексей Толстой «Аэлита»), матрос Гусев, прежде всего старается организовать революцию на Марсе, а попутно захватить оттуда «золотишко». Тяга к «золотишку» и «трофеям» не исчезла и во время Второй мировой войны.

Я слушал-слушал разговоры богунцев в казарме и в конце концов сбежал, к счастью, до прихода начальника школы.

Другой пример, характеризующий нравы советских начальников. Мне удалось получить работу корректора в военной газете. Зарплата в счет не шла, но корректору давался красноармейский паек, а в эти дни хлеб был основным продуктом питания. Я проработал в газете несколько дней, но затем от редактора газеты, уехавшего на фронт, пришла телеграмма с приказом арестовать меня за допущенную в корректуре ошибку. Мне с трудом удалось доказать, что ошибку я выправил, но наборщик не выправил ее в тексте набора. После этого я бросил работу в газете, и никакие пайки не могли больше соблазнить меня.

Еще одна картинка этих дней. Летом в июне 1919 года, проходя по Николаевской улице, где было здание цирка, я увидел быстро мчавшийся автомобиль. Это была настоящая «симфония в черном»: черные кожаные фуражки, кожаные куртки, кожаные штаны и сапоги. У конвоя револьверы были на взводе. Автомобиль подлетел к цирку. Военный средних лет с остроконечной бородкой, окруженный своими телохранителями с револьверами наготове, величественно и «по-орлиному» огляделся кругом и ринулся в цирк. Это был председатель Революционного Военного Совета РСФСР Лев Троцкий. Кое-кто хочет сейчас изобразить Троцкого поборником демократии и революционных свобод, противопоставляя его диктатуре Сталина. На самом деле между ними никакой разницы не было. Диктаторские замашки у Троцкого, когда он был у власти, были, пожалуй, еще ярче выражены, чем у Сталина.

Киевляне начали постепенно привыкать к советским порядкам. Но полного спокойствия в Киеве не было. Чека выискивала врагов революции. В течение лета 1919 под Киевом были слышны отдаленные взрывы и ружейная перестрелка. Наглые атаманы, перешедшие от Петлюры на сторону советской власти — Зеленый (из Триполья) и Струк (его базой был Чернобыль) — рыскали вокруг Киева и нападали на окраины города. Струк как-то даже захватил весь Подол, и выбить его оттуда стоило немало труда и жертв. Житель Киева не мог знать, какого атамана он встретит, пойдя на Подол, на Демиевку или Куреневку.

В июне началось продвижение Добровольческой армии на север. О приближении деникинцев к Киеву говорила все более слышная и гулкая канонада, эвакуация советских учреждений, быстрый рост дороговизны, в особенности на хлеб. Соответственно поднимались цены и на другие продукты. Цены поднимались из-за недоверия к советским деньгам, так как подвоз шел совершенно свободно.

Другим признаком эвакуации была торопливая загрузка барж киевским добром — мебелью, автомобилями, экипажами, набитыми разным добром ящиками. Мобилизация нетрудовых элементов, в том числе стариков, на рытье окопов под Дарницей и Броварами и запрещение говорить по телефону дополняли картину. Пустота на базарах и нежелание крестьян принимать советские деньги предвещали очередной приход новой власти.

Но какой именно? Петлюровские войска подступали к Киеву с запада, деникинские войска — с востока. Канонада звучала все громче и громче. Но кто займет город раньше? Киев жил в нервном ожидании, и киевляне на улицах не стесняясь обсуждали вслух шансы наступавших. Вопрос был крайне важен: следовало решить, какую защитную политическую мимикрию надо избрать. Если раньше придет Петлюра, то нужно изображать «щирого украинца» и быть юдофобом. Если раньше придет Деникин, то при нем нужно проповедывать «единую, неделимую», называть Украину «Малороссией» и говорить о крестовом походе на Москву.

Это была «большая политика» и «высокая дипломатия» киевского обывателя. Ошибка, как это выяснилось очень скоро, могла стоить жизни. Добровольцы избивали и убивали «петлюровцев», а последние резали у «офицерню», желающую включить «Малороссию» в «единую, неделимую». Но самой тяжелой и роковой ошибкой была обмолвка «товарищ». За «товарища» били шомполами и нагайками одинаково дружно и петлюровцы, и добровольцы. Поэтому наиболее осторожные и мудрые киевляне молчали, ибо они «не интересовались политикой».

В последние дни августа Киев имел вид мертвого города. Все пусто, все заколочено. Лишь по Владимирской и Фундуклеевской тянулись отступающие обозы. На улицах лишь бегущие к Днепру и Дарницкому мосту красноармейцы, стреляющие в воздух. Киевляне засели по домам. На окна магазинов спущены железные щиты.

В ночь с 29 на 30 августа в ЧК были расстреляны «на прощанье» 127 «буржуев и контрреволюционеров». Вечером 30 августа последние отряды Красной армии покинули Киев. Но бешеная перестрелка продолжалась всю ночь до утра. Ушедшие советские войска безжалостно обстреливали Киев из-за Днепра и с судов Днепровской флотилии. Снаряды повредили и зажгли множество домов. Начались взрывы артиллерийских складов. На улицах валялись трупы. Артиллерийская стрельба по Киеву 31 августа показывала, что новая власть вступала в Киев.

Моя жизнь в эти месяцы ознаменовалась крупным событием: в марте 1919 года я окончил университет. Возник вопрос о моей научной работе. Доцент П.Г-Курц предложил мне подать в Совет историко-филологического факультета заявление с просьбой оставить меня «профессорским стипендиатом» (то есть аспирантом) по кафедре «История России». Он обещал дать хороший отзыв о моем студенческом реферате «Социально-экономическая организация Левобережной Украины в XVIII веке». «У вас прекрасные успехи за годы учения в университете, — говорил П.Г. Курц. — Вы один из лучших студентов, и вас знают все профессора истории: и Бубнов, и Ардашев, и Кулаковский, и Довнар, и Лобода. Совет университета наверняка утвердит вас».

Но Довнара в этот момент в Киеве не было, а с приходом в Киев Добровольческой армии он бежал на юг — в Крым. Я отложил подачу заявления, о котором мне говорил П.Г. Курц, до осени 1919 г., а пока подал заявление о зачислении в студенты юридического факультета для того, чтобы изучить римское право, следы которого сохранились на Украине, особенно Правобережной, со времен «Магдебургского кодекса» и «Литовской метрики». Я был зачислен в студенты юридического факультета, а после ухода Добровольческой армии из Киева совет историко-филологического факультета в конце 1919 г. зачислил меня профессорским стипендиатом по кафедре «История России».

Многие думают, что «аспирант» советских времен и «профессорский стипендиат» дореволюционного периода, это одно и то же. Кое-какое сходство, действительно, есть, но есть и большая разница. Аспирант за три года обучения в аспирантуре должен углубить свои знания по избранной им специальности, а главное — написать и защитить кандидатскую диссертацию на ученую степень кандидата наук (исторических, экономических, философских и пр., сообразно своей специальности). Профессорский стипендиат получает стипендию на два года только для того, чтобы углубить свои знания по избранной им специальности (обычно ему дается 8-10 вопросов для углубленного изучения). Магистерской диссертации написать за этот срок в два года, он не может и не обязан. Но через два года профессорского стипендиатства он допускается к ведению практических занятий, спецсеминаров и спецкурсов на факультете в качестве приват-доцента.

В июне 1919 года Добровольческая армия Деникина, вооруженная и финансируемая англичанами, перешла в наступление и, заняв Крым, стала продвигаться на север. В июле Добровольческая армия заняла Полтаву, Кременчуг и Елизаветград, в августе — Ворожбу, Бахмач и Конотоп и 31 августа вступила в Киев.

Почти одновременно развернулось наступление поляков: в августе польские войска заняли Минск. Новоград-Волынский, Житомир, в сентябре — район реки Березины.

В августе ожили и войска Петлюры, двигавшиеся на восток к Киеву по следам отступавшей Красной армии.

Киевляне гадали и даже заключали пари, кто войдет в Киев раньше — Петлюра или Деникин. Столкновения между украинскими «самостийниками» и сторонниками «единой, неделимой» (добровольцы) нельзя было избежать.

Галицийские отряды сичевых стрельцов успели по-. пасть в Киев раньше добровольцев. Вечером 30 августа сичевые стрельцы заняли Шулявку и Куреневку. Один из отрядов «еврейской самообороны», сформированный наспех Киевским городским самоуправлением, вечером 30 августа натолкнулся в Кадетской Роще на наступающих галичан и был вырезан начисто. Другой отряд еврейской самообороны, захваченный в здании Городской Думы, был выведен за город и расстрелян.

Утром 31 августа галичане по Львовской улице дошли до Крещатика. Их встречали и приветствовали сивоусые щирые украинцы.

В то же время передовые патрули Добровольческой армии, заняв Печерск, стали спускаться к Крещатику. Киев замер в ожидании. Встреча добровольцев с галичанами произошла у здания Киевской Городской Думы, на котором галичане успели даже вывесить флаг Украинской Народной Республики. Добровольцы потребовали от галичан очистить город. Те отказались, но прибывшие на Крещатик офицеры Добровольческой армии сорвали со здания Думы украинский флаг. Взвод добровольцев, сделав несколько выстрелов, разогнал галичан. Они в беспорядке бежали с Крещатика по Фундуклеевской улице к Оперному театру, бросая орудия, повозки и др. Сивоусые «дядьки», встречавшие вошедших галичан криками «Слава! Слава!», сейчас кричали «Позор! Позор!» («ганьба»). Представитель командования Добровольческой армии, приехав в штаб галичан, предъявил им ультиматум: если они к 9 часам вечера не уйдут из города, то добровольческие батареи на Печерске начнут бомбардировку. В 9 вечера потребовался только один залп орудий для того чтобы галицийские войска очистили Киев.

1 сентября Добровольческая армия торжественно вошла в Киев. Впереди казаки, за ними пехота во главе с офицерами в погонах, затем важные генералы в колясках, наконец, кареты и старомодные помещичьи экипажи с семьями и багажом господ офицеров. Сзади тянулись подводы с солдатскими сундучками. На улицы высыпала расфранченная нарядная публика. В церквах звонили колокола. Всюду благовест, цветы, флаги, впечатление светлого праздника.

Приход добровольцев рассеял еще одну иллюзию. Евреи с надеждой ждали прихода Добровольческой армии. Они надеялись на прекращение реквизиций и конфискаций «излишков», отмену военных постоев и т.п. Но вступление Добровольческой армии в Киев началось с погромов. 1 сентября в 2 часа дня по Крещатику провезли на извозчиках группу избитых и истерзанных евреев. Так начались погромы — неотъемлемая, органическая черта быта и операций Добровольческой армии.

Из сцен этого дня помню вторжение толпы в анатомический театр, в морг, куда на телегах свезли подобранные на улицах трупы. В большом зале морга один на другом, как бревна, у стены были навалены массы полуразложившихся голых трупов. Трупный запах ощущался не только в морге, но и в соседних кварталах. Среди трупов было много действительно расстрелянных в чрезвычайке (характерный признак — револьверная пуля в затылок) и много «случайно убитых» в эти дни. Во всех этих смертях черносотенные шептуны и ораторы обвиняли евреев, то есть, большевиков, поскольку для добровольцев, как и для петлюровцев, слова «большевик» и «еврей» были синонимами.

165 С утра 1 сентября началось и продолжалось несколько дней паломничество в Липки, в помещения, где были Чека — в дома на Екатерининской и Левашевской улицах, где раньше жили убитый немецкий фельдмаршал Эйхгорн и гетман Скоропадский. Кроме того, ЧК занимала даже дома на Институтской ул. (дом генерал-губернатора, где помещалась Всеукраинская Чрезвычайная Комиссия), на Елизаветинской ул. (Особый отдел), на Садовой 15.

Помещения чрезвычаек были открыты для осмотра. Люди, не попавшие внутрь, висели на заборах, заглядывали в щели.

Неистребимое человеческое гнусное любопытство и страсть историка сохранить в виде личных свидетельств характерные черты эпохи, в которой я жил, привели меня в Липки.

Я увидел, что дома, где помещались различные чрезвычайки (Вучека, Губчека, Особый отдел, Транспортный отдел и пр.) были превращены в застенки. В комнатах — хаос, полы покрыты грудой разорванных бумаг и обломками мебели, на полах и стенах пятна крови и куски мозга. В подвалах — лужи крови и куски мозга, разбитые бутылки, куча окурков. В саду на Садовой улице № 5 были выкопаны свежие, едва прикрытые землей обнаженные трупы расстрелянных накануне ухода большевиков из Киева 127 жертв. Конюшня этой усадьбы была прев ращена в лобное место, о чем свидетельствовал специально устроенный сток для крови.

Среди выкопанных из общей могилы трупов люди искали останки своих родственников. Плач, стоны и вопли не поддавались описанию. Все это разнеслось по городу, всюду крик и слезы. Фотографы-профессионалы и любители, в том числе иностранцы, запечатлели эти картины во многих снимках, которые на следующий день расклеили по разным улицам. В первую неделю сентября царила юдофобская истерия, создалась атмосфера неминуемого погрома.

Однако в самом Киеве большого общегородского стихийного погрома не произошло, повидимому, потому, что представители иностранных держав, находившиеся при Добрармии, в частности Англии и Франции, наложили на такой погром свое вето. Но «тихий погром» шел весь сентябрь. На улицах мои знакомые и друзья не раз видели, как группы казаков избивали неосторожно выходивших на улицу евреев и волокли куда-то либо избитых, либо окровавленные трупы. Газеты ежедневно сообщали, что найдены 60-70 трупов «неизвестно кем и когда убитых евреев». В городе евреи не появлялись.

В Киеве особенно пострадали окраины с густым еврейским населением — Шулявка, Демиевка, Подол и др., где на улицах ежедневно происходили десятки кровавых расправ, где по ночам врывались в квартиры, грабили и убивали евреев. В дачных местностях вокруг Киева евреи были уже погромлены. В дачных поездах можно было слышать, как крестьяне, везшие на базар в Киев молоко, овощи и фрукты, и дачники с удовольствием рассказывали о кровавых расправах над «жидами». В пассажирских поездах проверяли «подозрительных», заставляя их читать наизусть «Отче наш» и «Верую», произносить слова на "р". Не выдержавших экзамен истязали и выбрасывали на полном ходу поезда из вагонов. На подъездных путях к Киеву пассажиры видели сотни трупов, валяющихся у железнодорожного полотна.

С первого сентября на улицах Киева начались самосуды. Толпы женщин с нашейными крестиками поверх одежды (любопытная деталь, свидетельствующая, что эти «самосуды» были запланированы заранее!) набрасывались на евреев и евреек, обвиняя их в том, что они коммунисты, что они работали в советских учреждениях и помогали большевикам. Стоило кому-нибудь на улице указать на прохожего — «чекист», «коммунист», как толпа бросалась на него и била смертным боем: били молча, остервенело, кулаками и палками, топтали ногами, кололи зонтиками глаза. Я был свидетелем двух таких самосудов. На Прорезной улице какой-то франтоватый «пшют» средних лет, несомненный альфонс, иронически поздравил нарочито громким голосом своего знакомого: «С успешной службой у большевиков: вы так много сделали для них!» Несчастный был растерзан толпою.

Другой доносчик заявил своему знакомому: «Почему вы не уехали в Совдепию с вашими друзьями-большевиками?» Этого было достаточно: толпа бросилась на жертву и прикончила ее.

Таких самосудов на улицах в эти дни было множество. Волна кровавых самосудов достигла таких размеров, что газета «Киевская жизнь» (№ 5) принуждена была напечатать статью «Довольно самосудов», ссылаясь на несколько «судебных ошибок» уличного суда.

Газеты подогревали ярость киевлян, печатая сенсационные разоблачения об ужасах чрезвычайки, о застенках ЧК на Садовой, Пушкинской, Фундуклеевской и др. улицах. Писали и говорили о пытках, истязаниях и казнях. Казней было много, и все по одному шаблону: убиваемых укладывали плашмя на полу и под гул мотора грузовика стреляли в затылки. Одежду затем снимали и делили между собой. Трупы хоронили в общей яме. Газеты ежедневно печатали материалы о расстрелах и допросах в чрезвычайке. Большое впечатление на киевлян оказывали траурные объявления в газетах о панихидах «по убиенным».

Конечно, дело не обошлось без грабежей, и притом не только евреев. Солдаты Добровольческой армии бродили ночью по улицам, стучась в дома, производили обыски, грабили жителей. 42-й якутский полк специализировался на домах по Тарасовской улице (я жил на этой улице в гимназические годы). Другие полки грабили в более отдаленных районах Киева, грабили православных русских и украинцев. Грабежи проходили совершенно безнаказанно.

Широко развернулась деятельность Добровольческой контрразведки по очистке Киева «от преступных элементов: коммунистов, комиссаров и прочей мерзости». Всем домовым комитетам и квартирохозяевам было приказано немедленно сообщить о своих квартирантах, въехавших в течение последнего месяца в квартиру или дом.

Началась эпидемия доносов. Сотни ни в чем не повинных людей, казавшихся «подозрительными», ежедневно сгонялись под конвоем на проверку в тюрьмы контрразведки. Допрос их производился «с пристрастием»: грубое обращение, издевательства, побои, пытки, насилия над арестованными женщинами и т.д. При огромном количестве арестованных с допросами не канителились. Многие «подозрительные» не дожили до следующего дня. Разгрузка тюрем также производилась без особой волокиты. В этом деле воинские части помогали контрразведке. В штабе генерала Глазенина ликвидировали «подозрительных» прежде всего по одному существенному признаку: «жид». «Виновного» немедленно пускали «в расход». Таким путем за полтора месяца оккупации в Киеве было по официальным подсчетам Добрармии истреблено 2000 «коммунистов» и им «сочувствующих». Киевляне сводили счеты со своими врагами — и евреями, и христианами.

Но в отношении финансовой помощи Добрармии дело шло туго, несмотря на вечера «патриотического экстаза» в городском театре, приветственные адреса и тосты на банкетах. Интеллигенции нечего было дать. Дельцы — финансисты, промышленники, купцы, богатые инженеры, сахарозаводчики, лесопромышленники и пр., были крайне сдержаны: «вложить капитал» в Добрармию они остерегались. Требование 300 миллионов рублей в помощь Добрармии повисло в воздухе. У Добровольческой армии денег не было, своей валюты в Киеве они не создали. Добровольческим властям пришлось допустить хождение среди населения украинских дензнаков и советских денег.

Отношение киевлян к вопросу о денежной помощи Добрармии показывает, что Киев, уже умудренный быстрой сменой и недолговечностью очередных властей, встретил Добровольческую армию с известной «оговоркой в уме». Конечно, были цветы и речи, банкеты и приветствия, трехцветные флаги на окнах и балконах. Но после первых ликований и восторгов у каждого в глубине души возникла одна и та же мысль:

«Надолго ли?» В прочность Добровольческой власти верили очень немногие. Исполнение царского гимна «Боже, царя храни» в публичных местах было запрещено, так как оно вызывало протесты населения, принявшего февральскую революцию в 1917 г.

Многое о Добровольческой армии рассказал мне мой гимназический товарищ Боря Бенар, бывший секретарем-адъютантом у В.В. Шульгина.

Как уже было сказано раньше, я жил со своими конотопскими друзьями и земляками в доме типографии Кульженко, где до революции печатался «Киевлянин» Шульгина. Мы опасались «всяких возможностей» и «неприятностей». Но директор типографии, умный и ловкий рабочий-украинец, чувствовавший себя хорошо при всех режимах, заверил вернувшегося с добровольцами В.В. Шульгина, что мы — мирные студенты. Старушка-француженка, когда-то бывшая гувернанткой у детей Шульгина и у него самого, подтвердила, что мы добропорядочная молодежь, ничем не запятнавшая себя при советской власти и Украинской Раде, а Боря Бенар, знавший меня более десяти лет, дал Шульгину хороший отзыв обо мне. Шульгин прекрасно знал, что мы не сторонники монархии, что мы — украинцы по происхождению, но не «петлюровцы». Он поручил Боре Бенару сказать нам, что мы можем жить «в его квартире» спокойно, что никто нас не тронет. И хотя все мы были молодежью призывного возраста, но Добровольческая армия, как говорил со слов Шульгина Боря Бенар, — это армия, в которую идут добровольно, «по идее», «по убеждению», а не по насильственной мобилизации. И действительно, в период пребывания добровольцев в Киеве, никто не донес на нас в контрразведку и не мобилизовал нас в Добровольческую армию.

Кто мог подумать, что в конторе редакции возрожденного «Киевлянина» В.В. Шульгин фактически укроет от мобилизации и любопытства контрразведки 5-6 «подозрительных» в отношении революционности людей, как минимум — противников монархии? Говорить с нами Шульгин не хотел, и когда кто-нибудь из нас встречался с ним на лестнице или во дворе (сам Шульгин и его семья жили в маленьком белом домике на углу Караваевской и Кузнечной улиц), он не замечал нас. Но в один из сентябрьских дней я наткнулся на Шульгина, который шел из своего домика в редакцию. Его сопровождал внушительный и плотный гражданин лет пятидесяти. Он советовал Шульгину, когда Москва будет взята и в России воцарится «порядок», подумать о том, что русским людям нужно будет заняться «грюндерством» (созданием предприятий истинно-русского капитала) в торговле, промышленности, в банковском деле и вытеснить оттуда инородческий, в частности еврейский, капитал. Шульгин молчал. Его собеседником был, как мне удалось узнать позже, депутат Государственной Думы от Киева АЛ. Совенко, в 1919 г. начальник «Освага» Добровольческой армии.

Я часто встречался в эти дни с Борей Бенаром, и он по старой дружбе рассказывал мне многое, о чем не говорилось в газетах и что позволяло понять тайные пружины Добровольческой армии. Так, он сказал, что Шульгин не верит в успех похода Добровольческой армии на Москву: силы слишком неравны, и народ не поддержит Добрармию, так как боится восстановления монархии и возврата земель помещикам; что в Добровольческой армии, несмотря на все воззвания и прокламации о свободе мнений и федеративном устройстве России, тон задает прослойка кадровых офицеров-монархистов. Они считают и самого Шульгина и А.И. Гучкова изменниками и преступниками перед царем за то, что добились отречения Николая II. С ними, а также с М.В.Родзянко и ПЯ.Милюковым нужно покончить возможно скорее, «но сейчас сделать этого нельзя, так как без Родзянко и Милюкова англичане не дадут денег и снаряжения».

Я задал Боре вопрос: «А что же ты будешь делать, если поход Деникина на Москву кончится неудачей?»

Боря Бенар ответил: «Я эвакуируюсь с Василием Витальевичем за границу и там окончу университет или какой-нибудь высший технический институт».

Я рассказал Боре о себе и Юре, о наших родителях. Узнав, что я хорошо учился и могу быть оставлен при университете для подготовки к профессуре, Боря воскликнул: «Поезжай с нами! Я попрошу Василия Витальевича взять тебя в свой штаб, и если поход Добровольческой армии кончится неудачей, то ты кончишь университет где-нибудь за границей — в Чехословакии, Югославии, а, может быть, даже во Франции, словом, там, где мы устроимся. Иностранный язык ты выучишь и займешься научной работой».

Я поблагодарил и отказался под вежливым предлогом: «Я не хочу и не могу покинуть моих родителей на старости лет. Разве я могу оставить их без помощи, когда мать почти ничего не видит?» В душе я считал Добровольческую армию Вандеей, обреченной на гибель, но не хотел сказать это моему гимназическому другу открыто.

Боря предложил: «Поезжай в Конотоп и посоветуйся с родителями. Не отклоняй моего предложения».

Я ответил, что в любом случае должен уехать с Юрой в Конотоп. Мне лучше на время скрыться из Киева, так как я был корректором в отделе приказов Народного комиссариата военных дел в Советской Украине и легко могу нарваться на донос или уличный самосуд.

Через несколько дней мы с Юрием уехали в Конотоп. До Броваров — 25 километров от Киева на восток — мы дошли пешком через Цепной мост и Дарницу. В Броварах мы с трудом достали место на полу товарного вагона. Поезд шел малой скоростью. На другой день утром двери вагона открылись, и чей-то голос прокричал: «Станция Бахмач! (25 километров на запад от Конотопа). — А затем тот же голос продолжал: — Эге, да тут жиды! Ребята, ходи сюда! Мы сейчас их научим, как ездить по железной дороге!»

Полдюжины солдат Добровольческой армии, ухватив нас за шивороты и под руки, выпихнули меня и Юру из вагона и, подталкивая, попели к станции. Напрасно Юрий показывал документ о том, что он в 19161917 г. дослужился до чина штабс-капитана в царской армии. Старший ответил: «Вот сейчас в штабе разберемся, какой ты офицер! Разве в царской армии были жиды-офицеры?» Мы покорились своей участи и готовились к избиению, если не к чему-нибудь худшему. Но выскочивший из караулки на станции Бахмач офицер, вглядевшись в нас, радостно закричал: «Коля! Юра! Вы живы! Как хорошо!» «Господин поручик! — рапортовал старший унтер. — Вот, нашли жидов, которые в поезде ездиют!» «Это не жиды! — крикнул им поручик. — Это мои друзья. Они живут в Конотопе. Их родители и сейчас там. Это украинцы, студенты, православные. Сейчас же отпустите их!» Ошеломленная стража опустила руки, а поручик бросился обнимать нас: «Как Димка будет рад увидеть вас!»

Это был друг наших гимназических лет, Вова 3. Сколько лет мы играли с ним и его братом Димкой-рыжим в футбол в выемке у железной дороги, сколько лет мы катались на гигантских шагах в саду дома 3. в Конотопе. Совершенно случайная встреча с Вовой спасла нас от избиения или более серьезных истязаний.

Вова 3. проводил нас из Бахмача в Конотоп, а в Конотопе до дома наших родителей, так как боялся, что мы можем наткнуться на какой-нибудь другой патруль. Он хотел.спасти нас от «возможных неприятностей».

Мы сообщили отцу и матери о предложении Бори Бенара уехать с Шульгиным за границу. Мать грустно взглянула на нас: «Как хорошо, Коля, что ты сразу отказался! Как я останусь одна, старуха, почти слепая, без вас? Сереже и Шуре (самые младшие братья) нужно помочь окончить гимназию. Володя и Вася должны окончить свои институты. А главное, вы же видите сами, что вас ждет. Ты же, Коля, правильно считаешь, что это Вандея, обреченная Вандея! Что было бы с вами, если бы вы не встретились случайно с Вовой 3.? Ведь он спас вас!»

Мы пробыли несколько дней в Конотопе и вернулись в двадцатых числах сентября в Киев, нагруженные мешком картошки, крупой и салом. Вова 3. посадил нас в товарный вагон, дав нам в качестве провожатого одного из своих солдат, которому он дал отпуск в Киев. Я сказал Боре Бенару, что мои родители просят не покидать их, так как на старости лет им нужна наша помощь.

В Киеве мы застали большой тарарам: первопрестольная столица готовилась к торжественной встрече Деникина. Газеты были полны сообщений о предстоящем приезде, о параде на Софийской площади перед памятником Богдана Хмельницкого. На памятнике уже восстанавливалась соскобленная Петлюрой надпись о «единой, неделимой». Газеты сообщали день и час прибытия в Киев белого генерала. Он уже в дороге и будет в Киеве 2 октября. Церемониал встречи был также опубликован. Всем домохозяевам было предписано убрать дома русскими трехцветными флагами.

Десять лет спустя, в 1929 году, когда я уже жил в Ленинграде, я случайно встретился с членом редакционной коллегии эсеровской газеты «Борьба», которая издавалась в Киеве (о встрече с ним я уже упоминал). В числе прочего он рассказал мне, что боевая организация эсеров в Москве решила убить Деникина как главного виновника всех погромов, грабежей и убийств, совершенных Добровольческой армией на занятой ею территории. Эсеры хотели устроить Деникину то, что они сделали год тому назад с германским фельдмаршалом Эйхгорном в Киеве и германским послом графом Мирбахом в Москве. К покушению на Деникина готовились в глубокой тайне. В составе боевой группы, которая готовила покушение на Деникина, должна была принять участие часть тех лиц, которые совершили убийство Эйхгорна и Мирбаха. Советское правительство якобы знало о подготовке покушения против Деникина и дало боевой группе фальшивые паспорта. Покушение на Деникина было намечено совершить во время парада на Софийской площади.

Но ни приезд Деникина в Киев, ни покушение на него не состоялись. В пятницу вечером 30 сентября (встреча Деникина и парад были намечены на 2 октября) над Киевом неожиданно разорвался артиллерийский снаряд. Пушечные выстрелы ухали всю ночь. Оказалось, что части Красной армии, отрезанные при отступлении из Киева, скопились у Коростеня. Отсюда они продвинулись на Ирпень и, перебив у Пуще-Водицы и Святошина напившееся допьяна сторожевое охранение добровольцев, подошли к Киеву. Утром 1 октября Богунский и Таращанский полки вошли в Киев. Киев был захвачен врасплох, и отстоять его до прибытия спешно вызванных резервов командование Добровольческой армии не надеялось. Началась эвакуация из Киева. Прежде всего из Киева были поспешно эвакуированы высшие военные чиновники Добровольческой армии, редакция «Киевлянина» с Шульгиным, высшее духовенство. За ними тронулись офицеры военных учреждений и штабов, погрузившие свои вещи и багаж (горы чемоданов и ящиков) на машины и подводы.

Контрразведка торопилась расстрелять перед уходом возможно больше заключенных в Лукьяновской тюрьме, но арестованные взломали замки камер и ворота и вырвались из тюрьмы. С ними бежало и несколько сот уголовников.

К 12 часам дня снаряды Красной армии стали ложиться на Еврейском базаре. Улицы обезлюдели и замерли, магазины и кафе закрылись. Подъезды домов на запоре. В городе звучала лишь канонада и разрывы снарядов. Внезапно по Бибиковскому бульвару и Караваевской улице к Крещатику хлынула толпа беженцев, жителей Киева, уходивших с Добровольческой армией. Они шли нестройной толпой с портфелями, чемоданами, картонками — словом, со всем, что можно было унести в руках.

В третьем-четвертом часу дня на углу Бибиковского бульвара и на Караваевской улице показались первые красноармейцы. Бои развернулись на Крещатике. Добровольцы, удержав в своих руках Печерск и мосты через Днепр, подтянули резервы и перешли в контрнаступление. К вечеру им удалось оттеснить красноармейцев обратно к Еврейскому базару, где начались упорные схватки.

В городе стояла полная темнота, прерываемая лишь блеском разрывов. Электричество и водопровод не действовали. Сотни домохозяек высыпали на улицы с ведрами и кувшинами к городским колодцам, где образовались длиннющие очереди. Хозяйки стояли твердо, не обращая внимания на рвущиеся снаряды. Они следили не за снарядами, а за соблюдением очереди у колодца, чтобы никто беззаконно не прорвался вперед.

Днем население грабило склады на речной пристани и на товарной станции. Ночью начались грабежи квартир. Налетчики — вооруженные банды — взламывали ворота домов и грабили квартиры. На улице — темень, фонари не горят, в квартирах — ни зги. Люди с винтовками и револьверами обходят квартиры, собирая обильную дань. Единственное средство сохранить жизнь — безропотно отдать все, что потребуют. Кто были грабителями, точно установить не удалось, но по массовому характеру налетов можно было судить, что ограблением занимались и уголовники, бежавшие из Лукьяновской, и солдаты и командиры Добровольческой и Красной армий. Киевляне уже ко всему привыкли.

Утром 2 октября на Бессарабском базаре даже появились продукты: хлеб, от 20 до 40 рублей за фунт, овощи и фрукты. «Донские» и «советские» дензнаки не принимались. Хождение имели только «керенки» и «царские деньги».

Мы наблюдали за событиями из окон квартиры В.В. Шульгина на Караваевской улице. Картошка и крупа, привезенные нами из Конотопа, спасли всю нашу компанию от голода. Большинство киевлян успело запастись продуктами, но далеко не все. Неудачники бегали по городу в поисках пищи. В очередях за водой стояли все. Огня ночью в квартирах не зажигали, чтобы не привлечь внимание грабителей к своему дому и квартире. Мужчины и старики дежурили во дворах у запертых или заколоченных ворот со своими тазами и сковородками.

Сражение в Киеве и за Киев продолжалось три дня. Утром 4 октября снаряды «красных» еще ложились в центре города, но бежавшие в Дарницу учреждения и обозы Добровольческой армии стали постепенно возвращаться в Киев. За ними потянулись и гражданские жители. В Дарнице среди беженцев распространились провокационные слухи, что все русские, живущие на левой стороне Крещатика, «перерезаны жидами», что «жиды режут русских женщин». У беженцев в Дарнице эти слухи не вызывали никаких сомнений и, вернувшись в Киев, они были удивлены, что жители левой стороны Крещатика живы и целы и трупов зарезанных женщин нигде не видно. Но после возвращения добровольцев в Киев начался еврейский погром. Гражданское население Киева, даже подонки, почти не принимали в нем участия. Это был типичный «военный» погром. Киевские евреи были отданы на разграбление войскам, «спасшим Киев от красных».

Погром начался с разгрома еврейских магазинов на Крещатике, с грабежа и избиения евреев на базарах и в еврейских кварталах. Но к вечеру 5 окт. военный характер погрома определился окончательно. Это было систематическое, планомерное и жестокое ограбление и избиение еврейского населения. Его совершали солдаты под руководством офицеров. Киев был разделен на районы, кварталы, улицы. Каждый вечер в определенные районы и улицы отправлялись грузовые машины под командой офицеров — на каждом грузовике 20-30 вооруженных солдат и офицеров. Иные из них были в темных (синих) очках, у других головы были закутаны в башлыки, в руках винтовки, револьверы, шомпола, — у намеченных в списке домов люди слезали с грузовика и звонили, а затем стучали в забитые ворота. Не дождавшись ответа, налетчики разбивали деревянные щиты на воротах и вваливались во двор. Обыски начинали с нижних этажей. Здесь разбивали прикладами входные двери квартир, грабили, разбивали мебель, насиловали женщин, избивали и убивали евреев. Многих уводили с собой, и они почти никогда не возвращались. Грабили все: сначала требовали деньги, затем часы, кольца и прочие драгоценности, затем меха, пальто, костюмы и обувь (мужские и женские), белье. Снимали башмачки и рубашечки даже с маленьких детей.

Так шествие грабителей поднималось с нижних этажей на верхние. У дверей русских квартир, требуя открыть двери, предупреждали: «Господа, мы не бандиты, мы русские офицеры, откройте, пожалуйста». Если в русских квартирах находили спрятанных евреев, били и грабили и русских и евреев. При этом налетчики проявляли изысканную вежливость, просили извинить за беспокойство. В некоторых квартирах визитеры переговаривались друг с другом по-французски, с прекрасным произношением. Очевидно, работали «господа гвардия» и «господа кавалерия».

В домах — звон разбитых стекол, крики и стоны. Никакой защиты от грабителей и насильников не было. Стоявшие на страже у дверей квартиры участники налета, грозя оружием, отгоняли прибегавших на крики соседей и прохожих: «Чего лезешь! Здесь с жидами расправляются!»

К огромному дому Гинзбурга на Институтской улице подъехал целый отряд с десятком повозок и со списком жильцов-евреев. Где-то в военном штабе был составлен список богатых евреев, которых хотели обвинить в «коммунизме» и заставить платить выкуп. Грабители требовали 5 000 — 10 000 рублей «царскими», золотые часы, портсигары, драгоценности, но не брезгали одеялами, пальто, обувью и тд. Единственным средством защиты был крик. Огромный дом в пять-шесть этажей истерически громко кричал и выл. За ним начинали кричать и выть соседние дома. Выли и кричали целые улицы, кварталы. Этот крик домов и улиц над огромным городом был ужасен. По ночному, спящему городу носился многоголосый вопль ужаса и страха, вопль множества людей, увидевших перед собой облик смерти. Это был вопль и стон. Он покрывал все — отдельные голоса не были слышны.

Крик целого дома, от первого до верхнего этажа, пронзительный крик ужаса и отчаяния, крик страха и беспомощности был настолько страшен, что во многих домах он заставил погромщиков отступить. Они бежали, отказавшись от погрома. А крик разрастался все больше и больше, захватывая все новые улицы и кварталы. С Липок он спустился на Институтскую и Николаевскую улицы, оттуда на Крещатик, Бессарабке и Васильковскую. Кричали Фундуклеевская, Подол, улицы Еврейского базара — словом, весь огромный город. Этот жалобный, не прекращающийся вопль сотен и тысяч женских и детских голосов то взмывал над городом, то превращался в стон, раздирая душу. Не вопль о помощи, не крик протеста, а точно отходная молитва по самим себе, панихида по уходящим в небытие. Самым жутким и страшным было то, что крик несся из мертвых, то есть темных и, казалось, безлюдных домов, из мертвых и пустых квартир: в окнах кричащих домов и кварталов не было ни одного огня!

Крик постепенно превратился в глухой стон и, наконец, стих. Утром мы узнали, что старушка-француженка, когда-то бывшая гувернанткой самого В.В. Шульгина, чуть не умерла ночью от ужаса.

Это была та «пытка страхом», о которой Шульгин, вернувшись из Дарницы в Киев, писал в «Киевлянине» (№37 от 8 октября 1919 г.):

«По ночам на улицах Киева наступает средневековая жуть. Среди мертвой тишины и безлюдья вдруг начинается душу раздирающий вопль. Это кричат „жиды“. Кричат от страха. В темноте улицы где-нибудь появится кучка пробирающихся „людей со штыками“ и, завидев их, огромные многоэтажные дома начинают выть с верху до низу. Целые улицы, охваченные смертельным ужасом, кричат нечеловеческими голосами, дрожа за жизнь. Жутко слышать эти голоса послереволюционной ночи. Конечно, страх этот преувеличен и приобретает с нашей точки зрения нелепые и унизительные формы. (Еще бы! в Дарницу евреи не бегали. — Н.П.) Но все же это подлинный ужас, настоящая „пытка страхом“, которой подвержено все еврейское население».

Оправдав Добровольческую армию от обвинений в погромах («власть, насколько это в ее силах, борется (!? — H.ПI.) за то, чтобы не допустить убийства и грабежей»), Шульгин требовал от евреев «признать и покаяться» в своей вине за революцию, точно вся революция 1917 года, а еще раньше все революционное движение 1860-1917 гг. в России были вызваны евреями.

«Научатся ли в эти страшные ночи они (евреи — Н.П.) чему-нибудь? Поймут ли они, что значит разрушать государства, не ими созданные? — грозно вопрошал В.В. Шульгин. -… Будут ли во всех еврейских синагогах всенародно прокляты все те евреи, которые приложили руку к смуте?… Будет ли еврейство бить себя в грудь и посыпать пеплом главу, всенародно каяться в том, что сыны Израиля приняли такое роковое участие в большевистском бесновании?»

Но погромы в квартирах и грабежи на улицах продолжались. По ночам на улицах грабители в офицерских пальто устраивали засады на прохожих и, наведя на последних револьверы, требовали с изысканной вежливостью: «Ваши деньги!.. Ваши часы!.. Ваше кольцо!.. Ваш костюм!» Ободрав жертву, как липку, требовали паспорт. Если жертва по паспорту оказывалась русской, ее отпускали без дальнейшего ущерба; но евреев не только грабили, но и избивали, калечили, насиловали и убивали.

Погром из Липок и центральных районов города затем перекинулся на Подол, Слободку и другие окраины Киева. Он прекратился, как сказал мне Боря Бенар, лишь тогда, когда англичане в ставке Деникина заставили Деникина послать телеграмму генералу Драгомирову, командующему Добровольческими войсками «на Киевском направлении», с приказом прекратить погромы.

Вернувшись в Киев, Шульгин в «Киевлянине» (№ 35 от 6.10.1919 г.) пытался оправдать погромы. Он обвинял евреев Киева в том, что 1 октября они стреляли из пулеметов по отступающим из Киева добровольцам, обливали их серной кислотой, бросали бомбы и тд., и т.п. Шульгин при этом не называл адреса домов и квартир, откуда жильцы-евреи наносили удар в спину Добровольческой армии. Это сделала за него киевская газета «Вечерние огни» (№№ 38, 39,40).

Но газета «Киевская мысль» и особая комиссия, созданная киевскими общественными организациями, проверив сообщения «Вечерних огней», выяснила, что адреса и фамилии, приведенные этой газетой, являются вымышленными, что евреи в указанных газетой квартирах и домах не жили и не живут.

Шульгин и «Вечерние огни» своими ложными обвинениями против евреев просто провоцировали киевлян на погром.

Анализ погромов, совершенных Добровольческой армией на Украине, показывает, что они составляют лишь 17-20% всех учиненных в 1918-1921 годах еврейских погромов. Всего было зарегистрировано 296 погромов и эксцессов в 267 погромленных пунктах (в ряде городов погромы повторялись по 2 раза, а в Смеле даже 3 раза). В погромах согласно официальным данным было зарегистрировано 5 324 убитых (фактически было убито не меньше 8 000). В число убитых не входят умершие от ран, убитые в пути на железных дорогах и в пунктах, где не велось регистрации жертв. Число раненых и изнасилованных не известно.

Географическое распределение погромов по территории Украины характеризуется следующими данными:

В Киевской губернии погромы были в 83 городах и

местечках (102 погрома), в Подольской — в 39 пунктах (41 погром),

в Херсонской — в 25 пунктах (25 погромов),

в Черниговской — в 22 пунктах (25 погромов),

в Полтавской — в 22 пунктах (25 погромов),

в Харьковской — в 8 пунктах (8 погромов),

в Екатеринославской — в 7 пунктах (8 погромов);

эксцессы на железных дорогах — в 50 пунктах. Если сравнить погромы, совершенные Добровольческой армией с погромами, совершенными петлюровскими войсками и «батьками-атаманами», то можно прийти к следующим выводам:

1. Погромы, совершенные петлюровскими войсками и батьками-атаманами и бандами, преследовали цель истребления возможно большего количества евреев и при том самыми зверскими методами. Общее число убитых в этих погромах евреев в 4-5 раз больше, чем в погромах совершенных Добровольческой армией. Грабеж и уничтожение имущества евреев играли важную, но не основную роль в петлюровских погромах. Главной задачей петлюровцев было истребление самих евреев.

2. Погромы, совершенные Добровольческой армией, за исключением декабря 1919 — января 1920 г., не имели задачей максимального истребления евреев. Число евреев, убитых добровольцами, в 4-5 раз меньше количества евреев, уничтоженных петлюровцами. Но грабеж и разрушение имущества евреев играет в погромной практике Добровольческой армии гораздо большую роль, чем у петлюровцев. Лозунгом добровольцев было соответственное дополнение лозунга Гизо:

«Господа, обогащайтесь… за счет евреев!»

Но погромы Добровольческой армии имели еще одну цель, которую петлюровцы в своих погромах евреев не ставили.

Погромы Добровольческой армии ставили особой задачей как можно более унизить, как можно болезненнее оскорбить евреев как народ. Эта цель просвечивает в утонченных издевательствах над евреями, и в частности — в огромном количестве изнасилованных женщин (от малолетних девочек до глубоких старух), в убийствах и истязаниях евреев, совершенных добровольцами… в порядке спорта.

Я не стану подробно описывать погромы, совершенные Добровольческой армией. Почти все они были типично военными погромами, по образцу и модели погрома, организованного в Киеве в первой половине октября 1919 года. Подробно писать о том, кого и как убивали или как насиловали, вряд ли стоит, ибо это было бы повторением во многих оттенках погромов войск Петлюры и его банд. Отмечу только еще раз, что у добровольцев грабеж евреев ради личного обогащения играл большую роль, чем у петлюровцев.

В первые месяцы похода Добровольческой армии на евреев смотрели как на добычу, которую всегда успеется ограбить, как на своего рода скот, с которого успеется снять и шерсть и шкуру.

Евреев, можно сказать, берегли для грабежа в будущем. Совершенно воздержаться от еврейских погромов в первые месяцы вступления Добровольческой армии на Украину было, конечно, невозможно. Это было бы противно и природе, и естеству, и историческим традициям Добровольческой армии — прямого продолжения монархической царской армии. Погромы первой половины 1919 года на Украине, можно сказать, сдерживались и самими добровольцами и командованием Добровольческой армии. Но с августа-сентября 1919 года задачи грабежа евреев выступают в растущих размерах.

Налет Красной армии на Киев 1 -5 октября и последовавший за налетом военный погром евреев Добровольческой армией наложили мрачный отпечаток на киевскую жизнь. В Киеве сложилось убеждение, что добровольцы ничем не лучше большевиков, что никаких надежд в деле «восстановления порядка» и «возрождения России» на добровольцев возлагать нельзя. И русским, и еврейским населением овладело ощущение бесперспективности. Резко ухудшились и условия жизни: хозяйственная жизнь не налаживалась. Транспорт был расстроен. Накануне зимы Киев был без стекол в окнах и без топлива, а уголь из Донбаса нельзя было подвезти из-за расстройства транспорта. Все усиленно готовили к зиме «буржуйки» — маленькие железные печурки, отапливаемые щепками, так как на центральное отопление из-за отсутствия угля нельзя было рассчитывать. Мы ездили и пилили обрубки сухих сосен в Святошине и Пуще-Водице и привозили их домой, где кололи их на щепки, ломали разрушенные деревянные дома и заборы.

Трамвайное движение очень сократилось. Электрическое освещение одну ночь горело, на другую — гасло. Иногда свет давали среди ночи, тогда начинал действовать водопровод, и мы спешно набирали воду, которая поднималась не выше первого этажа.

Налет Красной армии стал поворотным пунктом в походе Добровольческой армии на Москву. Хотя Орел добровольцам удалось взять, но удержать его они не могли. Через несколько дней Красная армия выбила добровольцев из Орла, а затем Добровольческая армия покатила обратно на юг — к Одессе и Крыму.

Причинами поражения добровольцев были, как говорил мне в сентябре со слов Шульгина Боря Бенар, неравенство сил по сравнению с Красной армией и откровенная практика реставрации монархического строя и помещичьих прав на землю. Ни крестьяне, ни рабочие не хотели поддержать Добровольческую армию, которая несла им только шомполы и нагайки. Но самой важной причиной была деморализация Добровольческой армии. Армия разложилась в результате постоянных еврейских погромов и грабежей. В.В.Шульгин подметил и эту причину. В конце ноября в связи с двухлетием образования Добровольческой армии он напечатал в «Киевлянине» большую статью о Добровольческой армии под хлестким заголовком: «Взвейтесь, соколы,… ворами» (парафраза первой строчки солдатской песни: «Взвейтесь, соколы, орлами, /Полно горе горевать»…)

В этой статье Шульгин обвинил Добровольческую армию в том, что она превратилась в «Грабьармию», что непрекращавшиеся еврейские погромы разложили Добровольческую армию, в рядах которой осталось слишком мало бойцов и стало слишком много «хапунов» и грабителей, что многие бойцы, в том числе и офицеры, хотят не воевать, а только собирать с винтовками, револьверами и шомполами в руках «дары» от «благодарного населения».

Конец октября и ноябрь в Киеве были очень тусклыми и мрачными. Общественность Киева, кроме отъявленных монархистов и черносотенцев, отшатнулась от Добровольческой армии. Красная армия стала у Ирпеня и была постоянной угрозой для Киева, где не раз поднималась паника и распространялись слухи об эвакуации.

В конце ноября П.Г. Курц снова предложил мне подать заявление в Ученый совет факультета с просьбой оставить меня профессорским стипендиатом по кафедре «История России». Довнара в Киеве не было. Я написал под диктовку П.Г. Курца заявление и вручил ему. И это было мое счастье. В декабре я свалился, схватив тиф, и был отвезен в одну из городских больниц. П.Г. Курцу пришлось подать мое заявление самому. В больнице я перенес подряд три тифа-брюшной, сыпной и возвратный. Второй раз в жизни (первый — в Саратове) я с трудом выжил. Из больницы я вышел только в середине марта 1920 г. Снег уже почти стаял, только на рельсах трамвая, ходившего довольно редко, и в тени у стен зданий и у заборов сохранились еще серо-грязные кромки льда со снегом. Я еле -еле ковылял по улицам, но приближение весны помогло. Из Конотопа родители прислали нам «с оказией» картошки, муки, крупы и сала. Эта провизия очень поддержала меня в послетифозные голодные недели, когда так неистово хочется есть. Только приход тепла поставил меня на ноги.

Братья и друзья рассказали, как уходили из Киева добровольцы и как пришла в третий раз в Киев советская власть. Об уходе добровольцев они говорили как об уходе тяжело нагруженного и даже перегруженного разного рода продуктами и вещами обоза. Целые вагоны и платформы были набиты мукой, сахаром, керосином, хозяйственными товарами и всем, чем можно запастись «на черный день». Уходили в спешке, в панике, боясь, что Красная армия вот-вот перережет дорогу Киев-Одесса, открытую в последний момент галичанами Деникину.

Вместе с добровольческими войсками уходили, главным образом пешком, и киевские жители, опасавшиеся по каким-либо причинам возвращения советской власти или просто бежавшие от нее.

В этой эвакуации погибло много беженцев, больше всего от тифа. Военные власти добровольцев до последней минуты обманывали население Киева, уверяя, что все обстоит благополучно. Вагонов не хватало, и гражданскому губернатору Киева — о, ироническая шутка музы истории Клио! — с трудом удалось уехать в арестантском вагоне с решетками. Словом, это было бегство, паническое бегство с награбленным.

Красная армия вошла в Киев 15 декабря.

Третий приход Красной армии и третье установление советской власти на Украине существенно отличались от первых двух.

Трехнедельный налет Муравьева на Киев в феврале 1918 года был непосредственным и ярким проявлением буйной молодости большевизма. У бойцов армии Муравьева имелось, проскальзывало, правда, в очень незначительном количестве, что-то общее с «Двенадцатью» Александра Блока. Но Блок, как поэт, сильно идеализировал и опоэтизировал своих «Двенадцать», наделив их лично своими мессианскими мыслями и чувствами о создании «нового мира», «нового общества». В красноармейцах Муравьева мессианских мечтаний не было заметно. Молодость большевизма была гораздо грубее и проще. Солдатам Муравьева были гораздо ближе лихачи и «Катьки толстомордые», чем мессианские мысли о «новом мире».

Затем, красноармейцы в «Двенадцати» не думали еще о полном истреблении лиц старого общества. Красноармейцы Муравьева уже приступили к уничтожению своих противников — «офицерни», «украинцев» (петлюровцев), чиновников старого режима и пр. — под лозунгом «Мы все можем, мы все смеем», шаблонным лозунгом самоуверенной, верящей в свои силы молодежи. Но, например, В.В. Шульгин, арестованный Сашей Амханицким после захвата Киева Муравьевым, остался жив и цел и не был «на прощанье» «пущен в расход» перед уходом Муравьева из Киева.*

Второй приход Красной армии и установившаяся почти на семь месяцев советская власть на Украине показали большевизм в отчаянном размахе ожесточенной борьбы против своих противников — контрреволюции и буржуазии, когда ничем не ограниченный классовый террор стал основным методом борьбы, когда арестованного, согласно рецепту председателя Всеукраинской ЧК Лациса, «ставили к стенке», «посылали в штаб Духонина» только за то, что он «буржуй», или «поп», или «офицерня», или «очкарик», или «длинноволосый вития», не утруждая себя поисками доказательств виновности арестованного.

Во второй приход большевиков всякий след мессианизма уже совершенно исчез. Наоборот, в казни врагов «Нового мира» уже вмешивался какой-то элемент расчета, притом расчета не идеалистического и не героического, а скорее утилитарного характера: принесет ли казнь арестованного пользу «Новому миру» (т.е. советскому обществу), хотя арестованный еще не сделал и не сказал ничего преступного или вредного против советского строя. Большевизм, можно сказать, повзрослел и уничтожал своих врагов, действительных и возможных, веря в себя и в свои силы создать «Новый мир», построенный на более рационалистических началах, чем старый. Он расчищал на данном этапе пока еще только население России, как расчищают строительную площадку перед началом большой стройки. Он присвоил себе право очищать население России от вредных на его взгляд людей, как садовник очищает заросли, удаляя те плевелы, которые мешают росту и развитию полезных трав и злаков.

Сущность и характер третьего прихода Советской власти на Украину были раскрыты в приказе, опубликованном 15 декабря 1919 г. в газетах: «Красная армия в третий и последний раз заняла Киев».

Хотя это утверждение из-за интервенции поляков формально оказалось ошибочным, но по существу оно было верным. Оно было осознанием того факта, что большевизм (советский строй) победил своих противников — Колчака, Деникина, Петлюру и пр. — и утвердил свое господство почти на всей огромной территорией бывшей Российской империи.."Героически-фанфарный" период борьбы этим окончился. Белая гвардия была не только разбита, но потерпела и нравственный крах, став в своем последнем выражении — в «Добровольческой армии» — из армии «Освобождения России», какой она претендовала быть, — «Грабьармией». Все понимали, что Врангель и Петлюра уже не в состоянии оспорить господства Советской власти в России.

Но вместе с тем победа Советской власти означала, что попытка партии большевиков молниеносно, мощным порывом, превратить РОССИЮ из страны капиталистической в страну социалистическую потерпела крах. Эта попытка была разрекламирована партией большевиков еще до Октябрьского переворота, и сам Октябрьский переворот, судя по пропаганде большевиков в 1917-1920 гг., был предпринят именно для этого, ибо строительство социализма в России, правда, в более длительный срок, обещали и эсдеки-меньшевики, считавшие эту попытку партии большевиков бакунизмом, а не марксизмом, и эсеры.

Разруха в России, вызванная Первой мировой войной и усиленная гражданской войной и интервенцией, "достигла таких размеров, что, утвердив свою власть над Россией, советский строй в следующем, 1921 году, после Кронштадтского мятежа (в основе которого лежало разочарование масс в обещаниях большевиков) был принужден отказаться от задачи построения социализма в кратчайший срок и отступить назад — к НЭПу (политике меньшевиков).

Вот тогда эта политика построения социализма в России в кратчайший срокв порядке оправдания или хотя бы объяснения ее перед массами была задним числом — ретроспективно — приписана, приурочена к годам гражданской войны и была названа политикой военного коммунизма.

Когда я вышел из больницы, я был еще очень слаб, работать почти не работал и с трудом передвигался по Киеву. Я не мог узнать Киева и советской власти в Киеве.

Никаких фанфар, все тускло и блекло, какие-то большевистские будни. Даже у партийцев серое и скучное настроение, точно большевики полиняли и выдохлись по сравнению с двумя прошлыми приходами. Вместо проповеди «великих свершений» — проповедь мелких и будничных дел и борьбы с голодом («посевная кампания»), так как крестьяне неохотно засевали землю, и в хлебной Украине на горизонте маячил недостаток хлеба.

В марте и апреле 1920 г. самой характерной чертой жизни Киева был голод или, по меньшей мере, сильное недоедание. Вопрос о том, как прокормиться и что я буду есть завтра, висевший надо мной, да и надо всем трудовым людом с зимы 1916-1917 гг., стал вопросом жизни. Только «счастливцы», то есть специалисты, взяточники и воры, которых в советском строе становилось все больше и больше, могли прокормить свою семью и даже прикопить что-нибудь «на черный день» или «детишкам на молочишко».

Но лично мое положение улучшилось. Посетив П.Г.Курца, я узнал, что по докладу его и доц. П.П. Смирнова Совет историке-филологического факультета университета утвердил меня на 2 года профессорским стипендиатом по кафедре «История России». Но профессорский стипендии хватало в апреле 1920 г. лишь на покупку хлеба и овощей на несколько дней. Снова приходилось думать об «извозе» и какой-либо физической работе.

Однако неожиданный поворот событий на 5 недель осложнил жизнь киевского обывателя. Польская интервенция нарушила все расчеты. В апреле 1920 г. Западный фронт с Польшей, где в конце 1919 г. нашел убежище Петлюра с атаманами своих войск, внезапно оживился. Петлюра заключил соглашение с Пилсудским, добившись ценой больших жертв (в Киеве ходили слухи, что он отказался в пользу Польши от включения в Украинскую Народную Республику Галиции со Львовом) помощи Польши в изгнании Советской власти с Украины. Первым сигналом похода Пилсудского — Петлюры было появление в двадцатых числах апреля над Киевом польского самолета, который сбросил на Киев несколько бомб. Польская армия потеснила советские войска под Коростенем и Овручем, и 28 апреля совершенно неожиданно для киевского обывателя началась эвакуация советских властей и войск из Киева. Эвакуация происходила, выражаясь вежливо, «в большой спешке» и скорей походила на бегство. Поляки не могли поспеть за уходящей Красной армией. Советское командование опасалось, что части Красной армии на Правобережной Украине и в Киеве могут оказаться отрезанными и окруженными польскими войсками.

Советские войска покинули Киев 29-30 апреля, польские — вступили в Киев 7 мая. Почти неделю Киев жил в состоянии междувластия. Обыватели оборонялись, и притом довольно успешно (имелся богатый опыт прошлых смен власти), от киевских налетчиков. Но с продовольствием стало еще хуже.

Польские войска, щеголеватые и расфранченные, вступили в Киев чуть ли не церемониальным маршем. Рядом с ними сичевики и гайдамаки Петлюры казались бедными и ободранными родственниками.

Польские войска пробыли в Киеве всего пять недель. Все чувствовали, что это непрочная власть, что Польша не может включить Киев в свое государство. А насколько прочна и приятна власть Петлюры? По Киеву ходили слухи, что Петлюра хочет стать гетманом № 2. Он создал свое правительство из «умеренных» украинцев, которое не спешило в Киев и отсиживалось в Виннице.

Поляки не создали в Киеве своей гражданской администрации и ограничились учреждением военной комендатуры. Параллельно польской комендатуре в Киеве была учреждена и петлюровская. Я заметил, что вечерние и ночные патрули, ходившие по Киеву, были составлены на паритетных началах: вместе с петлюровским патрулем ходил и польский. Возможно, что поэтому в Киеве в эти пять недель не было или было очень немного ночных погромов, грабежей и убийств, даже евреев, во всяком случае, гораздо меньше, чем во времена Директории в конце 1918 — начале 1919 года. Комендантский час был установлен не то в 9, не то в 10 часов вечера. На прогулки по городу после этого времени требовалось специальное разрешение — пропуск. Мне пришлось убедиться в опасности прогулок после комендантского часа на личном опыте, когда в один из первых дней после прихода поляков я засиделся как-то в гостях у Зороховичей и возвращался в общежитие нашей компании на Караваевской 5 около одиннадцати вечера. На углу Большой Владимирской и Бибиковского бульвара, у здания нашей гимназии, я был задержан польско-петлюровским патрулем. Пропуска на хождение ночью по городу у меня, конечно, не было.

«Предъявите ваше удостоверение личности!» — сказал польский офицер, прекрасно говоривший по-русски. Я вытащил из кармана удостоверение и тут только с острым ужасом вспомнил, что мое удостоверение «профессорского стипендиата» при университете было выдано мне в апреле при советской власти, и что на удостоверении красуется штамп и печать УССР с обычными атрибутами — серпом и молотом. За такое удостоверение «виновного» при Директории, в конце 1918 — начале 1919 г., обычно расстреливали.

«Смотрите, пане лейтенант, — обратился офицер-сичевик к польскому офицеру, — це ж большевик, вин служить у Советов!»

Но польский лейтенант не поддался на приглашение петлюровского офицера сделать в отношении меня «оргвывода». Он расспросил меня подробно, и я рассказал, что был оставлен при университете Советом факультета, а получил удостоверение, когда советская власть была в Киеве. Поэтому на моем удостоверении личности печать и штамп были «советскими» и не могли быть ни «украинскими», ни «добровольческими». Лейтенант спросил: «Где вы живете?» и, узнав, что я живу на Караваевской 5, в доме типографии Кульженко, приказал своим (польским!) солдатам: «Проводите этого молодого человека на Караваевскую и выясните у директора типографии Кульженко, живет ли он там и действительно ли он является работником университета. Если все в порядке, как он говорил, отпустите его».

«А вы, — сказал лейтенант, обращаясь ко мне, — не ходите по городу после комендантского часа и обзаведитесь другим, не советским удостоверением».

Польские солдаты привели меня домой, разбудили уже улегшегося спать директора типографии. Тот подтвердил все сказанное мною, и солдаты удалились.

Я выскочил из неприятной и опасной истории совершенно случайно. Директор типографии предложил мне достать в университете более современное, то есть украинское, удостоверение. Я ответил, что это невозможно, так как в университете Бог знает когда обзаведутся украинскими печатями и штампами. Тогда он уселся в одном белье за письменный стол и на бланке типографии Кульженко с украинским гербом и штампом сделал мне удостоверение, что я являюсь корректором при этой типографии.

Польское командование рассчитывало на долгое пребывание в Киеве. Но произошло иначе. Мы все знаем, что во время польско-советской войны 1920 г. армия Тухачевского, идя стремительным маршем на Варшаву (под лозунгом «Даешь Варшаву!») и оставив далеко в тылу свои обозы и склады снарядов и снаряжения, увлеклась и вырвалась вперед. Она была в 20 километрах от Варшавы, когда польские войска, сосредоточенные по указаниям французского маршала Вейгана под Варшавой, нанесли 18-25 августа фланговый удар по армии Тухачевского. Она была отброшена на северо-запад, перешла польско-германскую границу и была интернирована германскими властями в Восточной Пруссии. Это так называемое «чудо на Висле» спасло только что созданное Польское государство, мечтавшее о Великой Польше «от моря до моря» (от моря Балтийского до моря Черного).

Все это известно и понятно. Но нелепо и непонятно Другое:

1. Кто гнал армию М-Н.Тухачевского на Варшаву и заставлял ее идти скорее и скорее, не обращая внимания ни на усталость солдат, ни на отставание тылов, хотя штаб армии и сам Тухачевский доказывали опасность подобного марша? В советской военно-исторической литературе вина за поражение армии Тухачевского возложена целиком на Троцкого, который был в 1920 г. председателем Реввоенсовета РСФСР. Только ли один Троцкий был виноват? Чьи полководческие таланты и репутации берегутся до сих пор?

2. Почему Юго-Западный фронт (командующий А.И. Егоров, Реввоенсовет -И.В.Сталини РД.Берзин), стремительно продвинувшись после освобождения Киева к Львову, застрял там, безнадежно пытаясь взять Львов кавалерийской атакой Первой конной армии Буденного (член Реввоенсовета — К.Е. Ворошилов), вместо того, чтобы повернуть на северо-запада направлении к Люблину и поддержать левый франт Западного фронта (командующий — М.Н. Тухачевский)?

После «чуда на Висле» (15-25 августа 1920 г.) в военных кругах Киева распространились слухи, что Сталин нарочно задерживал Юго-Западный фронт под Львовом для того, чтобы лишить Тухачевского лавров взятия Варшавы и победителя «Панской Польши». В 1938-1939 гг. наиболее осведомленные в тайнах польско-советской войны 1920 г. — советские полководцы МЛ. Тухачевский, А.И. Егоров, Р.Н. Берзин, были репрессированы и исчезли с лица земли.

Вопрос о том, «кто виноват», оставался невыясненным в течение 40 лет. И только в шестидесятых годах выяснилось, что слухи, ходившие по Киеву в 1920 г., были правильными.

Несмотря на указания Главного командующего военными силами РСФСР С.С. Каменева и Реввоенсовета РСФСР (зам. председателя Склянский) от 11 августа 1920 г. отправить из войск Юго-Западного фронта Двенадцатую и Первую конную армию (командующий СМ. Буденный, член Реввоенсовета К.Е. Ворошилов) на поддержку левого фланга войск М-Н.Тухачевского, Сталин задержал 12 и 13 августа Первую конную армию под Львовом. На повторный приказ Реввоенсовета РСФСР от 13 августа о передаче Двенадцатой армии и Первой конной армии под командованием Буденного с 14 августа, Сталин отказался подписать приказ А.И. Егорова о выполнении директивы Реввоенсовета Республики. Тогда по распоряжению зам. председателя Реввоенсовета Склянского приказ о передаче двух армий под командование Тухачевского был подписан А.И. Егоровым (командующий Юго-Западным фронтом) и членом Реввоенсовета Р.И. Берзиным, а «Сталин был отозван с Юго-Западного фронта», то есть попросту отстранен от руководства им.

15 августа Тухачевский приказал Первой конной армии двинуться от Львова к Новоград-Волынскому, а оттуда наступать в Люблинском направлении. Но С.М.Буденный и К.Е.Ворошилов, верные оруженосцы Сталина, промедлили у Львова еще 5 дней и начали движение к Новоград-Волынскому только 20 августа. Но было уже поздно. 18 августа поляки перешли в наступление. Началось «чудо на Висле»…

Для нас, киевлян, в конце мая стало ясно, что польское командование решило эвакуировать Украину, в частности Киев. На предстоящую эвакуацию Киева указывали такие несомненные признаки, как усиленное движение автомобилей по улицам Киева, растерянный вид военных, начавшиеся взрывы и пожары складов, так как все польские запасы, привезенные в Киев, было невозможно вывезти. Поляки взорвали по стратегическим соображениям (нужно было задержать преследование уходящих польских войск Красной армией) все мосты через Днепр, в том числе построенный при Николае I Цепной мост, считавшийся в ту эпоху чудом инженерного искусства. В городе пожары: снова — в который раз! — сгорел пакгауз на товарной станции, сгорели склады на речных пристанях, здание 4-й гимназии на Б. Васильковской ул. и пр.

В последние дни перед уходом из Киева поляки взорвали склады снарядов в разных концах города. Взрывы продолжались несколько часов. Жильцов в домах, находившихся возле складов, сгоняли в подвалы, чтобы избежать человеческих жертв. Этого удалось достигнуть, жертв действительно было немного, но зато Киев в четвертый раз остался без стекол в окнах.

В день ухода поляков из Киева у дома типографии Кульженко, на Караваевской 5, стала собираться толпа. Всем было известно, что во дворе дома имеется польский продовольственный склад с большим количеством разнообразных и редких в Киеве продуктов. Было также известно, что поляки не могут вывезти этот склад, как и другие склады. Около одиннадцати утра толпа бросилась в атаку на склад. Польская охрана отогнала ее выстрелами в воздух. И тут нашему покровителю, директору типографии Кульженко, пришла в голову удачная мысль: пусть польская охрана начнет продажу продуктов из склада желающим. Польские солдаты охотно согласились: все равно защитить склад — 5-6 человек против тысячной толпы, и притом голодной толпы, — они не могли, но выдвинули свои условия: продажа идет на царские деньги или иностранную валюту («керенки» уже «не шли»), на золотые Николаевские пятерки и десятки, на драгоценности — золотые часы, кольца, броши, серьги.

И вот тогда наша группа в 5 человек ворвалась в склад: за царскую сторублевку (последняя из наследства, завещанного нам бабушкой) и за дешевое золотое кольцо с сомнительной ценности камешком, мы получили трехпудовый мешок белой муки, двухпудовый мешок риса, мешок сахарного песку и жестяную банку с 10 кг копченого топленого свиного сала. Польская армия продавала продукты «себе в убыток». Мы с трудом перетащили свою добычу в квартиру и долго с умилением смотрели на нее. Она обеспечила нам существование в течение двух месяцев. От какао и сгущенного молока мы героически отказались.

Польская охрана продавала продукты до тех пор, пока у людей были деньги или ценные вещи. Но наконец они оказались исчерпанными. А толпа все росла и росла. И тогда польские солдаты, понимая, что даже выстрелами им не удастся сдержать толпу, как-то незаметно исчезли, заперев склад. Толпа сломала железные двери, ворвалась в склад и растащила продукты. Не обошлось без человеческих жертв — несколько человек были избиты и искалечены.

Директор типографии улыбался: «Если бы не мысль о продаже продуктов, — сказал он, — то вы, хлопцы, ничего бы не получили. Толпа стерла бы вас в порошок».

Вечером польские войска очистили Киев. Они отступали, отмечая свой путь грабежами, побоями, пожарами. Крестьяне, усвоившие привычку стрелять в спину любой отступающей армии, стреляли в спину и полякам. Польские войска поджигали села и местечки на своем пути. Проходя через леса, поляки устраивали огненные завесы, чтобы задержать продвижение Красной армии. В местечках и селах грабеж и избиение евреев производились и польскими войсками, и украинскими крестьянами.

Обо всем этом мы узнали позже из киевских газет, а пока были заняты подготовкой к приходу советской власти. Красная армия вошла в Киев 12 июня 1920 г., на следующий день после ухода поляков. Немедленно началась организация советской власти — административного и хозяйственного аппарата. Снова как из рога изобилия посыпались декреты, приказы за приказами. На здании университета было вывешено предупреждение:

«Мы ушли не надолго, мы вернулись навсегда!»

Вспоминая сейчас, шестьдесят лет спустя, эти трудные и кровавые годы гражданской войны, с их бесчисленными жертвами, когда несколько режимов в погоне за властью усердно резали и избивали сторонников своих врагов, я иногда задаю себе вопрос: как я и мои конотопские друзья уцелели, могли уцелеть в это время?.. Повидимому, нашим спасителем был наш друг и доброжелатель директор типографии Кульженко, умный, осторожный и доброжелательный украинец лет пятидесяти, который умел ладить со всеми сменяющимися режимами.

При советской власти в Киеве он был в чести как рабочий, председатель Киевского, а потом, кажется, и Всеукраинского союза типографских рабочих, хотя членом коммунистической партии он не был.

При Раде и петлюровцах он подчеркивал свое украинское происхождение, свою украинскую национальность, хотя сторонником самостийности Украины он никогда не был.

При добровольцах? Но разве он не был много лет директором типографии Кульженко, в которой печатался «Киевлянин», и разве В.В.Шульгин много лет не знал и не уважал его?

Он спасал нас, группу конотопских студентов, помогал нам уклоняться от военных и всякого рода трудовых мобилизации, без которых ни один из быстро сменявшихся режимов не мог обойтись.

Каждый режим считал своим законным правом мобилизовать на свою защиту и поддержку под угрозой расстрела любого человека, способного носить оружие. А так как на Украине власть сменилась 12 раз, то при каждой смене власти мобилизованный должен был отвечать перед новой пришедшей властью, как он смел повиноваться декрету о мобилизации, изданному уже сбежавшей властью, и поднять оружие против только что пришедшей в Киев власти.

Прослужив в порядке мобилизации 12 раз в армиях сменявшихся режимов, мобилизованный, понятно, становился подозрительным и опасным элементом для окончательно победившей в конце концов советской власти. Вуз для него был бы закрыт, на работу его бы не приняли, жить в большом городе не разрешили бы…

Но за что обыватель -интеллигент должен был сражаться и умирать? За Раду и Петлюру? Но хотя, например, мы все были украинцами по происхождению, у нас не было никакой тяги к созданию самостийной Украины. Об этом мечтала лишь сравнительно небольшая прослойка «национально-сознательной украинской интеллигенции», которая желала стать административным костяком и элитой самостийного украинского государства. Практический лозунг Петлюры «Бей большевиков! Это жиды и москали (кацапы)!» — не увлекал нас.

За восстановление монархического строя в России, который стал «потонувшим миром» в феврале 1917г.? Но практический лозунг добровольцев «Бей жидов, спасай Россию!» также был неприемлем для нас.

За советскую власть? Но даже первое знакомство с ее носителями — солдатами армии Муравьева — Пятакова, взявшей в феврале 1918 г. Киев, наполнило наши души сомнениями. Лозунг «Режь буржуя и грабь у него награбленное» также был чужд нам.

Интеллигенция, в особенности молодежь, и я в том числе, смотрели в те апокалиптические годы на рождающуюся Новую Россию как на царство труда, социальной справедливости, свободы и равенства. Поэма Александра Блока «Двенадцать» была очень верным и точным показателем подобных настроений:


Мировой пожар в крови, Господи, благослови!


С этим жертвенным ощущением молодежь ждала Новой России:


И ты, огневая стихия,

Безумствуй, сжигая меня…

Россия, Россия, Россия,

Мессия грядущего дня!


(Андрей Белый)


Лицо будущей России стало более ясно лишь в 30-е годы нашего столетия, в годы возникновения «культа личности» Сталина. Блоку, великому провидцу и поэту, оно стало яснее раньше. Об этом мне говорили в Петрограде в 20-х гг. и ближайшие родные Александра Блока, и Евгений Замятин, и Осип Мандельштам, и близкие друзья Блока, которым он посвящал свои лучшие стихотворения, и Андрей Белый, сказавший мне, что он перестал верить в «Мессию грядущего дня» после перехода к «мирному советскому строительству».

Но и в годы гражданской войны кровь, убийства, разрушения, грабежи страшили многих, для которых заповеди «не убий» и «не укради» сохранили свою силу и не позволили стать в ряды «Двенадцати».

Киевскому обывателю, мирное житие и настроения которого в годы гражданской войны я старался возможно более точно изобразить в своих воспоминаниях, жить в эти годы было не только не легко, но даже опасно. Никто не мог сказать, будет ли он жить вообще и сколько жить? Сегодня? Завтра? Неделю? Месяц? Год?

Каждый киевский обыватель может повторить об этих тяжелых годах слова П.Г. Тычины:


И Белый, и Блок, и Есенин, и Клюев:

Россия, Россия, Россия моя!…

Стоит сторастерзанный Киев

И двести раз распятый я.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Советская власть на Украине

После бегства поляков из Киева мы окончательно стали советскими гражданами, а Украина — советской страной.

«Геологические перевороты» исторических эпох и общественных формаций внезапно окончились. Киев, бывший в течение трех лет одним из фокусов европейской политики, разорившийся, обнищавший за эти три года, зажил не столько спокойной, сколько монотонной и мелочной жизнью большой провинции. Настроения бесперспективности, подчиненности ходу событий, покорности судьбе овладели киевлянами. Кто хотел и мог, тот ушел с петлюровцами, добровольцами и поляками. Кто остался, должен был принять жизнь такой, какой она сложилась к середине 1920 года.

А это значило принять советскую действительность и попробовать ужиться с ней, то есть работать у большевиков, тем более, что гражданская война кончилась и можно было надеяться на выполнение обещаний о пролетарской демократии, свободе слова и печати и всем прочем, что было обещано Лениным и большевиками еще летом 1917 г., до октябрьского переворота. Инерция этих обещаний еще жила в сознании обывателя-интеллигента. Будничная обыденность расстрелов и казней, к которым киевляне привыкли в течение 3 лет, должна была смениться обыденностью трудовых будней. Молодежь — я сужу и по нашей студенческой

компании конотопчан и по знакомым студентам университета и Политехникума — еще не разуверилась в обещаниях большевиков преобразовать Россию в страну свободы и социализма.

Гражданская война решительно шла к концу. В сентябре-октябре 1920 года при содействии армии Махно, с которым был заключен договор о совместных военных операциях, был разгромлен Врангель. Но уже в ноябре 1920 г. Махно был объявлен вне закона, организации анархистов в Петрограде и Москве арестованы, схваченные на Украине командиры и советники Махно расстреляны. С Польшей были начаты в Риге в октябре 1920 г. переговоры о мире, которые закончились заключением мирного договора 18 марта 1921г. 16 марта 1921 г. был заключен англо-советский договор о признании Англией СССР «де-факто». Интервенция кончилась. Большевики сохранили власть в своих руках.

Но мировая революция, которую так прокламировали и ждали большевики в 1917-1920 гг., не состоялась. Поражение Красной армии под Варшавой не позволило протянуть советскую «руку помощи» польским и германским рабочим. «Чудо на Висле» было поражением русской революции в Центральной и Восточной Европе. Конгресс угнетенных национальностей Востока, спешно созванный в октябре 1920 г. в Баку после закрытия Второго конгресса Коминтерна, не дал немедленных практических результатов и остался воззванием о революции к будущему. Коммунистическое государство, победившее в России, осталось в капиталистическом окружении. Страны Запада и Востока не последовали за Россией.

В университетских кругах в Киеве, к которым теперь причислялся и я, в 1920 г. поняли это достаточно ясно: мировая, или по крайней мере европейская революция не удалась.

Но и в самой России, на территории бывшей Российской империи, победа коммунистической революции оказалась внешней.

Система коммунизма была окончательно утверждена на IX съезде партии большевиков 29 марта — 4 апреля 1920 г., то есть уже после разгрома Деникина, Колчака и Петлюры. Как известно, она сводилась к беспощадным реквизициям продовольствия в деревне, к строгому распределению пайков по категориям населения в городах, к полной «социализации» производства и труда, к запутанному и сложному распределению промтоваров, к полному запрещению частной торговли. В политическом отношении система коммунизма вылилась в монополию власти коммунистической партии и в установление осадного положения в стране, в усилении власти и террора ЧК.

Все это казалось твердо установленным на долгие времена, крепким и прочным. Киевские газеты «Коммунист», «Известия», «Висти» и др. усиленно рекламировали в 1920 году незыблемость этой системы. И вдруг 28 февраля 1921 г., как гром, грянуло известие о восстании Балтийского флота в Кронштадте. Кронштадтские матросы, которых везде и всюду в стране, в том числе и на Украине, величали «красой и гордостью революции», внезапно взбунтовались и потребовали «обновления революции», а именно: избрания советов тайным голосованием, свободы слова и печати для всех революционных партий и группировок, свободы профессиональных объединений, то есть независимости профсоюзов от государства, освобождения арестованных революционеров, отмены монополии официальной пропаганды.

Такова была политическая программа кронштадтцев. Экономическая программа была не менее выразительна: прекращение реквизиций в деревне, свобода заниматься ремеслом, ликвидация заготовительных отрядов, которые конфисковывали у «мешочников» продукты, вывозимые ими из деревни, то есть свободы торговли.

Кронштадтское восстание, как говорили приезжие из Петрограда, было поддержано голодными забастовками рабочих в Петрограде и в других городах. Весна

и лето 1921 г. были ознаменованы многочисленными крестьянскими восстаниями: как выяснилось позже, свыше 50 восстаний в одной европейской России. Самое крупное из них вспыхнуло под Тамбовом под руководством эсера Антонова.

В первые дни марта, с началом военных операций против кронштадтских мятежников, мы узнали о созыве Х съезда коммунистической партии, который состоялся 8-16 марта 1921 г. Съезд утвердил предложения Ленина о «Новой экономической политике» — НЭПе: отмена реквизиций в деревне и замена их продналогом с крестьянских хозяйств, свобода торговли и занятий промыслами.

Экономические требования кронштадтцев были удовлетворены. НЭП был частичным возвращением к капитализму в том ограниченном, урезанном виде, в каком его хотели сохранить в 1917 году меньшевики и эсеры.

Кронштадтское восстание было подавлено Тухачевским 17-18 марта в день памяти Парижской Коммуны 1871 г. НЭП позволил успокоить голодных рабочих и восставших крестьян. В тот же день, 18 марта 1921 г., был подавлен коммунистический путч в Берлине. Поражение берлинского путча означало провал тактики наступления революции, проводимой Коминтерном. Германские рабочие были против коммунистической революции «по русскому образцу».

Но ни одно из политических требований кронштадтцев не было удовлетворено. Кронштадтский мятеж и сложившаяся в коммунистической партии группировка «рабочей оппозиции» (во главе со Шляпниковым, Мясниковым и Александрой Коллонтай) лишь напомнили стране о тех революционных лозунгах и обещаниях Ленина, которые провозглашались, когда большевики во главе с Лениным поднимали на октябрьский переворот и рабочий класс, и крестьянские массы, и армию, и революционную интеллигенцию.

Х съезд партии был крупнейшим переломом в развитии коммунистической революции в России. Он осу-

дал политические требования «рабочей оппозиции», совпадавшие с политической программой кронштадтцев, и признал программу «рабочей оппозиции» анархо-синдикалистским уклоном", поддержка которой несовместима с пребыванием в партии. Это был важный шаг в борьбе с «инакомыслием» не только вне большевистской партии, но и внутри ее. Х съезд похоронил многообещающие лозунги большевиков 1917 года о свободе слова и печати и вместе с ними и советскую пролетарскую демократию. Он положил начало диктатуре партии над пролетариатом, диктатуре «генеральной линии» партии над свободой мысли и критики со стороны отдельных членов партии. Опорой этой диктатуры стала Красная армия и ЧК.

Резолюции Х съезда партии по политическим вопросам были началом перехода к тому режиму, который впоследствии, получил название тоталитаризма, т.е. полное господство «партии-государства» над производственной, политической, идеологической и интеллектуальной жизнью страны.

В кругах киевской интеллигенции, в особенности среди историков Киевского Университета, НЭП и резолюции Х съезда партии были оценены как Термидор коммунистической революции, предпринятый большевиками, схожий с Термидором французской буржуазной революции XVIII века, с подавлением левеллеров и диггеров и установлением протектората (диктатуры) Кромвеля в английской буржуазной революции XYII в.

В Киевском Университете изучение истории французской буржуазной революции XVIII в. стояло на очень высоком уровне. Там десятки лет читали курсы на эту тему профессора Н.М. Петров, В.И. Лучицкий, П.Д. Ардашев. В.И. Лучицкий вместе с петербургскими историками конца XIX— начала XX века Н.И. Кареевым и М.М. Ковалевским был одним из основателей «русской школы» историков французской революции. Эта «русская школа» открыла французским историкам, изучавшим французскую революцию XVIII в., и английским историкам, изучавшим английскую революцию XVII в., что эти революции против феодального строя в Европе были, в основном, крестьянскими революциями, руководимыми буржуазией.

Поэтому, что такое Термидор и протекторат Кромвеля, историки в Киеве знали и понимали очень хорошо. И кронштадтский мятеж, и резолюция Х съезда партии в кругах киевских историков, учившихся у В.И. Лучицкого и П.Н. Ардашева, были оценены прежде всего как большевистский Термидор, вызванный в такой аграрной стране как Россия начала XX в. крестьянством, поддержанным рабочим классом.

Сам Ленин, как рассказывали мне в 1923 г. в Петрограде работники Коминтерна, считал НЭП и решения Х съезда партии советским Термидором. «Да, это Термидор, — говорил он в 1921 г. в частном разговоре французским делегатам III конгресса Коминтерна, сравнившим НЭП и резолюции Х съезда партии с Термидором, — но мы не можем позволить себе пойти на гильотину. Мы совершили Термидор сами».

Конечно, о советском Термидоре приходилось в 1921 г. — и тем более позже — помалкивать. Сам Ленин сделал это признание в очень узком кругу иностранных коммунистов. В начале 30-х гг. профессор новой истории Ленинградского Университета Я.М. Захер, с которым я был знаком (кстати сказать, ученик одного из основателей «русской школы» французской революции XVIII в. профессора Н.И. Кареева), был отправлен в концлагерь, так как некоторые студенты, которым он читал курс лекций о группировке «бешеных» во французской революции XVIII в. (см. Я. М. Захер. Бешеные. Ленинград, 1930), «репрессированных» Робеспьером, усмотрели в его лекциях какие-то сопоставления в советским Термидором 1921 г. Вернулся Я.М. Захер из ссылки лишь после смерти Сталина и умер в шестидесятых годах.

Оценка Ленина, изложенная выше, не дала мне ничего нового. Киевские историки пришли к ней совершенно самостоятельно, независимо от Ленина.

После кронштадтского восстания винт насилия был закручен еще больше. Советское правительство завершило разгром всех социалистических революционных партий — анархистов, эсеров, меньшевиков. За немногими исключениями члены этих партий, не вступившие в партию большевиков, окончили свою жизнь в ссылке в отдаленных районах страны, в тюрьмах и концлагерях. Первым из них был «Северный лагерь особого назначения» (СЛОН), созданный в 1921-1922 г. на Соловецких островах в Белом море, специально для политических заключенных. Началось преследование всех «оппозиционных», вернее «инакомыслящих» в самой партии большевиков — «рабочей оппозиции», группы «демократического централизма» и других — по мере их возникновения.

Нетерпимость к чужому мнению и к мыслям других, убеждение в безошибочности и непогрешимости своих коллективных решений и действий привели, как известно, уже в середине 20-х годов к кризису партии и к установлению в 30-х годах при Сталине тоталитарного режима.

После кронштадтского восстания, объявленного «заговором мировой реакции» в сотрудничестве с меньшевиками и эсерами, ЧК ликвидировала «заговор Таганцева» (профессора Петроградского Университета); тогда был расстрелян один из крупнейших русских поэтов Н.С. Гумилев, были добиты анархисты, меньшевики, эсеры (процесс эсеров в 1922 г. в Москве) и пр.

Все эти события затронули Украину лишь косвенно. Читая газеты, слушая друзей и родственников, приезжавших из Москвы и Петрограда, киевляне ахали и поражались. На Украине самой большой и острой опасностью в 1920-1921 и даже в 1922 гг. был «бандитизм», точнее борьба украинского крестьянства с советской властью. Шайки «белых» (остатки деникинцев), «черных» (отрядов Махно), «красных» («несознательных красноармейцев»), «зеленых» (отряды крестьян и дезертиров из всех армий без определенной политической ориентации, кроме антисоветской),

«жовтоблакитных» (желтоголубых — петлюровцев) бродили по Украине, вырезая и грабя «коммунистов» и «жидов». Деревня давала бандам убежища и пополняла их ряды в случае больших потерь.

В Киеве и в больших украинских городах жизнь в 1921 году стала спокойнее. Днем можно было ходить по улицам, не опасаясь нападений, ночью, однако, угрожал грабеж. Но в маленьких городах и местечках обывателям, в особенности советским служащим и евреям, при налете очередной банды не было никакой защиты. Передвижение по сельским районам было возможно лишь «с оказией», то есть в обозе отряда красноармейцев. В деревне жить было опасно. Днем и ночью могли подстрелить из «обреза» из-за угла, ночью выстрелить в окно или поджечь хату.

Помещиков в деревне уже не было. Они либо бежали, либо «вывелись». Стреляли и убивали главным образом сельских коммунистов, советских служащих и евреев. Украинская деревня вела озверелую борьбу против продразверстки и реквизиций, вспарывая животы сельским властям и агентам «Заготзерна» и «Заготскота», набивая эти животы зерном, вырезывая красноармейские звезды на лбу и на груди, забивая гвозди в глаза, распиная на крестах.

Борьба украинских крестьян с советской властью была настолько упорной и ожесточенной, что в 1921 году председатель Совета Народных Комиссаров Украины Христиан Раковский (впоследствии советский дипломат, троцкист, «исчезнувший» в 1936-37 г.) издал зверский «декрет о заложниках» (я правил корректуру этого декрета в киевской газете «Коммунист», которая печаталась в типографии Кульженко, Караваевская, 5): в случае крушения железнодорожного поезда, убийств или нападения на советских работников в селе, грабежа государственных складов зерна и тд. заложники, взятые из окрестных деревень, подлежали расстрелу в пропорции 2:1, то есть за каждого убитого сельского коммуниста или советского работника расстреливали 2 заложников, не имевших никакого отношения к убийству.

С введением НЭПа после отмены продразверстки и реквизиций, в украинской деревне стало спокойнее, хотя набеги отдельных петлюровских отрядов из Польши и Румынии продолжались и в 1921, и в 1922 годах. Но к середине 1923 г. украинская деревня была уже более или менее «пацифицирована».

Меж тем, среди украинских коммунистов царило смятение: только вчера им из Москвы предписывалось доказывать необходимость «военного коммунизма» (эпитет «военный» вошел в оборот лишь в 1921г., после Х съезда партии), реквизиции и карточной системы, и вдруг сегодня нужно разъяснять и доказывать необходимость свободы торговли и занятия ремеслом, отмены карточек и т.д. Но из большевистской партии на Украине вернули в 1921 г. партийный билет и ушли из партии немногие, хотя разброд в умах был великий.

Горожане — интеллигенция с большим, рабочие с меньшим злорадством — напевали объявленную вскоре контрреволюционной песенку о «цыпленке, который тоже хочет жить». Ее заменили другой, которая тоже стала запрещенной:

За что боролись, На то и напоролись!

Украинская деревня распевала эти песенки с великим азартом, и деревенские власти были бессильны запретить их.

Весна 1921 г. началась НЭПом, но осенью и зимой 1921-1922 г. на Украине начался голод, вызванный летней засухой 1921 года. Пострадало прежде всего беднейшее крестьянство юга Украины. Бедняки, съев в своем хозяйстве все, что только можно было съесть, двинулись на поиски хлеба и на заработки в северные районы Украины, где засуха была не так сильна, и в города. На улицах Киева появились целыми семьями изголодавшиеся крестьяне в оборванных свитках, босые, с темными от голода лицами. По утрам свежие трупы взрослых и детей свозились на кладбища и спешно хоронились в братских могилах. Сколько людей умерло от голода, невозможно сказать. В газетах эти цифры не печатались.

Все же переход к продналогу и продажа хлеба (из тех районов, где засуха была слабее) уменьшили число жертв. Огромную помощь продовольствием оказала АРА — «Американская администрация помощи» во главе с Гербертом Гувером, кормившая в первые послевоенные годы всю Европу.

Рабочие фабриковали из отходов зажигалки и прочие бытовые металлоизделия. Зажигалок появилось видимо-невидимо, ибо спички были дефицитными. Железнодорожное движение улучшилось. Летом 1921 г. подвезли уголь из Донбасса, и зимой 1921-1922 г. в домах Киева заработали центральное отопление и водопровод. Было еще трудно, но самые тяжелые времена миновали. НЭП спас советскую власть.

За годы революции и гражданской войны обыватель обнищал: он должен был работать (или воровать), чтобы не умереть с голоду, не быть посаженным в тюрьму «за паразитизм», не быть выселенным из квартиры. Поэтому все старались устроиться на работу в каком-нибудь советском учреждении со звериным наименованием — как, например, «Укрснабторф» и тл.

Но получение места не обеспечивало счастливца надолго. Придя на свою, иногда с трудом полученную службу, обыватель натыкался на объявление, что учреждение, в котором он работает, закрыто, или слилось с другим, или реорганизовано, и его должность упразднена. Потеря службы означала потерю продкарточки и ряда льгот и привилегий. Все сколь возможно «совместительствовали» в нескольких учреждениях. Понятно, что в учреждениях не столько работали, сколько разговаривали. Бытовал неофициальный лозунг: «По деньгам и работа».

Среди киевлян господствовали упадочнические настроения. Привольная жизнь обывателя при «проклятом царском самодержавии» многим, если не большинству, казалась идеалом по сравнению с жизнью в «свободной стране социализма». Однако реставрации самодержавия или деникинцев не желал почти никто.

Многие мечтали о счастливой поре временного правительства князя Львова-Керенского, добавляя всегда при этом — «при условии сильной власти», которая бы обеспечила «жизнь по закону», т.е. без произвольных арестов и расстрелов, свободу мнений, более сытое существование и известное материальное довольство теплое жилище без военных постоев, свет и воду, одежду и обувь.

Украина за годы гражданской войны была трижды освобождена от советской власти в результате наступления войск немцев, Деникина и поляков. Но в возможность и спасительность новой, четвертой военной акции мало кто верил, хотя слухов о возможной интервенции, например, со стороны немцев (поляки после 1920 г. считались слишком слабыми), было великое множество. Молодежь гораздо больше верила и надеялась на внутреннюю эволюцию советского режима в сторону либерализма или, применяя более позднее словечко, на «оттепель». Постепенно настроения покорности и подчинения большевистскому режиму стали преобладающими среди киевской интеллигенции, в частности, среди молодежи.


Ученье, работа, раздумья…

В 1917 году я встретил октябрьскую революцию как великий переворот, несущий обновление жизни человечества. Мессианские настроения и надежды Александра Блока и Андрея Белого были близки «рожденным в года глухие». Они звучали в моей душе вплоть до осени 1919 года. После второй встречи с советской властью в феврале-августе 1919 г. мессианизм у меня исчез, но идея свободной жизни, основанной на равенстве, равноправии, свободе мнений и печати, словом, идея советской демократии и демократического социализма все еще жили в моем сознании, в сознании всей восторженной свободолюбивой молодежи.

С победой советской власти в России и на Украине этой молодежи было нетрудно принять советский строй, и если не примириться с ним, то подчиниться ему и работать с ним, стараясь всячески улучшить его систему управления и хозяйствования, смягчить и очеловечить жестоко-доктринерский советский строй. Но скоро и я, и многие другие идеалистические и наивные караси поняли, что мы, в сущности, обломки сгоревшего и пережившего самого себя в огне гражданской войны, потерянного поколения, которое любило свободу и хотело жить в свободах социалистической демократии. Это поколение чувствовало себя чужим любому диктаторскому режиму, в том числе и диктатуре большевистской партии. Нашему поколению досталась тяжелая жизнь и тяжелая смерть, потому что наш век — век буржуазно-демократической революции — умер в России раньше нас… Наше поколение в течение 8 месяцев перескочило из одного самодержавного режима в другой, еще более самодержавный, и мы, интеллигенция начала XX века, осознали себя обреченными на гибель.

События последних 6 лет показали мне лично, что по своей натуре и характеру я — не деятель, не активный участник событий, а зритель, созерцатель и свидетель их. Книга и наука были мне милее и ближе, чем какое-либо действие — административное или хозяйственное. Я не любил быть администратором и начальником, не любил начальствовать, управлять, приказывать и распоряжаться. Для меня это было мукой. В течение своей долгой трудовой жизни мне пришлось трижды занимать административные посты в мире науки (не в управлении) и в свое время я расскажу о том, как я избавился от каждого из них.

Мне хотелось быть лишь свидетелем великих потрясений той эпохи, в которой я жил, но не участником и тем более — движущей силой их. Это был своего рода уход от действительности, как оказалось потом — большей частью кровавой и жуткой, в «башню из слоновой кости»; я хотел жить, не принимая участия в насилиях и эксцессах советского режима, не обагряя своих рук кровью, которую проливала, подавляя «классовых врагов» и «инакомыслящих», советская власть.

Самым простым и легким способом добиться этого было одно: ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не вступать в большевистскую партию. Я выполнил это решение и беспартийным прожил всю свою жизнь. В советском государстве я работал более 50 лет. Правда, в условиях «партии-государства» быть беспартийным значило авансом отказаться от продвижения по служебной лестнице, от желания сделать карьеру. Но мне всегда хотелось «быть», а не казаться. Карьера означала «действовать». Она была связана с необходимостью так или иначе ублаготворить начальство и плясать под его дудку. Это меня не прельщало. В 1918-1919 гг. я рассуждал примерно так: исторический факультет я окончил хорошо и оставлен при университете для подготовки к научной и преподавательской деятельности. Если я окажусь способным, то стану приват-доцентом, преподавателем университета. Если я окажусь бесталанным и неспособным к научной работе, неспособным написать хорошее научное исследование и защитить его как магистерскую диссертацию, то я буду учителем истории в средней школе (гимназии) и постараюсь быть таким, как мои гимназические учителя.

Неясным для меня в 1918-1919 гг. было лишь одно: окажусь ли я хорошим учителем и сумею ли заслужить уважение и привязанность со стороны учеников. Если и это не удастся, то я постараюсь найти скромную работу в библиотеке или архиве и проживу жизнь скромным «винтиком» со спокойной совестью и сознанием, что никого не убил, не зарезал, не предал, не продал.

Поэтому все последующие десятилетия (20-40 гг.) я наблюдал с интересом политическую борьбу в советском государстве, относясь равнодушно к победе и поражению всех фракций и «оппозиционных» группировок внутри партии большевиков. Для меня Сталин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин были одним и тем же: носителями диктатуры, представителями тоталитарного режима, но не апостолами свободы.

Сталин в борьбе за власть, быть может, пролил больше крови, чем могли пролить его соперники, но программа их — диктатура — была у всех одной и той же. Вспоминая прошлые годы, я не сомневаюсь в том, что, если бы оппозиции — все равно, «левой» или «правой» — удалось свалить Сталина, то режим Зиновьева, или Троцкого, или Бухарина мало бы чем разнился от режима Сталина. Закономерностью развития и «углублением» всех революций, подмеченной еще в середине XIX века французским историком Токвилем, были все более и более предписываемые, навязываемые и усиливаемые верхами революционной власти униформизм (однообразие) мышления, беспрекословное повиновение начальству, запрещение критики. Это можно было наблюдать и в развитии английской революции XVII в., и во французской революции XVIII в., и это же подтвердила и социалистическая революция 1917-1921 гг. в России.

Моя беспартийность послужила мне «во спасение». Никто не считал меня, беспартийного, конкурентом в борьбе за пост, «за кусок власти», связанный с этим постом. С точки зрения советских карьеристов я стал «мнимой величиной», которой можно пренебречь, конкуренции которой не надо было опасаться. Это позволяло мне спокойней жить и наблюдать за ходом исторических событий.

Крупной переменой в моей жизни был распад нашей группы студентов-конотопчан, жившей в доме Кульженко. Все мы были и остались хорошими друзьями, но двое из нашей группы женились, и холостякам пришлось искать пристанища в другом месте.

Знакомые указали мне квартиру на Мариинско-Благовещенской. Точный адрес и фамилию хозяев я не имею права называть. Это была еврейская семья, мои будущие хозяева искали приличного и спокойного жильца. В деньгах они были не заинтересованы, да и никто не мог дать их. Они просто не хотели иметь у себя в квартире какого-нибудь хулигана или антисемита, вселенного к ним в квартиру «по ордеру» жилотдела. Мне, как и в Саратове в 1915 г., повезло. Хозяйка — Богдана Исааковна М., преподававшая идиш в еврейской школе, и ее брат Бенцион Исаакович («дядя Бенця») с первых минут разговора увидели во мне «родственную душу», и за обязательство, вернее, обещание оплачивать четверть расходов за воду, свет и центральное отопление, я получил комнату в 15 метров. Я прожил здесь почти три года, став другом всей семьи. В зимние морозы я перебирался в комнату дяди Бенци, где была «буржуйка», пищу для которой я поставлял. Муж Богданы Исааковны, бухгалтер по профессии, красивый мужчина средних лет, был мобилизован Киевским губотделом труда и отправлен на работу в Бердичев. В Киев он приезжал каждую субботу и воскресенье. Он был главным поставщиком рассказов о еврейском житье-бытье в мелких городах и местечках Правобережной Украины.

Но особая дружба у меня возникла с дядей Бенцей. Он был детский поэт и писатель, писавший на идиш, знал немецкий и французский языки. Его печатали в еврейских газетах и журналах, он страстно любил книгу, и тут наши души сошлись. До сих пор с трогательным чувством любви и благодарности я вспоминаю эту семью, в которой меня приняли как брата. С дядей Бенцей мы учили иностранные языки и жили душа в душу. Летом 1922 г. он нелегально перешел польскую границу для того, чтобы направиться в Палестину. Я знал обо всех его планах, от меня ничего не скрывали. В 1923 г. были сведения, что он благополучно добрался до Хайфы или Яффы, нашел работу и женился. Но, к сожалению, в суматохе бурных лет я забыл его фамилию. В Киеве же я не был, и когда спустя двадцать пять лет я в 1947 г. побывал в Киеве и зашел в дом на Мариинско-Благовещенской (ул. Пятакова до 1939 г., а затем улица Саксаганского), то семьи, в которой я жил почти три года, на этой квартире уже не нашел и о судьбе ее ничего не смог узнать.

В 1922 г. я начал работать учителем средней школы и стал «шкрабом», как тогда говорили, то есть школьным работником. Под это название подходили все — и учителя, и сторожа, и уборщицы. Средние школы искали преподавателей: старики-учителя вымирали, школ в Киеве становилось все больше и больше, и директора их охотно брали молодежь, понимая, что она может легче приспособиться к новым условиям работы, то есть к полному отсутствию школьной дисциплины, которая фактически свелась к тому, сумеет или не сумеет учитель привлечь к себе внимание школьников и заставить их слушать себя и сидеть тихо.

1 сентября 1921 г. с трепетом и сомнениями я вошел в здание школы. Гомон и крик ребячьих голосов оглушили меня. У меня было два урока — в 6 классе (мальцы 14-15 лет) об Иване Грозном и в 8 классе (молодежь 17-18 лет) о декабристах. Темы уроков я, конечно, знал и подготовился к ним. После переклички приступил к делу. Какое ужасное ощущение и какой страх в душе были у меня, когда сорок пар ребячьих глаз обратились ко мне, готовые подхватить и высмеять мое любое неудачное выражение или неудачный жест!

Но оказалось, что я «выплыл». Я говорил просто, понятным языком. Оратором и лектором я был неважным, красотой речи не отличался. Но я сумел заинтересовать учеников, и они сидели как миленькие: и в шестом, и в восьмом классах царила тишина.

Мои уроки в обоих классах прошли в одном и том же помещении. Когда я окончил последний урок с восьмиклассниками и вышел в коридор, то из соседнего класса вышел директор школы и, подойдя ко мне, сказал: «Поздравляю, Николай Павлович, в недалеком будущем вы можете стать хорошим учителем».

Оказалось, что он сидел два часа в соседнем классе и через окно (без стекла) слушал мои уроки. Я не обиделся. Ведь он слушал мои уроки не для того, чтобы сделать политический донос на меня (как это делалось в вузах в 30-60-е годы).

Мне пришлось быть преподавателем и в военных училищах. В 1921 г. я начал преподавать во Второй украинской школе «червоних старшин». У меня сохранилось смутное впечатление о моей работе, но, повидимому, начальство было мною довольно. Сужу об этом по тому, что мне, как штатному преподавателю военной школы (а их приравнивали к строевому командному составу) дали военный продовольственный паек не только для меня, но и для моих родителей в Конотопе. Родителям сразу стало легче. Мало того, повидимому, в порядке «премии» я получил английскую серо-зеленую шинель, из числа захваченных Красной армией у деникинцев, и я перешил ее на штатское осеннее пальто «реглан».

Я работал и продолжал учебу на юридическом факультете университета.

Великое бешенство реформ, реорганизаций и переименований в 1920-1923 гг. обрушилось прежде всего и больше всего на высшую школу. Здесь мудрствовали харьковские «начальнички» УВУЗа (Управления высших учебных заведений) и Главпрофобра (Главного Управления профессионального образования). В самом Киеве старался начальник Киевского Губпрофобра А.Я. Вышинский, приобретший впоследствии печальную славу, когда он выступил в роли прокурора на политических судебных процессах «врагов народа».

Неопытные советские реформаторы бросались из одной крайности в другую. Сначала в вузах обучение стало бесплатным. Посещение лекций было не обязательным, были отменены экзамены и отметки. Конечно, на лекции я ходить не мог, но старательно изучал учебники дореволюционного периода (революционные учебники еще не успели создать). Прием в вузы был ограничен лишь классовой принадлежностью студентов — в первую очередь принимали детей рабочих, затем детей беднейших крестьян и только потом — детей советских служащих. Потомки «паразитических -классов», т.е. купцов, промышленников, помещиков и кулаков, служителей культа (священников) всех религий принимались в вузы только после публичного отречения от своих родителей путем примерно следующей публикации в газетах: «Я, такой-то, настоящим извещаю, что отрекаюсь от своих родителей, таких-то, как представителей паразитических классов и заявляю, что не имею ничего общего с ними».

Иногда подобное отречение открывало дорогу в вуз, а иногда и оно не помогало. Такие отречения я часто встречал, правя корректуру в киевских газетах. Они производили не столько гнусное, сколько горькое впечатление. На какое же унижение человеческого достоинства приходилось идти людям, и как должны были нравственно страдать и дети, и родители, соглашавшиеся на все, чтобы младшее поколение получило возможность учиться!

Проверка и отсеивание «социально непригодных» студентов происходила в течение всех лет их учебы в вузе. Она выражалась в бесконечных регистрациях и перерегистрациях студентов в двухдневный и даже в однодневный срок. Но этого оказывалось недостаточным, начались бесконечные анкеты, в которых надо было ответить на 20-30 вопросов. Самыми важными вопросами были следующие: кем были (соц. происхождение) и чем занимались родители до революции, чем они занимались во время революции — при Центральной Раде и гетмане, при добровольцах и при советской власти. Затем шли такие же вопросы о работе и деятельности самого студента на разных этапах революции и по периодам смены властей. Спрашивали, нет ли родственников за границей, степень родства с ними, где они живут и чем занимаются. Затем следовали вопросы политического характера: каково отношение к советской власти? какой политической партии симпатизировали? И так далее.

Заполнение анкеты требовало особого искусства. Небрежное отношение к этому делу могло иметь печальные последствия: профком или партком вуза, набрав несколько анкет у одного студента, сравнивал их, а затем студента вызывали и спрашивали, почему, скажем, в анкете №1 он на такой-то вопрос дал один ответ, а в анкете №2 на тот же приблизительно вопрос он лал другой ответ или ничего не ответил. Значит, он что-то скрывает.

Для проверки анкет создавались особые «тройки» из представителей администрации и надежных студентов, членов партии и комсомола. Эти тройки вызывали «подозрительных» студентов на допрос, и от их решения зависело дальнейшее пребывание студента в институте.

В 30-х годах анкетные расследования о прошлом студента и его родителей ослабели. К этому времени в руках властей были собраны уже целые досье, дававшие достаточно полное представление о социальном происхождении и облике каждого.

Более осторожные и предусмотрительные студенты заполняли каждую анкету в двух экземплярах и оставляли себе одну стандартную сводку ответов по всем вопросам анкеты. Эта сводка повторялась во всех последующих анкетах. Мне пришлось заполнить в вузах как студенту, а затем как преподавателю примерно 100-200 анкет.

Вскоре, однако, выяснилось, что при такой постановке дела нельзя получить нужных стране инженеров, докторов и учителей. Тогда ввели экзамены и отметки, собственно говоря, одну отметку — «зачтено», то есть «удовлетворительно», так как новые студенты пролетарского происхождения, иногда не окончившие среднюю школу, не могли равняться ни с детьми «паразитических», ни просто интеллигентных родителей.

Но и это не помогло. Тогда была введена система студенческих стипендий. Получавшие стипендию приравнивались к государственным служащим, а государственные служащие, как известно, обязаны ходить на работу. Студентов обязали ходить на лекции и практические занятия. Была введена строгая система контроля над посещением лекций, студенты стали считаться мобилизованными и обязанными сдавать в известный срок определенное количество экзаменов. В случае неповиновения студент исключался из вуза, имя его сообщалось в «Губернскую комиссию по борьбе с дезертирством» («Губкомдезертир»), которая посылала его на принудительные работы.

Факультеты и специализации быстро менялись. Медицинский факультет Киевского Университета был выделен и реформирован в Киевский медицинский институт. Юридический факультет одно время был закрыт, а потом воскрес в Киевском институте народного хозяйства (быв. Коммерческий институт, название которого было сочтено неуместным при социалистическом строе). Мне удалось в течение 1919-1921 гг. сдать большую часть экзаменов за первые два курса юридического факультета, в том числе и самые трудные предметы — историю и догму римского права. На правовом факультете эти предметы затем выскочили из учебного плана, но в 1923-1924 гг. и позже в Петроградском Университете история римского права появилась под стыдливым наименованием «история института гражданского права». Из учебного плана были изъяты уголовное право и уголовный процесс, которые вскоре возродились под новыми названиями — «криминальная социология» и «криминальная политика». Были введены и новые предметы — например, «история социалистических учений».

Мне в эти годы просто повезло. Первым директором Института народного хозяйства был назначен редактор газеты «Коммунист» тов. Хоменко. Он знал меня как корректора газеты «Коммунист» и во время отпусков постоянных «выпускающих» доверял мне выпуск газеты. С его легкой руки меня знали в институте как бывшего работника «Коммуниста» и ни в какие «тройки» не вызывали. Хоменко даже разрешил мне слушать курсы и сдавать экзамены на экономическом факультете института параллельно с учебой на правовом факультете.

Учеба на двух факультетах одновременно не смущала меня. Все эти экзамены были для меня вспомогательными и второстепенными по сравнению с моей основной профессией историка. Историю я изучал глубоко и серьезно, не только для экзамена. Любопытно, что в моей зачетке исторического факультета были лишь одни «пятерки», а в зачетке правового факультета отметки по всем предметам были: «зачтено». Но студентом я хотел быть подольше: как студент, я избавлялся от всяких «трудовых мобилизации» и «трудовых повинностей», которые нередко объявлял Киевский губотдел труда. Как студент, я пользовался обедами АРА, которая открыла студенческую столовку на Гимназической улице рядом с Владимирским Собором. Какую помощь и поддержку эти обеды — самые простые и примитивные (тарелка супа с запахом мяса и тарелка маисовой каши с маслом) — оказали студенческой молодежи в голодном 1921 т., даже трудно представить. Студенчество с глубокой и искренней благодарностью вспоминало АРА.

Годы 1920-1921 были тяжелыми годами. Я изучал историю украинского и белорусского крестьянства по монографиям русских историков, изучал аграрный строй и социальные отношения в Литовско-Русском государстве XV-XVII в. по «Литовской Метрике», колонизацию и аграрный строй Северо-Восточной Руси и т.д. Но учеба шла туго. К тому же изучение иностранных языков отнимало много времени.

Несколько месяцев я числился в институте ассистентом по кафедре русской истории. Все ученые степени и звания были отменены. Старая профессура бежала на юг, а оттуда за границу, и на историческом факультете остались молодые историки — П.П. Смирнов, Б.Г. Курц и др. Б.Г. Курц представил меня Н.П. Василенко, бывшему премьер-министру гетмана Скоропадского. Николай Прокофьич, узнав, что я собираюсь написать в будущем диссертацию о люстрационной и инвентарной реформе Бибикова в Юго-Западном крае в 40-х гг. XIX столетия, одобрил мою тему. Он сам был автором небольшой статьи об этой реформе для 4-го тома «Великих реформ» (юбилейное издание 1911-1912 гг. по случаю 50-летия крестьянской реформы 1861 г.). Николай Прокофьич был так любезен, что пригласил меня пользоваться его личной библиотекой — приходить к нему на квартиру и читать книги в его кабинете. Его небольшая квартирка на Тарасовской ул., в особенности крошечный кабинет, была забита книгами по истории Украины и украинского крестьянства. В квартиру впускала меня прислуга. Когда Н.П. был дома, он гостеприимно угощал меня чаем, а затем мы читали книги, усевшись в разных углах кабинета. Разговоры о том, что и как читать по истории крестьянства, оценка прочитанных книг (я больше слушал, чем говорил) перемежались разговорами о политических событиях. Николай Прокофьич считал, что советская власть на Украине установлена надолго. Он осуждал Петлюру за еврейские погромы, говорил о неуживчивом характере, безмерном тщеславии и честолюбии М.С. Грушевского.

О знакомстве и встречах с Николаем Прокофьичем у меня сохранились очень теплые воспоминания. Его внимание и симпатия к начинающему молодому историку, его скромность и отзывчивость оставили у меня незабываемое впечатление.

Много времени и труда в эти годы (1920-1923 гг.) я уделял изучению иностранных языков. Гимназия дала мне весьма скудные знания французского и в особенности немецкого языков. Университет по этим языкам ничего не дал. Однако со временем я свободно владел не только немецким и французским, но также английским и итальянским. Итальянский изучил так, что я знал разницу в итальянских говорах и мог отличить венецианский говор от неаполитано-сицилийского, тосканского или римского.

С каждым новым иностранным языком для меня открывались ворота в новый мир. Знание языков обеспечило мою жизнь в последующие годы. Без знания языков я не мог бы вести литературную работу в Ленинграде, написать мои книги, успешно вести преподавательскую работу.

Лето 1922 г. прошло грустно. Дядя Бенця готовился к отъезду в Палестину. Граница с Польшей и Румынией еще не была «на замке», и контрабандисты и специальные проводники людей, желавших бежать из Советской России, переходили границу сравнительно свободно. Конечно, надо было иметь деньги: на оплату «проводников» и солдат пограничной стражи, на жизнь в приграничной полосе, на проезд через Польшу и другие страны и моря до Палестины. Расходов и хлопот было немало.

Я терял друга и недоуменно спрашивал дядю Бенцю, почему он уезжает из России: ведь погромы уже прекратились, евреи получили то, о чем они мечтали столетия, — полное равноправие, свободу селиться и жить, где угодно, заниматься всеми профессиями… Дядя Бенця скептически качал головой: «Да, погромов сейчас нет, а вы гарантируете, что их завтра не будет? Старых ограничений тоже нет, но их могут восстановить и добавить новые!» Его увлекала мысль принять участие в строительстве «еврейского очага» в Палестине, внести свою долю в жизнь и культуру своего народа. Он предвидел, что еврейской интеллигенции в Советской России в конце концов будут поставлены жесткие рамки, что первые удары падут именно на нее, если она не ассимилируется полностью с другими народами России. Он помнил об индивидуальности еврейского народа, сумевшего сохранить эту индивидуальность в течение тысячелетий. Никакие посулы и обещания со стороны «еврейской секции» ЦК не соблазняли его. Он хотел покинуть Советскую Россию также и потому, что она была страной диктатуры и насилия. Он задыхался в ней.

Распалась и семья Зороховичей: старики и старший сын Юрий, окончивший накануне войны 1914-1918 гг. Политехнический институт в Германии, уехали. Старшая дочь Маруся вышла замуж за какого-то американца, работавшего в АРА, и тоже уехала с ним. Ее жизнь в стране Советов могла быть лишь очень бледной: дочь богача, помещика, сахарозаводчика и владельца винокуренного завода — на что она могла надеяться в Советской России? Только в конце 60-х годов я узнал случайно от одного профессора консерватории в Москве, что Маруся Зорохович жила в Англии и давала уроки музыки (она хорошо играла на виолончели). Младшая дочь Ирен вышла замуж за офицера-еврея, служившего в русской армии в 1917 году, и через несколько лет, когда я уже жил в Ленинграде, кажется, тоже уехала за границу. Младший сын Альфред поступил на какую-то фабрику и женился на работнице.

Летом 1922 г. из Киева уехала семья М.М. Каткова. Михаил Михайлович Катков был профессором Киевского Университета, где читал много лет курс «Догма римского права».

Он был сыном знаменитого консервативного деятеля второй половины XIX в. Михаила Никифоровича Каткова. В молодости — в 30-40 гг. XIX века — студент Московского Университета Михаил Катков был близок к кружку Станкевича и изучал вместе с его членами: АЛ. Герценом, М.А. Бакуниным, Н.П. Огаревым, В.Г. Белинским — философию Гегеля. Революция 1848-1949 гг. в странах Европы отбросила МЯ. Каткова в лагерь защитников самодержавия. Он был профессором Московского Университета и долголетним редактором газеты «Московские ведомости», которая при Александре III стала личным органом российского императора. В лагере русской радикальной и революционной демократии второй половины XIX в. МЛ.Катков считался «злым гением» России, «черной овцой», знаменосцем реакции, вдохновителем Александра III, особенно в вопросах внешней политики. МЯ-Катков ненавидел Бисмарка, толкал Александра III на войну с Австро-Венгрией и к ужасу официальных руководителей Министерства иностранных дел М-Н.Гирса и НЛ. Ламздорфа — на заключение франко-русского союза, до которого сам он не дожил.

Естественно, что Михаилу Михайловичу Каткову, сыну такого отца вряд ли удалось бы уцелеть в Советской России. Уж если в 1919 г. ЧК расстреляла профессора С.Т. Флоринского «за инакомыслие», то вряд ли она пощадила бы сына защитника самодержавия. Поэтому семье Катковых бежать было нужно, и чем скорее, тем лучше, пока ЧК не занялась ими. Катковы начали готовиться к бегству в Чехословакию еще в 1921 г. Их семья состояла из 3 или 4 человек, и перейти границу ей было довольно трудно. К тому же глава семьи, М.М. Катков, был глубоким, больным стариком. Он с трудом передвигался по Киеву и в университете бывал очень редко. Госпожа Каткова организовала побег с толком: сначала через границу был переправлен сам Михаил Михайлович и только через две недели, после получения известия о его благополучном переходе границы, отправились она и молодые члены семьи. Катковы устроились в Чехословакии.

В эти годы наша семья раскололась. Старики и самый младший сын Шура жили в Конотопе, а остальные сыновья, всего пятеро братьев, собрались в Киеве.

Володя, вернувшись в 1919 г. из германского плена, учился в Политехническом, а затем в Сельскохозяйственном институте. Одно время он работал вагоновожатым грузового трамвая, ходившего ночью с грузами по Лукьяновской улице. Но в 1920-1921 гг. в его жизни наступила роскошная перемена. Он был единственным в семье, кто обладал музыкальными способностями. Еще в гимназии он научился играть на кларнете и стал музыкантом гимназического оркестра. В 1920-1923 гг. он играл в оркестрах военных школ Киева, получал повсюду пайки и жил не только не голодая, но подкармливая брата Васю, поступившего на финансово-бухгалтерский факультет Киевского кооперативного института. Мало того, военные оркестры, где играл Володя, угрожая перейти в другие военные школы, ухитрялись получать каждые полгода по одной английской шинели (наследство от Деникина!) на каждого из своих оркестрантов. Шинели немедленно шли на рынок и превращались в свиное сало, масло, яйца.

Я поселил у себя в комнате на Мариинско-Благовещенской брата Сережу, поступившего на правовой факультет Института народного хозяйства. Словом, в Киеве постепенно собрались 5 братьев.

Но моего брата-близнеца Юрия постигла жизненная неудача.

Весной 1921 года, после голодной и холодной зимы, Юрий решил поехать на юг, в Бердянск, расположенный на берегу Азовского моря. В голодном Киеве считали Бердянск землей обетованной, где белого хлеба, рыбы, мяса и масла вдоволь и все по дешевке. В компании с одним конотопским студентом они двинулись в Бердянск налегке, в расчете пожить там 2-3 месяца, подкормиться и отдохнуть. Но через две недели спутник Юрия вернулся в Киев и сообщил, что они оба были арестованы около Екатеринослава особым отделом (ЧК) Первой конной армии Буденного. Его как студента быстро освободили, но Юрий, бывший офицер царской армии, был признан подозрительным. Военный трибунал Первой конной армии осудил его к заключению до окончания гражданской войны.

Я немедленно выехал с одним из наших друзей-конотопчан в Екатеринослав и в местном лагере разыскал брата. Юрий был в ободранной солдатской гимнастерке и брюках, в сандалиях. Все вещи получше были конфискованы. Но он не голодал, так как работал по уборке лагеря. Брат сказал мне, что его хотели приговорить к расстрелу как офицера царского времени, но военный следователь, разбирая вещи Юрия, нашел его стихи. Они ему понравились, и он настоял на заключении Юрия в лагерь, так как никаких доказательств о контрреволюционных действиях и мыслях Юрия не было, а его стихи показывают наличие у него несомненных литературных способностей. Если ему сохранить жизнь, то этот молодой человек еще может исправиться и стать хорошим советским поэтом. Я простился с Юрием, обливаясь слезами.

У советской юстиции в эти годы (1920-1923) можно отметить одну любопытную черту: смертные приговоры она приводила в исполнение стремительно и беспощадно, приговоры же к срокам заключения быстро смягчались, а затем сокращались при каждой амнистии. Ведь больших строек на Севере и в Сибири не было, зачем же было зря кормить лоботрясов, чьи преступления не доказаны? Поэтому амнистий в эти годы было много по любому поводу, вплоть до майской и октябрьской годовщин. Юрий попал Под амнистию, объявленную по случаю мира с Польшей. Он просидел в концлагере не то три, не то четыре месяца. К осени 1921 г. он уже был в Конотопе.

И тут перед ним тоже стал вопрос, как жить и что делать. Стать командиром Красной армии он не хотел: военная дисциплина ему надоела. К счастью, соседи и друзья наших родителей пришли на помощь. В Конотопе в октябре происходил ежегодный уездный съезд волостных и сельских советов. Юрию, как человеку с литературной жилкой, поручили вести протокол съезда (о стенографистках в Конотопе не приходилось и мечтать). Он успешно справился с этой задачей. Он ничего не убавил, не прибавил к докладам и выступлениям ораторов, но так как был хорошим стилистом, то настолько хорошо отредактировал протоколы съезда, что все конотопские власти увидели в себе скрытых Цицеронов и Демосфенов.

В результате Юрию за ведение и редактирование протоколов съезда уплатили 20 пудов пшеницы (зерном), сделали его постоянным хроникером местной конотопской газеты и назначили конотопским корреспондентом Укр-ГОСТА и черниговской губернской газеты. В черниговской газете он познакомился с журналистом, который, подобно ему, вышел из литературных низов. Это был Зорич, в 1923-1926 гг. фельетонист московской «Правды», позже сосланный в места отдаленные за свои резкие сатирические фельетоны о советской жизни.

Словом, будущее в Конотопе для Юрия было обеспечено. Но запереть себя на всю жизнь в этом городе он не хотел и решил попробовать счастья в Москве и Петрограде. Москва ему не понравилась. Она уже тогда была забита приезжими, и получить комнату в Москве было трудно, если не невозможно вовсе. Никаких протекций ни в Москве, ни в Петрограде не было. В Петрограде он нашел комнату в большой шестикомнатной квартире, хозяевами которой была семья из двух человек.

Юрий быстро нашел работу корректора в «Вечерней Красной газете». Фактическим редактором ее был Иона Рафаилович Кугель, брат известного критика-театроведа Александра Рафаиловича Кугеля.

Иона, «не проглоченный китом», как острили в «Вечерке», поскольку кит его «не выдержал», быстро оценил литературные способности Юрия и охотно печатал его заметки, рецензии и статьи. С зимы 1922— 1923гг. повелось, что в «Вечерке» литературные подвалы Н.С. Лернера, А.Н. Горнфельда и Б.М. Эйхенбаума чередовались с подвалами Юрия. Он был принят во Всероссийский союз писателей и Всероссийский союз поэтов и там на вечерах литературной молодежи читал свои стихи. Он быстро познакомился с петроградскими писателями — «Серапионовыми братьями», а также с Е.А. Замятиным, К.И. Чуковским и АД. Тихоновым (Серебровым). В 1923-1924 гг. он стал «своим» автором в журнале «Русский современник». В отделе рецензий этого журнала он, пожалуй, занимал первое место. Его фельетоны и очерки начали появляться и в «Правде».

Одним словом, Юрий получил возможность выявить себя как творческую личность. Его талант признавали в литературных кругах Ленинграда и Москвы и друзья и враги, и читатели. Но ему не хватало усидчивости и упорства. Он был типичный газетчик-журналист, но не автор больших и серьезных книг. На это его не хватало. В дореволюционной России он пошел бы по пути Дорошевича и Александра Яблоновского, но в Советской России он не мог развернуться во всю полноту своих творческих способностей. Странная судьба постигла всех наиболее известных фельетонистов Советской России — Сосновского, Зорича, Михаила Кольцова. Все они не избежали репрессий властей, и эта судьба постигла в 1937 г. и Юрия.

Родители и я получали восторженные письма Юрия о красоте и величавости Петрограда и вырезки его статей из газет. Было видно, что он нашел себя, счастлив и доволен. В каждом письме он приглашал меня приехать летом в Петроград, погостить у него, посмотреть воспетый в русской литературе великий и прекрасный город. Мне к тому времени исполнилось 27 лет, но я не видел ни Перограда, ни Москвы. Я охотно принял приглашение Юрия, тем более, что дорога мне ничего не стоила: как преподаватель железнодорожной школы я имел право на бесплатный билет до любого пункта советской страны, хотя бы вплоть до Владивостока в оба конца. Когда в школе закончился учебный год и настали каникулы, я выехал налегке в Петроград.

Не думал я, что эта поездка в гости к брату повернет мою жизнь на новый путь.


Первые годы в Ленинграде. Работа в газете

Утром 15 июля 1923 года я вышел из вагона на перрон Октябрьского (Николаевского) вокзала и, следуя по заботливо присланному мне Юрием маршруту, прошел по Знаменской улице на Ковенский переулок, 11 (рядом с французской католической часовней), где жил Юрий. Хозяин квартиры, открыв мне дверь, всплеснул руками: «Тут и спрашивать не нужно, — воскликнул он. — Вас от Юрия Павловича не отличишь!»

Юрий, ушедший на работу в «Красную газету», пришел через два часа. После обеда мы отправились осматривать город.

Выйдя на Невский, мы двинулись к Адмиралтейству. По дороге Юрий показывал самые красивые исторические дома и наиболее важные учреждения бывшей столицы.

Усевшись на набережной у каменных львов рядом с Адмиралтейством, я как зачарованный смотрел на Неву. Солнце уже зашло, но темноты не было. Белые ночи еще не кончились, и читать книгу без света можно было совершенно свободно. Потрясенный и ошеломленный красотой и величием города, бывшего 200 лет столицей мощной империи, строгостью очертаний и контуров петербургской графики, просторами площадей, прямизной улиц, обилием каналов и рек, придававших Петрограду какое-то неизъяснимое очарование, я смотрел во все стороны, не зная, на чем остановить свой взор. Да, это город, созданный по мановению Петра, на крови и костях сотен тысяч крепостных рабов, строивших его, город Пушкина, Гоголя, Достоевского, город декабристов и народовольцев.

Наконец, не в силах сдержать себя, я воскликнул:

— Вот бы найти работу и жить здесь!

— Попробуй, — ответил Юрий. — Поищи! И тут же начался наш военный совет: где и как искать работу?

— Ты еще молодой учитель, у тебя всего 2 года учительства, — говорил Юрий, — а здесь в Петрограде сотни старых и опытных учителей ходят безработными и не могут найти работы. Конечно, ты можешь стать на учет на бирже труда, записаться в очередь, но вряд ли что-нибудь получишь, не имея здесь ни знакомств, ни протекции. Остается газета, корректорство. У тебя есть опыт в этом деле. Но в «Красную газету» не ходи. Близким родственникам запрещено работать в одном учреждении, а ты мой родной брат. Поэтому тебя в «Красную газету» не возьмут. Попробуй сходить в «Ленинградскую правду». Там, к тому же, есть и иностранные газеты. Ты знаешь несколько иностранных языков. Может быть, найдется работа по переводам. Я доведу тебя до редакции «Ленинградской правды» и объясню тебе, как оттуда вернуться домой, ко мне на Ковенский переулок.

И мы пошли. Но по дороге произошла встреча, которая еще более усилила мою охоту остаться жить в Ленинграде. Юрий встретил девушку, с которой его познакомили в Союзе поэтов, где он читал свои стихи. Он познакомил меня с ней. Эта девушка через два года стала моей женой.

У здания редакции и типографии «Ленинградской правды» (Социалистическая, 14) Юрий простился со мной и пожелал мне ни пуха, ни пера. "Иди и требуй, чтобы тебя провели к главному редактору Сафарову или к его заместителю, " — напутствовал он меня.

Я поднялся на 4 этаж, где была редакция, и попросил курьера — маленькую старушку, провести меня к главному редактору.

— Товарища Сафарова сейчас в редакции нет, — ответила она.

— Ну, тогда к его заместителю.

— К Николаю Павловичу Баскакову? Вторая дверь направо.

Я постучался и вошел. Н.П. Баскаков, среднего роста, плотно сколоченный мужчина приблизительно моих лет поднялся мне навстречу. «Что вам угодно?» — спросил он.

Я объяснил, что приехал из Киева, где работал корректором в газетах «Коммунист» и «Киевский пролетарий» и был даже временно выпускающим, и хотел бы работать в «Ленинградской правде».

Он расспросил, каково мое образование и благополучно ли у меня с политграмотой. Потом сказал:

— Дело в том, что корректоры у нас есть. В выпускающем мы тоже не нуждаемся. Что вы еще можете делать?

Я ответил, что знаю иностранные языки.

— Какие?

— Английский, французский, немецкий, итальянский.

— В каком объеме?

Я ответил, что могу прочесть около 100 страница день, прибегая к словарю лишь в случаях, требующих особой точности перевода, и свободно говорю на английском, французском и итальянском языках. По-немецки говорю гораздо хуже.

— Ну, тогда пойдемте, — сказал Баскаков и повел меня в иностранный отдел, находившийся в другом конце коридора. Толкнув дверь, он ввел меня в комнату, где сидели два молодых человека и женщина, и представил меня им:

— Вот товарищ, приехавший из Киева. Он хочет у нас работать. Знает несколько иностранных языков. Скажите, забастовка докеров в Англии еще не кончилась? Нет? Тогда дайте товарищу Полетике последние английские газеты. Пусть он напишет нам корреспонденцию (не статью, а корреспонденцию) из Лондона об этой забастовке. Обернувшись ко мне, Баскаков сказал:

— Даю вам два-три дня. Не задерживайте вашу корреспонденцию долго, пока забастовка не прекратилась. Когда напишете, приходите ко мне.

С этими словами он простился и вышел.

Сотрудники иностранного отдела, смотревшие с любопытством на меня, подобрали пачку английских газет за последнюю неделю, в том числе «Морнинг Пост», Тайме", «Дэйли Телеграф», «Дэйли Кроникл», «Манчестер Гардиен», «Дэйли Геральд», коммунистическую «Дэйли Уоркер» и пожелали мне успеха.

С целой кипой газет, завернутых в бумагу, чтобы их не видели прохожие на улицах, я вернулся на Ковенский переулок. Юрий был восхищен заказом Баскакова. Мы с острым любопытством рассматривали английские газеты, которые и брат и я видели впервые в жизни, и я отмечал карандашом в газетах статьи и заметки о забастовке докеров.

На третий день вечером явился со своим сочинением в редакцию к Баскакову. Он сделал на моей рукописи надпись «перепечатать», предложил мне пойти в машинописное отделение, продиктовать статью свободной машинистке и с перепечатанным материалом вернуться к нему.

Я продиктовал статью и явился к Баскакову. Николай Павлович (мой тезка) прочитал ее, вычеркнул два слова, вставил под заголовком «от нашего лондонского корреспондента», затем предложил мне подписать мою статьи какой-нибудь английской фамилией и, поставив в верхнем левом углу первой страницы сакраментальные слова «в набор», отправил статью с курьером в типографию.

После этого он снова повел меня в иностранный отдел, где заявил сотрудникам:

— Товарищ Полетика будет нашим собственным корреспондентом из столиц Европы и из США. Он будет писать нам корреспонденции, сидя в этой комнате с вами. Давайте ему все газеты и все журналы всех партий и направлений. Давайте ему темы, и сам он пусть выбирает темы, согласовывая их с вами или со мной, а когда товарищи ПА. Лисовский (заведующий иностранным отделом) и И.М. Майский (член редакционной коллегии «Ленинградской правды», в ведении которого находился иностранный отдел) вернутся из отпуска, он будет согласовывать темы своих корреспонденции с ними. Обратившись ко мне, Н.П. Баскаков добавил:

— Кроме того редакция поручает вам все гостиницы Петрограда: где бы ни остановился «знатный» иностранец — посол, ученый, член парламента, секретарь ЦК какой-либо иностранной компартии, член Президиума Коминтерна — немедленно берите у него интервью. Мы будем вам подсказывать, что вы должны спросить у них и о чем должны говорить с ними. В случае какихлибо затруднений, обращайтесь прямо ко мне.

С этими словами Баскаков простился со мной. Я задержался еще на полчаса в иностранном отделе, чтобы познакомиться с его сотрудниками и узнать, какие газеты и журналы мне придется читать. Выяснилось, что редакция «Ленинградской правды» получает свыше 50 газет из стран Европы и из США и около 50 журналов (еженедельных и ежемесячных), не считая белогвардейских газет. Относительно последних у сотрудников иностранного отдела возникли сомнения, можно ли давать их мне? Один из сотрудников пошел за разъяснением к Баскакову и, вернувшись, заявил, что Баскаков разрешил давать все: от «Нового времени» (Белград) до «Социалистического вестника» (Берлин).

Моя корреспонденция была напечатана, и Юрий ликовал. Я был осторожнее и считал, что одна удачная корреспонденция не является доказательством моей способности быть «иностранным корреспондентом». Редакция должна не раз убедиться на деле, что я могу оправдать свое амплуа.

Так началась моя первая фантастически-неправдоподобная, сказочная авантюра в роли «собственного корреспондента» «Ленинградской правды» из Лондона, Парижа, Берлина, Вены, Рима, Вашингтона, Нью-Йорка и других столиц мира. В этом озорном амплуа я проработал почти пять лет.

Договорившись с хозяином квартиры, где жил Юрий, я за небольшую плату получил комнату в 15 кв. м «с мебелью» — кровать, стол и два стула. Я провел несколько вечеров в редакции «Ленинградской правды», знакомясь с работой и сотрудниками иностранного отдела, с сотрудниками других отделов, особенно театрального и литературного. Н.П. Баскаков представил меня секретарю редакции В.П. Матвееву и члену редколлегии К.И. Шелавину, которые с любопытством разглядывали меня: уж очень экзотическим было мое амплуа!..

«Ленинградская правда» была исключением, своеобразным явлением среди других крупных правительственных газет. В первые месяцы революции она была центральным органом большевистской партии и выражала мнение Центрального Комитета (до перевода столицы из Ленинграда в Москву весной 1918 года). Верховным руководителем и вдохновителем газеты был Г.Е. Зиновьев, считавший себя любимым учеником и вероятным наследником Ленина после его смерти. О том, что Ленин тяжело и даже неизлечимо болен, в 192.3 г. ходили глухие слухи и в «Ленинградской правде» и в «Красной газете».

«Ленинградская правда» считалась лейб-органом Зиновьева, и в ней он вел борьбу с московской «Правдой», формально ставшей с весны 1918 года центральным органом партии. Полемика «Ленинградской правды» с «Правдой» (Москва) была «притчей во языцех» среди старых членов и ответственных работников партии, стыдливо избегавших говорить о ней, особенно среди тех, кто помнил борьбу ЛД. Троцкого против Ленина в дореволюционные годы и не доверял Троцкому.

Редакция «Ленинградской правды» была составлена (за исключением И.М. Майского) из самых верных и преданных Зиновьеву друзей и товарищей по партии.

В 1923 г. главным редактором был Г. Сафаров, живший вместе с Зиновьевым во дворце Кшесинской на улице Красных Зорь. В «Ленинградской правде» говорили, что Сафаров причастен к гибели царской семьи: об этом писали и зарубежные «белогвардейские» газеты, в особенности «Новое время», монархическая газета, издававшаяся «Борькой Сувориным» в Белграде. Уже живя в Иерусалиме я ознакомился с материалами расследования Н.А. Соколова о гибели царской семьи и узнал, что Сафаров руководил убийством той группы великих князей, которая содержалась в заточении в Алапаевске на Урале: великая княгиня Елизавета Федоровна (сестра царицы), великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн Константинович, Константин Константинович, Игорь Константинович. Их даже не расстреляли, а сбросили 18 июля 1918 г. в шахту глубиной больше сотни метров.

Сафаров последние годы до революции жил во Франции и приехал в Россию с Лениным в 1917 году. В 1918 г. он был членом Уральского Областного Совета и редактором газеты «Уральский рабочий». Он хорошо знал французский язык, хуже — немецкий. Из членов редакции «Ленинградской правды» только он и И.М. Майский читали иностранные газеты. Сафаров интересовался французским и немецким рабочим и социалистическим движением. Мне не раз приходилось отвозить к нему во дворец Кшесинской на автомобиле пачки свежих иностранных газет или подбирать по его просьбе наиболее важные и интересные статьи и заметки во французских и немецких газетах.

Сафаров был типичный «комчван»: мрачный и чванный человек с надутым лицом, смотревший свысока на всех сотрудников редакции и строго каравший их за пьянство. Он был расстрелян вместе с Зиновьевым.

Другим интересным, имеющим «особые заслуги» перед партией членом редколлегии был секретарь редакции В.П. Матвеев. Редакционная молва приписывала ему участие в захвате части «золотого запаса» в Сибири у чехословаков и в расстреле пленных колчаковцев. Он держался гораздо проще и доступнее Сафарова, но сотрудники редакции его не любили за то, что он при каждом удобном случае урезывал их гонорары.

Всеобщим уважением в редакции пользовался КЛ. Шелавин. Его считали честным и порядочным человеком, образцом «старого партийца». В 1930 г., когда я уже ушел из «Ленинградской правды», он был редактором моей книги «Сараевское убийство» и дал мне несколько любопытных советов. Он покончил с собой в 1936 году накануне процесса Зиновьева.

Особой любовью и расположением рядовых сотрудников редакции пользовался заместитель Сафарова Н.П. Баскаков. Он был редактор-организатор, почти совершенно не писавший статей, но зато державший всю редакционную кухню в своих руках. Его любили за отсутствие чванства в отношениях с рядовыми «винтиками» редакционной машины, за быстрые и смелые решения, за товарищеское и человеческое отношение к людям. Судьба его мне неизвестна.

Наконец, последний член редколлегии «Ленинградской правды» — И.М. Майский. Меньшевик, член самарской учредилки, перешедший после разгрома ее Колчаком на сторону большевиков и вступивший в большевистскую партию. И это, по правде сказать, спасло его. Чего другого, кроме расстрела, он мог ожидать, если бы не пошел в партию?

Я познакомился с И.М. Майским, когда он вернулся из отпуска. Небольшого роста со скуластым монгольским лицом, он был настоящим европейцем, годами жившим в Европе, и, вместе с тем, настоящим русским интеллигентом. По убеждениям он был меньшевик централист, типа Бебеля, к которому питал особое почтение. Он знал несколько иностранных языков, обладал большой эрудицией в вопросах международного рабочего и социалистического движения, международной политики и художественной литературы. В редакции «Ленинградской правды», куда его послали «на проверку», он был самым интеллигентным, но и самым чужеродным лицом. Одновременно он был и редактором ленинградского литературно-художественного журнала «Звезда».

В «Ленинградской правде» он долго не продержался. В конце 1924 г., видя борьбу претендентов за власть после смерти Ленина, он перешел на работу в Наркоминдел, работал по дипломатическому ведомству в Финляндии, Японии, Англии, был назначен после войны заместителем министра иностранных дел СССР, затем его репрессировали, и он вернулся из ссылки лица после смерти Сталина. Последний раз я виделся с ним в 1964 г. в Академии наук СССР, членом которой он был избран.

Одним из свидетельств особого положения «Ленинградской правды» среди других советских газет было обилие в редакции иностранных газет и журналов. В двух ведущих столичных газетах Советской Украины, издававшихся в Киеве, — «Висти» и «Пролетарская правда» не было даже коммунистических иностранных газет. Не помню, чтобы я там видел «Роте фане» или «Юманите». Только в московских газетах «Правда» и «Известия ЦИК» имелись в большом количестве иностранные газеты — коммунистические и буржуазные. Третья по своей влиятельности московская газета — Труд", орган Всероссийского Центрального Совета Профессиональных Союзов (ВЦСПС) получала заграничные рабочие социалистические и коммунистические газеты и почти не имела буржуазных. Огромный ассортимент иностранных газет, получаемых «Ленинградской правдой», объяснялся тем, что Зиновьев видел себя преемником Ленина и готовился руководить внешней политикой советского государства. Недаром «Северная коммуна» (Петроград, северо-запад и север России), председателем которой Зиновьев был с 1917 года, имела одно время в Петрограде собственный Комиссариат иностранных дел, работавший параллельно и конкурировавший с общегосударственным Комиссариатом иностранных дел в Москве.

Иностранный отдел редакции, к которому я был причислен, состоял в 1923 г. из трех человек: заведующего отделом П.А. Лисовского и двух «редакторовправщиков» бюллетеней Телеграфного Агентства (РОСТА), ежедневно поступавших в редакцию, А.Я. Гофмана («Артур») и И.М. Эйхвальда («Ихошка»). Оба быстро стали моими друзьями, быстро перешли со мной на «ты», и дружеские отношения с ними я сохранял и после ухода из «Ленинградской правды».

А. Я. Гофман, полунемец по происхождению, юрист по образованию, литератор-поэт по вкусам, страстно любивший русскую литературу и прекрасно знавший немецкий язык, который он преподавал в техникумах, погиб во время блокады Ленинграда.

И.М. Эйхвальд, полушвед по происхождению, был хорошо воспитанным и дружелюбным молодым человеком, хорошим правщиком материалов РОСТА.

Оба они попали в «Ленинградскую правду» из Коминтерна, в котором работали в качестве переводчиков на I и II конгрессах до переезда Коминтерна в Москву. Они были хорошими переводчиками и правщиками, но никак не журналистами. Написать статью для газеты для них было тяжким трудом, писали они очень редко и при том нудно. Иностранные газеты ими фактически не использовались. Поэтому мое появление в редакции «Ленинградской правды» не составляло для них конкуренции, и у них я «хлеба» не отнимал.

Зав. иностранным отделом П.А. Лисовский знал четыре языка и охотно писал статьи для газеты, но его статьи были ужасно скучными и нудными. Читатель засыпал, не дойдя до середины статьи. По характеру это был человек самолюбивый, подозрительный, ревниво относившийся к успехам соперников. Его отношение ко мне было холодно-вежливым и недружеским.

Сколько корреспонденции, статей, заметок, очерков, рецензий и даже фельетонов я написал за пять лет работы в «Ленинградской правде» под английскими, немецкими, французскими, итальянскими фамилиями, не считая интервью со «знаменитыми иностранцами», проезжавшими через Ленинград, — вспомнить не могу. Скажу лишь, что почти каждую неделю я печатал в «Ленинградской правде» очередную «корреспонденцию» в 158-200 строк и 2-3 более мелкие заметки. Это не считая статей и заметок в «Новой вечерней газете» (вечерняя «дочь» «Ленинградской правды»), в журналах «Ленинград», «Звезда», «Современный Запад» и др.

Читая более 100 иностранных газет и журналов, кроме «белогвардейских,» я, можно сказать, имел в эти годы (1923-1928) настоящую монополию на газетно-журнальную информацию, был самым информированным человеком в Ленинграде по вопросам международной политики и зарубежной жизни. Я не мог писать обо всем, что происходило за границей — многое не пропускала цензура, но я читал и знал все, что печаталось в сотне иностранных журналов и газет. Вряд ли кто-нибудь в Ленинграде мог читать зарубежную прессу в больших размерах.

Писать статьи я научился довольно быстро. Я излагал действительно происходившие события, ничего не прибавляя, ничего не убавляя (кроме ругани по адресу советской власти), но излагал факты без «жестоких выражений» типа «акулы капитализма», «бешеные собаки империализма» и прочих словечек. Многие мои статьи и по содержанию и по тону вполне годились для публикации в буржуазных иностранных газетах, при освещении событий я пользовался слегка насмешливым, ироническим тоном человека, смотрящего на эти события издали, со стороны, и притом как бы приподнимаясь над ними. Я старался писать без словесных красот, но так, чтобы сразу схватить читателя за шиворот и тянуть его по строчкам моей статьи настолько стремительно, чтобы он мог опомниться лишь на ее середине. Я избегал писать об «уклонах» в зарубежных компартиях (об этом писали «высокие» партийцы), о разногласиях и борьбе в среде зарубежных социалистических партий, о вопросах высокой международной политики, по которым у руководителей советской страны не было единого мнения. Мои темы были гораздо проще. Они относились обычно, к «закату Европы». Я писал о распаде и разложении «умирающего капитализма» и капиталистической идеологии, об экономических кризисах, крупных забастовках, о парламентских выборах, о банкротствах, мошенничествах, хищениях и т.д., и т.п. Кто мог подумать в середине 20-х годов, что 50 лет спустя страна «победоносно строящегося социализма и коммунизма» будет выпрашивать у «разлагающейся» и «умирающей» Европы и США десятки миллионов тонн зерна и новую технику!

Редакция «Ленинградской правды» охотно печатала мои корреспонденции, и я не раз слышал от лиц, совершенно посторонних газете, партийных и беспартийных, об «интересных» корреспонденциях «собственных корреспондентов» из заграницы, печатающихся в «Ленинградской правде». Я молчал.

Должен сказать, что у «Ленинградской правды» были и самые настоящие, не поддельные иностранные корреспонденты. Мне особенно запомнились двое из них.

Один — Виктор Львович Кибальчич (Виктор Серж), племянник знаменитого деятеля «Народной воли», организовавшего вместе с Желябовым и Софьей Перовской убийство Александра II в 1881 г. Виктор Серж воспитывался за границей, в ранней молодости вошел в революционное рабочее движение Запада и хорошо знал его деятелей, сидел за «анархо-синдикализм» накануне и во время войны 1914-1918 гг. во французских и испанских тюрьмах. В 1917 году он прорвался в Россию и, прибыв в Петроград, стал чем-то вроде управляющего делами или директора секретариата Коминтерна. Он принадлежал к окружению Зиновьева и жил вместе с ним и вождями зиновьевцев в гостинице «Астория». В 1922 г. разочарованный загниванием, или бюрократизацией партии большевиков и исполкома Коминтерна, он уехал за границу в качестве агента Коминтерна, действующего, якобы, независимо от советских полпредств за границей. Официально он был одним из редакторов и авторов «Международной пресс-корреспонденции», издававшейся в Берлине и в Вене на нескольких языках. Он жил главным образом в этих столицах, во Францию и Англию его не пускали. Он имел, как и я, десятки псевдонимов, и я не раз переводил его статьи (по выбору Сафарова) для «Ленинградской правды».

В моей научной работе по изучению возникновения мировой войны 1914-1918 гг. он сыграл известную роль. Он получил в Берлине от сербского дипломата Богичевича, бывшего в 1914 г. сербским поверенным в делах в Германии, материалы о причастности сербских военных властей и русского военного агента в Белграде к организации убийства австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца-Фердинанда 28 июня 1914 г. в городе Сараево (Босния). Эти материалы Виктор Серж опубликовал в 1925 году в журнале Анри Барбюса «Клярте», и я использовал их в 19291930 гг. для своей книги «Сараевское убийство».

Виктор Серж вернулся в Советскую Россиюв 1926 г. и стал видным деятелем троцкистско-зиновьевской оппозиции, разбитой на XV съезде партии в 1927 г. Он был арестован и после нескольких месяцев тюрьмы был выслан в Оренбург, где прожил пять лет. В 1937— 1938 гг. он не избежал бы смертного приговора, как и другие зиновьевцы, но его спасли французские писательские круги, профсоюз учителей Франции и международная организация писателей.

По их настояниям Серж был выпущен из Советского Союза. Кибальчич умер в г. Мехико в 1951 году.

Другим неподдельным иностранным корреспондентом «Ленинградской правды» был человек еще более невероятной судьбы. Это был Георгий Димитров, будущий герой Лейпцигского процесса о поджоге Германского рейхстага и «рулевой» Коминтерна. После неудачи сентябрьского восстания в Болгарии в 1923 г. Димитров бежал в Вену и здесь стал заграничным агентом Коминтерна, как и Виктор Серж. Он присылал в «Ленинградскую правду» корреспонденции из Вены, главным образом о балканских делах и о рабочем и коммунистическом движении в Придунайских и Балканских странах.

Димитров издавал в Вене на нескольких языках журнал «Балканская федерация» («Федерасьон Балканик»), орган Балканской федерации коммунистических партий, и проповедовал создание федерации Балканских республик. Но в Коминтерне Димитров поддерживал линию Сталина, и поэтому редакция «Ленинградской правды» почти не печатала его статей и корреспонденции.

Для меня лично его журнал «Балканская федерация» имел большое научное значение: Димитров напечатал в нем признания членов сербской молодежной организации «Млада Босна» и националистической сербской организации «Уедненье или смрт» («Черная рука»), созданной начальником разведки сербского генерального штаба полковником Димитриевичем. Обе эти организации подготовили и осуществили убийство австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево в 1914 году.

Из других отделов редакции «Ленинградской правды» мне были больше всего интересны театральный и литературный отделы. Партийный отдел от меня беспартийного, был далек. Там работали члены партии, считавшие себя «важными персонами». Стенные газеты редакции, составлявшиеся насмешливыми сотрудниками других отделов, поддразнивали партийный отдел, упрекая его в безделье и болтовне. Они цитировали в стенных газетах фразы из статей сотрудников партийного отдела: «Работа разворачивается…», «Работа поднялась на новую ступень» и т.д.

Во главе театрального отдела стоял Адриан Пиотровский, воспитанный на классической древности и прекрасно знавший ее, сам писатель-драматург, пьеса которого «Падение Елены Лей» была с успехом поставлена в 1921-1922 г. в одном из ленинградских театров. Вместе со своим помощником, а затем преемником Никитой Юрьевичем Верховским (сын поэта Юрия Верховского, которому Блок посвятил одно из своих стихотворений) он поставил театральный отдел «Ленинградской правды» на высокий художественный уровень. Рецензии о новых постановках в театрах Ленинграда были написаны на высоком интеллектуальном и художественном уровне. Конечно, приходилось иногда делать уступки времени и ходу истории и хвалить пьесы заведомых пролеткультовцев, например, «Хлеб» Киршона, но из эпохи не выскочишь. Однако это были исключения, а рецензии на классику (пьесы Гоголя, Островского и т.д.) были очень интересны, давали честную и справедливую оценку работы режиссеров и актеров. Постановки Мейерхольда (периода после лермонтовского «Маскарада» в Александринке) или Таирова, на первое представление которого ездили ездили в Москву, встречались очень сдержанно, без восторгов.

При Пиотровском театральный отдел «Ленинградской правды» был своего рода клубом, где встречались авторы рецензий, режиссеры, артисты и просто литераторы и любители, интересовавшиеся театром. Здесь решались судьбы новых пьес и новых постановок. Здесь я познакомился с Любовью Дмитриевной Блок (женой поэта) и М.А. Бекетовой (тетка поэта), с С.Я.Маршаком, с Евгением Шварцем, с О.Э.Мандельштамом. Литературный Ленинград охотней шел в театральный отдел к Адриану Пиотровскому, чем в литературный отдел к Илье Садофьеву. Но Пиотровский в конце 20-х годов ушел из «Ленинградской правды» (когда она потускнела после разгрома зиновьевской оппозиции в 1925-1927 гг.) в «Ленфильм», где стал руководителем репертуарно-сценарного отдела. Его роль в развитии ленинградского кино в 30-40 гг. огромна, но до сих пор еще не изучена исследователями. Он погиб в 1938 году.

Во главе литературного отдела «Ленинградской правды» стоял поэт Илья Садофьев, не понимавший и I не признававший лирики, если она не сопровождалась ударами молота, хотя бы словесными. Он принципиально резал все лирические стихи о чувствах, о старом Петербурге Пушкина и Гоголя. В обычной жизни он был немножко надутым, но все же добрым парнем. По просьбе киевского поэта Николая Ушакова, с которым я учился в Киевском Университете, я привез несколько стихотворений Ушакова и передал Садофьеву для напечатания в «Ленинградской правде» или каком-нибудь журнале. Садофьев забраковал их все.

В аппарате редакции были интересные, или по крайней мере своеобразные лица, как, например, бывший офицер царской армии А. Г. Лебеденко, ставший писателем в 30-х годах. В редакции он занимал должность выпускающего. Он был корреспондентом «Ленинградской правды» в дальнем советском перелете МоскваПекин через Урал — Сибирь -Дальний Восток в 19241925 гг. Позже он выпустил роман «Тяжелый дивизион», давший ему право стать членом Союза советских писателей. Накануне войны он был репрессирован, и я встретился с ним лишь один раз, когда он появился в Ленинграде уже после смерти Сталина.

Работали в редакции и так называемые «братья Тур», которые никак не были братьями, а только литературной фирмой: П.Рыжей и Л.Тубельский. Они приехали, кажется, из Одессы, у них было бойкое перо, и они стали фельетонистами «Ленинградской правды». От фельетонов они перешли к пьесам и стали присяжными драмоделами советского театра эпохи Сталина. Одна их пьеса, поставленная Московским Художественным театром, была вехой падения Театра. Главрепертком навязал ее Художественному театру.

Как я упоминал, кроме статей и корреспонденции «из-за границы» я должен был поставлять интервью от «знатных иностранцев», проезжающих через Ленинград. В редакции это называли «охотой за скальпами». В Ленинграде было несколько гостиниц, где обычно останавливались иностранцы. Лучшими из них считались «Европейская», «Октябрьская», «Англетер» и «Астория», которая была отведена для ответственных партийных работников Ленинграда. Но и они очень сдали и потускнели, как говорили старожилы Ленинграда, по сравнению с довоенными временами: сошла позолота, обтрепалась мебель, комнаты были запущены, горячая вода подавалась с перебоями.

В первую неделю «охоты за скальпами» я измучился и, главное, упустил двух иностранцев. Когда Н. П.Баскаков упрекнул меня за это, я ответил, что не могу разорваться: пока я обследую гостиницы у Московского вокзала, приезжий, остановившийся в «Европейской» или в «Англетере» уходит в город, а вечером может и уехать из Ленинграда.

— Что же делать? — спросил Н.П. Баскаков. — Чем мы можем помочь вам?

— Прежде всего, надо поставить телефон в квартире, где я живу, — сказал я. — Затем я принесу вам домашние адреса портье всех гостиниц, где останавливаются иностранцы, и пусть редакция бесплатно высылает газеты на адреса этих людей. Тогда зевков не будет.

Через три дня я имел в своей комнате старенький деревяный телефон, а портье гостиниц имели газету. Теперь по утрам я садился у телефона и ждал звонков:

«Говорит „Октябрьская“, приехал А. Уезжает сегодня вечером в Москву». — «Говорит „Европейская“, приехал В., уезжает завтра в Гамбург». Выслушав рапорты портье, я отправлялся на охоту. Первой моей жертвой стал датский поверенный в делах г-н Э. Скау. Дания признала Советскую Россию, и г-н Скау ехал в Москву для исполнения своих обязанностей. Я говорил с ним по-английски и очень легко получил интервью на 70-80 строк о возможностях и перспективах советско-датской торговли.

Так началась карусель, вертевшаяся до 1927-1928 гг. С кем только я не встречался и с кем только я не говорил! Были интересные люди и интересные разговоры, были и скучные люди и обычное официальное дипломатическое словоблудие.

И.М. Майский, вернувшись из отпуска, посоветовал мне завести связи с германским консульством. Оно помещалось в здании бывшего германского посольства на Исаакиевской площади. Здесь я познакомился с профессором Отто Гетцшем, ведавшим отделом печати при консульстве. В 30-х годах и позже это было криминальное имя, и мне за знакомство с Гетцшем приписали бы Воркуту или Колыму. Гетцш был директором германского «Института по изучению Восточной Европы», первого в Европе «советологического института». Институт издавал журнал «Восточная Европа», где вежливо, без ругательств, но весьма осведомленно описывались порядки в Советской России и просчеты советских вождей. Кроме того, Гетцш был видным членом Германской Национальной партии (крайней правой) и депутатом германского рейхстага. Он получил длительную научную командировку в Прибалтийские республики и в Ленинград, где был причислен к германскому консульству. Командировка, помимо прочего, дала ему возможность издать в 1923 г. дневники и отчеты царского посла в Берлине и Вене в 40-50 гг. XIX в. барона Петра Мейендорфа. Об этом издании, очень важном для изучения политики России в дни революции 1848-1849 гг. и Крымской войны, я узнал значительно позже, в 50-е годы, когда занялся изучением истории международных отношений середины XIX в.

Я несколько раз заходил за информацией в консульство к Гетцшу. В одну из встреч он предупредил меня, что вскоре в Ленинграде будет проездом в Москву германский посол в Советской России граф БрокдорфРанцау, и он, Гетцш, устроит мне интервью с послом:

«Составьте список вопросов, на которые редакция „Ленинградской правды“ хотела бы получить ответы у посла. Я передам ему эти вопросы, и он даст на них письменные ответы».

Я был тронут. Граф Брокдорф-Ранцау был звездой первой величины на европейском дипломатическом горизонте 20-х годов. Внучатый племянник Бисмарка, министр иностранных дел Германии и глава германской делегации на Парижской мирной конференции 1919 года, отказавшийся подписать Версальский мирный договор и ушедший в отставку, граф БрокдорфРанцау после Рапалла был назначен первым германским послом в Москву. Интервью с ним сулило много интересного.

Я сообщил о предложении Гетцша И.М. Майскому и под его руководством и даже под его диктовку составил вопросы, охватывавшие экономику, внутреннюю и внешнюю политику Германии летом 1923 года. Это были месяцы оккупации Рура французскими войсками, катастрофического падения германской марки, нарастания экономической разрухи в Германии и угрозы германского октября. Редакция «Ленинградской правды» хотела получить мнение посла по самым важным и острым вопросам жизни Германии.

С этими вопросами в указанный профессором Гетцшем день я явился в германское консульство. Гетцш, прочитав вопросы редакции, заявил, что германский посол сейчас занят и просит меня подождать в приемной. Когда граф Брокдорф-Ранцау освободится, он ответит на вопросы. И я ждал. Ждал с 12 часов дня до 6 часов вечера. Время от времени Гетцш приходил в приемную и уверял меня, что граф Брокдорф-Ранцау еще занят, но что он непременно примет меня. Наконец около шести вечера в вестибюле консульства началось большое движение, топот ног, голоса, затем все стихло. И Гетцш, ворвавшись в приемную, крикнул мне: «Идем! Вы поговорите с послом на вокзале». На автомобиле германского консульства мы домчались до Московского вокзала и выскочили на перрон. Брокдорф-Ранцау был уже в вагоне. Гетцш подвел меня к окну купе и представил германскому послу:

— Господин Полетика, представитель «Ленинградской правды», хотел бы узнать ваши впечатления о Ленинграде.

— Enchante! Enchante! (Очарован!) — воскликнул посол и протянул мне руку в окно вагона (разговор шел на французском языке). — Петроград совершенно не пострадал. Советское правительство принимает все меры для украшения этого дивного города.

Тут раздались свистки кондукторов, гудок паровоза и вагоны мерно двинулись в путь. Посол любезно кивал головой из вагона и махал ручкой.

Мы с Гетцшем остались одни на перроне. Гетцш радостно воскликнул:

— Теперь вы можете напечатать, что имели интервью с послом. Граф Брокдорф-Ранцау восхищен красотой Петрограда и высоко ценит усилия советского правительства украсить этот дивный город.

— Конечно, я это напечатаю, — возразил я. — Но я напечатаю и другое: как вы сами предложили мне еще до приезда посла приготовить вопросы, которые интересуют редакцию «Ленинградской правды». Я составил эти вопросы под руководством и под диктовку члена редколлегии И.М. Майского. Посол мог ответить на эти. вопросы и мог не ответить, но держать меня в ожидании в приемной пять часов, а затем тайком сбежать на вокзал — это неприлично. Мы напечатаем всю эту историю в «Ленинградской правде», в том числе и наши вопросы с соответствующими комментариями.

— Сегодня вечером я буду у господина Майского и объясню ему в чем дело, — ответил Гетцш.

На этом мы расстались. Я вернулся домой и в тот вечер в редакции не был. На следующий день И.М. Майский рассказал, что Гетцш был у него накануне, принес извинения за то, что посол был очень занят и не мог поговорить со мной. Но в следующий раз граф Брокдорф-

— Ранцау сочтет приятнейшим долгом ответить на вопросы редакции.

В заключение И.М. Майский показал мне визитную карточку, на которой стояло «Отто Гетцш. Член рейхстага» и сказал:

— Он принес самые вежливые извинения.

— Но все же мы не получили интересного интервью, — ответил я.

— Нет, получили, — возразил И.М. Майский. — Когда посол вместо того, чтобы ответить на острые вопросы или отказаться ответить на них, потому что они слишком остры, держит вас, представителя «Ленинградской правды» шесть часов в приемной, а затем тайком удирает на вокзал, то фактически редакция получила ответ на свои вопросы о том, сохранятся ли правительство и существующий строй в Германии или нет. Позиция посла показывает, что в правящих кругах и в правительстве Германии сейчас нет уверенности в том, что существующий политический и социальный строй в Германии прочен. Вы действовали хорошо, но я и не ожидал ответа на наши вопросы. Слишком они были острыми.

Так я, ожидавший упрека за то, что упустил получить от Брокдорфа-Ранцау желанное интервью, получил первый урок в области высокой дипломатии.

За «интервью» с графом Брокдорф-Ранцау через несколько дней последовало интервью с американским сенатором Робертом Лафоллетом. Он был организатором и руководителем третьей в США (кроме двух традиционных исторических партий — республиканской и демократической) — фермерско-трудовой (рабочей) партии, которая выдвинула его кандидатуру в президенты США на президентских выборах 1924 года. Кто такой Роберт Лафоллет, я, начитавшись в июле-августе американских газет и журналов, знал хорошо. Но почему он приехал в сенатские каникулы в Советскую Россию и в Прибалтику, что погнало его к нам — свирепым большевикам со страшными бородами и с ножами в руках (так в американских газетах и журналах изображали советских граждан), когда он мог отдыхать в Майами или в Ницце, — вот это было вопросом. Я пришел к выводу, что Лафоллет поехал в Советскую Россию с какой-то определенной политической целью. Выяснить эту цель стало моей задачей.

Когда я явился в гостиницу «Европейская» и представился сенатору и его свите (с ним были, кажется, два конгрессмена), то решил провоцировать сенатора обычным для ленинградских журналистов и обывателей разговором о красотах и достопримечательностях Петрограда. На традиционный вопрос «Как вам понравился Петроград?» Лафоллет ответил, что Петроград ему очень понравился:

— Какие дворцы! Какие улицы, каналы! Тогда я перешел в наступление и спросил:

— Вы, конечно, приехали посмотреть наши театры? У нас замечательный классический балет в Мариинском оперном театре.

Сенатор взорвался:

— Какой там балет! — кричал он, и его коротенькая седая бородка тряслась от негодования. — Стал бы я ездить сюда ради балета! Я приехал посмотреть, может ли петроградский порт вывозить пшеницу в Европу и в каких количествах.

Свита Лафоллета попыталась остановить его, но мне уже было достаточно сказанного: американцы хотели узнать, будет ли Советская Россия опасным конкурентом США в вывозе хлеба, если не сейчас, в 1923 году, то в будущем. Но Советская Россия смогла вывозить хлеб, и при том в гораздо меньших количествах, чем накануне Первой мировой войны, лишь в 1924-1928 г. Сталинская коллективизация убила всякий экспорт хлеба из Советской России и сделала ее страной, и по сей день импортирующей хлеб.

В сентябре 1923 г. Петроград посетила еще одна группа американских конгрессменов: — сенаторы и члены палаты представителей, всего человек двенадцать. Приезд их сохранялся в тайне, и портье гостиниц сообщили мне о приезде этой делегации лишь в последний день пребывания ее в Петрограде. Мне сказали, что вечером в особом закрытом зале одной из гостиниц состоится нечто вроде встречи или банкета, на котором будут присутствовать и представители ленинградских властей. Портье гостиницы обещал впустить меня в этот зал вечером, к концу банкета.

Что и как там происходило и о чем шли разговоры, мне не пришлось узнать, ибо, когда я вошел в зал, то наткнулся на И.М. Майского, который, увидев меня, сказал, что мне не нужно брать интервью у членов делегации, так как он. Майский, уже беседовал с ними. Но сенаторы пригласили меня к столу. Я поблагодарил и отказался, чем заслужил одобрительный взгляд Майского. Я хотел уйти, но он задержал меня, сказав: «Подождите. Я хочу поговорить с вами, а потом отвезу вас в редакцию на машине».

Официальным устроителем встречи ленинградских властей с американскими конгрессменами оказался Уполномоченный Наркоминдела СССР по Ленинграду Вайнштейн, имевший короткое, но весьма бурное дипломатическое прошлое. В 1921 г. после признания английским правительством де-факто Советской России Вайнштейн был направлен в качестве советского дипломатического агента в Лондон. Здесь он очень быстро столкнулся с могущественным и упрямым министром иностранных дел Англии лордом Керзоном.

В эти годы (1921-1922) советское правительство приводило к повиновению епископов и священников католической церкви. Католический архиепископ Цепляк, выступивший против насильственных мер советских властей по отношению к католикам и против закрытия католических храмов, был посажен в тюрьму. Лорд Керзон обратился к Вайнштейну с дипломатической нотой, в которой требовал прекращения преследований католиков и освобождения архиепископа Цепляка. Вайнштейн ответил Керзону нотой, в которой отрицал право английского правительства вступаться за католиков в Советской России и требовать освобождения Цепляка, когда само английское правительство ведет войну с католиками в Ирландии, сажает в тюрьмы и даже расстреливает их, в том числе и католическое духовенство. Лорд Керзон потребовал отозвать Вайнштейна из Лондона. Пришлось это сделать. Его назначили уполномоченным НКИД в Ленинграде, чтобы показать Керзону, что Вайнштейн пользуется доверием советского правительства.

Через полчаса встреча с сенаторами закончилась и Майский повез меня на машине в редакцию. По дороге произошел такой диалог:

Майский: «Вы работаете у нас почти два месяца, и мы в редакции все время присматривались к вам. Статьи и корреспонденции вы пишете хорошо. Интервью вы тоже составляете политически грамотно. В ситуации с Гетцшем и с Брокдорфом-Ранцау вы держались хорошо. Наконец, вам удалось прорваться на сегодняшнюю встречу с сенаторами, которую Вайнштейн старался сохранить в тайне от газетчиков. Вы правильно сделали, что отклонили приглашение сенаторов присесть к столу».

Я: «Если бы я был приглашен на встречу заранее, то я, конечно, принял бы участие в банкете, но, захватив вас всех врасплох, я не хотел навязывать своего присутствия».

Майский: «Вы держались с достоинством. Редакция предложила мне переговорить с вами. Вы живете в Киеве и работаете, кажется, учителем в средней школе? Согласны ли вы перейти на постоянную работу и жить в Ленинграде? Вы будете делать то, что делали до сих пор».

Я поблагодарил Майского и сказал, что с удовольствием принимаю предложение редакции.

Мне был дан отпуск на поездку в Киев для ликвидации всех своих киевских дел и через день я умчался прямым поездом в Киев. Родителей я известил о перемене своей судьбы («сменил участь», как говорили каторжники «Мертвого дома» Достоевского), уже вернувшись из Киева в Петроград. Родители, люди старого закала, были недовольны. Они смотрели на журналистику и на сотрудников газет как на «щелкоперов» и предпочитали, чтобы я остался учителем в Киеве или получил работу учителя в Петрограде. Я с трудом успокоил их, написав, что не собираюсь быть весь век журналистом, а сейчас, при наличии иностранных газет, это захватывающе интересно.

Однако чтение газет и журналов, писание статей и корреспонденции, интервью с иностранцами постепенно, по мере того как я привыкал к ним, становились все более и более будничной работой. Только новости, которые я читал в свободной прессе Запада, вызывали у меня неугасающий интерес. Читая множество газет и журналов, я изучал и понимал Запад и, понятно, проходил в эти годы аспирантуру по «текущей истории» свободного мира. Конечно, я не мог «болтать», рассказывать всем, что я вычитал в зарубежной печати, и это в редакции знали и понимали. К тридцати годам я все еще был упорно беспартийным: в редакции понимали, что я не карьерист, не лезу в партию, чтобы сделать карьеру. Баскаков говорил мне: «Мы даем вам читать все, так как вы для нас, для партии, пропащий, идейно развратившийся человек. Если мы посадим на ваше место какого-нибудь члена партии, то он тоже идейно развратится и к тому же не заменит вас. У вас знания, два факультета, дополнительная подготовка к профессуре, четыре языка, легкое перо газетчика. Вы думаете, легко достать вам замену? Все хотят сделать карьеру, все хотят „руководить“ и „управлять“ и для этого лезут в члены партии. А вы не хотите. Ну, тем хуже для нас: мы видим, что имеем дело с честным человеком».

Опишу здесь наболее интересные эпизоды моей журналистской работы.

Мне пришлось брать интервью у бывшего рейхсканцлера германского государства Вирта. Вирт принадлежал к левому крылу католической партии центра. Католик из Рейнской области, противник «пруссачества», сторонник и вдохновитель «Рапалло» (т.е. соглашения и союза между Германией и Советской Россией, заключенного в 1922 г.), Вирт приехал в 1924 г. в Россию в качестве представителя знаменитой оружейной фирмы Круппа. Версальский мирный договор 1919 года запретил фирме Круппа, главного поставщика оружия для Германской империи в 1871-1918 гг., производство оружия, и тогда фирма Круппа решила заняться производством тракторов и сельскохозяйственных орудий. С этой целью фирма Круппа просила советское правительство предоставить ей в концессию большой участок земли в Сальских степях на Кубани для создания там крупного совхоза в качестве опытного экспериментального поля для тракторов и других сельскохозяйственных орудий, производимых фирмой Круппа. Ходатаем по вопросу о земельной концессии на Кубани фирма Круппа и избрала бывшего германского рейхсканцлера Вирта, «духовного отца» Рапалло и человека сравнительно левого.

Вирт приехал и добился концессии для фирмы Круппа. Договор о концессии потерял силу лишь в 30-х годах, после прихода Гитлера к власти в Германии.

У Вирта было типично немецкое багровое лицо с рыже-морковными усами. Вид его был неотделим от мысли о пиве. Он вдохновенно рисовал картину будущего советско-германского сельскохозяйственного «парадиза» в Сальских степях. Я слушал и записывал. Интервью было напечатано в «Ленинградской правде». Но оказалось, что Вирт, кроме ходатайства о концессии для Круппа, имел, повидимому, и другие, более деликатные поручения, о которых я узнал лишь в 30 годы: он приезжал, чтобы добиться согласия советского правительства на обучение летчиков германской гражданской авиации (по Версальскому мирному договору Германии было разрешено иметь всего 100 летательных аппаратов и, кажется, 80 летчиков) в неограниченном количестве в советских военно-воздушных школах в Тамбове и в Оренбурге.

Самым интересным событием и уроком 1924 года в моей «охоте за скальпами» была поездка в Себеж (станция на границе с Латвией) для встречи делегации английских тред-юнионов. Английские рабочие массы в тред-юнионах хотели знать, что же происходит в далекой таинственной Советской России, о которой английские газеты писали, что все женщины в ней «национализированы»? Что происходит после смерти Ленина и кто будет продолжать его дело? В английских газетах уже назывались имена возможных наследников Ленина и обсуждались их шансы. В 1924 г. предстояли выборы в Палату общин, и поездка делегации тред-юнионов в Советскую Россию должна была убедить английских рабочих в том, что лейбористская партия и тред-юнионы дружески относятся к стране социализма, где власть принадлежит рабочим.

Зиновьев еще был председателем Коминтерна, а зиновьевцы — руководителями Профинтерна, то есть Интернационала революционных профорганизаций мира. И хотя Коминтерн и Профинтерн уже находились в Москве, для того чтобы подчеркнуть руководящее положение Зиновьева в международном революционном и профсоюзном движении, зиновьевцами в Петрограде было решено отправить на встречу английской делегации тред-юнионов в Себеж корреспондента «Ленинградской правды». Выбор пал на меня.

В редакции меня спешно инструктировали, о чем спрашивать делегацию, дали старый фотоаппарат-коробку и научили им пользоваться. Дали 100 червонцев на дорожные расходы и на большой отчет о встрече делегации, который я должен был передать из Себежа по телеграфу. При этом особо подчеркивалось, что я должен в своей телеграфной корреспонденции опередить корреспондентов московских газет «Правда», «Известия» и других.

Когда я прибыл в Себеж, то прежде всего подвергся допросу местных властей, который проходил под руководством представителя ВЦСПС и газеты ВЦСПС Труд" Чекина (Яроцкого). Выслушав меня и проверив мое командировочное удостоверение, Чекин-Яроцкий безапелляционно заявил:

— Вы встретите делегацию здесь, в Себеже, и вместе с корреспондентами «Правды» и «Известий» получите интервью у делегации здесь. На саму границу я ни их, ни вас не пущу. Я поеду туда сам как представитель ВЦСПС и газеты «Труд».

Все мои протесты и обращения к городским властям Себежа оказались бесполезны: парадом командовал Яроцкий. Корреспонденты «Правды»и «Известий» грозились пожаловаться на самоуправство Яроцкого в Москву и советовали мне сделать то же самое в Ленинграде. «Зиновьев не допустит такого нахальства», восклицали они.

Но когда специальный поезд из двух или трех вагонов Себеж— граница прибыл к арке, специально выстроенной на границе для встречи делегации, и Себежские власти во главе с Яроцким вылезли из одного вагона, то из другого вагона вылез я.

— Как вы пробрались сюда?! — грозно вопросил Яроцкий.

— Как и вы, — ответил я.

— Но я сам запер второй вагон, и вас там не было!

— А вы не заглянули туда, куда и царь пешком ходит.

Себежские власти ржали от удовольствия! Положение Яроцкого становилось смешным, и он смягчился.

— Если бы вы были представителем какой-нибудь московской газеты, я приказал бы арестовать вас и отправить обратно в Себеж. Но вы — Ленинград, провинция, и для Труда" не конкурент. Раз пробрались, так уж оставайтесь. Но не мешайте мне!

Мы собрались у арки, ожидая подхода поезда из Латвии. Наконец он подошел. Музыка играла «Интернационал» и какой-то английский рабочий гимн, делегаты стояли под аркой и слушали приветствия Яроцкого от ВЦСПС, я щелкал фотоаппаратом. После короткой остановки у границы мы поехали в Себеж, где собралась толпа встречающих, говорились речи, играл оркестр.

В делегацию входило 10 или 12 человек, главным образом председатели разных тред-юнионов. Среди них были члены парламента. Нам, корреспондентам московских газет и мне, делегаты сказали, что интервью они дадут нам в поезде, когда мы выедем из Себежа в Москву. Московских корреспондентов это вполне устраивало. Получив интервью сегодня вечером, они могли ночью, пока поезд шел в Москву, составить подробные отчеты в 200-300 строк (газетный подвал) и на другой день утром в Москве сдать эти отчеты в свои редакции. Мало того, кто-нибудь из них мог слезть на большой станции и передать свой отчет в редакцию по телеграфу. Отчет пошел бы в номер московской газеты, выходящей завтра утром, при условии, если телеграмма попадала в редакцию до трех часов ночи.

Я произвел разведку на телеграфе станции Себеж и выяснил, что если слезу в пути с московского поезда на станции Ново-Сокольники и займу там телеграфную линию передачей своего отчета-интервью в Петроград, то моя большая телеграмма будет получена редакцией «Ленинградской правды» до трех ночи и, следовательно, тоже будет напечатана в утреннем выпуске «Ленинградской правды».

Мы выехали из Себежа в Москву около 8 часов вечера. В 10 вечера интервью от англичан было получено и вчерне написано. В 11 часов я вышел из поезда на станции Ново-Сокольники и занял телеграфную линию, предупредив телеграфиста, что буду передавать важную и большую телеграмму в редакцию «Ленинградской правды» в Ленинграде. "Встреча делегации английских тред-юнионов в Себеже, — вы понимаете, как это важно! — восклицал я. — Но эту большую телеграмму я должен еще написать. Поэтому телеграфируйте «Ленинградской правде» следующее: "Редактору «Ленинградской правды». Интервью английской делегации получил, нужно его литературно оформить. Чтобы сохранить телеграфную линию для моего отчета, передаю пока отрывки из Маркса. Как только первая страница отчета будет составлена, предупрежу вас фразой: «Сейчас пойдет начало интервью». Окончание интервью будет отмечено фразой: «Конец интервью».

Телеграфист начал выстукивать мою депешу. В редакции, очевидно, не поняли моего маневра. Когда телеграфист дошел до отрывков Маркса, редакция запросила меня контртелеграммой: «Полетике. Почему вы передаете Маркса, а не текст интервью?» Я ответил, разъясняя по телеграфу, что первая страница интервью почти готова, а пока я передаю Маркса, чтобы удержать телеграфную линию и чтобы московские корреспонденты не заняли ее своими депешами.

В редакции в конце концов меня поняли и больше не тревожили. Я успел передать в «Ленинградскую правду» почти три страницы своей депеши, когда телеграфист прекратил передачу и сказал, что со станции Западная Двина требуют освободить телеграфную линию для передачи важного отчета в московскую газету Труд". Я телеграфировал на станцию Западная Двина: «Представителю газеты „Труд“. Я занял телеграфную линию и передаю отчет об английской делегации в „Ленинградскую правду“. Освобожу линию, как только закончу передачу отчета. Полетика».

Я окончил передачу отчета, уплатил по телеграфной квитанции около 1000 рублей и в победоносном настроении ждал утра, чтобы витебским поездом добраться до Ленинграда. Приехав туда днем, я на вокзале купил «Ленинградскую правду», но там моего отчета не было. В ужасе и негодовании я бросился в редакцию. Секретарь редакции В.П.Матвеев встретил меня, сконфуженно улыбаясь: «Да, мы получили ваш отчет вовремя и хотели напечатать его в сегодняшнем номере газеты, но нас предупредили по телефону из Москвы: не давать ничего об английской делегации до получения официального отчета РОСТА. Вы написали хороший отчет, но дело очень важное. Нужно единство информации: единая точка зрения и единая сумма фактов. Вы действовали как опытный газетчик. Как вы додумались до такого маневра с захватом телеграфной линии?»

Я ответил, что этот маневр выдумал не я. Он был применен с текстом из Библии одним американским корреспондентом газетного треста Херста во время испано-американской войны 1898 года. А вторично был использован американским корреспондентом в 1919 г. при передаче содержания Версальского мирного договора.

Матвеев поблагодарил меня от имени редакции, а вечером сотрудники весело смеялись над моим приключением. Текст интервью, присланный РОСТА, существенно отличался от моего отчета.

В 1925 году праздновалось 200-летие Академии Наук. Торжества были поставлены на широкую ногу: на юбилей пригласили представителей от всех академий и наиболее знаменитых университетов Европы. На праздничном официальном вечере должен был выступить председатель ВЦИК М.И. Калинин. «Ленинградская правда» выделила двух сотрудников для сбора материалов и интервью. Я «снимал скальпы» с иностранцев. Мы бегали по гостиницам целые дни: работы было много. Юбилей Академии Наук должен был показать Европе, что советское правительство всячески поощряет науку и ее наиболее видных представителей.

За несколько дней до начала официальных празднеств портье гостиницы «Европейская» сообщил мне по телефону, что у них остановился английский профессор Джон Маинард Кейнс с женой, которая хорошо говорит по-русски.

Кейнс был ученым-экономистом с мировой репутацией. Профессор Кембриджского университета, консультант по экономическим и финансовым вопросам в английской делегации на Парижской мирной конференции 1919 года, Кейнс резко критиковал экономические условия и систему репараций, наложенных Антантой на побежденную Германию. Он написал две книги о Версальском мирном договоре. Они были переведены на русский язык и изданы государственным издательством. Я читал их, равно как и отдельные статьи Кейнса о германских репарациях в английском журнале «Нейшн». Словом, это был мировой авторитет по финансовым вопросам.

Я бросился в номер Кейнса. Он был с женой, молодой красивой женщиной, которая щебетала по-русски с двумя своими приятельницами. Кейнс представил меня дамам и сказал, что его жена — бывшая балерина русского императорского балета Лопухова, а обе гостьи — ее подруги, балерины, с которыми она танцевала до революции в Мариинском театре.

После короткого общего разговора Кейнс отошел со мной в угол и дал мне интервью по текущим вопросам мировой экономики. Я помню, что спрашивал его о том, какие последствия будет иметь для английской экономики возвращение фунта стерлингов к золотому паритету, проведенное недавно канцлером казначейства Уинстоном Черчиллем, о перспективах англо-советской торговли, о советском червонце.

Я обещал Кейнсу привезти ему на просмотр текст интервью до напечатания его в «Ленинградской правде». В редакции я быстро продиктовал текст машинистке. Баскаков и Матвеев немедленно позвонили Сафарову и послали ему текст интервью с курьером на машине редакции. По дороге курьер подвез меня в «Европейскую». Кейнс одобрил текст и поставил на нем свою подпись. Мы разговорились. Он заинтересовался положением научных работников в Советской России, а затем и сам рассказал о своей работе в Кембридже, о своих статьях в «Нейшн». Он сказал, что получает за каждую статью 500 фунтов стерлингов, а при перепечатке статей в европейских и американских газетах дополнительный гонорар. Он сказал, что приехал в Ленинград на юбилей Академии Наук по просьбе жены, которая хотела повидаться со своими родственниками и друзьями. Мы беседовали больше часа и расстались без официальности. У меня создалось впечатление, что ему было интересно говорить со мной.

Я вернулся в редакцию, где мне сказали, что Сафаров показал мой текст интервью Зиновьеву и что Зиновьев хотел бы встретиться и поговорить с Кейнсом в узком кругу. Меня просили выяснить у Кейнса, согласен ли он встретиться с Зиновьевым, где и когда.

Мне дали машину, и я помчался в третий раз в «Европейскую». Кейнс согласился встретиться с Зиновьевым на следующий день во дворце Кшесинской в 3 часа дня.

На следующий день машина Зиновьева отвезла Кейнса и меня во дворец Кшесинской. На встрече присутствовало четверо: Зиновьев, Сафаров, Кейнс и я.

Я пристально вглядывался в Зиновьева, которого видел впервые в жизни так близко. Впечатление было очень неблагоприятное — впечатление Чичикова о Плюшкине: «Ой, баба! — Ой, нет!» Зиновьев был толстый, с опухшим лицом, одетый в поношенный костюм, что-то вроде френча или куртки, тесный для него. Его телеса буквально, как тесто, выпирали из костюма. Работники редакции говорили, что он так вспух в последние годы: в 1917 году, когда он с Лениным приехал в Россию, Зиновьев был худ и бледен. Среди работников редакции (средних и даже крупных) Зиновьев не пользовался уважением. От многих я слышал, что Зиновьев чрезвычайно жесток, что он трус и может предать своих сторонников и друзей в любую минуту.

Я переводил английскую речь Кейнса на русский язык для Зиновьева и Сафарова, а вопросы и заявления Зиновьева — на английский язык для Кейнса.

Разговор начал Зиновьев, спросивший Кейнса, как ему понравился Ленинград.

Речь пошла о последствиях недавнего наводнения. Потом Зиновьев сказал: «Я хотел бы узнать ваше мнение о перспективах нашего экономического развития. У нас наиболее важные отрасли промышленности, внешняя торговля и банки национализированы. Мы можем направлять экономическое развитие страны не по закону спроса и предложения, на основе анархии рынка, а по определенному плану, на научной основе. У нас не будет конкуренции в производстве, не будет кризисов и скачков в производстве, не будет падения производства, а лишь один ровный и постепенный подъем».

Кейнс ответил, что советская экономика необходимо связана с мировым хозяйством, то есть с экономикой буржуазных стран Запада, что это будет оказывать постоянное давление на экономику России. Так или иначе, но вы будете связаны и зависимы от мирового хозяйства. Но есть и другие факторы, которые будут действовать на ваше экономическое развитие. Вы можете составить любые планы, но как вам выполнить их, когда ваши жители не имеют никаких гарантий ни для своих прав, ни для своего имущества? Они не могут говорить свободно, не могут критиковать. Они не уверены в том, будут ли иметь завтра то, что имеют сегодня, не будет ли их имущество завтра конфисковано. При таких условиях нельзя строить длительные планы развития".

Зиновьев предпочел не продолжать разговора о правах и спросил: «Вы считаете, что мы будем зависеть от мирового хозяйства. Но как и в чем именно?»

Кейнс: "Вы не можете создать совершенно изолированное от остального мира хозяйство. Вам нужна техника — машины, орудия, нужен капитал. Вы можете получить необходимые средства для развития хозяйства, например, путем займов. Но вряд ли кто-нибудь сейчас вам даст заем.

Второй путь — концессии. Но при заключении договоров о концессии капиталисты навяжут вам свои условия, если все же рискнут вложить свои деньги в вашу страну. Дело с концессиями очень рискованное. Не для вас, конечно, а для капиталистов, рискующих своими деньгами".

Зиновьев: «Мы свои договоры о концессиях выполняем исправно».

Кейнс: «Охотно верю. Но вопрос о концессиях в вашей стране имеет еще один аспект. По договору о концессиях вы будете обеспечивать для русских рабочих достаточно выгодные условия работы. Но в этом случае русские рабочие на иностранных концессиях в России будут иметь большую зарплату и лучшие условия труда, чем русские рабочие на русских предприятиях. Что же ваши рабочие скажут, когда увидят, что у русских рабочих на иностранных концессиях условия работы лучше, чем у рабочих советских предприятий? Или вы не будете защищать интересы ваших рабочих от иностранных капиталистов? Наконец, Россия связана с мировым хозяйством посредством торговли. Вы можете получить необходимые для экономического развития вашей страны средства лишь при условии, что ваш экспорт будет превышать ваш импорт. Если этого не будет, то у вас не хватит средств на покрытие расходов даже по обычным статьям бюджета. Россия в царское время вывозила много хлеба, вывозила и сырье для промышленности. Сможет ли хозяйство большевистской России наладить сейчас такой экспорт? Для этого вы должны преодолеть конкуренцию США и Аргентины по вывозу хлеба и других стран по вывозу леса, льна и т.д. Это возможно лишь при условии, что ваши цены на хлеб и промышленное сырье будут ниже мировых. Если же доход от вашего экспорта будет ниже ваших расходов на импорт, вам придется внутри России прибегнуть к печатанию денег, червонец полетит вниз и обесценится».

Зиновьев: «Вы рисуете чересчур мрачные картины. Мы, думаю, справимся и не дойдем до краха».

Кейнс: «Только в том случае, если у вас в стране рабочие будут получать за труд значительно меньше, чем получают рабочие за границей. Или если у вас будет почти бесплатный и принудительный труд».

На этом разговор по существу закончился. Зиновьев и Кейнс договорились, что я составлю текст беседы и представлю его на просмотр обоим. Они решат, можно ли будет опубликовать эту беседу или нельзя.

Я подготовил текст, и Кейнс одобрил его, внеся лишь несколько стилистических изменений (запись была сделана на английском языке). Зиновьев, которому я перевел запись на русский язык, потребовал изъятия наиболее острых высказываний Кейнса. Но тот, конечно, не согласился.

Беседа так и осталась беседой, известной лишь самим участникам. Она не была напечатана. Кейнс и Зиновьев взяли по экземпляру составленного мной текста, я сохранил третий. Я долго хранил его и уничтожил лишь в 1938 году, после ареста и ссылки Юрия на Колыму. Всюду шли обыски. Меня за эту беседу могли объявить доверенным лицом Зиновьева, который сговаривался с «апологетом буржуазии» Кейнсом относительно шпионской деятельности. Зиновьев и Сафаров были уже расстреляны, я мог последовать за ними или поехать к брату на Колыму. То или другое зависело лишь от темперамента следователя ГПУ. Перед сожжением этого текста, равно как и других документов из моего архива, я постарался возможно более точно заучить его наизусть.

1926 год был переломным в моей газетной работе. Разгром Зиновьев ской оппозиции на XIV съезде партии в декабре 1925 года, замена Сафарова Рафаилом, «чистка» сотрудников редакции, падение влияния «Ленинградской правды» — все это подорвало мои позиции журналиста. В 1927 г. прекратили выписывать иностранные газеты, что сделало мою «корреспондентскую» работу крайне трудной, если не невозможной.

В 1926 г. произошло крупное событие, которое взволновало партийную общественность Советского Союза: всеобщая забастовка рабочих Англии, объявленная 3 мая 1926 г. в поддержку 1100 горняков, подвергшихся локауту со стороны шахтовладельцев. Всеобщая забастовка охватила все отрасли промышленности. В ней участвовали 5 млн. чел. В течение 9 дней крупные города Англии оставались без света и воды, железнодорожное сообщение почти замерло. Правительство ввело в Англии чрезвычайное положение.

Верховный суд Англии объявил всеобщую забастовку незаконной, ибо она угрожала интересам всего общества. Выход газет в Англии прекратился.

В партийных кругах Ленинграда, и в частности в «Ленинградской правде», молились о чуде. Наконецто! Наконец-то долгожданная мировая революция началась! И где? В самой буржуазной и самой законопослушной Англии! Ибо, согласно учению Ленина, всеобщая забастовка обычно является начальным этапом революции: она постепенно переходит в вооруженное восстание и заканчивается победой рабочего класса и свержением буржуазного правительства.

Первые дни мая 1926 г. партийные круги Ленинграда (повидимому, и всей страны) буквально тряслись от лихорадки ожидания. Обыватели рассуждали о том, кого отправят в Лондон в качестве консультанта для победоносного завершения революции. Но, увы! Всеобщая забастовка не переросла в бои на баррикадах и в вооруженное восстание. 12 мая было объявлено о ее прекращении. Сорвалось. В советских газетах руководители забастовки немедленно были объявлены предателями рабочего класса.

Мне не пришлось писать ни корреспонденции, ни статей о всеобщей забастовке. Об этом писали вожди — и большие, и маленькие. Но о забастовке горняков в качестве «собственного корреспондента» из Лондона я писал много. Я даже описал свою поездку (конечно, сидя в Ленинграде, в комнате иностранного отдела редакции) в угольные районы Англии!

Мои газетные статьи о забастовке углекопов были моими последними выступлениями в качестве автора статей и корреспонденции на иностранные темы. В 1927 г. они стали более редкими, а в 1928 г. почти совершенно прекратились.


***

Ленинград, переставший быть столицей, все еще сохранял в 20-х годах положение основного в России центра науки, культуры и искусства. Здесь еще оставались Академия Наук и Академия Художеств. Ленинградский Университет и ленинградские институты по уровню своих ученых считались выше московских. Если «луну делали в Гамбурге» ( Гоголь), то карьеру делали в Москве, а науку, искусство, литературу — в Ленинграде. Только Московский Художественный театр был выше ленинградских театров. Тип петербургского интеллигента — образованного, сдержанного, тонкого, иронического и даже ядовитого — прочно утвердился в дореволюционной русской литературе, и молодые ленинградцы в 20-х годах справедливо считали себя в этом отношении прямыми наследниками петербуржцев. Они были более оппозиционно настроены к советской власти, чем москвичи и киевляне. Мелкое чиновничество и даже рабочий класс (в Ленинграде имелись потомственные династии рабочих в четвертом и пятом поколении) молчаливо осуждали политику советской власти, которая в 1917 году много обещала, но затем мало дала. Даже в конце 30-х гг. старик-рабочий жаловался мне: «В царское время я работал один и содержал жену и двоих ребят, ел мясо каждый день и мог выпить „чекушку“ (125 граммов водки) тоже каждый день. Теперь работаю я, работает жена, дети получают стипендию в вузах, а я могу выпить „чекушку“ лишь в воскресенье». «За» голосовали, конечно, все, но «рабочая оппозиция» и «группа демократического централизма» имели своей идейной базой настроения рабочих Ленинграда. Рабочие-ленинградцы держали себя более гордо и независимо, чем рабочие киевляне и москвичи. Ленина они признали и пошли за ним в 1917 и даже в 1918 годах. Зиновьев был уверен, что рабочие любят его, Зиновьева, но в этом он глубоко ошибался. Сталина они не любили и боялись.

Невидимые, но ясно ощутимые оппозиционные настроения я чувствовал все время. «Поезжайте утром в полдевятого — в девять, — сказал мне один сотрудник редакции, — трамваем № 9 по Литейному до Военномедицинской Академии на Выборгской стороне. Вы встретите старичка с седой бородкой, скромно одетого. Это академик Иван Петрович Павлов. Послушайте, как он выражается по адресу советской власти».

Я последовал совету и дважды проехал утром в трамвае № 9 по Литейному до Военно-медицинской Академии. Первый раз — неудачно, но во второй мне повезло. Невысокий сухощавый старичок, нисколько не стесняясь, «крыл» советскую власть: Бога не признают, церкви закрыли, религию уничтожили, комсомольские походы в церкви делают, верующих разгоняют, а рабочим есть нечего, все продукты пошли в склады для партийных, при царе жилось свободней, чем сейчас, и т.д., и т.п.

Пассажиры трамвая слушали внимательно, прикрывая лицо газетами. Старичок вылез у Военно-медицинской Академии и исчез в ее дверях.

НЭП был в полном разгаре. После тяжелейших первых послереволюционных лет Петроград ожил. Днем город сиял, озаренный лучами солнца. По улицам ходили трамваи и даже появились извозчики. Вечером и ночью освещение было скудным и навевало тоску. Мелкие лавочки появились всюду. Люди толпились на базарах. Мальчишки бегали по улицам, предлагая папиросы и цветы. Но было много безработных — 150 тыс. в 1923-1924 гг. На улицах нищие просили милостыню. От голодных лет 1919-1921 гг. остались лишь воспоминания. Голодных и нуждающихся было немало и в 1923,-1924 гг., но массовых смертей от голода уже не было.

Бичом быта было пьянство. На людных улицах располагалось по нескольку пивных: за «Старой Баварией» следовала «Новая Бавария», за ней «Калинкин», за «Калинкиным» — «Вена», за ней «Новая Вена». Они улавливали прохожих. Из пивных неслись пьяные крики и песни, играла гармонь.

В тот день, когда разрешили свободную продажу сорокоградусной водки, на улицах уже с утра валялись «трупы» и богомольные старушки, крестясь, умиленно восклицали: «Мила-ай, когда же ты успел!» Открылись под другими названиями и старые знаменитые рестораны — «Данон», «Кюба», где цены были сравнительно умеренными. По ночам лихачи развозили подгулявших, и крики пьяных мужчин и женщин оглашали улицы.

Особым успехом пользовался Владимирский клуб, открытый до утра. Здесь играли больше всего в лото. Ночью Владимирский клуб был заполнен не столько нэпманами, сколько кассирами крупных предприятий и учреждений. Они были буквально одержимы надеждой на выигрыш, но дело обычно кончалось проигрышем казенных денег. Затем кто вешался, кто травился, кто шел в тюрьму.

В дни получек жены рабочих дежурили у пивных, стараясь отобрать у мужей хоть часть получки, жены служащих собирались у Владимирского клуба. Всезнающие репортеры «Ленинградской правды» и «Красной газеты» говорили, что за каждым крупным кассиром установлено наблюдение уголовного розыска и о каждом крупном проигрыше агенты розыска, сидевшие в качестве «игроков» в игорных залах, сообщают начальникам учреждений и предприятий для проведения внезапной ревизии кассы.

Я несколько раз был во Владимирском клубе вместе с Гофманом, когда мы засиживались до трех ночи в редакции за правкой речей, передаваемых РОСТА из Москвы. Мы шли в клуб, так как рестораны были закрыты, а мосты через Неву разведены (Гофман жил на Петербургской стороне). Приходилось ждать до утра, когда начинал ходить трамвай. Поэтому «Сцены из жизни игрока» мне приходилось наблюдать воочию.

Грабежей, убийств и изнасилований было немало, но о них было запрещено писать. Ведь мы жили в стране, где люди благодаря революции совершенно переродились. Но один процесс был сделан показательным, и о нем подробно печатали в ленинградских газетах: в Чубаровском переулке, на Лиговке, на пустыре у Октябрьского вокзала 15 молодых рабочих завода СанГалли изнасиловали работницу. Пять рабочих были приговорены к расстрелу. Комсомольская организация хотела взять их на поруки и сделать из них «хороших комсомольцев», но власти решили нагнать страху для того, чтобы прекратить групповые изнасилования. В ночь расстрела осужденных завод Сан-Галли был сожжен их дружками.

Чубаровский процесс был знаменателен тем, что показал полное отсутствие у молодежи представлений о культуре, морали, товариществе. К тому же прокурор, выступавший на процессе, — М. Рафаил (в 1926 г. он заменил Сафарова на должности главного редактора «Ленинградской правды» после разгрома зиновьевцев) проявил необыкновенную глупость. Он обвинял подсудимых, парней 18-20 лет, в том, что они подпали под влияние буржуазной морали, начитавшись иностранных буржуазных газет. Но подсудимые были малограмотными. Они не читали не только иностранных газет, которых им было не достать, но и советских газет. Они имели самое смутное представление о советской власти, о задачах комсомола и т.д. Падение уровня образования, культуры и морали за 5-6 лет советской власти выявилось на Чубаровском процессе очень ясно.

Осень 1923 года прошла в ожидании октябрьского переворота в Германии. В Германию были брошены в качестве консультантов лучшие силы партии, в том числе Карл Радек. В кабинете Сафарова мне показали в начале октября 1923 года Ларису Рейснер и Раскольникова, которые ехали «на помощь» германским коммунистам. Но Германский октябрь не состоялся. Вопреки надеждам и чаяниям Зиновьева и других руководителей Коминтерна германские рабочие за очень малыми исключениями (в Гамбурге на баррикадах во главе с Тельманом сражалось всего несколько сот рабочих), не подняли оружия против германского правительства. В редакции «Ленинградской правды» сотрудники ахали, изумлялись и осаждали нас, иностранный отдел, вопросами, точно мы несли ответственность за провал Германского октября. Но это было и провалом Зиновьева, председателя и руководителя Коминтерна. Второй неудачей Зиновьева был путч в Эстонии 1 декабря 1924 года.

1924 год начался крупнейшим событием в истории советской революции — смертью Ленина 21 января 1924 года. О том, что Ленин обречен, еще в 1923 году знали не только вожди, но и средний комсостав партии, знали даже такие «пискари», как рядовые сотрудники редакций «Ленинградской правды» и «Красной газеты». Отдельные партийцы еще в 1923 г. открыто предсказывали, что партия со смертью Ленина распадется. Но похороны Ленина официально и внешне были превращены в торжественную манифестацию единства партии. Единством партии и верностью Ленину и его заветам клялись все будущие претенденты в борьбе за власть. Со всех концов страны были отправлены в Москву на похороны Ленина в специальных поездах делегации от республик, областей и краев из самых видных и, следовательно, самых достойных членов партии. Из Петрограда, например, были отправлены в Москву два специальных поезда, в которых поехала на похороны вся верхушка партийной организации. Мало того, масса любопытных ринулась в Москву в пассажирских и даже товарных поездах, несмотря на жестокие январские морозы.

Однако после похорон ленинградская делегация вернулась из Москвы в изрядном смущении. В редакции члены партии шушукались шепотом между собою, замолкая, когда к ним подходил кто -либо «недостойный». Я задавался вопросами, что произошло в Москве, что потрясло тех членов редколлегии «Ленинградской правды», которые вошли в состав делегации?

Но свежая пачка иностранных газет раскрыла через несколько дней скандал, происшедший на похоронах Ленина. Сначала в «Форвертс», а затем в «Социалистическом вестнике» я прочел, что делегация русских социал-демократов меньшевиков возложила на гроб Ленина в Колонном зале Дома союзов траурный венок со следующей надписью на лентах: «В.И. Ленину, самому крупному бакунисту среди марксистов, от ЦК русской социал-демократической партии меньшевиков».

Сообщение показалось мне столь невероятным, что я, по правде сказать, ему не поверил. Но 40 лет спустя я встретился с другом студенческих лет по Киевскому Университету. Он мне рассказал, что, узнав о смерти Ленина, сел в поезд, шедший из Киева в Москву. Вагон, куда он хотел войти, был битком набит, и мой приятель чуть не замерз ночью на площадке вагона. В Москве он присоединился к какой-то делегации, несшей венок, и пробрался с ней в Колонный зал, где в почетном карауле у гроба Ленина сменялись самые видные члены партии и члены правительства. Одна из делегаций возложила свой венок на гроб Ленина и развернула при этом заколотые до того ленты. Мой приятель прочел на них ту надпись, которую я читал затем в «Форвертс» и в «Социалистическом вестнике».

Смерть Ленина усилила и углубила кризис в партии. С Лениным уходило с исторической сцены поколение старых большевиков, готовивших революцию, «поколение победителей» октября 1917 года и создателей большевистского советского государства.

На другой день после смерти Ленина Сталин объявил о «ленинском наборе» в партию рабочих «от станка». В течение четырех месяцев в партию было принято более 250 тыс. человек, и число членов партии и сочувствующих удвоилось, достигнув 735 тысяч.

Старые партийцы негодовали: много ли стоит революционность этого «ленинского набора», если эти люди дожидались смерти Ильича для того, чтобы вступить в партию?

Действительно, «ленинский набор» был в огромном большинстве массой, пришедшей «на готовое». В царских тюрьмах из них сидели не многие, в гражданской войне далеко не все сражались за советскую власть. Но они были готовыми, и при том покорными, чиновниками для партийно-административного аппарата. Они хотели занимать посты и должности, то есть управлять страной. Они имели большинство в партии, и они составили в партии ту массу партийно -советской бюрократии, которая поддерживала Сталина в борьбе за власть против других претендентов — Троцкого, Зиновьева, Бухарина и пр.

«Ленинский набор» шел под обывательско-мещанским лозунгом: «Довольно очкастым (то есть интеллигентам) править нами». Он существенно изменил состав партии. Хотя старые большевики все еще занимали руководящие посты в центральной и губернской администрации, основной костяк партийно-советской бюрократии в 1924 году все еще составляли люди, принятые в партию в 1917-1920 гг. Им были мало знакомы царские тюрьмы и каторга, но зато они прошли сквозь огонь, бури и кровь гражданской войны. Партийцы «ленинского набора» постепенно оттеснили на задний план к 1930 гг. и старых большевиков со стажем до 1917 г., и партийцев набора 1917-1920 гг., оставшихся в партии после чисток 1921-1922 гг.

Партийцы «ленинского набора» 1924 года и наборов последующих лет создали в партии прочное большинство для Сталина и тех его питомцев и подопечных, которые избрали его своим вождем и сделали на него ставку в 1917-1918 гг., — Молотова, Ворошилова, Буденного, Андреева.

Из других событий 1924 года следует отметить V конгресс Коминтерна, состоявшийся в Москве 17 июня — 8 июля 1924 г. Конгресс был созван, главным образом, для того, чтобы обсудить провал и неудачу Германского октября 1923 года. Я не буду подробно говорить о нем, так как не присутствовал на конгрессе, а только интервьюировал делегатов западных компартий, проезжавших в Москву через Ленинград, и переводил для налечатания в «Ленинградской правде» их статьи, присылавшиеся из Москвы. Разница в настроениях делегатов, ехавших в Москву и возвращавшихся из Москвы, была существенной: «до Москвы» они считали поражение Германского октября в 1923 г. случайной неудачей, «после Москвы» (то есть конгресса Коминтерна) — крахом политики путчей и внезапных наскоков, проводимой Коминтерном, во главе которого стоял Зиновьев. На конгрессе выяснилось, что сама германская компартия была «липовой», по крайней мере в отношении своей численности. «Липовыми» были и боевые дружины, которым Коминтерн присылал деньги на покупку оружия. На V конгрессе Коминтерна выяснилось, что многие ячейки и боевые дружины просто не существовали и что средства, отпущенные Коминтерном, фактически — советским правительством, были попросту растрачены. Только выступление Тельмана в Гамбурге, где подняли оружие около 300 человек, спасло «честь» Германского октября и Германской компартии.

В редакции «Ленинградской правды» втихомолку обвиняли в провале Германского октября Зиновьева, который проявлял излишнюю доверчивость и начальственный оптимизм и верил всему тому, что сообщалось Германской компартией в Исполком Коминтерна о подготовке революции. Вернувшиеся из Германии «советские специалисты» по подготовке революции представили плачевные отчеты об отсутствии революционных настроений среди германского пролетариата. Конгресс Коминтерна принял резолюцию о большевизации западных компартий и превращении их в «партии нового типа» по образу ВКП(б). Это значило, что пока для революции не будут подготовлены кадры, действительно способные осуществить революцию, необходимо отказаться от разного рода выступлений и путчей, обреченных на неуспех. В этом плане V Конгресс Коминтерна оказался победой Сталина, выдвинувшего программу большевизации компартий Запада, что подорвало репутацию Зиновьева.

Но Зиновьев не собирался уступать свои позиции. Наоборот, он хотел оправдаться в неудаче и показать свои способности вождя мировой революции. С этой целью из Ленинграда, вотчины Зиновьева, вскоре был организован путч в Эстонии.

1 декабря 1924 года в 5 часов 15 минут утра 227 эстонских коммунистов, следуя приказу Исполкома Коминтерна, заняли общественные здания Таллина с целью захвата власти. К 9 часам утра они были почти все перебиты. К полудню от мятежников остались лишь пятна крови на мостовых и тротуарах эстонской столицы. Спаслись лишь немногие.

Путч в Эстонии был глупой, бессмысленной авантюрой, но самовлюбленный Зиновьев решился на этот шаг, чтобы оправдать свои ошибки в подготовке Германского октября 1923 г. Он не признавал их. Его самовлюбленность и вера в нарастание революции в Европе пугала даже самых близких его сторонников. Многие объясняли его убежденность в том, что европейская революция начинается и даже началась, его навязчивой мыслью о своей «ошибке» в 1917 году, когда он настолько был убежден в невозможности и неудаче октябрьского переворота в России, что на страницах «Новой жизни» Горького выдал правительству Керенского подготовку и сроки готовящегося переворота.

«Зиновьев — самая большая ошибка Ленина», — говорили о нем.

Кризис партии и смерть Ленина положили начало первой волне самоубийств, главным образом старых большевиков, прошедших при царизме каторгу и ссылку.

В мае 1924 г. покончил с собой один из руководителей «Рабочей оппозиции» Юрий Лутовинов. Немного позже покончил с собой секретарь Троцкого в Реввоенсовете Глазман. Евгения Бош, возглавлявшая вместе с Юрием Пятаковым и Юрием Коцюбинским советское правительство Украины в 1917-1918 гг., застрелилась ночью в своей квартире в 1925 году.

Дискуссия в партии в 1923 г. о партийной демократии и свободе мысли, чистка вузов в 1924 г. от «оппозиционеров» и «инакомыслящих» вызвали такую волну самоубийств, главным образом среди молодежи, что созданная Центральная контрольная комиссия при ЦК партии посвятила свое первое заседание рассмотрению вопроса о причинах самоубийств. Сколько молодежи покончило с собой после чистки вузов в 1924 году, вряд ли можно установить даже приблизительно:

молодежь уходила из жизни в результате разочарований и многих неудач, вызванных невозможностью примириться с действительностью. «Старики» уходили, увидев, что революция, о которой они мечтали и за которую боролись, оказалась не революцией, принесшей свободу массам, а страшной и кровавой катастрофой — диктатурой.

Другим крупным событием 1924 года было великое наводнение в Ленинграде в ноябре 1924 года. Наводнения в Петербурге были характерной особенностью Невы. Ветер с Запада гнал воду Невы обратно, закрывая устье Невы для стока воды в море. Нева и ее притоки — Мойка и Фонтанка — выходили из берегов, затопляя город. Самым крупным наводнением в Петербурге было наводнение 7 ноября 1824 года, воспетое Пушкиным в «Медном всаднике», когда вода в Неве поднялась на 4,14 метра выше обычного уровня («ординара»). Наводнение 23 ноября 1924 года, т.е. через 100 лет, немногим уступало наводнению 1824 года, так как вода в Неве поднялась на 3,64 метра выше обычного уровня («ординара»).

Вода хлынула через гранитный парапет Невы и залила Васильевский остров и Петроградскую сторону. В центре города вода залила весь район от Адмиралтейства до Фонтанки. Я шел по Невскому и увидел толпу прохожих, бежавших изо всех сил от Гостиного двора и Садовой к Фонтанке с криками: «Вода! Вода!» Люди спасались бегством от гнавшейся за ними большой волны. Репортеры из «Красной газеты» взобрались на пьедестал памятника Екатерины II у Академического театра драмы (быв. Александринка) и созерцали бегство прохожих от невской волны. Тяжелые железные покрышки водосточных люков на улицах под напором воды снизу прыгали, как пробки, вверх.

Мне удалось, повернув обратно, добежать до Литейного, не промокнув. В центре города население отделалось испугом. Многие промокли до колен, до пояса, но человеческих жертв в центре города не было. Прохожие спасались на лестничных площадках второго этажа, куда вода не доходила. Окна второго и высших этажей в квартирах были усеяны любопытными. Вода подняла знаменитую торцовую мостовую Невского и деревянные торцы носились по волнам.

На Васильевском острове вода залила почти все улицы, подвалы и первые этажи, но не дошла до второго этажа. Район от Фонтанки и Литейного к Московскому (Октябрьскому) вокзалу, Лиговка, Пески, Смольный не пострадали — вода туда не дошла.

К вечеру вода схлынула обратно в Неву, но встревоженный и промокший город гудел. Я пробрался в редакцию и слушал рассказы репортеров «Ленинградской правды» о наводнении в разных частях города. Убытки были огромны — позже их исчисляли в 100 млн. рублей (червонцами). Запасы дров, выгруженные с барж на набережных Васильевского острова и Петроградской стороны, были унесены водой. Петрограду, большинство домов которого отапливалось дровами, грозило остаться на зиму без дров. Продукты и товары на складах были испорчены. Их «сушили» на малопроезжих улицах. Человеческих жертв, к счастью, было не много, так как спасательные лодки, разъезжавшие по затопленным улицам и площадям, спасли огромное большинство жителей, захваченных наводнением. Жители 2-3-4 этажей охотно пускали в свою квартиру жильцов из залитых квартир нижних этажей и прохожих, отрезанных наводнением от своих домов и квартир. Несчастье сплотило ленинградцев.

На другой день мы с Юрием пошли осматривать город. Невский «облысел»: торцы, вырванные водой из мостовых, валялись беспорядочно кучами по бокам у тротуаров, обнажив покрытое цементом основание мостовой. Самую поразительную картину мы увидели на набережной Зимнего дворца: огромная баржа, в 30-40 метров длиной, поднятая волнами, была переброшена через гранитный парапет набережной и врезалась носом в стеклянную галерею первого этажа Дома ученых, пройдя внутрь зала. Зрелище было потрясающим. Ничего подобного за всю свою жизнь мы не видели.

Великое наводнение 1924 года долго вспоминали в Ленинграде, отсчитывая по нему время: «до наводнения», «после наводнения»; до Второй мировой войны оно служило темой для рассказов жителям других городов и районов, приезжавшим в Ленинград.

1925 год был высшей точкой, расцветом моей газетно-журнальной деятельности в «Ленинградской правде». Мне.нравилась моя работа: чтение газет и журналов и широкая осведомленность обо всем том, что было за пределами советской страны, уже державшей границу «на замке» и начавшей воздвигать «железный занавес».

Мне нравилось писать статьи и корреспонденции для «Ленинградской правды» и для ленинградских журналов. В 1923-1925 гг. я был в Ленинграде, пожалуй, наиболее осведомленным наблюдателем жизни зарубежных стран. Я сотрудничал в журналах «Ленинград», «Современный Запад», «Звезда». В 1925 г. Госиздат выпустил мою небольшую книжку об «Обезьяньем процессе» в Америке.

Обилие газет и журналов позволило мне следить за международной дискуссией историков о причинах и виновниках Первой мировой войны, и я со страстью и пылом занялся изучением этого вопроса, о котором написал и издал в 30-х годах две больших монографии. Это давало смысл и интерес моей жизни, ибо газета живет всего один день. И все же я чувствовал известную неудовлетворенность своим положением: сегодня — хорошо, а что будет завтра? Сегодня — есть иностранные газеты, а вдруг выписку их запретят, что и случилось в 1927 году. Мне было 30 лет, и я как-то инстинктивно тянулся душой в науку и искал возможность включиться в преподавательскую работу — в какой-либо школе, в техникуме, попасть в аспирантуру, стать ассистентом в каком-нибудь институте.

Личная моя жизнь в 1923-1925 гг. сложилась также удачно. Девушка, с которой Юрий познакомил меня в день моего приезда в Ленинград, через два года стала моей женой. Ее отец и мать, Соломон Григорьевич и Софья Яковлевна Пумпянские, были в значительной степени ассимилированными евреями: шаббат и кошер они не соблюдали, в синагогу ходили редко, иврита не знали, на идиш говорили свободно, но предпочитали говорить по-русски. Соломон Григорьевич был скромным бухгалтером в каком-то учреждении, Софья Яковлевна — домохозяйкой. Их дочка — Александра Соломоновна, или Шура, окончила русскую гимназию, не знала ни идиш, ни иврита, но прекрасно без акцента говорила по-русски. Она страстно любила русскую литературу, бегала на литературные вечера в Союз поэтов и в Союз писателей и сама была немного причастна к литературному ремеслу. Александр Рафаилович Кугель напечатал один фельетон моей будущей жены в редактируемом им журнале «Театр и искусство» (Петроград).

Наше сватовство или роман тянулся почти два года. Мать Шуры, Софья Яковлевна, имевшая в своем роду в прошлом веке какого-то известного еврейского ребе, была против брака Шуры с «гоем». Соломон Григорьевич не возражал.

Должен сказать, что в 20-30-е годы в Ленинграде просто не существовало «еврейского вопроса». В тех кругах, где я вращался — в газетно-журнальных, литературных, научных, — не проводили никаких различий между русскими, евреями, украинцами, белоруссами и прочими «националами». Все мы до Второй мировой войны были «советскими» без какой-либо национальной дискриминации. Вопросу анкеты о социальном происхождении или участию в какой-либо оппозиции власти придавали гораздо большее значение, чем вопросу о национальности. Когда известный дирижер Большого театра в Москве Н.Н. Голованов позволил себе в конце двадцатых годов антисемитскую выходку против скрипача-еврея, Михаил Кольцов высек его на страницах «Правды».

У нас в семье не было никаких национальных предрассудков. Браки превратили нашу семью в настоящий женский интернационал: у меня — и первая и вторая жена были еврейки. У Юрия жена — чешка, у третьего брата — жена полька, у четвертого — украинка, у пятого — первая жена русская, вторая — еврейка, у шестого — и первая, и вторая жены — еврейки. Этот список говорит сам за себя.

Мы с Шурой прожили дружно и счастливо 19 лет. Она неизменно помогала мне в моей работе: быстро научившись стучать на машинке, она печатала рукописи моих статей и книг на стареньком «Континентале». В 1927 году она поступила на двухгодичные высшие библиотечные курсы, успешно их закончила и была принята на работу в Публичную библиотеку младшим библиографом русской «отметки». Она была хорошим и добросовестным работником, и в библиотеке ее любили. Накануне войны она была уже старшим библиографом русской «отметки».

Шура умерла от рака легких в 1944 г. в Саратове. Через мою жизнь она прошла светлым лучом.


Моя учеба и начало научной работы

Переехав в Ленинград, я перевелся с четвертого курса правового факультета и с третьего курса экономического факультета Киевского института народного хозяйства на соответствующие отделения факультета общественных наук, или ФОНа, Ленинградского Университета.

В 1924 году я не спеша сдавал последние экзамены по предметам четвертого курса, когда внезапно грянул гром: в университете была образована «авторитетная комиссия» из представителей администрации, студенчества, партийной и комсомольской организаций для чистки студентов и удаления из университета «классово чуждых» и «идеологически враждебных лиц». Под этим соусом фактически шла чистка интеллигенции непролетарского происхождения. Искали прежде всего бывших офицеров царской армии и «белых», а затем искали детей чиновников, дворян и купцов, а вообще чистили «очкастых».

Чистка была трагедией, избиением интеллигентской молодежи. Вычищенные теряли возможность получить высшее образование и специальность — стать юристом, инженером, экономистом, учителем. Немало вычищенных покончили с собой.

Юрия, хотя он сдал почти все экзамены и зачеты за третий курс правового отделения, вычистили без всяких разговоров как офицера царской армии, заключенного к тому же в концлагерь во время гражданской войны. Напрасно он ссылался на работу в «Красной газете» и показывал свои статьи в ней. Председатель комиссии по чистке студентов-юристов, сотрудник рабочего отдела (отдела «фабрик и заводов») редакции «Ленинградской правды» был непреклонен. Он считал Юрия чуждым элементом.

Но Немезида истории сделала свое дело. Через два года Юрию и мне пришлось успокаивать и утешать этого председателя комиссии, горько рыдавшего в коридоре редакции «Ленинградской правды»: как «деятеля зиновьевской оппозиции» его вычистили из комсомола и уволили из «Ленинградской правды»…

Мне грозила участь Юрия: непролетарского происхождения, «очкастый», знает четыре иностранных языка! Я попробовал за несколько дней до моей чистки, назначенной на 8 июня, поговорить о своей судьбе с председателем комиссии, вычистившим Юрия. Председатель комиссии работал в «Ленинградской правде» через три комнаты по коридору от иностранного отдела, был знаком со мной и отлично знал мою работу в иностранном отделе. Но он остался так же непреклонен.

Тогда я решил перехитрить — переиграть судьбу. Просидев две ночи за учебниками уголовного права и процесса, я пошел 7 июня на свой последний экзамен к профессору Люблинскому. О чем меня спрашивали и что я отвечал, я, конечно, не помню, но помню, что Люблинский недовольно морщился, крутил и качал головой. Наконец, вздохнув, он поставил «зачтено» и в экзаменационную ведомость и в мою зачетную книжку. Из аудитории, где шел экзамен, я бросился к секретарю правового отделения и, вручив ему под расписку (так требовалось инструкцией) зачетную книжку, исступленно, вне себя, завопил:

— Я кончил! Вот последний экзамен по уголовному праву и уголовному процессу! Какое счастье! Я кончил!

— И очень вовремя! — любезно и сочувственно заметил секретарь, давая мне расписку, что он принял мою зачетную книжку. — Очень, очень вовремя!

Сдача зачетки означала, что я, сдав все зачеты и экзамены, выполнил учебный план и окончил правовое отделение. Поэтому завтра, 8 июня, идти в комиссию по чистке я не должен. Я был спасен!

С третьего курса экономического отделения ФОНа меня вычистили «заглазно». На мои протесты председатель комиссии по чистке студентов-экономистов заявил: «Хватит с вас, гражданин, двух факультетов». Я возражал что, кончая 3-й курс и переходя на четвертый, я не отнимаю вакансии и места ни у кого из поступающих на первый курс. Все было напрасно. Чистили «очкастых»!

Окончание Ленинградского Университета в 1924 году развязало мне руки для научной работы, на которую я решился еще в 1914 году и ради которой покинул Киев, а именно — для изучения вопроса о происхождении и виновниках мировой войны 1914-1918 гг. Работа в иностранном отделе «Ленинградской правды», чтение большого количества иностранных газет и журналов, получаемых редакцией, открыли предо мной широкие возможности для изучения этого вопроса. Газеты и журналы, печатавшие статьи известных европейских и американских историков по этому вопросу, позволили мне следить за «битвой документов» по вопросу о происхождении и виновниках мировой войны 1914-1918 гг. и собирать материалы по этой теме. Я бросился в изучение войны со всем пылом и энергией поколения, на которое эта война положила тень, искалечила его жизнь и раздавила его будущее.

Я занимался изучением этого вопроса добровольно и охотно. Никакой платы за это я не получал, никакой стипендией не пользовался. Это было моим ЬоЬЬу. Мало того, я тратил большие деньги на выписку из-за границы сборников документов, мемуаров, специальных журналов. Я отдал изучению документов и материалов о происхождении этой войны почти всю свою научную жизнь, как это сделали полтора-два десятка европейских и американских историков, также потративших всю свою научную жизнь на изучение этой роковой и важной эпохи и ее материалов и источников.

В споре историков разных стран о происхождении и виновниках войны 1914-1918 гг. я был не сторонним наблюдателем, а участником этого спора и как историк внес свой вклад в изучение этого вопроса. Мои работы, хотя я был советским историком, были в тридцатых годах отмечены в США, как «важный вклад в изучение происхождения Первой мировой войны».

В течение 25 лет (1914-1939) «спор историков» о виновниках Первой мировой войны занимал огромное место в политической и общественной жизни Европы. «Между европейскими историками происходят настоящие битвы, — писал я в 1934 г., — пока, правда, не кровавого, а чернильно-словесного характера, причем каждое утверждение, каждая формулировка берется с боя и служит предметом ожесточенных споров… В момент нарастания противоречий это был спор на тему о том, кто подготовляет войну, кто хочет напасть; в момент организации войны, когда механизм ее развязывания был пущен в ход, это был спор о том, кто „обороняется“; в момент окончания войны и все последующее время (с 1919 г.) это был спор о том, кто несет ответственность за возникновение войны… „Чисто научный спор“, каким его хотят изобразить обе стороны, на самом деле вовсе не так безобиден и невинен, как кажется. Он является особой формой подготовки к новой войне и инструментом этой подготовки».

В частности, «спор историков», начатый побежденной Германией, должен был мобилизовать сознание германского народа на войну-реванш с Англией и Францией ради передела мира, и Гитлер использовал эту мобилизацию сознания масс для развязывания Второй мировой войны в 1939 году.

Я вмешался в этот «спор (или битву) историков» еще в 1924 г., напечатав об этом свою первую статью «Как началась война» в специальном номере большого («толстого») журнала «Звезда», посвященном десятилетию мировой войны. Статья была первым наброском двух моих больших монографий на эту тему, изданных в 1930-1935 гг. Эти монографии были одними из первых обобщающих работ по вопросу о виновниках войны 1914-1918 гг.


Глядя на борьбу за власть

После смерти Ленина в январе 1924 года борьба за власть между претендентами, втайне начавшаяся с его болезнью в конце 1922 — начале 1923 г., выплыла наружу.

Претендентов было пятеро, и я перечислю их имена в том порядке, в котором советский обыватель, конечно, про себя, взвешивал их шансы: на первом месте шел Троцкий, второе место занимал Зиновьев, третье — Каменев, четвертое — Бухарин и пятое — Сталин, «темная лошадка», если применить к Сталину американское выражение о выдвижении кандидатов на президентских выборах в США, ибо Сталина 1917-1922 гг. был почти неизвестен советскому обывателю.

В иностранных газетах, которые я читал, в 1923 г. шла открытая дискуссия о том, кто будет преемником Ленина. Большинство иностранных газет во всех странах, независимо от направления, считали, что преемником Ленина будет Троцкий. Вторым по шансам считался Зиновьев. Каменев и Бухарин котировались слабо. Сталин совсем не котировался.

Так гадали о шансах претендентов и дома, в Советской России, и за границей. И все же к XVI съезду партии в 1930 г. на первом месте оказался Сталин, считавшийся в 1924 г. последним. На XVI съезде не было ни слова критики или возражений против «генеральной линии партии», представляемой Сталиным.

Как и почему это случилось, попробую разобраться как историк. О самих съездах партии и о борьбе на них между претендентами говорить не буду. На съездах партии я не присутствовал, что там происходило, я знаю лишь по официальным и очень мало достоверным отчетам газет и «стенографическим» отчетам съездов и конференций и по той информации, которая просачивалась в заграничную прессу. О борьбе оппозиции против Сталина, или, вернее, о борьбе Сталина за власть против соперников из «левой» и «правой» оппозиций, я могу судить лишь по той реакции, какую эта борьба вызывала у партийцев «Ленинградской правды» и «Красной газеты».

Как «свидетель истории» хочу отметить, что вопрос об «ошибках» в толковании ленинизма тем или иным претендентом на верховную власть не играл для всех беспартийных почти никакой роли. Правильно или неправильно толкует ленинизм Троцкий, или Зиновьев, или Бухарин, или Сталин, кто из них ошибается и кто прав — Троцкий или Зиновьев, Бухарин или Сталин; что является самым важным зерном или ядром в учении Ленина, — все это в 1924-1930 гг. беспартийных (а партийцы составляли лишь 0,5% всего населения Советской России) очень мало или совсем не интересовало.

Беспартийные уже понимали, что теоретические споры о толковании идейного наследства Ленина — это только предлог и ширма, прикрывающая борьбу за власть, что самым важным вопросом является вопрос, кто станет у кормила правления и куда он повернет руль огромного корабля, имеющего название «Россия».

Партийцы с дореволюционным стажем («старые большевики») и партийцы со стажем с 1917 г. следовали за теми претендентами из «пятерки», кого они считали своим вождем и клиентуру которого они составляли.

Однако за «боссами» партии шли далеко не все члены и кандидаты партии. В 1923 г., еще до «ленинского набора» 1924 г., в партии было немало «нейтральных», готовых примкнуть к тому, кто победит. Идейность сохранялась лишь у старых большевиков -политкаторжан, у части большевиков — членов партии с 1917 г. и у самой зеленой комсомольской молодежи. И среди комсомольцев было немало таких, которые понимали, где «пахнет жареным». Поэтому в годы борьбы Сталина за власть против «оппозиции» огромное большинство членов и кандидатов партии и комсомольцев внезапно перешло в лагерь победителя — Сталина.

Борьба за власть между претендентами вырвалась наружу во время похорон Ленина в январе 1924 г. Тогда Сталин, считавшийся самым слабым из претендентов и именно по этой причине занявший в мае 1923 года на XII съезде партии пост Генерального секретаря ЦК партии, 26 января 1924 г. в Колонном зале Дома Союзов дал клятву «Памяти Ильича» беречь единство и идеологическую чистоту партии. Клятва Сталина, опубликованная в газетах 30 января 1924 г., была воспринята беспартийной интеллигенцией как заявка на верховную власть в стране.

Главной опасностью для других претендентов считался Троцкий. В 1917 году Троцкий был председателем Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов и председателем бюро, созданного ЦК партии для организации и руководства восстанием. Иначе говоря, Троцкий был главным организатором и командиром октябрьского переворота в 1917 году и организатором побед Красной армии в гражданской войне 1917-1920 гг.

Сталин, член этого же бюро в дни октябрьского переворота, не прославился никакими подвигами, иначе сталинские историки партии в 30-40 годах раздули бы эти подвиги до гигантских размеров. Зиновьев и Каменев, также члены бюро, выделенного ЦК для руководства восстанием, струсили и «сбежали в кусты», выдав правительству Керенского подготовку и сроки переворота.

В 1922 г. Ленин заболел. Первые два удара были у него в 1922 году, третий удар — в марте 1923 года; на XII съезде партии в мае 1923 г. он не присутствовал. Всеми делами в ЦК в 1923 г. руководила тройка членов Политбюро — Зиновьев, Каменев и Сталин — «непоколебимый триумвират», по выражению Зиновьева.

Сталин, кроме того, был с VIII съезда партии членом оргбюро ЦК, а после XII съезда партии в мае 1923 г. — Генеральным секретарем ЦК. Зиновьева и Каменева не волновало пребывание Сталина на этом посту. Они считали себя «мыслителями», определяющими теоретическую и политическую линию партии. Практической организаторской работой, будничными текущими делами они не занимались, считая это второсортным делом. В результате в руках Сталина оказалась огромная организаторская власть: подбор и назначение («рекомендация от имени ЦК») членов партии на руководящие посты — секретарей республик, обкомов, губкомов. Эти секретари, в свою очередь, подбирали и «рекомендовали» партийным собраниям секретарей райкомов и крупных парторганизаций. Постепенно основная масса секретарей — от низовых ячеек до секретарей ЦК национальных республик, секретарей обкомов и губкомов — оказались сторонниками Сталина. Обкомы, губкомы и райкомы стали лишь регистрирующими и передаточными инстанциями приказов, идущих из ЦК, который заменил собой партию.

Одновременно Сталин исподволь пополнял состав ЦК своими сторонниками: на IX съезде партии в апреле 1920 г. членами ЦК были избраны Андреев и Рыков, кандидатами ЦК — Молотов и Петровский, на Х съезде в марте 1921 г. в члены ЦК были избраны Молотов и Куйбышев (оба — помощники Сталина по генеральному секретариату партии), Ворошилов, Петровский, Орджоникидзе, Михайлов, Киров, Устинов, Чубарь. Естественно, что новые члены ЦК поддерживали в ЦК позицию Сталина. Из 25-27 членов ЦК, избранных на Х и XI съездах партии в 1921-1922 гг. треть была подопечными и сторонниками Сталина. С XIII съезда Сталин имел большинство в ЦК.

Таким образом, в руках Сталина к 1923 г. сосредоточилась огромная власть: треть членов ЦК и большинство секретарей партийного аппарата на периферии. Созданная на IX съезде партии Центральная Контрольная комиссия была слита с Наркоматом контроля «Рабкрином», которым руководил Сталин, получивший благодаря этому власть над судьбой каждого члена партии. Словом, как сказал мне в 1938 г. будущий академик В.М. Хвостов: «Самое важное — получить руководящий пост и всюду посадить своих сторонников, как это сделал Сталин в 1920-1922 гг.»

Задачей триумвирата, в особенности Зиновьева, мнившего себя «наследником Ильича», было всеми средствами скомпрометировать Троцкого и устранить его из числа претендентов на власть, на руководство партией и правительством. С этой целью еще в октябре 1923 г. на одном из заседаний Политбюро, на котором Троцкий не присутствовал, была даже принята секретная резолюция, что «троцкизм враждебен ленинизму».

В дни похорон Ленина Троцкий лечился на Кавказе и не приехал на похороны в Москву. Это было вменено ему в вину. В редакции «Ленинградской правды» и «Красной газеты» рассказывали, что отсутствие Троцкого на похоронах Ленина было истолковано Зиновьевым и Каменевым перед делегациями республик и губерний как пренебрежение Троцкого к Ленину. Он, Троцкий, вел борьбу против Ленина не только при жизни последнего, но и сейчас, после смерти Ленина, враждебно и неуважительно относится к его памяти. Особенно упирали на то, что Троцкий — не настоящий большевик и примкнул к большевикам только в дни февральской революции 1917 года.

Вопрос о Троцком был поднят через четыре месяца после смерти Ленина — на XIII съезде партии в мае 1924 г. На съезде присутствовали делегации от 735 тыс. членов и кандидатов партии. Половина партии — 370 тыс. членов и кандидатов — были рабочие «от станка», принятые в партию по «ленинскому призыву» в течение нескольких месяцев со дня смерти Ленина. Все они, люди невежественные или малограмотные, были «за Сталина», открывшего им ворота в партию.

В дни съезда партийцы «Ленинградской правды» рассказали мне, что на съезде, очевидно по требованию сторонников Троцкого, было оглашено «Завещание» Ленина — два письма Ленина делегатам XII съезда партии в мае 1923 года. Одно письмо было написано Лениным в конце декабря 1922 г., другое — в начале января 1923 г. Но, так как Ленин был болен и на XII съезде не присутствовал, его письма были скрыты от делегатов XII съезда и только сейчас, более года спустя, на XIII съезде в мае 1924 г., они были оглашены.

На мой вопрос о том, что же содержится в «Завещании» Ленина, сотрудник партийного отдела редакции Питерский (он был расстрелян, кажется, в 1934 г.), говоривший каждый вечер с ленинградской делегацией в Москве по телефону, ответил, что Ленин советовал делегатам XII съезда не переизбирать Сталина на пост Генерального секретаря ЦК. Далее Ленин рекомендовал XII съезду партии обсудить кандидатуру Троцкого, как наиболее подходящего деятеля партии, способного продолжать его, Ленина, дело.

По словам Питерского, весь съезд замер, слушая «Завещание» Ленина. Сталин сидел, понурив голову и ожидая решения своей судьбы. И тут Зиновьев выступил на защиту Сталина, против рекомендаций ленинского «Завещания», предав своего вождя и учителя.

«Мы счастливы сказать, — заявил Зиновьев делегатам съезда, — что в одном вопросе опасения Ленина сказались неосновательными. Я имею в виду вопрос о нашем Генеральном секретаре (Сталине). Мы все свидетели нашего дружного сотрудничества в последние месяцы… И хотя у Сталина имеются подмеченные Лениным недостатки, но они настолько незначительны, что о них не стоит говорить. К тому же Сталин дал обещание исправить их».

Выступление Зиновьева решило вопрос. Раз сам Зиновьев, долголетний ученик Ленина, считает обвинения последнего против Сталина преувеличенными, то о чем же еще говорить! Сталин был спасен. Он остался Генеральным секретарем ЦК.

Питерский назвал выступление Зиновьева на съезде его очередным предательством Ленина. Я удивленно спросил Питерского, почему же Сталин до сих пор считался любимцем Ленина, который на Пражской конференции 1912 г, провел Сталина в члены ЦК.

«Какой он любимец! — возразил Питерский. — Ленин ненавидел Сталина за грубость и невежество!»

И тут Питерский рассказал историю, которая показалась мне невероятной. По словам Питерского, в 1907 году Сталин с группой грузинских большевиков ограбил под Тифлисом почту, которая везла казначейские деньги. Они захватили 341 тыс. рублей на «нужды партии». Хотя Сталин вскоре был арестован и отправлен в ссылку, денег у него не нашли. В 1908 г. Максим Литвинов (впоследствии Народный комиссар иностранных дел СССР) привез деньги в Париж. Там его арестовала французская полиция и отобрала часть денег; другая часть, по словам Питерского, попала все же в кассу партии, и часть их была дана Ленину в качестве пособия на жизнь. Благодаря этим деньгам Ленин в Париже жил скромно, но не бедствуя и не нуждаясь, как бедствовали и нуждались другие большевики-эмигранты. После этого подарка Сталин быстро пошел вверх. После Пражской конференции 1912 г. он был кооптирован в члены ЦК партии. В дальнейшем его карьера члена ЦК шла бесперебойно.

Я записал этот рассказ Питерского в тот же день. В декабре 1924 г. «Социалистический вестник» (№№ 23— 24) напечатал сокращенную версию выступления Зиновьева в защиту Сталина на XIII съезде без упоминания денег, полученных Лениным от Сталина. Свою запись со ссылкой на «Социалистический вестник» я сжег в 1938г.

В ноябре 1924 г. Троцкий ответил на нападки триумвирата (Зиновьев, Каменев, Сталин) своей книгой «Уроки Октября», в которой критиковал политическую линию ЦК и обвинил его в «секретаризации» партии.

Пленум ЦК 17-25 мая 1925 г. снял Троцкого с поста председателя Реввоенсовета Республики, то есть убрал его в отставку из Красной армии и пригрозил Троцкому в случае дальнейшей борьбы против ленинизма исключением из партии. Вопрос об исключении Троцкого из ЦК был отложен до ближайшего XIV съезда партии в декабре 1925 года при условии, что со стороны Троцкого в это время не будет новых «антипартийных выступлений».

Зиновьев и Каменев (Сталин в это время держался позади, выдвигая на передний план их) проявили в борьбе против Троцкого необычайное рвение: и до пленума, и на пленуме они требовали немедленного исключения Троцкого из ЦК партии. Но пленум ЦК покончил с Троцким более тонким путем: пленум предложил всем органам пропаганды в партии усилить разоблачение антибольшевистского характера троцкизма. Тем самым троцкизм был определен как враждебный большевизму и ленинизму социал-демократический уклон. Этим Троцкий был исключен из претендентов на наследие Ленина.

Три года — 1923-1925 гг. от болезни Ленина до XIV съезда партии — были годами расцвета Зиновьева, высшего подъема его как претендента на верховную власть в Советской России. Он был твердо убежден в эти годы, что:

мировая революция начнется вот-вот, сейчас, сию минуту, в одной из стран Европы и быстро разгорится в мировой революционный пожар;

партийная организация и пролетариат Ленинграда твердо станет на его, Зиновьева, сторону, и поэтому Ленинград — его неприступная партийная твердыня и вотчина, и что, опираясь на «город Ленина», он сможет добиться верховной власти в стране. (Не Зиновьева ли изобразил Маяковский под фамилии «Оптимистенко» в одной из своих пьес?)

В редакции «Ленинградской правды» все эти годы примеряли, какие посты займут ближайшие сторонники Зиновьева, когда он победит. В ожидании победы партийцы считались своим стажем и влиянием, так некогда, в XVI-XVII вв., московские бояре изобрели «местничество» для спора о «местах», т.е. постах и должностях.

В ленинградской парторганизации (а возможно, и в Москве) право на власть и на «пост» измерялось в эти годы своеобразным критерием: отношением Ленина к тому или иному советскому чиновнику. Конечно, партийный стаж, сроки пребывания в тюрьме и на каторге играли свою роль. Но появился еще один, более высокий критерий: сколько писем или записочек Ленина получил персонально тот или иной член партийной верхушки. В конечном счете притязания на тот или иной пост, по мнению Зиновьев цев, определяли письма и записочки Ленина.

Следующим этапом борьбы Сталина за власть был XIV съезд партии, состоявшийся 12-31 декабря 1925 г.

Партия к съезду насчитывала 1 млн. 88 тыс. членов и кандидатов, по сравнению с 386 тыс. членов и кандидатов партии на XII съезде в мае 1923 г. За полтора года партия выросла почти втрое, увеличившись на 702 тыс. членов. Все это были рабочие, принятые по «ленинскому призыву». Сталин добился своей цели: он создал в партии огромное большинство (больше 2/3) партийцев и кандидатов «от станка», малообразованных или просто невежественных, не разбиравшихся ни в марксизме, ни в большевизме и ленинизме, ни в социал-демократизме. Это был «ленинский призыв», желавший постов и должностей и послушно голосовавший за «генеральную линию партии» в образе Генерального секретаря ЦК Сталина, от которого в конечном счете зависели эти посты и должности. «Очкастые» интеллигенты в партии, от которых всегда можно было ожидать критики, а не самокритики, были окончательно подавлены рабочими от станка.

Так Сталин, провозгласивший в день смерти Ленина «ленинский призыв» под предлогом возместить потерю «Ильича», создал для себя огромное большинство в партии. «Ленинский призыв» в два раза превышал численность членов партии в мае 1923 г. При таком огромном большинстве партийцев и кандидатов, зависимых и беспрекословно повинующихся Генеральному секретарю ЦК Сталину, Зиновьев и Каменев, которые спасли его на XIII съезде партии в мае 1924 г. и помогли одержать победу над Троцким, были ему не нужны. Наоборот, они, как претенденты на верховную власть, могли быть только опасны для Сталина.

На XIV съезде Зиновьев выступил с особым докладом, параллельным политическому докладу Генерального секретаря ЦК Сталина. Таким образом, Зиновьев оказался «инакомыслящим»: он осмелился иметь и предложить съезду свое собственное мнение, отличное от мнения Сталина. XIV съезд отверг доклад Зиновьева о политической линии партии, поддержанный группой Каменева, большинством в 559 голосов против 65 голосов, главным образом ленинградской делегации. Съезд стал полным поражением Зиновьева и Каменева.

Я помню подготовку в Ленинграде к XIV съезду партии. Репортеры «Ленинградской правды» и рабкоры с фабрик и заводов Ленинграда приносили сведения о тщательном отборе кандидатов в члены ленинградской делегации на съезд. С торжеством сообщали, что члены и кандидаты в огромном большинстве голосовали за делегатов. Делегатов рекомендовали секретари райкомов, которые в Ленинграде фактически назначались Зиновьевым. Сам Зиновьев, как говорили в редакции, накануне съезда был глубоко убежден в том, что он на съезде партии может убедить другие деделегации цитатами из Ленина в правоте своих позиций.

На съезд ленинградская делегация отправилась, как на праздник, не представляя себе реальной силы Сталина в партии и в ее аппарате. Итоги голосования на съезде против предложений ленинградской делегации были потрясающе неожиданными для Зиновьев цев. Только сейчас, после XIV съезда, они уяснили себе, и то не полностью, огромную власть Сталина в партии.

Когда ленинградская делегация вернулась из Москвы, в редакции «Ленинградской правды» наступили растерянность и зловещее затишье. Сотрудники партийного отдела ходили точно прибитые. В редакции пытались умалить размеры поражения и говорили: «На съезде нас победил аппарат партии, но рядовые члены партии за нас». Повидимому, это был лозунг Зиновьева, оптимистически верившего в возможность вернуть рядовых членов партии на свою сторону, либо игра Зиновьева в оптимизм.

Борьба Зиновьева и Каменева со Сталиным тянулась два года (1926-1927) и кончилась полным их поражением, несмотря на сближение Зиновьева и Каменева с Троцким и создание в 1927 г. «оппозиционного блока».

Вся эта борьба шла лишь внутри партии, только между партийцами. Беспартийные массы, в том числе и беспартийные рабочие, не выражали никакого желания поддержать Зиновьева, Каменева и даже Троцкого против Сталина. Для беспартийных масс было все равно, кто из претендентов победит и будет править ими. В теоретических спорах они не разбирались и ими не интересовались. К тому же, к участию в таких спорах беспартийные даже не были допущены. Поэтому равнодушие беспартийных масс рабочих и служащих к спорам на XIV съезде, как я помню, было потрясающим.

Но и в самой партии оппозиция не нашла и не могла найти сколько-нибудь мощной поддержки. 98-99% «ленинского призыва» в партию были за Сталина, так как именно он открыл им ворота в партию. Каждый партиец — рабочий или служащий — не только из «ленинского призыва», но и из партийцев со стажем с 1917 года был рабом своей двухнедельной или еженедельной «получки», своего «хлеба насущного», то есть хлеба текущего дня. Потерять работу после вычистки из партии — значило голодать всей семьей. Запаса денег ни у кого не было.

Поэтому охотников поддержать Зиновьева, Каменева или Троцкого против Сталина и ЦК было очень мало, отдельные единицы. Каждый боялся потерять свой партбилет и работу, в то время как удачное выступление в поддержку «генеральной линии партии» сулило возможность начала партийно-советской карьеры, выдвижения хотя бы на маленькую партийную или административную начальственную должность.

После XIV съезда партии, во время чистки ленинградской партийной и комсомольской организации ЦК партии, то есть Сталин, отправил в Ленинград группу своих самых приближенных сторонников: В.М. Молотова, С.М. Кирова, К.Е. Ворошилова, А.А. Андреева, М.И. Калинина и др. Им было поручено обработать основную массу рядовых партийцев и комсомольцев Ленинграда и добиться поддержки ими решений XIV съезда партии.

В связи с их приездом редакция «Ленинградской правды» забаррикадировалась, чтобы не допустить в здание эмиссаров ЦК. Потом стражу и барьеры пришлось снять, и в партийной организации «Ленинградской правды» началась чистка.

Зиновьев, считавший накануне съезда, что Ленинград является его «неприступной твердыней», его партийной вотчиной, быстро увидел, насколько призрачными были его иллюзии. Партийные ячейки и группы на фабриках и заводах одна за другой выносили решения о поддержке «Ленинского Центрального комитета партии, возглавляемого его верным учеником и соратником Сталиным», и осуждали Зиновьева и Каменева, как оппозиционеров, взрывающих «монолитное единство партии».

Несогласных поддержать «Ленинский курс ЦК» вычищали из партии и комсомола. Мне рассказывали, и я сам наблюдал, как шла обработка партийной массы (от Зиновьева к Сталину) в партийной организации «Ленинградской правды». Юрию пришлось наблюдать это в «Красной газете».

В результате потребовались всего неделя-две для того, чтобы вся партийная организация Ленинграда одобрила решения XIV съезда партии и выразила доверие «Ленинскому ЦК партии во главе с т. Сталиным». За оппозиционерами была установлена слежка агентов ГПУ, но арестов в 1926 г. было не так много.

Именно в эти дни Юрий и я столкнулись в коридоре редакции «Ленинградской правды» с горько плакавшим комсомольцем. Это был тот самый председатель комиссии по чистке студентов на правовом отделении ФОНа, который в 1924 г. вычистил Юрия и чуть не вычистил меня (не успел!!!) из университета. Он горько плакал и жаловался: «Что я скажу бабке? Она подняла меня с колыбели и кормила меня. Сейчас ей 70 лет. Разве может она работать? Вздулись жилы, пальцы скрючены, еле ходит… А я только-только стал зарабатывать, как меня из комсомола и сотрудников редакции вычистили». Мы утешили его как могли: повели в ближайшую пивную у «Пяти углов» на Загородном проспекте и после четырех кружек пива он отошел и успокоился.

В августе 1926 года Зиновьев был исключен из Политбюро ЦК, в октябре 1926 г. — отстранен от работы в Коминтерне. Троцкий в октябре 1926 г. был исключен из Политбюро, Каменев — из кандидатов в члены Политбюро.

Наибольший подъем деятельности «оппозиционного блока» падает на 1927 г., год 10-летия октябрьской революции. «Оппозиционный блок» готовил программу своей деятельности (так наз. «платформу») и пропагандировал ее только в узком кругу членов и кандидатов партии. Агитационные собрания оппозиции происходили в частных квартирах. На них присутствовало 40-50 человек. Попытки создать более многочисленные собрания были редки. Мне говорили в «Ленинградской правде», что в Москве было организовано собрание в каком-то театре, но ГПУ перерезало провода, и собрание проходило при зажженных свечах. Организованные банды «сталинцов» разгоняли собрания и избивали собравшихся. В Москве особенно отличился в этом отношении секретарь одного из райкомов партии Рютин.

В Ленинграде общее собрание оппозиции намечалось во Дворце Труда, но в последнюю минуту Зиновьев струсил и отказался выступить на собрании: «самое важное — не делать глупостей».

«Платформу» подписали 17 членов ЦК, в том числе Троцкий, Зиновьев, Каменев, Смилга, Евдокимов, Раковский, Пятаков, Бакаев и др. Руководители оппозиции с трудом набрали под «Платформой» по всей стране 5000-6000 подписей на отдельных листах (с №№ партийных билетов), но не желая подвергать подписавшихся репрессиям, в ЦК было сообщено лишь несколько сот имен старых большевиков, подвергавшихся репрессиям при царизме. С другой стороны, сообщение в ЦК имен всех подписавшихся выдало бы малочисленность оппозиции.

Самые крупные выступления оппозиции состоялись в Москве и в Ленинграде. В этих городах оппозиция мобилизовала все свои силы и вышла на демонстрацию со знаменами и плакатами, на которых стояло: «Ленин и Троцкий». В Москве демонстрантов не трогали, пока они проходили по Красной площади мимо мавзолея Ленина (на площади были иностранные дипломаты и журналисты). Демонстрантов разогнали, когда они миновали Красную площадь. В Октябрьской демонстрации в Москве участвовало, по данным оппозиции, всего 500-600 человек.

В Ленинграде в демонстрации оппозиционеров участвовало 400-500 человек. Демонстранты-оппозиционеры, собранные со всех концов Ленинграда, шли отдельной колонной, среди других колонн демонстрантов. До последней минуты — до трибуны ленинградских властей под окнами Зимнего Дворца — оппозиционеры скрывали свои плакаты: «Ленин и Троцкий» и развернули их у трибуны. Масса участников демонстрации, проходившая мимо трибуны, равнодушно отнеслась к этим лозунгам. Плакаты оппозиционеров вызвали движение лишь на трибуне среди ленинградских властей.

Я шел за колонной оппозиционеров и видел, как милиция пропустила ее мимо трибуны. Но когда оппозиционеры вышли на улицу Халтурина (бывшая Миллионная), у входа в Эрмитаж, конная милиция стала разгонять их. Началась драка. Оппозиционерами руководили бывший глава ленинградской ЧК Бакаев, ближайший соратник Зиновьева; бывший секретарь горкома Евдокимов; его жена, бывший секретарь Ленсовета Костина, и бывший командующий одной из армий в годы гражданской войны Лашевич.

Драка у Эрмитажа была упорной и ожесточенной. Милиционеры пустили в ход нагайки. Лошади теснили и топтали демонстрантов. Словом, все было, как «в старые времена» при «проклятом царизме», при «Николае Кровавом».

Оппозиционеров вел в бой командарм Лашевич, но его армия на этот раз была немногочисленной. Со стороны проходившей толпы было заметно лишь любопытство. Не было никакого желания оказать помощь и поддержать колонну оппозиционеров. Масса демонстрантов не видела в этом никакого смысла. Кого и за что поддерживать? Обыватель понимал, что оппозиция борется не за свободу для народа, а за право немногочисленной троцкистско-зиновьевской группировки самой господствовать над народом вместо более многочисленной сталинской группировки, у которой к тому же власть в руках: армия, милиция, ГПУ. Какую свободу, какую демократию и права мог дать народу бывший председатель ленинградской ЧК Бакаев, пославший на смерть тысячи, если не десятки тысяч «инакомыслящих», в том числе и «мятежников Кронштадта» в 1921 г., и участников выдуманного ЧК «заговора Таганцева» вместе с поэтом Н.С. Гумилевым? Попытки оппозиционеров изобразить себя борцами за свободу против тирании сталинского ЦК не обманули ленинградцев.

Схватка с милицией проходила при полном молчании и невмешательстве глазевшей на драку толпы. В конце концов милиция разогнала оппозиционеров. Раненые были и с той и с другой стороны. Лашевич, Бакаев и Евдокимов были избиты, одежда их была разорвана в клочья.

Но среди оппозиционеров не было единства. Часть партийцев из «Ленинградской правды» стояла за капитуляцию: «Против кого мы деремся? Против наших? Куда мы дойдем?» Другие были сторонниками борьбы до конца: будь что будет!

16 ноября, за две недели до XV съезда партии, в «Правде» было опубликовано сообщение об исключении Троцкого и Зиновьева из ЦК. Это было сделано для того, чтобы они не могли выступить на съезде.

XV съезд партии принял резолюцию, в которой говорилось, что «принадлежность к троцкистской оппозиции и пропаганда ее взглядов несовместимы с пребыванием в рядах большевистской партии». Съезд исключил из партии 98 наиболее отъявленных оппозиционеров, не отказавшихся от своих взглядов. Зиновьев и Каменев в обращении в ЦК заявили, что подчиняются решениям XV съезда и. будут работать, повинуясь приказам партии. Они «вползли на брюхе в партию», но их политическая жизнь кончилась. Они стали политическими трупами. Физическими трупами они стали десять лет спустя.

После XV съезда Сталину оставалось добить лишь «стариков» в ЦК — Бухарина, Троцкого, Рыкова, которых он объявил «правыми уклонистами». Это было сделано на конференциях партии и на пленумах ЦК и ЦКК в 1928-1929 гг. XVI съезд партии в 1930 году был «съездом победителя» — Сталина: на нем не было ни дискуссий, ни споров, ни возражений. Съезд восторженно одобрил все предложения Сталина.

Так создалась единоличная диктатура Сталина, столь же единоличная, как диктатура Кромвеля, удушившего английскую буржуазную резолюцию XVI века, и диктатура Наполеона I, довершившего переворот 9 термидора 1794 года и старавшегося стереть в памяти Франции всякое воспоминание о Французской буржуазной революции XVIII в. Менялись исторические костюмы, не совпадали и менялись внешние политические цели, но сущность этих трех диктатур оставалась одной и той же, а именно: господство над народными массами и беспощадное кровавое подавление не только всяких попыток протеста, но и всякого «инакомыслия».

Первейшей обязанностью советского гражданина стала обязанность поддерживать Сталина — «наше солнце», «вождя и отца народов».

Всякий диктатор-самодержец, вступая на трон, издает манифест. Таким манифестом Сталина явилось его "Письмо в редакцию газеты «Пролетарская революция» (№ 6/113 за 1931 г., перепечатано в журнале «Большевик» № 19-20, 1931 г.) — «О некоторых вопросах истории большевизма».

Это было полное запрещение «инакомыслия» не только в политике, не только в истории партии, но и в науке вообще, и прежде всего в истории, в философии, в экономике и т.д. Мнения и оценки Сталина стали обязательными. Их надо было цитировать как высшее доказательство тех или иных фактов, событий, мнений, ничего не убавляя и ничего не добавляя. При цитировании слов Сталина запрещалось менять падежи и времена. Письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция» стало мощным инструментом в создании «культа личности Сталина» и было исходной точкой в создании «сталинского этапа» в истории, философии, экономике и прочих науках.

Победа Сталина выразилась прежде всего в репрессиях против «инакомыслящих». После XV съезда Троцкий был по приказу ГПУ выслан в административном порядке (ст. 5 8 Уголовного кодекса) в феврале 1928 г. «за контрреволюционные происки» в Алма-Ату (Казахстан), Раковский — сначала в Астрахань, затем в Барнаул, Преображенский — на Урал, Радек — в Томск (Сибирь) и т.д.

Часть оппозиционеров была расстреляна после процессов 1935-1937 гг., часть «исчезла», часть покончила с собой. По подсчетам оппозиции общее число репрессированных составляло около 10 000 человек, к которым нужно прибавить их семьи и ближайших родственников. С начала 1928 г. было арестовано около 3000-4000 чел., в октябре 1929 г. — около 1000 чел. (в больших центрах), в январе 1930 г. — 300 арестов в Москве. В мае 1930 г. по случаю XVI съезда партии — в Москве 400-500 арестов, в августе 1930 г. — еще 600-700 человек, а всего от 5000 до 6000 человек. Около 3000-4000 было арестовано в 1931-1932 гг.

Но параллельно с этим террором против «инакомыслящих» в партии шел террор против беспартийных — служащих, рабочих, крестьян. Начались процессы против «вредителей, срывавших строительство социализма» — Шахтинский, Рамзинский или «Процесс промпартии», Громанский (Госплан), Кондратьевский и т.д. и т.п. Коллективизация потребовала в 1928-1932 гг. первые 2-3 миллиона жертв, высланных в Сибирь, где нужен был принудительный дешевый или бесплатный труд для больших новостроек. «Пророчество» Кейнса в разговоре с Зиновьевым быстро осуществлялось. Ближайшая статистическая перепись показала, что некоторые районы Европейского Севера, Сибири и Казахстана, почти не имевшие до 1914 г. населения, сейчас густо населены. Пришлось объявить перепись недостоверной и организовать новую, результаты которой были не столь тревожными и беспокойными для советского обывателя.

Разгром зиновьевско-каменевской оппозиции на XV съезде партии в декабре 1925 г. был началом заката «Ленинградской правды» и «Красной газеты»: и когда «сталинская комиссия» (во главе с В.М. Молотовым и С.М. Кировым) прибыла в Ленинград для чистки ленинградской партийной организации, то она занялась не только чисткой партийной организации «Ленинградской правды», но и чисткой редакции «Ленинградской правды», где было слишком много беспартийных и гораздо меньше партийных сотрудников.

Чистка йота медленно, не спеша. Как-то незаметно исчез главный редактор «Ленинградской правды» Г. Сафаров, и его место занял М. Рафаил, общественный обвинитель на Чубаровском процессе в 1926 г. Н.П. Баскаков был назначен заведующим Ленинградским домом печати (Шуваловский особняк на Фонтанке). В.П. Матвеев исчез неизвестно куда, и секретарем редакции стал бездарный и малограмотный инженер Рабинович, единственным достоинством которого было то, что он был братом международного мастера по шахматам Рабиновича. Место И.М. Майского, ушедшего еще в конце 1924 г. в Наркоминдел, занял известный фельетонист меньшевистской газеты «День» (закрытой в 1918 г.) Д.О. Заславский, передвинутый в 1926 или 1927 г. «по партийной мобилизации» в Москву, в «Правду». Словом, из старых членов редакции сохранил свой пост лишь К.Н. Шелавин, который был незаметным и раньше.

Новая редакция стала редакцией типичной губернской газеты, не больше. И сама газета в 1926-1927 гг. как-то измельчала и потускнела по сравнению с 19231925 гг. Словом, «Ленинградская правда» стала скромненькой газетой Ленинградского обкома, покорно следующей дирижерской палочке московской «Правды». Она уже не «поднимала» и не «ставила» вопросов, не выступала с собственными мнениями, отличными от мнений «Правды», а скромно пережевывала и повторяла последние.

Был закрыт — не знаю, по какой причине и под каким предлогом, — издаваемый «Ленинградской правдой» еженедельный литературно-художественный журнал «Ленинград», штатным сотрудником которого «по иностранной части» был я. Наша дружная компания в журнале — М.Л. Слонимский, Женя Шварц, Леонтий Раковский и я — распалась. Женя Шварц ушел в работу для театра.

Но главным ударом для меня явилось прекращение выписки иностранных газет. Газетами на 1926 год редакция «Ленинградской правды» была обеспечена в прежних размерах, так как подписка на газеты была сделана в октябре-ноябре 1925 г., то есть до разгрома зиновьевцев на XV съезде. Поэтому 1926 год прошел для меня сравнительно спокойно. Маленькая комнатенка в редакции, где на полках хранились переплетенные по годам комплекты иностранных журналов и газет и где я писал свои статьи и «корреспонденции» из Лондона, Парижа, Берлина, Вашингтона и прочих столиц мира, стала за три года моим рабочим местом. Сюда-то и заглядывали поговорить со мной писатели и поэты — К.А. Федин, С.Я. Маршак, М.Л. Слонимский, Н.К. Чуковский, Е.Л. Шварц, Василий Андреев, О.Э. Мандельштам, Б.А. Лавренев и др.

В конце 1926 г. новый главный редактор «Ленинградской правды» М. Рафаил вызвал меня в свой кабинет для доклада об использовании иностранных газет и журналов для нужд редакции. Выслушав меня, он сказал, что иностранные журналы и газеты в таком количестве, как они выписывались в прошлые годы, сейчас не нужны и что на 1927 год нужно выписать только газеты и журналы коммунистических партий Европы и США. На мой вопрос, что делать с комплектами иностранных газет и журналов за 1923-1926 гг., Рафаил сказал, что эти комплекты можно предложить «в подарок» «отделу полиграфии» Публичной библиотеки. Библиотека с радостью ухватилась за подарок. Я добился, чтобы типография «Ленинградской правды» переплела комплекты иностранных газет и журналов за 1926 год, и в феврале или марте 1927 года я сдал эти комплекты под расписку в Публичную библиотеку.

С 1927 года мое положение в редакции «Ленинградской правды» резко ухудшилось, прежде всего в финансовом отношении. Рафаил сократил зарплату сотрудникам иностранного отдела с 20 червонцев в месяц до 15 червонцев. Мои литературные заработки также резко уменьшились. Рафаил был против корреспонденции «собственного корреспондента» «Ленинградской правды» из разных стран мира, а прекращение выписки иностранных газет буквально подрубило меня «на корню».

Мало того: так как почти все сотрудники иностранного отдела «Ленинградской правды» были беспартийными, редакция газеты сочла необходимым усилить «партийную прослойку» в составе сотрудников редакции вообще и сотрудников иностранного отдела в частности. Все это в совокупности составляло генеральную чистку сотрудников редакции, работавших при Зиновьеве и замену беспартийных партийцами Сталинского толка.

Так, например, в иностранном отделе заведующему П.А. Лисовскому был дан заместитель — Наталья Борисовна Кружкол, с которой в состав сотрудников иностранного отдела вошел ее муж — Ефим Савельевич Берлович, позже преподаватель марксистской политической экономии. Вслед за ними в иностранном отделе появились другие новые сотрудники — Б.А. Орлов, член партии, «правщик ТАССа», который в 1927— 1929 гг. не сподобился написать ни одной статьи. Он занял должность Артура Гофмана, но не в состоянии был заменить его ни по чутью слова, ни по знанию иностранной жизни, ни по культурному уровню.

Наконец, по правке бюллетеней РОСТА — ТАСС «По Советскому Союзу» появился новый работник Штейнгауэр. Его привел новый секретарь редакции Рабинович, рекомендовавший Штейнгауэра как «замечательного стилиста». Штейнгауэр не столько обрабатывал и правил «бюллетени РОСТА-ТАСС», сколько наблюдал за работой и прислушивался к разговорам сотрудников иностранного отдела. Я не помню ни одной статьи Штейнгауэра, опубликованной в «Ленинградской правде». Репортеры городской хроники Ленинграда вскоре сообщили мне, что Штейнгауэр посажен в иностранный отдел как «стукач», т.е. агент-информатор ГПУ. В 1927-1929 гг. я сомневался— в этом, но когда я узнал лет 20-25 спустя, что Штейнгауэр, человек невежественный и бесталанный, был «подсажен» как «утка-подманка» в Военно-морскую Академию Генерального штаба им. Ворошилова в качестве преподавателя экономической географии, хотя он высшего экономического образования не имел, то мои сомнения превратились в уверенность. Правда, в 50-60 гг. в Военно-морской Академии найти «вредителей» или «зловредных болтунов» было невозможно, но ГПУ просто вознаградило Штейнгауэра за его прежние «труды»: 2-3 года службы в штате Военно-морской Академии позволяли Штейнгауэру получить военную пенсию, в несколько раз большую, чем пенсия скромного учителя средней школы.

Положение сотрудников иностранного отдела еще больше ухудшилось. Мы все время чувствовали, что находимся под наблюдением, что каждое наше слово и каждое наше мнение докладывается новому секретарю редакции Рабиновичу. В 1928 г. А.Я. Гофман, опасаясь доносов и клеветы, перешел окончательно на преподавательскую работу. Я же перешел на работу репортера в области культуры и науки в Ленинграде. Мне было поручено собирать информацию в Академии Наук СССР, в университете, в технических вузах, в научных обществах и организациях. Конечно, я продолжал числиться сотрудником иностранного отдела, мне не запрещалось писать статьи и заметки по вопросам иностранной жизни, но я был уже достаточно опытным журналистом, чтобы не надеяться на заработок по этой линии. Точно так же очень скоро выяснилось, что информация о научной деятельности ленинградских научных учреждений и вузов не обеспечивает даже минимального прожиточного заработка. Печатали мои заметки в 1928-1930 гг. очень неохотно. Как беспартийный, я считался persona non grata в редакции «Ленинградской правды», «укрепленной» после XV съезда в 1927 году надежными сталинцами.

Так, в 1928 г. мне стало ясно, что моя работа в «Ленинградской правде» приходит к концу и что мне надо подыскивать другую профессию. Приходилось «менять свою участь».

Первой моей попыткой найти работу вне редакции «Ленинградской правды» было сотрудничество в «Советском энциклопедическом словаре» (СЭС), издаваемом Ленинградским государственным издательством (Огизом) в 4 томах. В состав редакции СЭС входили М.П. Вольфсои, Н.Я. Мещеряков, В.И. Невский, Л.М. Турок, А.М. Файнштейн, О.Ю. Шмидт (будущий руководитель Челюскинской экспедиции и начальник Главсевморпути).

Л.И. Варшавский, сотрудник «Смены», назначенный редактором отдела «Новейшая история и современная международная политика», пригласил с согласия редакции СЭС к сотрудничеству и меня как специалиста по истории мировой войны 1914-1918 гг. и современной (послевоенной) международной политике. При этом мы разделились: на мою долю достались статьи о странах Европы, о Канаде и США, Л.И. Варшавский взял себе все колониальные и полуколониальные страны Азии, Африки, Океании, Центральной и Южной Америки. Статьи о международных договорах, конференциях, трестах, банках, газетах, биографии политических деятелей каждый из нас писал по своей специальности, причем иногда Л.И. Варшавский нарушал наш договор о разделе сфер писания в свою пользу.

В 1 томе СЭС (буквы А-Ж) я написал ряд крупных статей — «Австралийская Федерация», «Австрия», «Бавария», «Бельгия», «Болгария», «Великобритания», «Венгрия», «Германия», «Греция», «Дания». В «Энциклопедическом словаре» я проработал 3 года (1928— 1930 гг.) на гонораре «по строчкам», но этот гонорар был существенным подспорьем.

Первый том «Словаря», намеченный к выходу в свет на начало 1932 года, включал 639 страниц убористого текста. Были близки к завершению и работы над остальными тремя томами, каждый из которых выпускался тиражом в 100 000 экземпляров. На бумагу, набор, оплату сотрудников и типографских рабочих были истрачены сотни тысяч, если не миллионы рублей. Но весь напечатанный тираж 1 тома и набранные рукописи следующих были отправлены в перемолку на бумажную массу, набор был разобран, и только основные сотрудники «Словаря» получили по авторскому экземпляру «на память» о своей работе.

Причиной «казни» «Словаря» было письмо Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция», опубликованное в октябре 1931 года. Редакция предвидела этот наскок, связанный с созданием в Москве специального издательства «Советская Энциклопедия», для которой ленинградский «Энциклопедический словарь» был конкурентом. В «Советской Энциклопедии» обрадовались возможности удушить конкурента. Но дело было гораздо серьезней. «Энциклопедический словарь» не отражал в своих статьях по истории России и истории ВКП(б) ведущей роли Сталина как вождя партии и советского государства.

Редакция «Словаря» старалась предотвратить опасность, поместив в первом томе словаря «Предисловие» и вводную статью «От издательства», в которых пыталась найти извинения и объяснения этим недостаткам.

«Как раз в последние годы, — говорилось в „Предисловии“, — на теоретическом фронте широко развернулась борьба за ленинский этап в науке, за поднятие революционной теории на высшую ступень, за сочетание теории с практикой. Письмо т. Сталина в редакцию „Пролетарской революции“ по поводу некоторых вопросов истории большевизма с особенной силой ставит вопрос о непримиримой борьбе с искажениями марксизма-ленинизма. К сожалению, редакция СЭС была лишена возможности произвести необходимую проверку материала словаря в должном объеме, так как ко времени опубликования письма т. Сталина почти все листы 1 тома СЭС были уже отпечатаны». Признавая, что ее работа «несмотря на многократную выверку и переработку всех статей словаря, все же не свободна от разнообразных ошибок», редакция СЭС оповещала будущих читателей, что «выпускает первый том „неполным тиражом“ и обращается ко всем научным и общественным организациям с просьбой дать свои отзывы о недостатках и ошибках, которые будут замечены. Эти отзывы окажут существенную помощь редакции при составлении последующих томов и позволят внести нужные исправления при допечатках 1 тома».

Я нарочно останавливаюсь так подробно на уничтожении СЭС, так как это событие было одним из первых «сожжений» трудов советских авторов, и оно давало принципиальную установку издательствам, редакциям и авторам на будущее. Чистка библиотек и уничтожение трудов советских авторов были продолжением этой принципиальной установки. Перечисляемые же ленинградским издательством ошибки и недостатки СЭС ярко иллюстрируют, под каким гнетом идеологии и цензуры, гораздо более суровым, чем гнет Победоносцевых и дурново, должны были работать и писать советские авторы и ученые, начиная с 1931 года.

В заключении вводной статьи издательство писало:

"Поэтому, хотя в этом томе и имеется ряд ошибок, пробелов, неудачных формулировок и т.п., но все эти ошибки и недостатки не таковы, чтобы из-за них нужно было бросить уже отпечатанный и в общем полезный справочник. Издательство выпускает его поэтому в свет, надеясь восполнить пробел и исправить ошибки в допечатках 1 тома и в последующих томах «Словаря».

Это была мольба о пощаде. Но в Москве смотрели на ленинградский СЭС как на литературно-научное предприятие зиновьевцев и решили разделаться с этим изданием. Вскоре в «Правде» появилась разгромная статья о первом томе «Словаря» под нежно-лирическим заголовком «Осени поздней цветы запоздалые». А дальше последовали все кары и скорпионы, все «оргвыводы» по отношению к «Словарю», о которых я писал выше, — уничтожение напечатанных, набранных и написанных материалов, прекращение издания «Словаря» и репрессии против Невского, Мещерякова (старых членов партии) и научной молодежи, подозреваемой в «зиновьевстве».

Летом 1929 г. я еще раз выступил в роли «собственного корреспондента» из всех стран Европы и США в иностранном отделе редакции «Красной звезды» (утренний выпуск). Иностранных газет не было никаких, но были телеграфные агентства Англии («Рейтер»), Франции («Гавас»), Германии (Телеграфное бюро Вольфа), США («Ассошиэйтед пресс», «ЮПИ»). В определенные часы и на определенной волне они передавали «последние известия» азбукой Морзе. Редакция «Красной газеты» достала в НКВД или ГПУ радиста-перехватчика. Как и с помощью каких аппаратов он перехватывал эти звуковые сигналы я, как человек мало что понимающий в телеграфной технике, не знаю. Иностранных языков радист, конечно, не знал, но буквы латинского алфавита и он знал. Ежедневно он приходил в 8 вечера и слушал до 12 час. ночи передачи различных телеграфных агентств, записывал буквы, а я по буквам читал слова и переводил их, составляя за вечер несколько телеграмм «собственного корреспондента» из Лондона, Парижа, Берлина, Рима и т.д. Иногда радист из-за помех в воздухе пропускал несколько букв, и я восстанавливал пропущенное по смыслу.

Все эти перехваты радиотелеграмм телеграфных агентств происходили с полного ведома и согласия главного редактора «Красной газеты» Б.А. Чагина (друга Есенина и Кирова) и «органов». Знали об этом и в редакции «Ленинградской правды», но делали вид, что такие телеграммы «собкора» их мало интересуют. Во всяком случае, мы с радистом опережали иногда на один-два дня телеграммы ТАССа, который тоже перехватывал сообщения иностранных телеграфных агентств и выдавал их за радиограммы собственных корреспондентов.

Дело было очень интересное, но и опасное. Цензуры фактически не было. Не запрашивать же Наркоминдел о каждой перехваченной радиограмме — разрешается ли публиковать ее или нет? Можно было опубликовать такую информацию, за которую грозила поездка «на молитву в Соловецкий монастырь».

Но как это ни было интересно, такая работа не давала мне перспектив на будущее. Оставаться всю жизнь мелким журналистом мне не хотелось. Случайный и неожиданный разговор в редакции «Ленинградской правды» в 1928 году снова повернул мою жизнь «с тропы заблуждений и тревог», какой оказалась моя газетная работа, на мой старый путь — путь в науку. Но прежде, чем перейти к другому этапу своей жизни, мне хотелось бы рассказать о своих литературных знакомствах, во многом связанных с моей журналистской работой.


Литературные круги Ленинграда

В Ленинграде я познакомился со многими из советских писателей и поэтов, с новой порослью литературы, появившейся в годы революции и гражданской войны, чье творчество было отражением революционных событий 1917-1920 гг. и было порождено ими.

Литературная жизнь в Ленинграде в 1922-25 гг. бурлила и кипела. Моим проводником по кругам литературного Ленинграда был мой брат Юрий, который был «своим» и в Союзе поэтов, и в Союзе писателей (критик-рецензент), и в «Русском современнике», и в вечерней «Красной газете». Он всюду представлял меня своим друзьям и знакомым из литературно-газетного мира.

Литературный центр Ленинграда находился на углу Невского и Фонтанки. На набережной Фонтанки за дворцом Великого князя Сергея Александровича, где сейчас помещается областной комитет комсомола, находился старинный красный трехэтажный дом, где помещались три наиболее интересные организации ленинградской интеллигенции: «Вольная философская ассоциация» (или сокращенно «Вольфила»), «Всероссийский союз писателей» (Ленинградское отделение), «Всероссийский союз поэтов» (Ленинградское отделение). Они не мешали друг другу: каждая из организаций имела собственные дни недели для заседаний.

Вход был свободный. Здесь каждый мог высказывать свое мнение о прочтенных автором стихах или рассказах.

«Вольфила» была учреждена в ноябре 1918 г., когда большевистская цензура уже наложила лапу на свободу мысли в стране. Ассоциация была основана для «исследования и разработки вопросов культурного творчества в духе философии и социализма». В числе учредителей ее были Андрей Белый, Александр Блок, В. Мейерхольд, К. Петров-Водкин, К. Эрберг, критики эсеровского толка Р. Иванов-Разумник, А. Штейнберг, С. Мстиславский.

«Вольфила» объединяла философов, поэтов, критиков различных течений, но особенно много в ней было представителей мистико-мессианистских течений в поэзии и философии. Здесь собирались оставшиеся в Ленинграде философы-идеалисты и последователи Н.Бердяева, С. Франка, Л. Шестова, М. Гершензона. Заседания «Вольфилы» были глубокими и содержательными. Я был на двух заседаниях в 1923 г. О политике открыто не говорилось, но она невидимо присутствовала «в подтексте» выступлений. Хотя политические воззрения членов «Вольфилы» были достаточно пестрыми и различными, их объединяли общие для всех черты: глубокое уважение к свободе мысли ( о свободе слова говорить уже не приходилось) и достоинству человека, религиозность, вера в добро, мессианизм, сознание жертвенности и обреченности своего поколения.

«Вольфила» доживала последние месяцы своего существования: в мае 1924 г. она была запрещена (распущена) «за реакционный идеализм и мистицизм». Часть членов «Вольфилы» погибла в 30-е годы в концлагерях.

Шумными и привлекательными были собрания Всероссийского Союза писателей. Здесь можно было встретить и видных представителей современной литературы и начинающую литературную молодежь. Тон задавали «Серапионовы братья» — К.А.Федин, Н.С.Тихонов, М.М.Зощенко, М.Л.Слонимский, Н.Н.Никитин, В.А.Каверин. Изредка бывала и Елизавета Полонская, единственная «сестра» «Серапионовых братьев». Здесь можно было встретить и А.Н.Тихонова (Сереброва) — редактора «Русского современника». Бывали здесь Б.Лавренев и О.Форш, Ю.Тынянов и др. и совсем молодые и начинающие Н.Чуковский, Л.Раковский.Ф.Берзин.

Собрания были шумными и многолюдными, на них присутствовали не только члены Союза писателей, но и любящая литературу публика, так называемые «окололитературные люди», к которым причисляю себя и я.

«Официальная» часть собраний состояла обычно из чтения автором рассказа или отрывка из романа, повести и т.д. и его обсуждения. Слово для критики и оценки мог взять каждый. Но критические оценки и споры ограничивались только литературно-художественными достоинствами и недостатками того или иного произведения. О политике «текущего дня» не говорил никто, даже в кулуарах. Это считалось бестактным или, еще хуже, желанием вызвать собеседника или кого-либо из гостей на провокационный разговор. Наиболее интересными были встречи и. разговоры в кулуарах. Здесь можно было узнать самые последние новости о творчестве писателей и услышать оценки еще не опубликованных литературных произведений, очень искренние и откровенные. Братья-писатели и поэты знали многое, о чем ни слова не появлялось в газетах.

Самыми шумными и буйными были собрания Союза поэтов. Поэтическая молодежь приходила прочесть свои новые стихи (в отличие от прозы, они были короткими…) и обменяться мнениями о них. Здесь особой любовью и вниманием молодежи пользовался поэт Всеволод Рождественский. Девицы, любившие стихи, млели и смотрели на него умиленными глазами. Выступало и много молодых, из которых помню Надежду Рославлеву, сестер Наппельбаум.

Из этих трех основных литературных организаций тянулись прочные нити в Пушкинский дом, в издательство «Всемирная литература» Горького, «Прибой», в редакции журналов «Русский современник», «Современный Запад», в редакции ленинградских газет.

Всероссийский союз драматических писателей и композиторов был «на отшибе». Его собрания происходили в Артистическом Клубе. Я стал его членом в 1924 г., когда занялся переводами пьес для московских и ленинградских театров.

Был еще один литературный центр: Тургеневский кружок при библиотеке имени И.С.Тургенева. Он находился в конце Садовой улицы на площади Тургенева (бывшая Покровская площадь у церкви Покрова). Это был район старинной Коломны, воспетой Пушкиным и Гоголем.

В Тургеневском кружке выступала начинающая поэтическая молодежь. Наиболее талантливые поэты поднимались выше — до Союза поэтов и Союза писателей.

Юрий и я регулярно бегали в Тургеневский кружок и в Союз поэтов. Дополнительным магнитом для меня здесь были встречи с Шурой, которая в 1926 г. стала моей женой.

Веселой шумливой гурьбой, вместе с Шурой и ее подругой, очень тонким критиком А.Р., тогда еще студенткой проф. А.Горнфельда в университете, мы шли из Тургеневского кружка в Союз поэтов. И встречные «фармацевты» (так назывались в литературных кругах люди, не интересовавшиеся литературой) сперва пугливо шарахались в сторону, слыша издали шум и гам надвигавшейся толпы, но услышав поближе «мерный звук поэтической речи», с облегчением шли дальше. Кто не сходил с ума в годы своей молодости! Это было очень чистое и возвышающее душу сумасшествие! Даже милиционеры на Садовой улице и на Фонтанке, подозрительно настораживавшиеся, заслышав наш шум и гам, при приближении «поэтической оравы» улыбались.

В этой шумливой и веселой семье молодых писателей и поэтов были люди, связанные так или иначе с Пушкинским домом Академии Наук СССР, где «пушкинскую фамилию» и моих предков Петра Ивановича и Александра Михайловича Полетика хорошо знали, родилась озорная идея сногсшибательного розыгрыша, а именно: организовать «пушкинский брак», иначе говоря, женить меня или моего брата Юрия, на отпрыске семьи, связанной 100 лет тому назад дружбой с А.С.Пушкиным. В невесты мне или брату (мы были так схожи, что было трудно отличить нас друг от друга) была избрана девушка — правнучка А.П.Керн, которой Пушкин посвятил незабываемые строки:


"Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты".


Правнучка А.П.Керн оказалась молодой, умной и интересной девушкой около двадцати лет из интеллигентско-барской петербургской семьи. Она была хорошо воспитана. Она всегда ласково и лукаво улыбалась нам. Повидимому, она была посвящена в розыгрыш, задуманный молодыми озорниками из Пушкинского дома и Тургеневского кружка. Думаю, что она могла дать счастье своему избраннику. Очарование привлекательности, ума, интеллигентности и доброты исходило от нее. Следуя своей роли, она старалась увлечь меня или Юрия. Но увы! Мое сердце было пленено в первый день приезда в Ленинград Шурой, и я остался верен этой любви с первого взгляда.

Вскоре после моего приезда в Ленинград мой брат повел меня в редакцию журнала «Русский современник», которым руководили писатели А.Н.Тихонов (Серебров), Евгений Замятин и критик Корней Чуковский.

Конечно, «Русский современник» был советским журналом. И все же несмотря (а может быть, благодаря именно этому) на присутствие в составе редакции старого «революционного» члена партии большевиков А.Н.Тихонова (Сереброва), редакция «Русского современника» была на подозрении у властей.

«Русский современник» формально был беспартийным, а внутренне оппозиционным журналом. Он печатал прозу и стихи, которые говорили правду, не подкрашивая ее в тона «социалистического реализма», построенного на принципе «что могло бы быть, если бы было». Поэтому печататься в «Русском современнике» было рискованно, и он вообще не дожил до 1926 года.

Юрий в редакции «Русского современника» был своим человеком. В последнем номере журнала около 40% рецензий, то есть критики современности, поскольку она отражалась в современных литературных произведениях (в прозе и поэзии), принадлежало его перу. Эти рецензии печатались либо под его именем — когда такая критика современности на основе разбора литературных произведений не грозила рецензенту непосредственными репрессиями, — либо под псевдонимом. Редакция «Русского современника» не могла, конечно, признаться в том, что почти половина рецензий в номере журнала принадлежат перу одного и того же автора. Но таковой была старинная практика. Она применялась в «Современнике» 1830-50 гг., в «Отечественных записках» 1860-70 гг. и связана с именами самого Пушкина, а затем Белинского, Добролюбова, Чернышевского.

Юрий представил меня всем трем редакторам «Русского современника» и как своего брата, и как сотрудника иностранного отдела «Ленинградской правды». Из них с Тихоновым и Чуковским я в дальнейшем не познакомился близко. А.Н.Тихонова (Сереброва) мне довелось лучше узнать лишь из его воспоминаний «Время и люди», которые показали мне, насколько был интеллигентен, интересен и своеобразен этот еще «довоенный» член большевистской партии по сравнению с «ленинским призывом» и членами сталинской партии 30-40 годов.

Корней Иванович Чуковский стал для меня более реальной и живой фигурой. Но до близкого знакомства с ним у меня тоже дело не дошло. Он был знаменитостью и держался вдали от молодежи, которую подавлял и пугал своим авторитетом. Он был также слишком капризен и своенравен в отношениях с другими, и литературной молодежью в особенности. Прекрасный литератор, стилист, тонкий критик, знаток литературы второй половины XIX века (его текстологические исследования произведений Н.А.Некрасова принесли ему степень доктора литературы Оксфордского Университета), он считался самым серьезным критиком в Советской России 20-30 гг. «Братья-писатели» уважали и боялись его, но считали, что он слишком держит «нос по ветру». Одна эпиграмма — не знаю, попала она или нет в «Чуккокалу», была ли она где-нибудь напечатана или нет, — прочитанная мне в Союзе поэтов, намекала на это:


"Красавец Корней Чуковский,

Но портит вид наружный,

Его нос чертовский,

Такой длинный и такой ненужный".


Его уважали, еще больше боялись, но вряд ли любили. Знаю это от его сына, писателя Николая Чуковского, который в своей первой детской повести, написанной под влиянием стивенсоновского «Острова сокровищ,» отразил эту робость перед отцом, сильным человеком, подавлявшим не только знакомых, но и своих детей.

В последний раз я видел К.И.Чуковского на его докладе (отрывки из воспоминаний), кажется, в Московском доме писателей в шестидесятых годах. Он очень постарел, поседел, но держался бодро и даже облобызался с Д.О.Заславским, пришедшим на его доклад. Читал он хорошо, но как-то без уверенности в себе.

Мое знакомство с третьим из редакторов «Русского современника», с Евгением Ивановичем Замятиным, оказалось интересным, длительным и постепенно превратилось в дружественные отношения, продолжавшиеся до выезда его из России в 1928 г. Обычно раз в неделю или две я бывал на его квартире на Моховой. В том же доме помещалась и редакция «Русского современника». Здесь с глазу на глаз в кабинете хозяина мы очень откровенно обменивались мнениями не столько о литературе и литературных произведениях и их авторах, сколько по вопросам внутренней и международной политики Советского Союза.

Сама личность Замятина притягивала к себе: строго выдержанный и вместе с тем не отталкивающий сухостью и высокомерием тона, какой часто встречается у «знаменитостей», он очень рад был поделиться своими мнениями с интересным для него и надежным человевеком.^1огу сказать, что разговоры наедине имели чисто политический характер, беседуя же со мной в присутствии посетителей, часто очень известных писателей, имена которых и до сих пор сияют на коммунистическом небосводе СССР, он был очень сдержанным. Говоря мягко, он предвидел эволюцию многих писателей в сторону апологии коммунизма и высоких постов в литературе.

Исходной точкой наших отношений был интерес Евгения Ивановича к событиям за границей. Что происходат в Европе? Каково отношение капиталистического мира к Советскому Союзу? Он знал, что я читаю много иностранных газет и журналов. Он был в 1916 году в Англии, и наедине мы часто говорили по-английски. У него было отличительное свойство большого писателя — ощущение правды, скрытой за ширмой партийной пропаганды, настоящий, подлинный, а не «социалистический» реализм. Он гораздо лучше понимал советскую действительность, чем понимал ее я в 1923-1928 гг., несмотря на мою закваску историка.

Предметом наших споров и дискуссий стал роман Евгения Ивановича Замятина «Мы». Я слышал об этом романе от моего брата Юрия. А когда Евгений Иванович привык ко мне и убедился, что я не являюсь агентом ГПУ, хотя работаю в иностранном отделе «Ленинградской правды», он по моей просьбе дал мне прочесть рукопись своего романа «Мы». В 1924 году он дал мне английский перевод романа, изданный в США. Должен сказать, что русский вариант романа «Мы» был гораздо острее, чем американский. Это понятно: Евгений Иванович жил в Советской России и должен был печататься за границей так, чтобы не попасть на Соловки (о Колыме в те годы еще не было речи).

Роман «Мы» стал постоянной темой наших дискуссий и споров в 1923-25 годах. Замятин, давая мне русский текст своей рукописи, предупредил, что роман написан им в 1920 году, и объяснил, что «Великий благодетель человечества» — это Ленин, а не Сталин и не какой -либо фантастический персонаж.

Мои споры и дискуссии с Е.И.Замятиным сводились в конце концов к одному основному положению: может ли создание коммунистического общества в СССР вылиться в такую жизнь, какая описана в романе «Мы»? Автор романа утверждал, что может. Я не верил и оспаривал это.

Наши беседы в кабинете Замятина происходили в те времена, когда шла первая «оттепель» в виде НЭПа;

и многие идеалистические советские «кролики», в том числе и я, верили в возможность либерализации советского строя. Что коммунистическое общество может превратиться в военно-рабочую казарму, где люди будут жить так, как описано в романе «Мы», я не мог поверить. Евгений Иванович утверждал, что процесс оглупления обывателя агитационными лозунгами и формулами зашел так далеко, что обыватель уже перестал мыслить самостоятельно, а пользуется готовыми штампами, преподанными свыше. Евгений Иванович показал мне рассказ одного начинающего писателя, опубликованный в «Русском современнике»: герой рассказа, интеллигент в провинции, уже не имеет своих фраз для выражения собственных мыслей. Он видит детей на улице, в его уме мгновенно возникает штамп: «Дети — цветы жизни». Видит старика рабочего — другой штамп: «Слава труду». Видит попа — третий штамп: «Религия — опиум для народа» и т.д., и т.п. Насколько Замятин видел далеко вперед показывают «письма в редакцию» советских газет пятидесятых годов: авторы писем жаловались на писателей, обрисовавгих в неприглядном виде какого-нибудь милиционера или железнодорожника: «Разве в нашей честной семье милиции могут быть такие люди?» — возмущенно спрашивали они.

Но кроме дискуссий «теоретического» характера о том, во что выльется строительство коммунизма в СССР, у нас с Евгением Ивановичем нашлись и другие темы для разговоров, например, о международном положении, о советской экспансии в Китае, о причинах непризнания Советского Союза США, о русской литературе заграницей.

Евгений Иванович по образованию и по профессии был инженером-кораблестроителем, построившим первые ледоколы в России (1917г.).Ив этой сфере у нас нашлись общие темы. Меня очень интересовал вопрос, почему германские дредноуты в Ютландском бою 1916 года оказались более жизнеспособными, чем английские. Ведь Англия в течение двух столетий была ведущей страной в кораблестроении.

Е.И., знавший, что я изучаю вопрос о подготовке мировой войны 1914-1918 годов, ответил мне не как писатель, а как инженер-кораблестроитель. Он объяснил, что большая жизнеспособность германских дредноутов по сравнению с английскими основана на том, что германские инженеры-кораблестроители, строя дредноуты, использовали теорию остойчивости и непотопляемости корабля, разработанную знаменитым русским теоретиком и практиком кораблестроения академиком А.Н.Крыловым.

Евгений Иванович привлек меня к сотрудничеству в журнале «Современный Запад», который он редактировал также вместе с А.Н.Тихоновым (Серебровым) и К.И.Чуковским. Журнал издавался Государственным издательством «Всемирная литература» (Моховая, 36) и был основан по инициативе А.М.Горького, Александра Блока и других представителей старой интеллигенции.

Я давал Е.И.Замятину для «Современного Запада» мелкие заметки о новостях литературы и театра за границей, материалы для которых черпал из иностранных газет и журналов. Работа была интересная, и я увлекался ею, хотя заработки были невелики.

XIV съезд партии в декабре 1925 года покончил с «вольностями» литературного творчества. И «Современный Запад», и, тем более, «Русский современник» были осуждены как органы интеллигентского «инакомыслия» и прихлопнуты.

Е.И.Замятин оказался «запрещенным», его не печатали, пролетарские критики обливали его руганью в советских газетах и журналах. Он понял, что ему нечего делать в Советской России и что в конце концов он станет жертвой репрессий. Он написал свое известное письмо Сталину и просил разрешения уехать за границу. Письмо было передано Сталину через А.М.Горького и — о чудо! — Сталин разрешил. Е.И. уехал в 1928 году и обосновался в Париже. В Ленинград доходили слухи, что он нуждался и бедствовал. Он умер в марте 1934 г., оставив по себе память не только знатока русской жизни и русского духа, но и великого провидца будущего коммунистического общества.

В 1926-28 годах произошла окончательная дифференциация ведущей группировки молодых советских писателей — «Серапионовых братьев». Одни из них сохранили свои позиции интеллигентской критики советского быта с его произволом над личностью человека. К их числу принадлежали В-А.Каверин, М.М.Зощенко, М.Л.Слонимский. Они внимательно изучали советский быт и анализировали его провалы и уродства. Зощенко и Слонимский быстро, уже в 30 годах, оказались в числе жертв пролетарской критики, вдохновляемой указаниями Кремля. В.А.Каверина постигла та же судьба несколько позже, в 1950-60 годах. А писатель К.А.Федин, поэт Н.С.Тихонов и менее известный прозаик Н.Н.Никитин пошли навстречу «требованиям времени». Н.С.Тихонов, а позже К.А.Федин возглавляли Союз писателей.

Я был знаком со всеми «Серапионами», — с одними больше и лучше, с другими — меньше и хуже, но многое слышал о них и в Союзе писателей, и в Союзе поэтов в 20-е годы, и от моего брата, и от М.Л.Слонимского, редактора журнала «Ленинград», издаваемого «Ленинградской правдой». С М.Л.Слонимским я работал в течение двух-трех лет.

Вспоминая сейчас свои знакомства и встречи с писателями и поэтами, главным образом в период 1923— 1928 гг., я хочу предупредить читателей, что не собираюсь выступать здесь в качестве литературного критика их произведений. Я могу лишь говорить о том впечатлении, которое произвели на меня их наиболее выдающиеся произведения той поры, когда писателю и поэту еще можно было сказать хоть часть правды. Многие литературные сочинения периода 1930-60 гг.

я не читал, отлично понимая, что под давящим прессом сталинской цензуры они повторяют лишь мысли и переживания, разрешенные и даже предписанные «генеральной линией партии». Поэтому здесь я пишу лишь о писателях двадцатых годов. Каждый из этих людей открылся мне какой-то гранью своей личности, своего характера, своей мысли и своего творчества.

Первым из «Серапионовых братьев», с кем я познакомился, был К.А.Федин. В 1923-34 гг. он работал секретарем редакции «Звезды», там и началось наше знакомство, длившееся несколько лет, до конца двадцатых годов.

В 1924 году по предложению И.М.Майского я написал к 10-летию Первой мировой войны свою статью «Как началась война» («Звезда», 1924 г., № 7). К.А.Федин пришел в мою комнатенку в редакции «Ленинградской правды», уставленную комплектами иностранных газет на полках. Он принес мне свой первый, только что вышедший большой роман «Города и годы» с любезной дарственной надписью и попросил меня как специалиста по мировой войне написать рецензию для «Звезды» о его романе, который дает картину жизни Германии во время войны.

Я прочел «Города и годы» с искренним удовольствием. Не говоря ничего о просьбе Федина, я обратился к Майскому с предложением написать для «Звезды» рецензию о романе «Города и годы». Но Майский, повидимому, недолюбливавший Федина, заявил, что рецензия о романе уже заказана. Когда я сообщил это Федину, он с горечью воскликнул: «Значит, рецензия будет не очень-то хорошей!»

Предвидения К.А.Федина оправдались: рецензия была очень сдержанной и критической. В Союзе писателей говорили, что Федин слишком идеализировал себя в образе главного героя романа Андрея Старцева.

Я и до сих пор считаю «Города и годы» лучшим романом Федина, в нем было много свежести, искренности чувств и незаурядного литературного дарования. Последующие романы Федина — «Братья», «Похищение Европы» и трилогия («Первые радости», «Необыкновенное лето» и «Костер»), были гораздо надуманней и скучней. Свежесть и искренность романа «Города и годы» в них исчезли, и лишь отдельные страницы этих романов напоминали о ней и своим языком, и описаниями природы, близкими к тургеневским.

Последняя встреча с К.А.Фединым произошла, кажется, в 1927 или 1928 г., когда он пришел к нам, в нашу с Юрием квартиру слушать чтение повести писателя Василия Андреева «Серый пиджак». На чтении были, насколько помню, М.Л.Слонимский, критик А.Р. и писатель Л.Раковский. Повесть выслушали и обсудили, и Федин ушел, отказавшись от чая, который приготовила Шура. Вскоре он переехал в Москву и потерял связь с Ленинградом. А когда он стал председателем Союза советских писателей, наше знакомство оборвалось. Приезжая в Москву по своим литературно-издательским делам, я избегал встреч с ним, не желая навязывать свое знакомство высокопоставленному сановнику от литературы.

Коротким и случайным было мое знакомство с М.М.Зощенко. Среди «Серапионовых братьев» Зощенко был самой загадочной и таинственной фигурой. Меня познакомил с ним в 1925 или 1926 году М.Л.Слонимский. Он заранее предупредил: «Не вздумайте только назвать Михаила Михайловича писателем-юмористом». Хотя в широких кругах читательской публики Зощенко числился «веселым писателем», автором юмористических рассказов, но такую оценку он воспринимал как оскорбление.

«Читательский смех его глубоко огорчает, — говорил мне Слонимский, — он всегда угрюм и мрачен, так как изображает в своих рассказах трагическую сущность нашей советской действительности, самые печальные стороны советской жизни, вызывающие слезы, ужас и отвращение, но прикрытые маской словесного юмора, языковыми и интонационными искажениями».

М.М.Зощенко оказался смуглым брюнетом, хорошо и даже элегантно одетым, чисто выбритым и подтянутым. Он походил не столько на писателя, сколько на актера, — такими чаще всего бывают артисты оперы. Он, как обычно, был угрюм и мрачен. К Слонимскому он питал большое доверие, и рекомендация Михаила Леонидовича развязала Зощенко язык в разговоре со мной. (Времена хоть и были «историческими», что ежедневно твердилось в советских газетах, но при знакомствах меньше всего говорили на политические темы).

Я спросил М.М., откуда он берет темы и сюжеты для своих рассказов. Он охотно ответил, что в его рассказах нет ни капли выдумки. Он берет темы и сюжеты из советских будней — из писем рабочих корреспондентов (рабкоров), из газетных заметок, из донесений мелких служащих «по начальству». «Все это — голая правда нашей, то есть советской действительности. Философия моих рассказов наивна, но она понятна моим читателям. К тому же, я пишу очень йжато. Фраза у меня короткая, доступная. И если я иногда искажаю язык, то только для того, чтобы показать те существующие сейчас типы, которых не было раньше в русской литературе и которые говорят именно таким языком».

Последняя фраза М.М.Зощенко заставила меня залуматься. Кого же он изображает и пародирует, кто его герои, для кого он пишет? И я понял: герои его рассказов, их речь, их манеры, их действия, ситуации, в которые они попадают, — ведь это те малограмотные и малокультурные «внезапные» партийцы и комсомольцы, с уровнем и горизонтом «сельского писаря», которые стали правящей прослойкой советского государства после октябрьской революции, а затем, благодаря «ленинскому призыву», стали властью в стране.

Популярность Зощенко заставила пролеткультовских критиков «присмотреться» к его творчеству. В тридцатых годах, после того как Сталин утвердился у власти, Зощенко стали преследовать. Многие его рассказы были задержаны цензурой. Для него настали тяжелые времена. Позже литературная деятельность Зощенко была обрублена Постановлением ЦК КПСС от 14 августа 1946 года. Рассказ Зощенко «Приключения обезьяны», напечатанный в журнале «Звезда», был объявлен клеветой на советскую действительность: обезьяна, бежавшая из зоопарка на улицу, спешит вернуться в свою клетку, так как в зоопарке жить легче, чем на воле, а в клетке легче дышится, чем среди советских граждан. Зощенко исключили из Союза писателей и запретили печатать. Он умер в 1958 году, оставшись в глазах молодого поколения пятидесятых — шестидесятых годов писателем-юмористом.

Совсем иное впечатление произвел на меня Н.С.Тихонов. Он мало походил на поэта — крепко сколоченный, плотный, с обветренным красным лицом «рубаки-кавалериста». Он пошел добровольцем на войну 1914-1918 гг. (служил в «гусарах»), а затем добровольцем в Красную армию во время гражданской войны. Тем, кто не знал его, трудно было угадать в нем поэта. Он производил впечатление смелого и энергичного «конника-буденовца».

В 1922 году Н.С.Тихонов выпустил 2 небольших книжки своих стихов: «Брага» и «Орда», которые прогремели на всю страну. Если Всеволод Рождественский был поэтом, восхищавшим прежде всего молодых девиц, то Н.С.Тихонов был поэтом, восхищавшим мужскую молодежь. На вечерах в Союзе поэтов от Н.С.Тихонова неизменно требовали прочесть «Балладу о синем пакете» и «Балладу о гвоздях». В последних строках этой баллады Тихонов прославлял героев -большевиков в Красной армии: «Гвозди бы делать из этих людей». В сознании комсомольской студенческой молодежи эта строчка звучала, как молот, вбивавший «гвозди» (т.е. людей) в жизнь и быт советского государства. Для Н.С.Тихонова не было никаких сомнений и колебаний, он принял советский строй безоговорочно и сохранил веру в него и в страшные довоенные тридцатые годы, и в послевоенные сороковые.

В Союзе поэтов стихами Тихонова восхищались, но его самого считали твердокаменным большевиком, способным в борьбе «за коммунизм» на все.

Меня познакомил с Тихоновым Юрий, и я несколько раз встречался с ним в Союзе поэтов и в редакции журнала «Ленинград», когда он был еще молод и не был сановником от литературы и поэзии. Наше знакомство прервалось в конце двадцатых годов, когда началась чистка и реорганизация Союза писателей и Союза поэтов.

Я сохранил теплое впечатление от знакомства с Елизаветой Полонской. Юрий писал рецензию о ее книжке стихов, и она несколько раз заходила к нам на квартиру, где познакомилась с Шурой. Они нашли какой-то общий «женский» язык и весело болтали. Елизавета Полонская мало походила на поэта. По про— | фессии она была врач и, кажется, позже отошла от литературы.

Вениамин Александрович Каверин пользовался особой симпатией ленинградской интеллигенции. Он был Вениамином, то есть самым младшим по возрасту среди «Серапионовых братьев». Филолог и литературовед по образованию, он начал свою литературную деятельность с научного исследования о Сенковском («Бароне Брамбеусе»), современнике Пушкина. Сенковский был писателем и критиком, редактором-издателем «Библиотеки для чтения». Исследование В.А. Каверина было опубликовано в 1929 году и переиздано в 1950 году.

Роман В.А.Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском Острове» (1929), посвященный школе «формалистов» в советской литературе, вызвал сенсацию в литературных и литературоведческих кругах Ленинграда. Они быстро нашли живых прототипов в героях романа: Виктора Шкловского («Драгоманов»), профессора Б.М.Эйхенбаума и «младших богов» формалистической школы.

Другой роман В.А.Каверина «Исполнение желаний» (1934-1936) рисовал жизнь и нравы студенчества и профессуры Ленинградского Университета в 20-е годы. Я познакомился с— этой жизнью в 1923-1924 гг. как студент университета и во второй половине 30-х годов уже как преподаватель. Насколько я знаю, прототипов у героев этого романа, кроме одной фигуры, не было. Роман был особенно любим филологами, литературоведами, историками и прочими представителями гуманитарных наук. Они быстро узнали в юрком «молодом окололитературном человеке» Зильберштейна, составившего огромную коллекцию рукописей писателей XIX-XX в. рисунков и эскизов художников того же периода. Зильберштейн скупал за бесценок все, что мог скупить у обнищавшей и голодной старой интеллигенции дореволюционных лет. Особенно ценной и полной была собранная Зильберштейном коллекция рисунков и эскизов молодого И.Е.Репина. Эта коллекция, по рассказам видевших ее «друзей» Зильберштейна, имела такую ценность, что в конце концов в «Правде» или в «Известиях» появилась короткая заметка, сообщавшая, что Зильберштейн завещал свою коллекцию рукописей, рисунков и нот в дар Советскому государству.

А у Зильберштейна были рисунки художников итальянского Возрождения, фламандских мастеров XVI-XVII веков, французских импрессионистов XIX века. Чего только там не было!

Приносить в «дар» советскому государству собранные коллекций было уделом особенно рьяных и удачливых коллекционеров советской эпохи. Благодаря «дару», Зильберштейн уцелел. Он даже получил степень доктора филологических или искусствоведческих наук и почетное звание Заслуженного деятеля науки РСФСР.

В.А.Каверин принадлежал к той прослойке трудовой интеллигенции, которая «приняла» октябрьскую революцию и пошла на работу к советской власти, не обращая внимания на кровь и зверства гражданской войны, считая «отдельными» и «случайными» ошибками произвол властей и ЧК после гражданской войны.

Первый том романа В.А.Каверина «Два капитана» (1940 г.), одного из лучших романов советской литературы тридцатых годов, является наглядной иллюстрацией настроений этой прослойки интеллигенции в 20-х годах. Но Вениамин Александрович был не просто изобразителем жизни и настроений советской трудовой интеллигенции этих лет, но и был «писателем совести». На примере героя «Двух капитанов» Сани Григорьева Каверин учил своих читателей справедливости, добру, мужеству, исполнению долга, труду. Таких, как Саня Григорьев, было немало среди комсомольцев 20-х годов. Саня Григорьев стал любимцем, героем молодежи, соперничая в этом отношении с Павкой Корчагиным из романа Островского «Как закалялась сталь».

Роман Каверина был переведен почти на все европейские и несколько восточных языков. Читатели страстно хотели знать, что сталось с Саней Григорьевым во время войны, как он служил родине, и под давлением читательских кругов Каверин выпустил в 1946 году второй том романа «Два капитана». Но времена были уже не те. Молодость Сани Григорьева в двадцатых годах была полна надежд и ожиданий, во втором же томе эти надежды и ожидания потускнели. Между первым и вторым томами этого романа прошли «чистки» и террор тридцатых годов и военных лет. Не обо всем можно было писать и, в особенности, об обманутых надеждах и ожиданиях.

В последний раз я видел В.А.Каверина в Ленинграде, когда он читал на литературном вечере отрывок из «Открытой книги».

Михаил Леонидович Слонимский, с которым я работал несколько лет (1924-1926) в журнале «Ленинград», издававшемся «Ленинградской правдой», был наиболее «дальнозорким» среди «Серапионовых братьев», уступая в этом отношении лишь Е.И.Замятину. Выходец из очень интеллигентной семьи (его отец был политическим обозревателем международных событий в одном из «толстых» журналов до войны, а после октябрьской революции «осел» в Париже, М.Л.Слонимский очень рано лишился романтических иллюзий и писал то, что в действительности было.

Если крестными отцами В.А.Каверина в литературе были Диккенс и Достоевский, то крестным отцом М.Л.Слонимского можно считать Бальзака: та же манера письма и «обыгрывание» мелочей для раскрытия душевного мира героев, реализм изображения героев, отсутствие какой-либо идеализации их. В этом отношении Михаил Леонидович был близок к Зощенко. Основной темой романов Слонимского 20-х годов — «Лавровы» (1926), «Средний проспект» (1927), «Фома Клешнев» (1930) — было, как и у Зощенко, изображение советского мещанства. Но если Зощенко разоблачает советское мещанство, иногда пародируя его, то Слонимский просто разоблачает мещанство во всей его тупости и безидейности желаний и расчетов.

Поэтому скоро Слонимскому пришлось вынужденно замолчать. Его почти не печатали. Мой брат Юрий в середине тридцатых годов готовил большую статью о творчестве Слонимского, совещаясь с ним, о чем можно и о чем нельзя говорить из-за цензуры, но статья не увидела света. Печатать Слонимского начали снова лишь в 50-х годах, когда появилась его трилогия «Инженеры» (1950), «Друзья» (1954), «Ровесники века» (1959), изображающая молодую техническую интеллигенцию в начале века и в годы революции.

Осенью 1924г. выпускающий «Ленинградской правдой» А.Г.Лебеденко, назначенный вместе со Слонимским редактором еженедельного журнала «Ленинград» привел меня в редакцию журнала к Слонимскому и сказал: «Вот вам, Михаил Леонидович, помощник по иностранной части. Все иностранные журналы и газеты в его руках».

Так формировалась редакция «Ленинграда». Редактором по «литературной части» стал М.Л.Слонимский, по политической — А.Г.Лебеденко, ответственным секретарем редакции, с которым меня тут же познакомили, — Е.Л.Шварц, оформителем журнала — молодой художник Н.И.Дормидонтов. Несколько позже к нам присоединился писатель Л.О.Раковский, ставший техническим секретарем редакции — «поддужным» у Шварца. Леонтий Осипович был моим приятелем и другом по юридическому факультету Киевского Университета. Он переехал из Киева в Ленинград в 1922 году, а осенью 1923 года столкнулся со мной в «беспредельных коридорах петровских Двенадцати Коллегий». («Нева» 1969, № 9, стр. 183) Л.Раковский, «Воспоминания и дела». Я помог ему устроиться внештатным сотрудником хроники — репортером в «Ленинградской правде».

В редакции «Ленинграда» мне была поручена вся «иностранная часть». Я подбирал в иностранных газетах и журналах наиболее интересные фотографии и карикатуры и вместе с Н.И.Дормидонтовым делал фотоподборки для очередного номера журнала, писал и переводил очерки и заметки легкого характера, которые могли быть интересным чтивом для читателей.

"Работали мы в «Ленинграде» дружно и весело, вспоминает Л.О.Раковский. — Евгений Шварц был обаятельным, неистощимо-остроумным человеком. Однажды Н.Полетика переводил «с листа» какой-то английский текст, нужный журналу, и через каждые два-три слова повторял «так сказать», «так сказать»… (от этой гнусной привычки я отделался лишь в конце 30-х годов после нескольких лет чтения лекций в университете и затем в институтах Ленинграда — Н.П.). Шварц внимательно слушал, но скоро на губах у него мелькнула улыбка, и он, потирая руки, сказал:

— Однако какой своеобразный этот английский язык: все «так сказать» да «так сказать».

Н.Полетика не оставался в долгу — старался отшутиться. Между Слонимским и Шварцем установились легкие, лишенные всякой официальности отношения. Н.Полетика шутя называл Слонимского сенатор (произнося это слово, как чистокровный украинец: сэнатор), а Шварца — полусенатор".

Я часто вбегал в редакционную комнату с вопросом: «А сенатор сегодня будет?» Или: «А где же полусенатор?» С моей легкой руки эти «титулы» стали бытовать не только среди посетителей «Ленинграда», но и среди сотрудников «Ленинградской правды», среди ленинградских журналистов и писателей.

Да, на язык Жене Шварцу (его никто в редакции «Ленинграда» Евгением Львовичем не называл) было лучше не попадаться. «Обдирал» он всех и вся. Но его любили, несмотря на эти насмешки, издевки и розыгрыши, потому что злобности в его шутках не было совершенно.

Помню, как Геннадий Фиш, который был тогда начинающим и при том очень увлекающимся писателем, предложил какую-то несообразность, Женя Шварц немедленно выдал:


«Думал Фишка, Что он шишка, А оказался Фиш Просто шиш!»


Хохотали все присутствующие и прежде всего сам Фиш, — таким веселым, беззлобным и ласковым тоном была сказана эта эпиграмма.

Вообще говоря, в двадцатые годы редакции журналов («Ленинград», «Чиж» и «Еж», «Новый Робинзон») были клубами, где встречались молодые писатели и поэты, ходившие по литературным мукам, где сообщались литературные (не политические.) новости, обсуждались новые стихи и проза, где обменивались шутками и «разыгрывали» друг друга, давали друг другу «творческие» советы.

Один из таких «творческих» советов дали Жене Шварцу и мы с Раковским, ибо мы оба были, «между прочим», по образованию юристами. Шварц написал рецензию на один американский фильм, где главную роль играла шестилетняя девочка Беби Пегги. Женя не знал, чем закончить свою весьма лирическую рецензию. Мы посоветовали, следуя рецептам формалистической школы, «остранить» рецензию, т.е. дать ей неожиданную концовку. В результате получилось:

"Вы хотите видеть женщину? Настоящую великолепную женщину? Единственную, в которую можно влюбиться? Тогда идите в «Колосс» и смотрите «Любимицу Нью-Йорка». И запомните. Ее зовут Беби Пегги. Бе-би Пег-ги.

Ей шесть лет. Только! Но ни одна взрослая женщина не сравнится с ней. И я знаю: вы влюбитесь. Непременно влюбитесь. Влюбитесь насмерть! Бе-би Пег-ги… О, Беби Пегги! А по 166 статье хочешь? Говори, хочешь по 166? В Губсуде шел процесс о развращении малолетних… Я молчал. Эдгар Пепо."

Пожалуй, ни об одном месте своей работы я не вспоминаю с такой радостью и удовольствием, как о работе в редакции «Ленинграда».

Но это были «либеральные» двадцатые годы. Затем «уж музыка была не та». Замолк смех, прекратились шутки и споры. Каждый ушел в свою нору, и все боялись друг друга. Боялись сказать лишнее. Кто ушел в могилу, кто — на Колыму, кто стал классиком советской литературы…

С закрытием «Ленинграда» Женя Шварц, бывший в 1917-21 годах, до приезда в Ленинград, актером в Ростове-на-Дону, снова ушел в театр. Он стал писать пьесы для детского театра. В тридцатые годы он написал для Театра юного зрителя (ТЮЗа) пьесы «Ундервуд» и «Клад». Но особую известность Е.Л.Шварц получил благодаря своим «пьесам-сказкам» по темам великого датского сказочника Ганса Христиана Андерсена — «Голый король» (написана в 1934 году, но издана только в 1960, так как советская цензура усматривала в пьесе «намеки на Сталина»), «Снежная королева» (1938), «Тень» и пр.

Эти пьесы — «сказки и не сказки», как будто Андерсен, и в то же время не Андерсен, — были поставлены в Ленинградском Театре комедии руководителем и художником театра Н.П.Акимовым, и они принесли Е.Шварцу мировую славу.

Во время войны им были написаны пьесы «Под липами Берлина» (в 1941, вместе с М.М.Зощенко), «Одна ночь» (1942, о блокаде Ленинграда), «Дракон» (1944).

Самые тяжелые и голодные месяцы блокады Ленинграда Женя Шварц провел в Ленинграде, но мне не пришлось в то время видеться с ним. В 1945 году, когда и он, и я вернулись в Ленинград, Л.О.Раковский передал мне приглашение Жени «пожаловать к нему не украинские вареники» по случаю капитуляции Германии. Не помню, что помешало мне принять это приглашение. Больше мне с Женей Шварцем не удалось встретиться. В 1966 или 1967 гг. дочь одного английского историка, с которым я был знаком «письменно», стажировавшаяся в Шекспировском театре в Стрэтфордена-Эвоне, передала мне просьбу театра порекомендовать для постановки несколько пьес современных советских писателей. Я рекомендовал прежде всего «пьесы-сказки» Е.Л.Шварца. Мне ответили, что в Англии их отлично знают, но театр заинтересован в пьесах о современной советской жизни. Однако тут я ничего рекомендовать не мог.

Работа в «Ленинградской правде» и в «Ленинграде» подарила мне знакомство с одним из интереснейших писателей и поэтов советской страны — Самуилом Яковлевичем Маршаком, чьи стихотворения «Почта», «Пожар», «Мистер-Твистер» и др. заучивались тогда наизусть не только детьми, но и взрослыми. Отдельные слова и фразы из них стали «крылатыми». Сколько раз, например, я слышал по своему адресу «профессор рассеянный с улицы Бассейной!», — тем более потому, что 10-я Советская улица, на которой я жил, считалась продолжением Бассейной улицы.

В 1924 году С.Я.Маршак стал главой отдела детской литературы в Ленгизе. Он и его друзья Б. Житнов и М.Ильин, его ученики и последователи Е.Шварц и В.Бианки стали создателями высокохудожественной детской литературы в Советской России.

В двадцатые годы Самуил Яковлевич уговаривал писателей и журналистов писать рассказы, стихи, очерки для детей. Е.Л.Шварца он соблазнил, как только тот приехал в Ленинград в 1921-1922 гг. Он же соблазнил Л.О.Раковского (детский рассказ «Мотоциклет»), Н.С.Тихонова («Сами»), Колю Чуковского и многих других, в том числе и меня. В 1924-1925 годах Маршак организовал что-то вроде неофициального конкурса начинающих детских авторов на лучший детский рассказ, стихи, очерк.

Я в отношении детской литературы проявил полную бездарность. Если газета имеет свой язык и стиль, то и детская литература имеет свою манеру письма, свой стиль создания образов. Газетная фраза настолько въелась в меня, что мой пробный опыт с очерком для детей 10-12 лет оказался полной неудачей. Самуил Яковлевич, с которым я был знаком тогда уже больше года, грустно качал головой, показывая мне мой «опус». Я откровенно признался ему в своей неспособности писать для детей: "Газетную или журналистскую статью, научную работу я написать могу, но не детский очерк. Это вы уговорили меня, как уговорили и других. Вы, я вижу, «коварный человек», «соблазнитель невиннейших девушек, чистых как мак».

Самуил Яковлевич, любивший Сашу Черного, хохотал и больше не уговаривал меня стать детским писателем.

Однако мне пришлось еще раз иметь касательство к детской литературе. В эти дни один из сотрудников городской хроники, взяв с меня обещание хранить тайну, передал мне просьбу… Л.Чарской — известной детской писательницы, писавшей для молодых девиц от 10 до 16 вет а дореволюционные годы. Сейчас она бедствовала и голодала: она пробовала писать в новую эпоху под псевдонимами, — ее печатали! — но гонорар приходилось получать «на паспорт», то есть на свое удостоверение личности. Деньги выплачивали, но ее литературное имя было столь одиозным в партийных кругах, что в конце концов ее печатать перестали. Она хотела узнать, что я могу посоветовать ей в данной ситуации. Не умирать же ей с голоду! Мне было искренне жаль Чарскую.

В молодые годы я был начитан в детективе, а в 20-е годы — в «детективах дипломатических документов». Я передал Чарской следующий совет:

«Пусть имя Чарской номинально умрет. Ей следует найти родственника или друга, который будет печатать ее рассказы под своим именем и, может быть, станет известным детским и юношеским писателем. Он будет иметь „славу“ и, конечно, часть гонорара, а настоящий автор — Л. Чарская, не будет нуждаться. Иного выхода я не вижу».

Последовала ли Чарская моему.совету, не знаю. Вспоминаю еще одного поэта-писателя с одиозным именем. Это был Александр Тиняков, принадлежавший до революции 1917 года к группе символистов, издавший в свое время книгу стихов. Он печатал свои стихи в «Новом времени» Суворина, и в новом социалистическом мире ему не было места. Весь серый — серая оборванная шляпа, серое лицо, серо-седые лохмы волос, серое оборванное пальто, серые от грязи старые рваные ботинки — таким он стоял в солнечные дни у коней Клодта на мосту через Фонтанку и продавал книжечки своих стихов прохожим. Те, кто знали его, покупали его стихи всякий раз, когда видели его на Аничковом мосту. У многих собралось по 10-15 таких книжечек. В конце 20-х или начале 30-х годов он исчез, как исчезли многие в эти дни.

Своеобразное место в наших с Юрием литературных знакомствах занимает Василий Андреев. Это был честный реалист, писатель большого таланта, видевший и знавший изнанку советской жизни и тех лет. Он принадлежал к числу писателей, о которых Юрий Тынянов говорил: «Если ты ушиблен эпохой, не охай». Вася Андреев не охал, но пил, как вкушали «от зеленого змия» и многие другие — писатели и не писатели, которые, разочаровавшись в революции, не застрелились, не повесились или не отравились.

Он любил приходить к нам домой. У нас он читал свою пьесу «Волки» о нравах советских низов. «Волки» были поставлены театральным кружком в клубе Профсоюза работников просвещения в бывшем Юсуповском дворце на Мойке 94, где в 1916 году «порешили» Распутина, — но пьеса была снята с репертуара по «идеологическим» причинам после первого же представления. У нас же он читал повесть «Серый пиджак», о чем я уже упоминал.

Запомнилось, как, возвращаясь однажды с Шурой и с Юрием из кино, мы наткнулись на Васю Андреева. Он был в растерзанном виде, «еле можаху». Мы не могли бросить нашего друга на произвол судьбы и подхватив Васю под руки, довели его до трамвая. Было около 11 часов вечера. Трамвай шел пустым. Кондукторша, молодая девушка с книжкой в руке, встретила нас у входа. «Пьяных не беру», — решительно заявила она. Но Вася успел прочесть обложку книги: «Серый пиджак». «М-м-моя книга! — промычал он. — Я писал ее!»

Кондукторша ахнула и пропустила нас в трамвай. "Так это тот самый Василий Андреев? Это он написал «Серый пиджак»? " — растерянно спрашивала она. Мы дружно подтвердили, что это «тот самый», и она в конце концов поверила нам, в особенности Шуре. Она раза два подходила к Васе, лежавшему бесформенной массой на сиденье, и всматривалась в его лицо. По молодости лет она не могла поверить, что известный писатель может так пить. На остановке она задержала трамвай, чтобы мы могли не спеша вытащить Васю из вагона.

Васе Андрееву я обязан знакомством с Александром Грином. Он только что выпустил «Алые паруса» и «Сердце пустыни», и романтическая молодежь сходила с ума от них.

О Грине знали, что он был эсером в 1905 году, дезертировал из армии, был «смертником», но приговор был смягчен, и он отделался ссылкой. Он стал писателем еще до революции, но только «Алые паруса» дали Грину всероссийскую и даже мировую известность.

В фантастической, «очарованной», «воображаемой» стране, которую описывал Грин в своих романах, люди были честными, добрыми, великодушными. Они уважали друг друга, не боялись говорить свободно, и это было как раз то, чего не знали в Советской стране. Читатели Грина, в особенности молодежь, отдыхали душой в фантастической стране Грина. Отсюда огромная популярность Грина и любовь к нему. Он стал кумиром молодежи, получал от издательств огромные гонорары, но они не задерживались в его руках.

В один прекрасный день Вася явился ко мне и попросил взаймы денег. Зная его повадки, я или Юрий давали обычно в таких случаях 10 рублей (пол-литра и закуска). Но Вася сказал, что он пришел с Александром Грином, который ждет в садике напротив дома. Я бросился с Васей на улицу к Грину, захватив все деньги, какие были у нас дома. Вася познакомил меня с Грином, и я так искренне и с таким увлечением хвалил «Алые паруса», что угрюмый и сумрачный Грин оттаял. Он сказал, что не получил гонорара в издательстве в назначенный день (это бывало сплошь и рядом со всеми авторами), и у него недостаток в деньгах. Я дал 100 рублей, и мы дружески распростились.

Но на следующий день Вася явился снова и опять просил «дать взаймы». Денег у меня не было, и я с трудом наскреб десятку.

В тридцатые годы Вася Андреев «исчез». О судьбе его в Союзе писателей ничего не было известно.

С Осипом Эмильевичем Мандельштамом, чье имя мне стало известно в годы Первой мировой войны, когда его первый сборник стихов «Камень» (1914) дошел до Киева, я познакомился в Союзе поэтов в 1923 году. Знакомство это продолжилось. Я помню, что при встречах и беседах с ним мы говорили много о Петербурге и о поэзии Петербурга, так как первый сборник стихов Мандельштама «Камень» неотделим от этого города. Осип Эмильевич радовался каждому поклоннику своих стихов, и так как я был усердным и восприимчивым слушателем, то он, изредка бывая в «Ленинградской правде», всегда заходил ко мне. Он вполголоса читал стихи — как вошедшие, так и не вошедшие во второй его сборник «ТпхНа». Я слушал с великим удовольствием, хотя мне было сначала неясно, почему Осип Эмильевич так часто ищет вдохновения в античности, в Древней Греции в особенности. Но потом я понял, что он вспоминал разлом и гибель старого мира, крушение его под напором варваров, пророчески видел будущее — гибель цивилизации и гуманизма. Гражданская война, система военного коммунизма, НЭП — все эти разломы хода истории тревожили его. У Осипа Эмильевича в эти годы сложилось ощущение мировой катастрофы.

Разговоры со мной, повидимому, были интересны для Мандельштама, ибо ничем иным я не могу объяснить его подарок, сделанный им в одно из последних посещений «Ленинградской правды»: он принес мне только что вышедшую книгу воспоминаний о своей молодости «Шум времени», изданную частным издательством. Я был искренне тронут и горячо поблагодарил его. Вскоре он уехал с женой из Ленинграда, и больше мне не пришлось с ним встречаться.

Во второй половине тридцатых годов в Союзе писателей разнеслись слухи, что Мандельштам репрессирован, что он голодает в каком-то концлагере на Дальнем Востоке, так как не выполняет трудовую норму, необходимую для получения ежедневного пайка.

О смерти О.Э.Мандельштама я узнал в 1943 году, когда Ленинградский Университет находился в Саратове. Летом 1943 года саратовские власти решили отправить «в порядке показательного примера» профессуру и преподавателей Ленинградского университета на сельскохозяйственные работы в колхоз под Саратовом на два-три дня. «Точные науки» было решено оставить в Саратове, но «бездельников» — филологов, историков, философов, — посадили на автобусы и сплавили в колхоз. Мы работали целый день — кто как мог и как умел. Пользы от нашей работы для колхоза было немного, но «агитпример» был показан, и о нем было сообщено в саратовских газетах.

Вечером мы вернулись с поля в наш шалаш на берегу пруда. Один из наших коллег-профессоров сообщил (не помню, от кого пришло известие), что Мандельштам умер в 1940 или в 1941 году.

После ужина в шалаше начался вечер-концерт стихов Мандельштама. Все знали, в особенности филологи и литературоведы, что Мандельштам репрессирован, что его имя и произведения под запретом, и все же стихи его читались до рассвета. В шалаше на земле лежали десять или пятнадцать профессоров и докторов наук, многие из которых были известны не только в России, но и за границей. Двое из них знали сборники «Камень» и «Тшйа» наизусть, и они читали стихи Осипа Эмильевича с упоением. Никто не спал. Распорядителем этого вечера-концерта был доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы Григорий Александрович Гуковский, блестящий лектор и ученый, по-новому осветивший в литературоведческой науке русскую литературу XVIII века. Г.А.Гуковский погиб в концлагере в конце сороковых годов.

Г.А. Гуковский давал очередному чтецу-профессору заказ на то или другое стихотворение Мандельштама и те послушно читали.

Вечер стихов Мандельштама продолжался до рассвета. Университетские власти могли «раздуть историю», но, повидимому, не решились на это.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ. ГОДЫ ТЕРРОРА

Вокруг «Сараевского убийства»

В грустном умонастроении я бродил в один из осенних дней 1928 г. по коридорам редакции «Ленинградской правды», терзаясь вопросом, куда идти и что делать в будущем, когда случайная и неожиданная встреча в редакции с доцентом П.П.Щеголевым перевернула еще раз мою судьбу.

П.П.Щеголев был сыном известного историка Павла Елисеевича Щеголева. Щеголев-отец был историком общественных движений в России. Он был редактором журнала «Былое» и многотомной публикации «Падение царского режима». Он был автором исследования «Дуэль и смерть Пушкина», изданного в 1923 г., и, вместе с писателем А.Н.Толстым, одним из авторов знаменитой пьесы о Распутине «Заговор императрицы», несколько лет не сходившей со сцены театров в советской стране.

П.П.Щеголев-сын был аспирантом, а затем доцентом у академика Е.В.Тарле в университете. В «Ленинградскую правду» П.П.Щеголев был приглашен (конечно, в пику мне) писать еженедельные обзоры о международном положении. Рабинович хотел иметь в качестве автора таких обзоров «научное имя». Обзоры П.П.Щеголева были солидны, академичны и своей добротностью не вызывали никаких сомнений у редакции.

Я был знаком с П.П.Щеголевым еще раньше, как потомок семьи, члены которой были друзьями Пушкина, (а Идалия Полетика, жена А.М.Полетики, была его врагом и немало способствовала гибели поэта). П.П.Щеголев знал, что я окончил два факультета и изучаю историю подготовки мировойвойны 1914-1918 гг.

Естественно, что наш разговор начался с вопроса П.П.Щеголева, как идет моя работа. Я ответил, что занимаюсь сейчас Сараевским убийством.

— Вот как? А каковы ваши выводы о нем? — спросил Щеголев.

— Конечно, сербское правительство знало заранее о подготовке Сараевского покушения и дало ему возможность совершиться. Сербия виновна в этом.

— Что вы говорите! А вам известно, что академик Тарле категорически отрицает осведомленность и тем более соучастие сербского правительства в подготовке Сараевского убийства?

— Не понимаю, как Тарле мог придти к такому выводу. На основании каких источников он отрицает то, в чем признаются сами сербы?

— Но ведь в журнале «Историк-марксист» сейчас идет полемика по вопросу о том, знало ли сербское правительство заранее о подготовке Сараевского покушения. Вы знакомы с журналом?

— Что вы, Павел Павлович! Таких идеологически высоких изданий я не читаю, — ответил я.

— В последних номерах «Историка-марксиста» напечатаны возражения Покровского, ответ Тарле и другие материалы."

Через неделю мы снова встретились в «Ленинградской правде» и П.П.Щеголев прежде всего спросил меня: «Прочли ли вы „Историк-марксист“? Кто прав — Покровский или Тарле?»

Я ответил, что более прав Покровский и совершенно не прав Тарле. Но вся полемика производит странное впечатление: обеим сторонам неизвестны самые важные и решающие материалы об осведомленности сербского правительства о подготовке покушения.

И тут по просьбе П. П. Щеголева, для которого мои слова были совершенной новостью, я рассказывал ему почти целый час о тайнах подготовки Сараевского убийства. Наконец, он спросил:

— Вы могли бы сделать доклад об этом? Я поговорю с Г.Зайделем и узнаю его мнение.

На следующий день П.П.Щеголев сказал мне, что Зайдель, директор Ленинградского отделения Института марксизма-ленинизма (будущая Коммунистическая Академия) хочет поговорить со мной.

Я отправился к Зайделю, захватив с собой часть перепечатанной на машинке главы «Сараевское убийство как повод к мировой войне». Зайдель слушал меня с полчаса, а затем попросил меня дать ему мою рукопись, чтобы он мог внимательно ознакомиться с моими материалами. Когда через два дня я снова зашел в Институт марксизма-ленинизма, Зайдель вернул мне рукопись и сказал: «Мы решили поставить ваш доклад о Сараевском убийстве, ввиду его значимости, на открытом пленарном заседании Института. На заседание будут приглашены все наиболее видные историки Ленинграда, в том числе и академик Е.В.Тарле. Возможно, что кое-кто приедет и из Москвы. Будет человек двести. Вы уверены в себе? Не боитесь возражений Тарле? В противном случае не стоит делать доклад».

Но я был научный пролетарий, и мне нечего было терять, кроме своих цепей…

Мой доклад состоялся в назначенный срок. О нем были напечатаны объявления в газетах. Большой зал Института (он находился на Невском между Набережной Мойки и улицей Герцена — бывшей Большой Морской) был переполнен. Тарле сидел в первом ряду сбоку, так что я мог видеть его все время и судить по его лицу о его впечатлении о докладе. Г. Зайдель представил меня ему как докладчика.

Мой доклад продолжался два часа. Я ни с кем не полемизировал, ни разу не назвал имен М.Н.Покровского и Е.В.Тарле, а просто излагал факты — фактический ход событий и мои оценки их. Публика смотрела не столько на меня, сколько на Тарле, хотя его имени я ни разу не упомянул. Тарле краснел и бледнел, но старался сохранить величавую осанку.

Председатель собрания Г.Зайдель поблагодарил меня. Аплодисментов не было: публика, ошарашенная моими «сенсациями», угрюмо разошлась, толкуя о «сербских зверствах».

С этого дня началась новая, вторая по счету фантастически неправдоподобная сказка моей жизни.

Через неделю после доклада.я получил письмо со штампом редакции «Историк-марксист». Секретарь редакции журнала любезно просил меня прислать копию доклада, сделанного мной в Институте марксизмаленинизма. В Москве слышали о моем докладе, и редакция «Историка-марксиста» хотела бы ознакомиться с ним.

Тем временем с началом 1929 года издательство «Красной газеты» добилось крупного финансового успеха. В 1928 году оно стало издавать для любителей истории и исторических сенсаций популярный исторический журнал «Минувшие дни». В этом журнале в нескольких номерах его прошла публикация «Дневника» Анны Вырубовой, подруги императрицы Александры Феодоровны и «святого старца» Григория Ефимовича Распутина, убитого великим князем Дмитрием Павловичем, князем Феликсом Юсуповым и В.М.Пуришкевичем в декабре 1916 г.

По рассказам «братьев-писателей» из Всероссийского союза писателей, «Дневник» А.Вырубовой появился следующим образом. У одной светской дамы, приятельницы Вырубовой, сохранилось несколько писем последней. Из этих писем П.Е.Щеголев-отец как историк этих дней и А.Н.Толстой как писатель — соавторы пьесы «Заговор императрицы» — состряпали «Дневник», широко использовав разного рода исторические материалы кануна войны и военных лет. Получилось очень интересное и занимательное, но полностью сфабрикованное «чтиво» (кроме нескольких подлинных строчек из писем Вырубовой), которое привело любителей исторических сенсаций в исступление.

Апокрифический «Дневник» Вырубовой имел огромный успех. На исторический журнал «Красной газеты» появился большой спрос. Любители исторического чтения за отдельные номера «из-под полы» платили десятки рублей. В кассе издательства в изобилии звенели деньги, и директор издательства «Красной газеты» эстонец Класс, с трудом говоривший по-русски, ходил с победоносным видом.

Успех «Дневника»Вырубовой, несмотря на резкую критику М.Н.Покровского, объявившего в «Историке-марксисте» «Дневник» фальшивкой, вдохновил издательство «Красной газеты» на новую научно -литературную аферу: издательство решило дать в 1930 г. в качестве приложения к 12 номерам своего исторического журнала 12 монографий советских и иностранных историков, мемуаров (переводных) деятелей Первой мировой войны и т.п. Так появился перевод «Военных дневников» германского генерала Макса Гофмана, продиктовавшего в 1918 г. Брестский мир Советской России (самые ядовитые выпады Гофмана против советской власти были изъяты при издании); ленинградскому историку Семеннинову была заказана монография «Германские влияния в России во время мировой войны 1914-1918 гг.», изданная в 1930 г. Наконец, в поисках авторов монографий в издательстве вспомнили о том, что какой-то журналист «Ленинградской правды» сделал недавно сенсационный доклад о Сараевском убийстве.

В один прекрасный день Класс пригласил меня в издательство. Последовал примерно такой разговор:

Класс: Ты знала, что мы хотим печатать приложения до нашего исторического журнала?

Я: Я не знала, но ты мне сказала.

Класс: Я слушала, что ты говорила доклад о Сараевском убийстве?

Я: Да, я говорила.

Класс: А ты могла бы написать большой книга о Сараевском убийстве для нас? Листов на 20 печатных.

Я: Я могла бы.

Класс: И там все будет — и выстрелы из револьвера и бомбы?

Я: Будут и выстрелы, и бомбы.

И я подписал с Классом договор на книгу о Сараевском убийстве размером в 20 печатных листов.

Не успел я написать первые главы «Сараевского убийства», как от заведующего Госполитиздатом пришло письмо. Он писал мне, что слышал о моем докладе в Ленинграде о Сараевском убийстве и предлагает заключить договор на издание книги на эту тему. Я ответил, что его предложение запоздало, но что у меня наполовину написана другая книга — «Возникновение мировой войны», охватывающая проблему происхождения мировой войны 1914-1918 гг. в целом. Если его интересует эта книга, я готов заключить договор об ее издании.

Как-то утром моя жена Шура принесла пакет со штампом «Историка-марксиста». В пакете оказалась корректура моей статьи «Сараевское убийство». Редакция просила не задерживать гранки и не слишком черкать их своими исправлениями и дополнениями.

Это было большой и радостной неожиданностью для меня. Но последние строчки письма секретаря редакции привела меня в ужас. Редакция просит в конце моей статьи сделать выводы: кто прав в полемике о Сараевском убийстве — Покровский или Тарле? Чье мнение я считаю более правильным? "Помилуйте, что вы требуете от меня? — писал я секретарю редакции «Историка-марксиста», отсылая просмотренные мной корректуры. — Чтобы я, журналист, мелкий газетный сотрудник, не имеющий ни научного имени, ни научных трудов, выступал в качестве судьи-арбитра между двумя академиками? Я не возьму на себя смелость решать такие вопросы. Пусть его решают сами читатели «Историка-марксиста».

Но через неделю я получил из редакции «Историкамарксиста» новое письмо: от меня снова требовали дать выводы, кто прав: Е.В.Тарле, утверждающий, что сербское правительство ничего не знало о подготовке Сараевского покушения, или же прав М.Н.Покровский, считающий, что сербское правительство не могло не знать о подготовке покушения.

Делать было нечего, и я добавил в конце статьи:

«Изложенные в моей статье факты и материалы показывают, что мнение М.Н.Покровского об осведомленности сербского правительства о подготовке Сараевского покушения более соответствует действительности, чем мнение академика Е.В.Тарле».

Пока шла эта переписка с «Историком-марксистом», директор Госполитиздата сообщил, что берет для издания мою вторую книгу «Возникновение мировой войны» и просит приехать в Москву для заключения договора.

Я уехал в Москву, где заключил договор на книгу в 30-35 печатных листов с обязательством сдать рукопись в издательство к 1 сентября 1931 г.

Мои акции в научном мире шли неуклонно вверх. В Москве я подал заявление о приеме в секцию научных работников. Ученый секретарь секции был одновременно и ученым секретарем М.Н.Покровского по Государственному Ученому совету. Прочитав мое заявление, он воскликнул: «Это вы сделали в Ленинграде доклад о Сараевском убийстве? Давайте ваше заявление и приходите сюда вечером. У нас сегодня заседание секции, и мы его рассмотрим».

Когда я явился вечером, он вручил мне карточку члена секции научных работников и сказал: «Поздравляю, вы прошли единогласно».

Карточка члена секции научных работников в 1929— 1930 гг., когда ученые степени и звания не существовали, была равноценна, можно сказать, ученой степени кандидата наук и ученому званию доцента в 1936— 1937 гг. Она давала немало привилегий и льгот, и в первую очередь — право на дополнительную комнату в квартире с оплатой ее в одинарном размере (вместо двойного).

На следующий день я в победоносном настроении вернулся в Ленинград.

Из событий 1929 г. на научном фронте можно отметить лишь ежегодное собрание Академии Наук, на котором происходили выборы на освободившиеся вакансии новых членов Академии и членов-корреспондентов. В этом году выборы были интересными — баллотировался в Академию Наук СССР проф. М.С.Грушевский, бывший председатель Украинской Центральной Рады в 1917-1918 г., которому правительство Советского Союза разрешило в 1923 г. вернуться на Украину «для научной работы». Иначе говоря, политическая деятельность Грушевскому не разрешалась. Он очень потускнел и постарел, покрылся пылью истории за прошедшее десятилетие. В эмиграции — в Швейцарии, а затем в Вене — он с семьей сильно бедствовал и голодал, продавал украинцам за границей — в Канаде, США и других странах, свои труды и брошюры, издаваемые им в Вене на украинском языке. Он злобствовал, считая, что Петлюра и Винниченко оттерли его в период Директории от руководства украинским национальным движением. Он все время хотел быть первым и в науке и в политике.

М.С.Грушевский был избран в академики СССР и вернулся с триумфом в Киев. Но триумф его был непродолжителен. Когда в 1931-1932 гг. развернулась в форсированном темпе коллективизация, на Украине создалось напряженное и обостренное положение. Сталин организовал кампанию репрессий против украинского национального движения. Многие видные украинские деятели, в том числе и деятели компартии, были арестованы и репрессированы, некоторые покончили с собой. М.С.Грушевскому предложили покинуть Украину и переселиться на постоянное жительство в Москву, где ему дали квартиру в доме Академии Наук СССР. Жизнь его была материально обеспечена. Он умер в Москве в 1934 г.

Вскоре мне пришлось убедиться, что писание и публикация книг отнюдь не такое идиллическое и безмятежное занятие, как кажется на первый взгляд неопытным научным младенцам.

Договор на книгу «Сараевское убийство» я выполнил в срок. Но в середине апреля мне сообщили из издательства «Красной газеты», что главный редактор «Красной газеты» Б.А.Чагин хочет поговорить со мной. Я пошел, зная, что речь пойдет о моей книге «Сараевское убийство», и явился к Чагину в указанный срок, имея в портфеле авторский экземпляр «Историкамарксиста» № 11 с моей статьей.

Б.А.Чагин, увидев меня, холодно и внушительно заявил:

— Мы вашу книгу о сараевском убийстве печатать не будем. Она бульварная и желтая!

— Позвольте, Борис Александрович, — возразил я, — какие у вас основания называть мою книгу бульварной и желтой?

— Ваш рассказ и свидетельства, приводимые вами, что сербское правительство заранее знало о подготовке сараевского убийства, совершенно неправдоподобны. Поэтому печатать вашу книгу мы не можем.

— Почему же тогда вот эта самая неправдоподобная и желтая глава моей книги уже напечатана в таком серьезном и идеологически важном журнале как «Историк-марксист»?

Я вынул экземпляр журнала и передал его Чагину. Взглянув на него, он сказал:

— Можете оставить это у меня на два-три дня?

Через три дня я снова был у Чагина. Он вернул мне журнал, коротко сказав: «Вашу книгу мы уже сдали в набор».

Почему Чагин в последнюю минуту решил зарезать мою книгу как «желтую» и «бульварную», я не мог узнать. Кто «вдунул» ему в ухо эту мысль? Скорей всего, какой-нибудь собрат по истории, недовольный моим успехом, хотя бы какой-нибудь историк из Института марксизма-ленинизма или из университета. Но я понял, что могу ожидать какой-нибудь неожиданной неприятности в любую минуту.

Наконец, настал день, когда моя книга была выпущена в продажу. Я с трепетом держал ее в руках. Ведь это был мой паспорт в историческую науку, книга, которая была апробирована в полемике Покровского с Тарле.

Я получил 25 авторских экземпляров и послал одну книгу родителям в Конотоп и по книге братьям; я преподнес книги С.Б.Крылову, П.П.Щеголеву, А. Гофману и И. Эйхвальду.

Мать уже очень плохо видела — у нее была «черная вода» в глазах. Книгу читал ей отец. Каждый вечер наши старики усаживались в кухне под электрической лампочкой и отец громко читал очередную порцию в 8-10 страниц. Родители писали, что гордятся мной (я был первый сын, выпустивший «толстую» книгу) и настаивали, чтобы я возможно скорее бросил журналистику и переходил на работу в вуз.

В «Красной газете» я стал героем дня и, вероятно, изданию моей книги я был обязан приглашением редакции стать «радиособкором» из заграницы. Класс был очень доволен и каждый раз, встречая меня в редакции, восклицал: «Ты хорошо писала». В «Ленинградской правде» иностранный отдел делал вид, что не произошло ничего особенного: «Подумаешь! Мы и сами с усами!» Но сотрудники других отделов редакции «Ленинградской правды» и сотрудники ленинградских контор московских газет «Правда» и «Известия ВЦИК» горячо поздравляли меня. Им было просто приятно, что их «брат-репортер» написал и издал большой научный труд.

Один из экземпляров книги с любезной дарственной надписью я решил занести академику Е.В.Тарле. Лекции в вузах уже начались, и он был в Ленинграде. Но когда я позвонил в его квартиру на Дворцовой набережной и сказал экономке, открывшей дверь, что хочу видеть Евгения Викторовича, она испуганно шепнула: «Ночью его взяли».

В изумлении я вернулся домой. Вскоре кто-то из газетчиков шепнул мне, что Тарле арестован по какомуто «большому делу» политического характера. Как выяснилось немного позже, это был процесс «Промпартии».

Судьба моей книги «Сараевское убийство» была сложной, многострадальной и фантастической. Книга то умирала, то воскресала для рядового читателя, кочуя с книжных полок общего фонда в закрытый для читателя «спецфонд» и обратно, в зависимости от хода политических событий 30-60 годов.

Первой реакцией на выход книги и первой неофициальной рецензией на нее был телефонный звонок. Я подошел к телефону. «Это квартира товарища Полетики?» — спросил по-русски чей-то нерусский голос. — Ах, это вы сами! Я хотел бы встретиться и поговорить с вами о Сараевском убийстве".

На мой вопрос, с кем я имею честь говорить, голос ответил: «С вами говорит один из участников Сараевского убийства. Мое здешнее имя вам ничего не скажет, но я живу здесь по советскому паспорту. Я — югославский коммунист, эмигрировавший в вашу страну. Я увидел свое имя в вашей книге, но кто я, — сказать вам сейчас не могу».

Я растерянно слушал эти слова, слова человека, бывшего одним из героев моей книги. Словно она была заклинанием, вызвавшим из могилы злого духа. Я пригласил «голос» придти ко мне на следующий день. Шура, узнав о звонке, решительно заявила: «Я хочу быть при вашем разговоре!»

«Голос», явившийся ко мне, оказался пылким брюнетом моих лет, человеком невысокого роста, с густой копной черных курчавых волос. Я привел его в свою комнату и познакомил с Шурой. Он категорически отказался назвать имя, под которым он фигурирует в моей книге, и добавил: «А мое советское имя вам ничего не даст». По-русски он говорил свободно, но с ярко выраженным сербским произношением.

Мы уселись у письменного стола. Шура осталась у дверей. Незнакомец заявил, что он сам и его сербские друзья, которые живут и работают («под фальшивыми именами» — добавил он) в Москве, послали его в Ленинград сказать мне, что сербские эмигранты-революционеры недовольны моей книгой: «Вы слишком сурово и критично писали о нас». Я ответил, что писал книгу по опубликованным сербским материалам и иностранным источникам, и показал ему источники своих характеристик и утверждений. Он очень заинтересовался только что вышедшей 9-томной публикацией австрийских дипломатических документов, в которых была опубликована масса протоколов австрийской полиции и расследований австрийских властей о борьбе южнославянской молодежи («омладины») против Австрии за создание «Великой Сербии». Незнакомец был взволнован и нервно оспаривал мое утверждение, что Гаврило Принцип и его друзья были членами организации «Черная рука» («Уедненье или смрт»), созданной полковником Димитриевичем.

У меня создалось впечатление, что незнакомец чегото боится и смотрит на меня с тревогой и беспокойством. Наш разговор продолжался почти два часа, и Шура, сидя здесь же около дверей, все время прислушивалась к нему. Наконец незнакомец собрался уходить и просил меня дать ему на несколько дней 8-й том австрийских документов и книжку деятеля хорватской революционной «омладины» Герцигоньи о хорватской «омладине», обязуясь честным словом вернуть их. Для меня это был нож в сердце. Я вообще не люблю давать свои книги, а разрознять восьмитомное издание уж совсем не хотелось. Но все же я в конце концов согласился и, скрепя сердце, дал ему эти книги.

Незнакомец встал, и я, согласно правилам вежливости, проводил его в переднюю. В передней, надевая пальто, он вынул из кармана пиджака маленький черный браунинг и переложил его в карман пальто. Дверь квартиры за ним захлопнулась, и я вернулся к Шуре.

— Знаешь что, — воскликнула Шура, как только я вошел в комнату, — мне кажется, что у него в кармане был револьвер!

— Совершенно верно. Ты права, — ответил я, — в передней он переложил браунинг из кармана пиджака в карман пальто.

Шура впала в истерику. Рыдая, она требовала, чтобы я пошел в милицию и к прокурору, подал заявление в ГПУ и пр. Я стал ее успокаивать: «Ведь он мне не угрожал. Пойми, он югославский коммунист, живет и работает в нашей стране под фальшивым именем и даже получил советский паспорт на это имя. Правительство и ГПУ это отлично знают, ибо именно они выдали ему фальшивый советский паспорт. Ведь это не какой-нибудь шпион, засланный в нашу страну, а „свой“ для Советского Союза человек. Кому же жаловаться и на что?»

В конце концов Шура утихла. «Но я непременно буду присутствовать при вашем разговоре, когда он вторично придет к тебе» — сказала она таким тоном, что я не посмел возражать.

Через несколько дней незнакомец снова позвонил ко мне, и мы условились о новой встрече. Шура, как и в первый раз, слушала наш разговор, сидя у двери.

Незнакомец на этот раз был воплощенный «Сахар Медович». Он вернул взятые у меня книги и рассыпался в уверениях, что после первого разговора со мной и после прочтения этих книг он убедился в том, что события сараевского убийства изложены в моей книге совершенно правильно, о чем он сообщит своим сербским друзьям в Москве. Он выражал радость по поводу знакомства со мной и благодарил за книги, которые я дал ему. Я проводил его, как и первый раз, в переднюю, но теперь револьвера из пиджака в пальто он не перекладывал.

Больше мне с ним не приходилось встречаться. Однако угроза револьвера за «Сараевское убийство» еще встретится на дальнейших страницах моих «Воспоминаний».

Кто же был этот таинственный незнакомец, встревоживший нас? Обсуждая его визит с Шурой, мы пришли к выводу, что он несомненно был участником заговора об убийстве эрцгерцога Франца-Фердинанда, возможно членом омладинского кружка «Млада Босна», которым руководил Гачинович и членами которого были Гаврило Принцип, Трифко Грабеч и другие исполнители Сараевского убийства. Как историк Сараевского убийства, я могу удостоверить, что незнакомец знал, и при том очень хорошо, в мельчайших подробностях и оттенках, о которых я не упоминал в своей книге, подготовку Сараевского убийства и его исполнителей. Повидимому, он боялся каких-то разоблачений. Он мог думать, что я имею какие-то компрометирующие организаторов Сараевского убийства, в том числе и его самого, материалы, и поэтому при первом разговоре со мной ухватился за книги, где могли быть, как ему казалось, напечатаны компрометирующие его материалы. Но разговор со мной и просмотр документов показали ему, что никаких разоблачений, касающихся его лично, он может не бояться. Этим и объясняется его любезность при второй встрече, когда браунинг уже не демонстрировался. Незнакомец, несомненно, был видным деятелем югославского национального движения и, возможно, Сараевского убийства, но одновременно и австрийским шпионом.

Тридцать лет спустя, в шестидесятые годы, во время одной из моих поездок в Москву кто-то познакомил меня с профессором Л.М.Туроком, научным сотрудником Института Славяноведения Академии Наук СССР. Л.М.Турок пригласил меня к себе в гости. За столом мы разговорились. Вспоминая прошлые годы, Л.М.Турок сказал, что в двадцатых годах он жил в Вене и встречался там с Виктором (Сержем) Кибальчичем, статьи которого во французском журнале Анри Барбюса «Кларте» я цитировал в своей книге «Сараевское убийство». Я сказал, что моя книга вызвала из небытия одного участника Сараевского покушения. Я рассказал о своих встречах с незнакомцем и о браунинге, который он демонстрировал мне в передней.

Мой рассказ страшно заинтересовал проф. Л.М.Турока. Он долго допрашивал меня, кто, по-моему мнению, был этот незнакомец, как он выглядел, что говорил и т.д. Узнав, что я до сих пор ничего не знаю о нем, Турок советовал мне написать секретарю ЦК КПСС Пономареву письмо с просьбой выяснить имя незнакомца: «Пономарев может сделать это. Списки югославов-эмигрантов в ЦК имеются».

Но что значило написать секретарю ЦК? Ближайшим результатом было бы в лучшем случае приглашение в иностранный отдел ЦК, в худшем — к следователю КГБ, где какой-нибудь изысканно вежливый молодой человек, расспрашивал бы меня о незнакомце и в конце концов спросил бы: «Скажите, шпионом какой страны, по вашему мнению, он мог бы быть?» И если бы я назвал какую-нибудь страну и объяснил, почему именно, то следующим вопросом было бы: «А с каких пор вы стали шпионом-разведчиком этой страны в СССР?» — со всеми вытекающими последствиями.

На этом мой визит к проф. Л.М.Туроку кончился. Меня удивило только одно: все время, что я провел у Турока, звонки требовали Турока к телефону, и он не столько говорил с вызывавшими его людьми, сколько слушал их рапорты.

На следующий год я снова приехал в Москву и, как обычно, зашел почитать новые иностранные книги в Фундаментальную библиотеку Общественных наук Академии Наук СССР. Вдруг я услышал за спиной голос: "А вот позвольте вам представить профессора Полетику, автора книги «Сараевское убийство». Я оглянулся. Передо мной был проф. Турок с кучкой молодых людей аспирантского вида. Мы поздоровались и, коротко поговорив, распрощались.

А еще через год один мой ученик (сейчас он доктор наук и профессор) спросил меня: «А вы читали, что Турок написал о вас и Сараевском убийстве?» И показал мне том «Трудов Института Славяноведения Академии Наук СССР». Оказалось, что Турок без моего ведома и согласия опубликовал мой рассказ о незнакомце с револьвером в кармане. Статья Турока была напечатана как отрывок воспоминаний о его жизни в Вене и знакомствах с сербской революционной молодежью довоенных (до 1914 г.) лет, а затем следовали две страницы, на которых излагался мой рассказ.

Я был возмущен: какое право имел Турок печатать то, что я рассказал ему в частном порядке, не для опубликования? Ведь это такое же самоуправство, как печатать чье-либо письмо без разрешения! И потом, ведь этот рассказ ставил меня под удар: почему я в свое время, в 1930 г., не донес о незнакомце соответствующим «органам»?

Я прервал знакомство с Туроком, так как его поведение показалось мне подозрительным. Единственным утешением для меня было то, что на двух страницах своей статьи, посвященных моему рассказу. Турок, спеша поскорей использовать сенсационный материал, ухитрился сделать пять неточностей и ошибок. Не слишком ли много для ученого доктора исторических наук и профессора кафедры «Новой и новейшей истории»?

Не менее любопытна еще одна реакция на «Сараевское убийство». В 1936 году, после выхода в свет моей книги «Возникновение мировой войны», я был по издательским делам в Москве. У Красных ворот я встретился с московским историком А.С.Ерусалимским, который шел читать лекцию в Дипломатической школе Наркоминдела. Он увлек меня с собой, обещая показать школу. В преподавательской он познакомил меня с высоким шатеном английской складки: «Вот товарищ Полетика, чьи книги о Сараевском убийстве и возникновении мировой войны 1914-1918 гг. вы читали!» Передо мной был один из крупнейших советских дипломатов двадцатых-тридцатых годов. Фамилию его я сейчас назвать не могу, так как, возможно, что он еще жив, хотя имя его давно не встречалось в газетах.

После короткого разговора А.С.Ерусалимский ушел читать лекцию, а я с новым знакомым вышел из здания школы.

— А знаете, в 1930 году мне случилось прочесть интересную рецензию о вашей книге «Сараевское убийство», — сказал мой собеседник.

— Если не секрет, скажите, где? — спросил я.

— В газете Ватикана «Osservatore Romano».

Рецензент — имени его я не помню — писал так: «Конечно, профессор Полетика знает очень много о Сараевском убийстве, но знает далеко не все. И это его счастье! Ибо если бы он знал все, он не только не ходил бы по Ленинграду, но, возможно, и не существовал бы».

В Советском Союзе я не мог добраться до этой газеты и выяснить, есть ли такая рецензия или нет. Иногда это сообщение дипломата кажется мне фантастическим сном. Но с какой стати одному из виднейших советских дипломатов ни с того ни с сего сообщать мне подобное известие?

С «Сараевским убийством» дело, повидимому, обстоит не так просто! В одной из своих статей периода 1932-1933 гг. Карл Радек выступил против моей постановки вопроса, из которого следует, что в России кое-кто из царских сановников мог знать заранее о подготовке сербскими националистами убийства Франца-Фердинанда. Но в 1937 г. на своем процессе, куда были допущены иностранные корреспонденты, Радек признал, что В.И.Ленин придавал особо важное значение Сараевскому убийству для понимания возникновения Первой мировой войны. Мне говорили об этом признании Радека на суде лица, читавшие отчет о процессе в Лондонском «Таймсе». Я лично не мог это проверить.

Не менее любопытна «игра в прятки» с моей книгой. «Сараевское убийство» благополучно стояло на книжных полках общего фонда в библиотеках. Студенты читали и изучали ее. Она была рекомендована проф. Е.А.Адамовым слушателям Дипломатической школы Наркоминдела. Так было в 1930-1940 гг. Но после убийства Троцкого в Мексико-Сити в 1940 г. она была переведена в спецфонд.

Я пробовал узнать, почему. В библиотеках Москвы и Ленинграда библиотекари мне говорили, что в «Сараевском убийстве» цитируются отрывки из статьи Троцкого «Мальчики, которые вызвали войну» и что югославские коммунисты недовольны моим освещением событий.

Но после Второй мировой войны в жизни книги снова настала перемена. Когда Сталин рассорился с Тито, «Сараевское убийство», несмотря на цитаты «из Троцкого», снова появилось на книжных полках общего фонда, и я несколько лет показывал и рекомендовал ее студентам-историкам Белорусского Университета. К тому же в начале 50-х гг. Тито дал мощную рекламу моей книге. Под давлением югославских националистов Тито опубликовал рапорт полковника Димитриевича принцу-регенту Сербии (а впоследствии королю Югославии) Александру, убитому хорватскими террористами в Марселе в 1934 г. В этом рапорте полковник Димитриевич признавался, что он организовал в 1914 г. убийство Франца-Фердинанда в Сараево и что русский военный агент в Белграде полковник Артаманов дал деньги на покупку револьверов для Принципа, Грабеча и других участников заговора и на поход их в Сараево, не зная (о, чудо!), на что он дает деньги. Димитриевич в 1917 г. был арестован, судим военным судом в Салониках и расстрелян по ложному обвинению в подготовке убийства принца-регента Александра Сербского (по-моему мнению, он слишком много знал о тайнах Сараевского убийства, а много знать иногда бывает опасно). Димитриевич в начале 50-х годов был «реабилитирован», а опубликование с разрешения Тито рапорта-признания Димитриевича об организации им Сараевского убийства вызвало восторженные звонки моих бывших студентов и поздравления: «Николай Павлович! Ваша взяла! Вы оказались правы!»

Но после примирения правительств СССР с Тито моя книга «Сараевское убийство» снова была арестована и засажена в спецфонд. Я узнал об этом совершенно случайно. Как-то, когда я читал книги в библиотеке Ленина в Минске, мне понадобилась справка об одном факте, о котором я писал в «Сараевском убийстве». Я выписал свою книгу из общего фонда. Библиотекарь ответил, что она находится в спецфонде.

Я двинулся в спецфонд. Начальник спецфонда, бодрый полковник с сединой, посмотрев на меня, ответил:

«Эта книга не выдается. А вы кто такой?» Я ответил:

«Моя фамилия — Полетика, я автор этой книги». «Ну, вам можно», — благодушно сказал полковник и приказал выдать мне мою книгу.

Еще один любопытный штрих. После Второй мировой войны я получил письмо от одного видного восточногерманского историка. Он писал мне, что узнал мой адрес от профессора А.С.Ерусалимского и выражал свою радость по поводу того, что я уцелел в войне. Он сообщил, что в его жизни моя книга «Сараевское убийство» («Я считаю ее лучшей в исторической литературе по данному вопросу и до сих пор») сыграла роковую роль. Будучи сам автором книги по истории австро-сербско-русских отношений накануне войны 1914-1918, он опубликовал о моей книге «Сараевское убийство» очень положительную рецензию. За восхваление советского историка он после прихода Гитлера к власти был посажен в концлагерь, откуда вышел лишь после разгрома гитлеровской Германии. Невольно приходят в голову слова бельгийского историка академика Пиренна, что дипломатические документы бывают иногда опаснее, чем динамит.

В Германии в годы гитлеровской диктатуры мои книги о мировой войне 1914-1918 годов — «Сараевское убийство» (1930) и «Возникновение мировой войны» (1935) были сожжены вместе с книгами других «опасных авторов». Сужу об этом по тому, что Институт истории Академии Наук в Берлине (ГДР), приступая к изданию трехтомной монографии о Первой мировой войне, обратился ко мне в шестидесятых годах с просьбой прислать мои книги ввиду «отсутствия их в библиотеках ГДР».

Из рецензий о «Сараевском убийстве» до меня дошло немного. Они были разноречивы и противоречивы. Вот самая выразительная из них: когда моя дочь Рена в 1970 году с советской туристской экскурсией посетила Сараево, один из гидов, услышав ее фамилию и узнав, что она является дочерью Полетики, вразумительно сказал: «Если ваш отец приедет сюда к нам, то, учитывая его преклонные годы, бить его не будем, но дожмем его другим способом».


Моя преподавательская работа

Примерно тогда же, в начале 30-х годов, благодаря своим опубликованным трудам и известности в преподавательских кругах я стал ассистентом в университете и доцентом-заведующим кафедрой экономической географии в Институте гражданского воздушного флота. Это был и успех и, конечно, давало материальную обеспеченность — при условии, что я буду хорошо и добросовестно работать, не выступать против директив партии и правительства и не заниматься «критикой». Последнее условие было предусмотрено даже в анкетах, которые я всюду заполнял. Сколько их я написал за сорок лет преподавания в вузах (1930-1971), тошно вспомнить. Но везде и всюду были вопросы о папе и маме, иногда о дедушке и бабушке, о национальности, о том, какой собственностью родители владели до октябрьской революции, был ли в комсомоле, был ли членом ВКП(б) или других партий, исключался ли из комсомола и ВКП(б) и за что, поддерживал ли оппозицию (троцкисткую, зиновьевскую, правый уклон), поддерживал ли генеральную линию партии и т.д. На все эти вопросы я спокойно отвечал: беспартийный, в комсомоле и ВКП(б) и других партиях не был, к оппозиции не примыкал, генеральную линию партии разделяю и никаких сомнений в отношении ее у меня нет.

На преподавательскую работу в вузы шли тогда сотни и тысячи молодых инженеров, экономистов, юристов; преподавателями вузов в разной квалификации становились ассистенты, доценты и даже профессора. На «партийные» кафедры — политической экономии, диалектического и исторического материализма, истории философии и др. новые преподаватели либо прямо направлялись горкомами и обкомами ВКП (б), либо утверждались ими после проверки. Ученых степеней и званий не существовало. Они были отменены декретом еще в 1918 году. Были должности ассистента, доцента, профессора, весьма непрочные и неверные. Сегодня — профессор, доцент, а завтра по воле директора вуза — никто. Например, в 1932 или в 1933 г. заведующий кафедрой авиационных моторов профессор (по должности), заместитель директора Ленинградского института гражданского воздушного флота «разошелся во взглядах» (отнюдь не идеологического характера) с директором института, и был немедленно уволен, потеряв должность профессора и свою кафедру. Он с трудом получил место начальника гаража и мастерской по ремонту автомашин.

Нужда в преподавателях была такова, что вузы набирали новичков-преподавателей с бору по сосенке. Одни новички справлялись со своей работой, другие отсеялись в первые же годы своей преподавательской деятельности, а переквалификация преподавателей всех вузов страны Всесоюзной аттестационной комиссией (ВАК) и присвоение им ученых степеней и званий, организованные в 1934 г., привели к тому, что многие профессора и доценты по должности стали по званию ассистентами и лишь немногие остались профессорами и доцентами.

Все это на фоне происходивших непрерывно «идеологических чисток» в партии приводило к тому, что педагогический персонал вузов был раздираем непрерывными склоками. Многие преподаватели, члены партии или комсомольцы в борьбе за свои места и ставки прибегали к открытым (обычно статья в вузовской газете с обвинением соперника в «уклонах», чаще всего в троцкизме, и. т.д.) или к тайным доносам в партком вуза. За время моей преподавательской деятельности мне пришлось отбиваться от тех и от других с большими или меньшими потерями. Моим главным преимуществом являлся тот факт, что я оставался беспартийным. Я не был участником борьбы за власть, а только зрителем этой борьбы, переходившей зачастую из «классовой» в «кассовую борьбу», в счеты преподавателей друг с другом.

Остаток лета 1930 года я провел в подготовке к чтению курса экономической географии в университете и в институте ГВФ. Программа курса — очень подробная, чуть ли не 24-30 страниц на машинке, была составлена и утверждена в ЦК ВКП (б) и прислана из Москвы. Московская программа курса экономической географии была обязательной для преподавателей всех вузов, читавших этот курс. Общий тон программы оставался неизменным в течение 10 лет (1930— 1941). Менялись лишь уровни производства, установленные властью для последнего года второй и третьей пятилеток. Голод и недостаток продуктов объяснялись в программах сопротивлением кулачества и засухой;

«ничтожное недовыполнение» планов по строительству, производству, перевозкам объяснялось в газетах делом рук вредителей. В программе о нем не было ни слова. Мы жили, как сказал в «Кандиде» Вольтер, «в лучшем из миров», и когда Молотов, докладывая о выполнении первой пятилетки, сообщил, что пятилетка «в основном» выполнена, мой друг Артур Гофман иронически сказал мне: «А кто посмеет потребовать проверки этого?»

Эта программа курса экономической географии легко решала одну теоретическую проблему, бывшую предметом спора экономгеографов еще накануне Первой мировой войны, — спора между «деновцами» и «когановцами» о влиянии физико-географической среды на размещение производства по территории. «Деновцы» — это ученики известного экономиста профессора Дена, заведующего первой в России кафедрой экономической географии, созданной в Политехническом институте в Петербурге.

Будучи чистой воды экономистами, «деновцы» почти не связывали физико-географическую среду с развитием производства. В опубликованных ими книгах и статьях они давали короткий очерк физико-географической среды, а дальше, оперируя статистическими данными, давали картину развития отдельных отраслей хозяйства в определенном районе.

«Когановцы» были учениками профессора экономической географии Бернштейн-Когана. Он по аналогии с учением о «физико-географических ландшафтах» ввел в науку экономической географии понятие «экономического ландшафта»: каждый кусок земной поверхности (район) представляет собой единственную неповторимую комбинацию — сочетание климата, рельефа, наличия полезных ископаемых и т.д., которые должны стать базой и определить экономическое развитие и лицо этого района.

Грубо говоря, спор между «деновцами» и «когановцами» сводился к следующему:

«Деновцы»: "Картофель, лук и капусту, а также розы и ананасы, если потребуется, можно и нужно разводить в тундре и в приарктических районах.

«Когановцы»: «А возможно ли это сделать, и в какую копеечку это влетит? Гораздо лучше и дешевле разводить капусту, лук и картофель в средней, умеренной полосе России, а розы и ананасы — на юге, где климат и почва гораздо более пригодны для этих культур».

«Деновцы»: "А во сколько обойдутся транспортные издержки, если придется привозить в тундру и в Арктику из средней полосы России хлеб, картофель, капусту и лук, необходимые для живущего в Арктике и северной Сибири населения? Там будут важные оборонные стройки, а для работающего на них населения издержки производства продуктов питания в этих районах не важны.

Последний довод доконал «когановцев». Они были объявлены вредителями, старающимися разрушить и подорвать оборонную мощь Советского Союза. Бернштейн-Коган был репрессирован, и его учение было объявлено «вредительской ересью», близкой к «троцкизму».

Официальная программа курса экономической географии, обязательная для всех преподавателей, как в вузах, так и в средней школе, излагала точку зрения «деновцев». Задачи «обороны» были выше «копеечных», а на самом деле многомиллионных расходов. Деньги жалели лишь на оплату рабочих и мелких служащих.

Моя самостоятельность в преподавании была достаточно полной. Но общий надзор за преподавателями и профессорами в отношении «единомыслия» в оценке генеральной линии партии, был строгим и бдительным. Ведь борьба против троцкизма, зиновьевщины (каменевшины) и «бухарчиков» не окончилась и после XVI съезда партии в 1930 г. Участники этих течений оппозиции оставались еще членами партии. Только этим можно было объяснить приказ, по которому каждый работник «идеологического фронта» в особой «рапортичке» за вчерашний день указывал, что он делал в течение этого дня, чем занимался и что думал о политике и генеральной линии партии.

Когда начальство института раздавало бланки «рапортичек» с этими вопросами, я воскликнул: «Как повторяется история!» На вопрос моего учителя и коллеги проф. С.Б.Крылова, что я имею в виду, я рассказал столетней давности историю Катенина. Катенин был полковником гвардии, а в лицейские годы А.С.Пушкина — его другом и учителем. После восстания декабристов напуганный Николай I приказал, чтобы все офицеры и гражданские чины представляли по начальству рапорты о том, что они делали за истекший день, чем они занимались и что они думали о «возлюбленном монархе». Катенин, человек желчный и насмешливый, в своих рапортах за нечетные дни писал, что размышлял о том, «сколь благостна рука монарха (Николая I), пекущегося о своих подданных», а в рапортичках за четные дни сообщал, что он «отдыхал от сих высоких размышлений». Катенину было предписано покинуть Петербург и уединиться в своей деревне, без права выезда оттуда. Я добавил, что история Катенина, конечно, под другими именами, изложена в романе А.Ф.Писемского «Люди сороковых годов».

С.Б.Крылов хохотал, слушая мой рассказ, и предостерег меня, чтоб я не вздумал следовать примеру Катенина. И мне пришлось писать подобные «рапортички», но, к счастью, недолго, ибо кому-то «наверху» пришло все-таки в голову, что подобные «рапортички» попросту фальшивки и не сообщают правды об истинных мыслях и намерениях авторов.

Другое мероприятие властей оказалось более серьезным и потребовало от нас компромисса, то есть сделки со своей совестью. Большие плакаты пригласили всех преподавателей, служащих, рабочих и студентов института на общеинститутское собрание с целью осудить «злодеев из Промпартии», процесс которой подходил к концу.

Должен признаться, что это был первый случай в моей жизни, когда мне пришлось принять участие в подобном мероприятии. В мае 1923 г. я видел, как в Киеве по Крещатику шли процессии демонстрантов с оркестрами, с красными знаменами и плакатами с надписью «Лорду в морду». Это шли демонстрации против ультиматума Керзона. О таких демонстрациях сообщали газеты всех больших городов Советского Союза. Но средние школы на эти демонстрации не ходили, и я был избавлен от необходимости «демонстрировать». В июле 1923 г. я переехал в Ленинград и все годы работы в «Ленинградской правде» и «Красной газете» был избавлен от мероприятий подобного рода.

Мы, журналисты, считались стоявшими «по ту сторону добра и зла».

Сейчас в тревоге я выразил свои сомнения С.Б.Крылову. «Бога ради, — прошептал мне он, — не голосуйте против предложенной резолюции и не воздерживайтесь! Вы этим ничего не достигнете и никого не переубедите. Но вы немедленно вылетите из преподавателей института и не найдете преподавательской работы ни в одном вузе или средней школе. Ваша семья будет голодать и… — тут С. Б., выразительно посмотрел на меня, — ведь вы и меня поставите под удар! Ведь это я рекомендовал вас в преподаватели института!» Я все понял и голосовал за резолюцию, осуждавшую «злодеев из Промпартии». На собрании работников института ни один голос не прозвучал против предложенной резолюции, ни одна рука не поднялась, когда раздались вопросы «кто против? кто воздержался?»

Это был последний удар по моим «бессмысленным мечтаниям» о либерализации режима. И в последующие годы, особенно в 1936-1939 гг., когда шли процессы троцкистов, Зиновьев цев, бухаринцев, я голосовал все время «за», ибо по моему глубокому убеждению никаких существенных различий между Троцким, Зиновьевым, Бухариным с одной стороны и Лениным, Сталиным с другой — не было. Если бы оппозиционеры одолели Сталина, то режим, который они бы установили в Союзе, ничем бы принципиально не отличался от режима Сталина, разве только количество пролитой оппозиционерами «кровушки» народных масс и интеллигенции было бы, может быть, на 10-25% меньше. Тюрьмы, концлагеря, пытки и казни, почти даровой принудительный труд, намордник молчанья на устах были и во времена террора 1918-1920 гг., и Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин одобряли этот террор и сами принимали в нем непосредственное участие.

В 1930 г. весь преподавательский состав Института гражданского воздушного флота был ошеломлен: запретили… лекции. За чтение лекций молодых преподавателей увольняли из института. «Старикам» с большой научной репутацией лекции еще кое-как сходили с рук. Они не могли сразу «перестроиться», а без них институт не мог обойтись. Преподавателям института, созданного летом 1930 года, был принудительно навязан бригадно-лабораторный метод преподавания: состав студентов каждого курса делился на бригады по 6-8 студентов, преподаватель давал им тему очередного занятия, они самостоятельно изучали материал по учебникам и пособиям. Преподаватель был консультантом. Он мог консультировать студентов, но читать лекции ему было запрещено.

Кто-то «наверху» слышал, что бригадно-лабораторный метод был принят в самых старых английских университетах — Оксфорде и Кембридже, где студенты изучали учебники под руководством тьютора и только после проверки их знаний тьютором могли идти на сдачу экзамена к «лектору» — доценту или профессору. Лекции студентам читались очень редко и, главным образом, научно-исследовательского или парадно-торжественного, юбилейного характера.

Увлечение бригадно-лабораторным методом в высших административно-педагогических сферах Советского Союза доходило до помешательства. И так как по многим курсам не было учебников, преподавателям рекомендовалось составлять в спешном порядке методразработки по отдельным темам своего курса. Участие в этом деле принял и я, составив методразработку о борьбе школ Дена и Бернштейн-Когана в экономической географии. Я никак не думал, что в 1934 г. разгромная статья в многотиражке института обвинит меня за это в троцкизме.

Лихорадка бригадно-лабораторного метода свирепствовала по всем вузам Союза в течение двух лет. Но оказалось, что при бригадно-лабораторном методе учебный материал знали лишь руководители бригад и один-два лучших студента, остальные же студенты, игравшие роль немого хора, обычно ничего не знали. И в «верхах» в конце концов сообразили, что социалистическому хозяйству СССР, которому история судила «догнать и перегнать» страны капитализма, инженер или техник, который не может сделать самостоятельный чертеж или простой технический расчет, врач, который не может прописать рецепт и лечить, учитель, который не может написать грамотно заявление начальству или показать школьнику Донбасс на географической карте, — такие специалисты не нужны.

Поэтому помешательство на бригадно-лабораторном методе стало постепенно спадать. В 1934 г. он был осужден «верхами» в особом декрете, и лекции в вузах снова были разрешены.

В конце апреля 1931 года я простудился и схватил тяжелую болезнь, положившую начало моей глухоте, — воспаление среднего уха (мастоидит). Спасти слух, как сказал профессор-ларинголог, можно было лишь тяжелой и очень болезненной операцией — просверлив ушную кость, чтобы избавиться от внутреннего нагноения.

Однако один старенький доктор, бывший земский врач, решил обойтись без операции, на которой настаивал специалист-профессор. Он поставил мне у левого уха такой горячий компресс-припарку из льняного семени, что следы ожога в виде сожженной и омертвевшей кожи под левым глазом сохранились у меня на всю жизнь. Припарка помогла, нарыв рассосался, и операции удалось избежать.

Через несколько дней я выздоровел, но вести занятия со студентами был не в состоянии. Так как лекции читать было не нужно и студенты в течение года уже привыкли изучать материал и бродить по карте самостоятельно, то учебная часть института освободила меня временно от ведения дальнейших занятий до 1 октября 1931г.

Эти месяцы я использовал для окончания моей книги «Возникновение мировой войны». Лето прошло в работе над книгой, которая была закончена в середине августа 1931 г.

В конце августа я уехал в Москву и сдал рукопись в историческую редакцию Государственного социальноэкономического издательства.

В 1931 г. я впервые познакомился со Средней Азией. По заданию института я побывал в Ташкенте, где десять дней отдыхал от работы над книгой и мучительного, хотя и интересного перелета Москва — Средняя Азия. Задача, ради которой я был послан в Ташкент, имела целью создать еще один бюрократический очаг — комитет экономики и права воздушных сообщений при Осоавиахиме Средней Азии. Свою задачу я выполнил. Но в следующем году пришлось посылать в Ташкент нового человека, чтобы возродить почти умерший комитет, основанный мною. Так бывало сплошь и рядом.

В Ташкенте, разгуливая по базару, я наткнулся на молодого человека, который удивленно воскликнул:

— Николай Павлович, откуда вы здесь, в Ташкенте?" Это был художник Нестор Сурин, делавший в двадцатых годах рисунки для «Ленинградской правды» и ее изданий, в том числе и для журнала «Ленинград». Я рассказал ему о своей командировке, и Сурин воскликнул:

— То-то я вижу издали, идет какой-то дурак из Ленинграда или Москвы, потому что кто другой напялит на себя в такую дикую жару черный суконный костюм?

Я рассмеялся и спросил:

— А вы, мил-человек, что вы здесь делаете?

— Я работаю художником в труппе Леонида Утесова, приехавшей сюда на гастроли, — ответил Сурин. — Идемте, я познакомлю вас с Леонидом Осиповичем и его артистами. Приходите каждый вечер к нам в театр, по крайней мере вам не будет так скучно в Ташкенте.

Леонид Утесов оказался на редкость обаятельным человеком. Он представил меня своей дочери Эдит и другим артистам своей труппы и дал распоряжение, чтобы кассир давал мне каждый вечер бесплатный билет на спектакль труппы.

Так несколько вечеров я провел в окружении Утесова и его артистов, просмотрел весь репертуар, привезенный ими в Ташкент, наслушался шуток и анекдотов. Утесов был поражен, когда Сурин ему рассказал, что я, сидя в редакции «Ленинградской правды», был иностранным корреспондентом из столиц Европы и крупнейших городов США. Утесов читал и литературные рецензии моего брата в журнале «Русский современник» и в вечерней «Красной газете». Нашлись и общие знакомые среди писателей, художников и артистов Ленинграда. Словом, мои ташкентские вечера оказались гораздо интереснее и содержательнее, чем ташкентские дни.

Имя Леонида Утесова в те годы гремело по всему Советскому Союзу, но тогда дальше «заслуженного артиста» он не пошел и ордена ему не дали, хотя трижды представляли к ордену. Сам он мрачно шутил:

«Трижды орденопросец, но все же не орденоносец». Впоследствии Сурин рассказал мне, что Утесов в двадцатых годах пытался бежать в Финляндию. Он перешел ложную границу, которую пограничная охрана установила специально для поимки беглецов. Думая, что он уже на финской территории, Утесов радостно воскликнул: «Слава Богу, наконец-то вырвался из этого советского ада!» Спрятанные в зарослях пограничники немедленно арестовали его, и Утесов с ужасом узнал, что настоящая граница между СССР и Финляндией проходила на несколько километров дальше. Его судили «закрытым» судом, но ввиду огромной популярности Утесова и больших доходов от гастролей труппы его выпу стили. Однако «зуб» на него сохранили навсегда.

Моя преподавательская работа продолжалась. Но приехав как-то в институт, я заметил, что студенты и преподаватели сторонятся меня, отходят или обходят бочком. С.В.Крылов подошел ко мне с огорченным лицом и, протянув институтскую газету-многотиражку, сказал: «Я сам до сегодняшнего дня (он был членом профкома) не знал, что против вас готовится такая статья!» Я развернул газету и обомлел: целая полоса была занята статьей «Против троцкистской контрабанды на лекциях по экономгеографии». С.Б.Крылов сказал, что статья была изготовлена профессорами Подкаминером и Ростиковым с участием доцента каф. политэкономии Сысоева. Сысоев знал цитаты из классиков марксизма гораздо лучше этих профессоров, но статья была подписана Сысоевым и двумя малоизвестными личностями, чтобы оставить профессоров в стороне от этого доноса. Заголовок статьи в многотиражке повторял в известной мере заголовок письма Сталина в журнале «Пролетарская революция» — «Против троцкистских двурушников и контрабандистов».

Письмо Сталина не было понято в 1931 г. во всей его глубине. Только старые партийцы и умудренные жизнью дельцы оценили письмо Сталина как его манифест о самодержавии. «Нам остается лишь умиляться и благодарить, благодарить и умиляться перед образом Сталина», — так оценил письмо Сталина один из моих газетных друзей. Имя Троцкого было изъято из истории партии, из истории октябрьской революции и гражданской войны, как будто бы Троцкого никогда на свете не существовало. Историю этих событий приходилось писать, упоминая лишь имя Ленина и «продолжателя его дела» — Сталина. Они сделали все. На изложении этих событий «погорели», то есть подверглись разгрому, такие историки, как М.Н.Покровский, Е.А.Ярославский, Д.Н.Рязанов. Ряд видных партийцев из оппозиции был смещен со своих должностей и отправлен в ссылку.

Понятно, что погромная статья против меня была воспринята преподавателями и студентами как начало конца моей работы в институте. Когда Сысоев в 1930 г. увидел мою методразработку о школах Дена и Бернштейн-Когана, он знал, что эта методразработка имеете хрестоматийный характер и не является изложением моих мыслей. Поэтому статья обвиняла меня не в троцкизме, а в контрабанде троцкизма. Она была построена по ставшему впоследствии классическим образцу: автор утверждает то-то и то-то, из его утверждений можно сделать такие-то выводы, а из этих выводов можно понять, что автор близок к позициям троцкистов. Иначе говоря, критики вкладывают в уста автора то, что он не говорил и не думал, и на основании выдумки они обвиняют автора в троцкизме, в зиновьевщине, в каутскианстве и прочих смертных грехах. По совету С.Б.Крылова я написал в редакцию институтской многотиражки письмо, в котором выразил сожаление, что отрывки из Монтескье и Л.И.Мечникова, приведенные в моей хрестоматийной методразработке, были написаны задолго до рождения Троцкого. Поэтому обвинять этих авторов в троцкизме невозможно, и я очень сожалею, что эти отрывки дали повод для обвинения меня в контрабанде троцкизма. Мое письмо, конечно, редакция не напечатала, но на коекого в парткоме института и в райкоме партии оно подействовало, и меня оставили в покое. История с этой статьей напомнила мне слова Сысоева, которые я слышал от него в 1930 г.: "Вам-то хорошо, Николай Павлович, вы беспартийный. Вы можете писать и ошибаться, вас выругают и забудут. А у нас, партийцев, дело другое. Вы думаете, я не хотел бы иметь больше научных трудов? Но официальные установки быстро меняются, и я могу сделать ошибку. А какая мне тогда цена как члену партии? Обо мне в парткоме или горкоме скажут: «Он сделал тогда-то такую-то ошибку. Как можно продвигать его вверх на более высокие должности и посты, когда он делает ошибки?»

Но больше всего мне помогло то, что я начал чтение специального курса «География воздушного транспорта». И сразу положение изменилось. Студенты бросали намеченные по расписанию занятия и бегали на мои лекции. Они впервые слышали от меня то, что еще ни от кого не слышали. К концу осеннего семестра 1931 года институт издал на стеклографе в количестве 100 экземпляров мою методразработку — «Воздушный транспорт Англии». В осеннем семестре последовали две других методразработки — «Воздушный транспорт Франции» и «Воздушный транспорт США».

Успех моих лекций и моих методразработок был неожиданным для меня самого. Я читал лекции, показывая на географической карте трассы воздушных магистралей и рассказывая по данным аэролоций и иностранных журналов об условиях полетов по этим трассам. Реакция студентов была удивительной: «Слушая вас, мы точно читаем авантюрный роман Райдера Хаггарда или Клода Фаррера», — говорили начитанные в этих авторах студенты. Они забыли и разгромную статью, и то, что у меня был слабый голос. Я стал модным лектором, как бывают модными врачи, адвокаты или проповедники. Несколько экземпляров моих методразработок, несмотря на мое противодействие, попали в Москву и вызвали сенсацию среди ведущих экономистов главного управления Аэрофлота. Словом, интерес в институте к моим лекциям достиг таких размеров, что заместитель декана факультета воздушных сообщений, бывший летчик, командир Красной армии, малоинтеллигентный, но весьма начальственный, вызвал меня к себе и… запретил мне чтение лекций о размещении воздушных магистралей: «Я буду сам читать об этом в моем курсе».

В институте царила почти военная дисциплина. Заявление заместителя декана было фактически приказом. Я ответил, что материал моих лекций, собранный мной, — это моя научная собственность, и я не допущу плагиата. Я немедленно подал заявление в администрацию института. Заместителю декана дали нагоняй и вынесли выговор по административной и партийной линии.

1933-1934 учебный год прошел относительно спокойно, хотя из Москвы приехала высокая партийная комиссия, имевшая задачу чистки преподавателей. Комиссию возглавлял ответственный работник ЦК ВКП(б) Доценко. Комиссия решала судьбы преподавателей закулисно, лишь нескольких вызвали для объяснений. Партком, комсомол, дирекция, профком, отдел кадров, спецотдел давали преподавателям оценки.

Когда «переоценка» преподавателей была закончена, председатель комиссии Доценко назначил общее собрание преподавателей института для информации об итогах работы комиссии. Собрание было назначено в актовом зале, у дверей которого были поставлены в качестве стражей два студента со списком преподавателей в руках. Они не пропускали в зал вычищенных комиссией преподавателей. Те немедленно бежали в соседнюю аудиторию, где восседал со своей комиссией Доценко, и подавали жалобу, которая оставалась без последствий. «Одобренных» преподавателей архангелы у дверей пропускали в зал. С.Б.Крылов и я стояли, разговаривая, на площадке перед актовым залом. Каждый из нас боялся за свою судьбу, боялся, подойдя к дверям, услышать: «В зал вам нельзя». Но один из архангелов, студент нашего факультета, заметив наши колебания, подошел и сказал мне: «Вам можно, Николай Павлович». И обратившись к Крылову, добавил:

«Вам тоже». Мы с облегчением вошли в зал. Но сама ситуация, когда два профессора института узнают от своего же студента, что они благополучно прошли чистку и могут войти в зал, была для нас — мы оба чувствовали это — очень унизительной.

«Исполнив свой партийный долг», комиссия Доценко уехала в Москву. А буквально через два-три дня из Москвы пришло сообщение, что Доценко вычищен из партии и арестован как троцкист. Какой пассаж! Весь институт был ошеломлен. Но спрашивать, почему Доценко позволили провести чистку преподавателей, никто и не думал. «Вычищенные», несмотря на свои жалобы в партийные и административные инстанции Ленинграда и Москвы, так и остались «вычищенными».

1934 г. принес преподавателям вузов две сенсации:

Во-первых, постановление, осуждавшее бригаднолабораторный метод и «загибщиков» педагогической науки. Декрет восстанавливал лекционный метод преподавания в вузах.

Во-вторых, еще более важное постановление о введении ученых степеней кандидата и доктора наук по широким специальностям, как история, экономика, философия, медицина, физика, химия, математика и т.д. и ученых званий ассистента, доцента, профессора по более узким специальностям, как, например, история нового времени, экономика воздушного транспорта и т.д. Переквалификации подлежали все преподаватели высшей школы и научные работники научно-исследовательских институтов, музеев и пр.

Тогда же был создан Всесоюзный комитет по делам высшей школы, который сосредоточил в своих руках учет и контроль над научными работниками вузов и институтов. Была создана также Высшая аттестационная комиссия (знаменитый ВАК), от которой зависели работа и жизнь каждого научного работника. В ВАКе были организованы высшие квалификационные комиссии по всем специальностям. Эти комиссии возглавляли наиболее крупные ученые — члены партии, академики СССР. Комиссии направлялись в вузы разных городов, где и проводили свою работу.

В общем поездки на места таких полномочных комиссий можно охарактеризовать песенкой послевоенного времени:


Приезжала выездная сессия Верховного Суда…

Этому дала, этому дала и этому дала,

Кому вышку, кому срок…


Крупный бой в квалификационной комиссии ВАКа разгорелся по моему поводу. Подкаминери Ростиков, получившие без всяких научных заслуг звание доцентов, заняли по отношению ко мне жесткую формальную позицию: да, товарищ Н.П.Полетика — знающий географ, но у него пока еще нет кандидатской диссертации в области экономгеографии. Напрасно С.Б.Крылов указывал, что я разработал совершенно новый нигде еще не читавшийся курс «география воздушного транспорта», что институт издал на стеклографе три моих методразработки по воздушному транспорту Англии, Франции, США, что мой теоретический доклад на 1-м Всесоюзном географическом съезде об общих чертах развития воздушного транспорта в странах капитализма только что опубликован в «Трудах» съезда и т.д. На это неизменно возражалось: «Мы ведь не отказываем товарищу Полетике в ученом звании доцента, но пока у него еще нет работы, которую можно было бы представить на защиту в качестве кандидатской диссертации».

Приговор комиссии ВАКа был таков: допустить Н.П.Полетику к исполнению обязанностей (и.о.) доцента по кафедре «экономика воздушного транспорта» с обязательством защитить кандидатскую диссертацию по этой специальности.

Таким образом я потерпел тяжелое поражение. Двум очковтирателям и болтологам удалось убедить комиссию ВАКа, повидимому закулисно шепнув, что одна моя «методразработка» (о научных школах Дена и Бернштейн-Когана) встретила резкую критику со стороны ряда работников кафедры политэкономии, считавших ее «контрабандой троцкизма».

А после отъезда комиссии ВАК из Ленинграда С.Н.Подкаминер, как зам. директора по учебной части «использовал ситуацию» и «сделал оргвыводы»: он перевел меня с должности профессора на должность исполняющего обязанности доцента с почасовой оплатой. В институте считали, что я «погорел» окончательно и бесповоротно. Но я верил в свои силы и не считал свое поражение катастрофой, а только временной неудачей. Так оно и вышло. Через два года я стал первым в СССР кандидатом экономических наук по специальности «Экономика воздушного транспорта».

Должен сказать, что долгая травля со стороны Подкаминера и его единомышленников произвела на меня отвратительное впечатление. Я часто в эти годы вспоминал слова С.Б.Крылова: «Помните, Николай Павлович, они (члены партии) имеют билеты, а у нас — лишь контрамарки». И действительно, достаточно было сговора двух или трех бездарных и неспособных к научной работе болтологов, вооруженных партийными билетами и занимающих в институте ответственные посты, чтобы сломать жизнь способного научного работника.

Другим итогом этих лет для меня была потеря веры и уважения к абсолютной ценности ученых степеней и званий. Конечно, я уважал их, так как они достались мне с большим трудом, на основании моей научной работы. Я стал уважать хорошие, добросовестные научные работы больше ученых степеней и званий. Ученые степени и звания высоко ценились и уважались во времена царизма, теперь уважение к ним стало исчезать, а после войны степени и звания резко упали в мнении широких масс населения СССР.

Моя книга о гражданской авиации имела свою судьбу и своих читателей. Она была издана тиражом в 3 тыс. экземпляров, семьсот из них были куплены за границей. Сдержанные рецензии появились лишь в журнале «Гражданская авиация» и в «Авиационной газете».

Больше повезло ей в некоторых иностранных изданиях. О книге был напечатан короткий, но хороший отзыв в «Транспортном бюллетене Лиги Наций» (League of Nations Transport Bulletin). Другую короткую, но одобрительную рецензию я читал в «Международном журнале воздухоплавания», и журнал отметил богатство материала и его яркий анализ.

Третий одобрительный отзыв я прочел в итальянском авиационном журнале «Крылья Италии», и он привел меня в ужас. Меня хвалил авиационный журнал итальянского фашизма! Подкаминер и Ростиков могли сделать вывод: «Полетика занимается не только контрабандой троцкизма, но и пишет книги, которые вызывают похвалу у агентов Муссолини!»

Не следует думать, что этот плод болезненного воображения. Мой друг-историк после войны защитил успешно докторскую диссертацию по археологии древнего Рима. Она была напечатана издательством АН СССР. Итальянские и европейские исторические журналы немедленно обвинили его в научной краже. Они указывали, что мой друг списал у итальянских историков данные о раскопках в Риме в последние годы, не назвав имен авторов, производивших и описаввших раскопки. Мой друг не отрицал этого: «Пусть дураки на Западе обвиняют меня в плагиате. Ведь если бы я назвал авторов, писавших об этих недавних раскопках, то, значит, Италия не погибающая под пятой Муссолини страна, где искусство и наука пришли в упадок, а страна, где Муссолини тратит большие средства на развитие науки. Меня немедленно упрекнут в нашей советской печати в том, что я поклонник и апологет Муссолини. Сами понимаете, чем могло бы это кончиться для меня. Пусть лучше меня ругают за границей, а не хвалят. Ругань из-за границы — лучшая похвала советским ученым в глазах наших властей».

Итальянский журнал хвалил мою книгу за правдивый анализ работы воздушного транспорта Англии, Франции, Германии, США только потому, что я ни слова не сказал о гражданской авиации фашистской Италии. Экономические основы гражданской авиации в Италии были в еще худшем состоянии, чем экономика авиации указанных четырех держав.

Но по той же причине самые крупные и влиятельные авиационные журналы Англии, Франции, Германии, США замолчали мою книгу о гражданской авиации, точно этой книги не существовало. Они применили старый обычный прием — «метод Тэна», состоявший в том, что замалчивается все невыгодное для интересов своей страны или партии. Кстати сказать, этот прием умолчания — самый распространенный прием в современной науке в почти всех без исключения странах.

Несколько слов о последних годах моей работы в институте ГВФ.

Весной 1937 года вызвал меня в Москву Иоффе — заместитель начальника Аэрофлота. В кругах Аэрофлота говорили, что Иоффе был родственником покойного соратника Троцкого А.А.Иоффе — сначала советского полпреда в Берлине, а затем в Вене, покончившего с собой в 1929 году. Аэрофлотский Иоффе обвинялся в связях с троцкистами, и сам одно время примыкал к троцкистам, но затем «покаялся».

Иоффе предложил мне написать в форме учебника исследование о роли и работе гражданской авиации и, в частности, воздушного транспорта в СССР. Он предложил, чтобы этот учебник стал для меня и диссертацией на степень доктора экономических наук, что позволило бы окончательно утвердить меня в ученом звании профессора.

Между нами состоялся такой разговор:

Я: «Но вы понимаете, что для этого меня нужно допустить в архив Аэрофлота»?

Иоффе: «Это более сложное дело, и я поговорю кое с кем. Я не могу сам решить этот вопрос. Учтите мое положение: меня считают участником троцкистской оппозиции, и я им был одно время. Но затем отошел от нее. Какие данные вам нужны?»

Я: «Мне не нужны данные о количестве самолетомоторного парка, о техническом оборудовании воздушных линий (световые маяки, радиомаяки) или данные о частоте и регулярности рейсов по воздушным линиям, так как по этим данным можно подсчитать количество самолетомоторного парка в Аэрофлоте. Секретные данные мне не нужны. Мне нужны материалы об экономичности работы каждой воздушной линии, каждого управления ГВФ и всего Аэрофлота в целом по годам: иначе говоря, данные о перевозках пассажиров, почты и грузов, коммерческие доходы от воздушных перевозок и размеры дотаций Аэрофлоту от казны. У меня создалось впечатление, что на многих линиях Аэрофлота коммерческие доходы от перевозок гораздо выше, чем на воздушных линиях зарубежных стран, что ряд линий Аэрофлота менее убыточен и получает меньше дотаций от казны, чем воздушные линии Англии, Франции, Германии и США. Надо показать и стоимость тонно-километра и пассажире-километра. Вот эти данные, а они у вас в Аэрофлоте, конечно, должны быть, мне действительно нужны».

Иоффе: «Мы посоветуемся, что можно будет дать вам».

Далее Иоффе обещал, что перепечатка необходимых для меня материалов — архивных и не архивных — будет производиться за счет Аэрофлота, мои командировки и жизнь в Москве — суточные и квартирные — для розыска материалов будут оплачиваться Аэрофлотом.

Через два дня Иоффе дал согласие предоставить мне просимые материалы и обещал содействовать в получении аналогичных данных и по воздушным линиям Полярной авиации Северного морского пути. Приказ о поручении мне этой работы был составлен начальником управления учебных заведений Аэрофлота, человеком моего возраста, то есть человеком 35-40 лет, и подписан Иоффе.

Во время беседы Иоффе не стеснялся в выражениях по адресу Подкаминера — «очковтирательство», «болтолог», «пенкосниматель», «враль и хвастун» и т.д.

— Почему же вы не снимете его? — спросил я.

— За ним стоит партком института, — ответил он мне.

По распоряжению Иоффе я получал все необходимые материалы для работы над книгой. Но затем дела застопорились. Иоффе был обвинен в троцкизме и арестован. Новое начальство в Аэрофлоте, напуганное арестом Иоффе, как бывает обычно в таких случаях, «ничего не знало и не хотело знать» о задании старого начальства: «Кто поручил это Полетике? Иоффе? Как бы чего не вышло!»

В результате приток ко мне материала из архива Аэрофлота прекратился. Мне было отправлено из Москвы всего два пакета. Один я получил, другой пакет был передан спецотделом Подкаминеру. Вероятно, искали крамольных связей Иоффе со мной. Все мои протесты в спецотделе института остались безрезультатными. Моя жалоба в спецотдел главного управления Аэрофлота в Москве также осталась без ответа: «как бы чего не вышло!»

Вмешались в это дело и «ведущие экономисты» Аэрофлота в Москве, обиженные тем, что составление учебника по экономике гражданской авиации СССР поручено не им, а мне. Отношения с ними, дружественные в начале тридцатых годов, резко ухудшились после издания моей книги о воздушном транспорте стран капитализма и стали почти враждебными после того, как Иоффе поручил мне написать книгу об экономике гражданской авиации СССР. Они со своей стороны воздействовали на новое начальство Аэрофлота в Москве.

По мере того, как моя работа приближалась к концу, я все более и более склонялся к мысли, что после окончания этой книги и получения степени доктора экономических наук по экономике авиации, для меня будет лучше всего и безопаснее всего уйти из ГВФ и прекратить дальнейшую научно-исследовательскую работу по экономике авиации. В обстановке вражды со стороны подкаминеров и ростиковых в ленинградском институте и «ведущих экономистов» Аэрофлота в Москве, я мог каждую минуту стать жертвой доноса и клеветы. Доносов и арестов в те годы массового террора и показательных судебных процессов было хоть отбавляй. Арест и тайный суд над моим братом Юрием были достаточно ярким предзнаменованием моей возможной судьбы.

Мне незачем было оставаться в гражданской авиации. Ведь я по призванию историк, с 1936 года работал на историческом факультете Ленинградского Университета и близилась защита моей диссертации на степень доктора исторических наук. Я защитил ее в декабре 1940 года, но не успел закончить и защитить свою докторскую диссертацию по экономике авиации: в марте 1941 года Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота был спешно реорганизован во Вторую военно-воздушную академию специальных служб (маленькое доказательство, что «верхи» в СССР предвидели войну с Германией) и стал военным учебным заведением. Инженерно-экономический факультет был закрыт, и мне в новой военно-воздушной академии было нечего делать. Я подал заявление об увольнении из института и перешел полностью на работу в Ленинградский Университет.

С экономистами ГВФ в Москве сложилось гораздо хуже. О судьбе их я узнал лишь в 1946 году, когда после окончания войны я впервые приехал в Москву. Перед эвакуацией, точнее, бегством ответственных партийных и советских работников из Москвы 15-17 октября 1941 года, оба «ведущих экономиста» были арестованы по обвинению «в умысле сдать Москву Гитлеру» и получили сроки в концлагерях. С одним из них я встретился уже в пятидесятые годы, когда он был реабилитирован в период оттепели, после смерти Сталина. Другого мне увидеть не пришлось: он был застрелен без предупреждения лагерной охраной за то, что отошел больше пяти шагов в сторону от дороги, по которой заключенные возвращались с места работы в лагерь.


М. Горький и судьба моей книги «Возникновение мировой войны»

Когда в конце августа 1931 года я сдал в издательство Соцэгиз свою книгу «Возникновение мировой войны», началась настоящая борьба за ее напечатание. Длилась она четыре года. Первые ее итоги были поистине плачевны. Соцэгиз при первом удобном поводе (а точнее — без всякого повода) разорвал со мной договор и не собирался восстанавливать его просто потому, что московские историки, специалисты по истории международных отношений и Первой мировой войне, хотели зарезать издание моей книги.

В этой безотрадной обстановке мой брат Юрий посоветовал мне обратиться за помощью к А.М.Горькому, предлагая в этом свое содействие. Юрий был литературным сотрудником журнала «Наши достижения», который редактировал А.М.Горький, и напечатал в журнале несколько очерков, сговариваясь о теме каждого очерка с редакцией.

Журнал «Наши достижения», созданный А.М.Горьким, имел целью показать и советским гражданам и заграничным поклонникам Октября все новое и полезное, что принесла Советская власть народам СССР. А.М. собрал в качестве сотрудников этого журнала многих «идеалистов-романтиков» двадцатых годов вплоть до К.Г.Паустовского.

Пользуюсь случаем еще раз напомнить здесь, что иллюзии населения, взлелеянные пропагандой большевиков, тогда еще не развеялись. Основная масса молодежи слепо верила в коммунизм, пролетарский интернационализм и братство трудящихся всего мира, в строительство социализма и в пятилетку. Только принудительная коллективизация крестьян, бывшая «головокружением» Сталина от его успехов в борьбе с оппозицией, нанесла первый удар этим иллюзиям молодежи, особенно крестьянской.

С другой стороны стало ясно — и прежде всего журналистам, критикам, писателям, — что нельзя изображать или критиковать советскую действительность так, как писали и критиковали в 20-е годы, сейчас, после установления единодержавия Сталина и его письма в журнал «Пролетарская революция» о троцкистских контрабандистах и двурушниках. Со страниц центральных газет — «Правды», «Известий», «Труда» — исчезли ставите широко известными имена советских фельетонистов Л.Сосновского, А.Зорича и др. Лишь имена М.Кольцова и Д.Заславского еще мелькали на страницах московских центральных газет, и то только потому, что эти авторы перешли от внутриполитических тем на темы внешней политики. В частности и фельетоны и очерки Юрия сначала перестали печататься в «Правде», затем в «Известиях» и, наконец, в «Труде». Тогда он и начал сотрудничать в журнале «Наши достижения». А.М.Горький знал и одобрял его очерки, и секретари Горького дружески относились к брату.

Словом, в феврале 1932 г. после выяснившегося краха с изданием моей книги в Соцэгизе и наглого надувательства со стороны исторической редакции, Юрий, уезжая на несколько дней в Москву, вызвался мне прозондировать у секретарей А.М.Горького, могу ли я обратиться к Горькому с просьбой о содействиии изданию моей книги.

Ничего чрезвычайного и необычного в моей просьбе к А.М.Горькому не было. В 20-е годы любой ученый или литератор мог обратиться к нему с такой просьбой, и Горький шел в ЦК, к Ленину, в издательство; мало кто из литераторов и ученых получал отказ после ходатайства А.М.Горького.

Секретари Горького читали мое «Сараевское убийство» и охотно согласились помочь его автору: «Пусть ваш брат напишет короткое письмо к Алексею Максимовичу, указав на научное и общественное значение своей книги о войне, приложит к письму справку о своих мытарствах и переговорах в Соцэгизе и привезет свою рукопись к нам в Москву, а мы уже передадим все эти материалы Горькому».

Так мы с Юрием и сделали. Я написал письмо Алексею Максимовичу, составил справку о переговорах с Соцэгизом, взял рукопись книги и экземпляр «Сараевского убийства» и в марте 1932 г. отправил в Москву. Горький жил в особняке Рябушинского, вблизи Никитских ворот. Дежурный секретарь, увидев меня, воскликнул: «Вы же брат Юрия Павловича Полетики!» Он взял у меня все материалы, которые я привез, и сказал: «Не беспокойтесь, мы передадим все это с нашей рекомендацией Алексею Максимовичу. Он знает вашего брата и, возможно, заинтересуется вашим делом. Ждите ответа».

Спустя два месяца я получил письмо от А.М.Горького:


Н.П.Полетике

Уважаемый профессор!

Я просил Л.П.Томского обратить внимание на вашу работу «Ответственность за мировую войну». Требуется, чтобы вы прислали рукопись в ОГИЗ.

26 мая 1932 г.


А. Пешков


Эти три-четыре строчки, по сути дела, спасали судьбу зарезанной и, казалось, похороненной навсегда книги! Уже через неделю я получил письмо с уведомлением о том, что мой договор с издательством восстановлен.

Как отнесся к моей просьбе А.М. Горький и почему он решил помочь мне в издании моей книги, я узнал лишь несколько лет спустя, уже после его смерти. В 1937 или 1938 г. исторический факультет Ленинградского Университета, где я уже работал, пригласил на защиту одной докторской диссертации двух московских профессоров, докторов исторических наук, в качестве оппонентов,

После защиты я зашел пообедать в Ленинградский дом ученых. Здесь в большой столовой я встретил обоих оппонентов и ученого секретаря истфака М.А.Гуковского, специалиста по истории Возрождения. Я кончил обед и расплачивался, когда Матвей Александрович подошел к моему столику. «Идемте к нам, Николай Павлович, московские историки хотят познакомиться с вами. Они хорошо отзываются о вашей книге».

«Вот это странно, — воскликнул я, пожимая руки москвичам (имена их я не называю, потому что они еще живы и находятся в СССР), — ведь это чудо, — встретить москвичей, хорошо отзывающихся о моей книге! Я ничего не слышал из Москвы, кроме гадостей и ругани по моему адресу».

Гуковский увел одного москвича под предлогом показать ему Дом ученых, а я остался с другим, более старшим по возрасту.

— А знаете, Николай Павлович, — заявил Н.Н., — я ведь читал вашу книгу в рукописи.

— Как это могло быть? — удивился я. Он рассказал следующее:

— Как раз когда рукопись поступила вместе с вашим письмом к Горькому, он пригласил меня погостить несколько недель у него на даче под Москвой. Горький мне сказал, что прочел несколько глав вашей рукописи, равно как и вашу книгу «Сараевское убийство». Ваши главы ему понравились тем, что вы в своей книге выступаете не как германофил, защищающий Германию и Австро-Венгрию, и не как антантофил, защищающий Англию, Францию, Царскую Россию, а всех их считаете виновниками войны, даже Сербию.

Горький попросил меня прочитать эту рукопись и дать ему о ней короткий отзыв. По просьбе Горького, — продолжал мой собеседник, — я прочитал вашу рукопись,-и она мне тоже понравилась. Я написал рецензию с указанием, что после исправления отдельных выражений и идеологической доработки «Введения» книгу надо издать возможно скорее, чтобы она вышла к 20-ой годовщине мировой войны в 1934 г. На ближайшем заседании правления ОГИЗа А.М.Горький прочитал ваше письмо и записку о войне с Соцэгизом по поводу вашей книги, зачитал мой отзыв и разгромил Соцэгиз, а потом написал вам. Но вам, кажется, еще три года пришлось возиться с изданием книги?

— Хотя договор со мной был возобновлен в июнеиюле 1932 года, — ответил я, — книга вышла в свет только в 1935 году после ряда новых попыток Соцэгиза зарезать ее: ее хотели сократить на 20 печатных листов, а потом рассыпали набор трехсот гранок.

Я горячо благодарил моего нового знакомого за рассказ. Матвей Гуковский с другим москвичом уже подходили к столику после осмотра Дома ученых, и мой собеседник прекратил разговор. Он, повидимому, не хотел раскрывать перед ними своих дружеских связей с Горьким.

Мой собеседник остался моим другом в науке и в последующие годы.

Уже здесь, в Израиле, я читал свидетельство о том, что Горький был отравлен агентами ГПУ. Смерть его в 1936 г. поразила всех своей неожиданностью. Кстати, мало кто из интеллигенции верил в официальные сообщения о том, что Горький пал жертвой мирового империализма, — был отравлен агентами империализма. Читающая и интересующаяся книгой публика не верила в это после того, как выяснилось, что журналы, основанные и руководимые Горьким, в том числе и «Наши достижения» были закрыты, а секретари Горького и почти весь постоянный состав сотрудников журналов, чуть ли не вплоть до машинисток, были арестованы. Часть секретарей А.М.Горького была расстреляна, другие исчезли в ГУЛАГе. В 60-х годах мои бывшие студенты 30-х годов, теперь доктора наук, говорили мне, что только один из секретарей Горького вернулся живым из ГУЛАГа. Юрий рассказывал мне, что Алексей Максимович в последние годы своей жизни находился в удрученном, подавленном состоянии. Он, «буревестник революции» в начале века, не мог примириться с единодержавием и террором Сталина.

На даче в Крыму, под Форосом (в Форосе я в 60-х годах прожил с семьей два сезона), старожилы говорили, что Горький находился фактически под домашним арестом и к нему пропускали лишь избранных. В Москве в особняк, где он жил, могли попасть лишь по особому разрешению. Его единственный сын Максим, которого он очень любил, не мог найти себе места в советской действительности. Он пил, бродил по ресторанам, сопровождаемый свитой, в которой выпивохи были перемешаны с агентами-информаторами. По сведениям моего друга-журналиста, работавшего в московских газетах и хорошо знавшего изнанку московской жизни, Максим был «случайно убит» во время драки в каком-то питейном заведении. Инсценировать «трактирную драку» было нетрудно. Виновных, конечно не нашли, да и вряд ли их особенно искали. Горький, как говорили мне люди, видевшие его в 1935-36 гг., как-то сразу очень осунулся и одряхлел. Я же ни разу не встречался с ним и не имел чести с ним познакомиться, но у меня в памяти на всю жизнь сохранилось благодарное воспоминание о нем как о спасителе моей книги.

Судьба «Возникновения мировой войны» оказалась более бледной, чем судьба «Сараевского убийства».

Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и… сияла.

И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941 г. директор библиотеки ленинградского отделения АН СССР проф. И.И.Яковкин не раз приглашал меня «погреться» в свой кабинет (он «отапливался» грелкой). Моя книга лежала на тумбочке у дивана в его кабинете, и он с трогательной улыбкой говорил, указывая на нее: «Не могу расстаться с ней!» Доцент Ленинградского Университета Чаев, крупнейший специалист в СССР по истории русского раскола в XVII в., умирая от голода и истощения в блокированном Ленинграде, в последние дни перед смертью позвал меня к себе в лазарет и сурово отчитал за то, что я не подарил ему своей книги. Я извинялся как мог. Он умер на следующий день.

М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и… мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде.

В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: «Какие киты науки к нам пожаловали!» А «кит науки» был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах!

Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: «Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша», — и показал мне на тумбочку, где она лежала.

После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода.

Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена.

В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают.

Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне).

Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно.

Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил предупреждение моего гимназического друга Саши Амханицкого, что сказать правду об этой войне будет нелегко. В царской России моя книга не могла бы быть издана. В СССР мне пришлось прорываться с ней через многие барьеры. Мне удалось осуществить мою юношескую мечту и сделать мою книгу достоянием читателей всего мира. Поэтому на девятом десятке моей жизни я могу спокойно сказать, что выполнил свое обещание-клятву, данную в 1914 году, и что дал эту клятву не зря.


Истфак Ленинградского Университета. «Хвостовщина»

Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение: меня приглашали «по моим научным трудам» в университет в качестве профессора или, по крайней мере, «и.о. профессора» на кафедру «истории нового времени». В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен «профессорским стипендиатом» (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам.

Я проработал в Ленинградском Университете 15 лет (1936-1951 гг.). Здесь я в 1940 году защитил диссертацию на степень доктора исторических наук, был утвержден в ученом звании профессора кафедры истории нового времени и здесь же, в Ленинградском Университете, будучи беспартийным, стал заведовать кафедрой истории международных отношений и внешней политики СССР, хотя это была «номенклатурная должность».

Студенчество истфака отличалось от студенчества других вузов. На исторический и филологический факультеты шли не для того, чтобы сделать карьеру, а для того, чтобы получить образование. Наиболее способные (один-два процента от каждого курса) рекомендовались в аспирантуру, но огромное большинство стало учителями истории или русского языка в средней школе.

Учитель средней школы — какая же это карьера для партийного или комсомольского карьериста? Но молодые люди шли на истфак в огромном количестве: на одну вакансию на первом курсе приходилось вначале 5-6, а позже и 10-12 претендентов. Они шли на истфак, гонимые любознательностью к недавнему прошлому и любовью к истории, поскольку история позволяла сравнить настоящее с прошлым и давала ключ к будущему. Именно потому история была опасной наукой.

Этот огромный интерес молодежи тридцатых годов к истории я объясняю тем, что и сама молодежь, и ее отцы, и деды оказались свидетелями двух общественных катастроф, мало чем уступавших геологическим катастрофам.

Первой из них было исчезновение в результате октябрьской революции на одной шестой части земного шара даже той крупицы свободы мысли, слова, совести и прочих гражданских (политических) свобод, какие были прокламированы в манифесте 17 октября 1905 года, и весьма урезаны реакцией и царской властью в 1906-1914 годах. И это в эпоху победы и утверждения гражданских свобод и правового государства в большинстве передовых стран в 1871-1914 годах! Этот факт волновал и тревожил молодежь. Она хотела знать, как и почему это произошло.

Другой общественной катастрофой была мировая война 1914-1918 года. Как и почему она вспыхнула в 1914 году после 44 лет относительного спокойствия и мира в Европе и унесла миллионы жизней? Молодежь в СССР хотела знать о причинах этой войны, как она возникла, кто виновники этой войны.

Этот необычайный интерес к недавнему прошлому, к истории недавних лет — одна из характерных черт советского общества в тридцатые-сороковые годы. Советская интеллигенция воспринимала современность тридцатых годов сквозь призму истории, мыслила историческими сравнениями и сопоставлениями. И как только в 1934 г. были восстановлены исторические факультеты, молодежь хлынула туда в таком количестве, какое не снилось историко-филологическим факультетам царского времени. В тридцатые годы еще не перевелась интеллигенция, искавшая в прошлом корни настоящего, а в настоящем — зародыши будущего. В тридцатых годах еще не было «недотеп» от культуры, провозглашавших: зачем нам жизнь прошлого? Что ушло, того не вернешь. Похороните прошлое и смотрите только в будущее! В противовес этим «недотепам» интеллигенция тридцатых годов искала объяснения настоящего в прошлом, в истории, ибо будущее — рай на земле, — как твердили вожди и газеты, было у самого порога. «Только выполняйте пятилетки!» А все остальное приложится само собой.

Отсюда и огромное увлечение историческими романами вообще и «Тихим Доном» — в частности, вне зависимости от того, кто написал этот роман. Даже Алексей Толстой в «Петре I» пытался дать ключ к пониманию и апологии Сталина.

Отсюда и огромный интерес студентов истфака к спецкурсам по истории международных отношений накануне и в годы мировой войны 1914-1918 годов. Поэтому третий курс истфака ринулся на мои спецкурсы и семинары по истории международных отношений 1871-1918 годов.

Могу с гордостью сказать, что ко мне на лекции бегали студенты не только других факультетов, но и других институтов, чтобы послушать, что нового «выдаст» сегодня профессор Полетика.

В шестидесятых годах на пирушке по случаю защиты одной докторской диссертации в Минске, один из оппонентов, профессор доктор исторических наук, приехавший с Украины, предложил: «Обычно первую здравицу пьют за нового доктора исторических наук. Но давайте на этот раз мы выпьем прежде всего за Николая Павловича — нашего учителя. Вы, конечно, не помните, Николай Павлович, как я бегал в конце тридцатых годов на ваши лекции в университете, когда я был студентом Института живых восточных языков им. Енукидзе?»

Я, конечно, не помнил.

В 1972 году следователь КГБ, допрашивавший меня в связи с моим намерением уехать в Израиль к моей дочери, уехавшей туда в 1971 году, заявил: «Профессор, я окончил Белорусский Университет в Минске по юридическому факультету, но ходил на истфак слушать ваши лекции по истории международных отношений эпохи империализма»… Я был искренне польщен, услышав это. Не каждому профессору дано слышать такое от своего следователя!

Могу также с гордостью сказать, что на историческом факультете ЛГУ я был встречен «стариками» истфака как «свой», как равный в науке соратник, хотя в 1936 году я еще не имел никаких ученых степеней и званий. Самые видные историки на факультете — академики В.В.Струве, Б.В.Греков, Н.С.Державин, профессор М.Д. Приселков говорили со мной с таким уважением и благожелательностью, точно я был их долголетним другом и товарищем по работе. Фактически я и был им, но вне стен университета. Конечно, они, как и все преподаватели истфака, присматривались ко мне, гадая, что я за птица, как я справлюсь со спецкурсом, который я никогда до этого не читал, и как я проведу спецсеминар, который никогда до этого не проводил.

На второй год моей работы в университете настороженность «стариков» исчезла, и этому помогли студенты. На истфаке студенты бегали к уважаемым ими профессорам и преподавателям со своими вопросами и сомнениями — не политического характера, — и отношения студентов с любимыми профессорами и преподавателями были гораздо менее официальными, более доверчивыми и искренними, чем в других вузах. Рассказы студентов о моих лекциях по спецкурсу и моих оценках студенческих докладов на студенческих семинарах, убедили «стариков», что в моем лице истфак получил историка, способного продолжить их труд, дело их жизни.

Очень скоро на Менделеевской линии студенты и преподаватели могли видеть разгуливающих «под ручку» с Полетикой академика В.В.Струве, профессоров М.Д.Приселкова, С.Я.Лурье, С.Н.Валка. С ними я говорил свободно и не стесняясь. Они интересовались и текущими международными событиями и подготовкой Первой мировой войны, сравнивая ее с угрозой новой мировой войны.

С М.Д.Приселковым меня, помимо этого, связывала любовь к историческим романам, печатавшимися до войны 1914-1918 года в журнале «Нива» — романам графа Салиаса и князя Волконского. М.Д.Приселков, ученик академика Шахматова, рассказывал коечто из старых летописей, о чем умалчивалось в обычных исторических работах. Он был твердо убежден, например, что «Слово о полку Игореве» было составлено в 13 веке или в начале 14-го. В тридцатые годы это считалось непозволительной ересью.

С В.В.Струве я часто гулял после лекций по Менделеевской линии. Он внимательно прочел мою книгу и расспрашивал о дипломатических нравах конца 19 начала 20 века. Я цитировал документы о ссоре Вильгельма II с Бисмарком и отставке Бисмарка, рассказывал исторические анекдоты, собранные канцлером Бюловом в его многотомных мемуарах (Бюлов был непревзойденный политический анекдотист), которые были изъяты при переводе его мемуаров для русского издания. «Вась Васич», как звали его студенты и преподаватели, слушал и довольно улыбался. Но однажды он рассердился на меня. Я пытался расспросить его о Тутанхамоне и Нефертити, но ляпнул о них такую несусветную чушь, что Василий Васильевич укоризненно покачал головой: «Я с таким удовольствием слушаю, Николай Павлович, о международных отношениях конца 19 — начала 20 века! Но зачем вы говорите так о Древнем Египте? Ведь вы же его не знаете!» Я признался, что сдавал экзамен по Древнему Востоку в 1914 году в Киеве, все перезабыл, и сконфуженно пробормотал: «Я больше не буду!» Василий Васильевич дружески пожал мне руку, и мы снова двинулись по Менделеевской линии «в совершенном расположении духа».

В конце осеннего или в начале весеннего семестра 1936 года истфак был взволнован появлением академика Е.В.Тарле, арестованного в 1930 году по делу о «Промпартии» и высланного затем в Алма-Ату. Своим возвращением из ссылки, где он был профессором кафедры всеобщей истории в недавно созданном Казахском Университете, Е.В.Тарле был обязан знакомству, а, возможно, и приятельскими отношениями с французским политическим деятелем Эдуаром Эррио.

Эдуар Эррио, лидер партии радикалов во Франции, многолетний мэр Лиона, член палаты депутатов и председатель этой палаты, был сторонником признания СССР и вел борьбу по этому вопросу с Пуанкаре. По образованию Эррио был историком, он выпустил несколько книг по истории французской революции 18 века и, работая по французских архивах, познакомился еще до войны 1914-1918 гг. с Е.В.Тарле. Сам Тарле рассказывал некоторым работникам кафедры новой истории, что, когда Эррио приехал в СССР, он несколько раз спрашивал принимавших его властей: «Я хотел бы видеть г-на Тарле! Где мой друг Тарле?»

Повторенное не раз желание Эррио, бывшего главой движения за установление дипломатических отношений с СССР, правящие верхи в СССР не могли игнорировать. Тарле быстро «разыскали», привезли в Москву, одели в новый костюм в складе одежды Наркоминдела и поставили лицом к лицу с Эррио. Кроме того, Тарле был принят И.В.Сталиным и вернулся в Ленинградский Университет в ореоле славы. Его имя для студентов было легендой. Но несмотря на внешние признаки дружелюбия и искреннее уважение к научным заслугам Тарле, он не был любим ни «стариками», ни «середняками» среди преподавателей истфака. Слишком уж большой он был себялюбец! О своих двух учениках в советские годы, которых он сделал доцентами в университете, — о П.П.Щеголеве (сыне) и А.И.Молоке — Тарле отзывался очень резко и несправедливо:

«Было у меня два ученика: один — подлец, другой — Молок!» Тарле считал, что они «предали» его в 1930 году и недостаточно энергично выступили на его защиту, когда он был арестован по делу «Промпартии».

Как Тарле отзывался за моей спиной обо мне, я не знаю, но он относился ко мне достаточно враждебно по двум причинам: во-первых, он помнил мой доклад о Сараевском убийстве в 1929 году в ленинградском институте марксизма-ленинизма, когда он, академик, краснел и бледнел от стыда за свое скандальное незнание исторических фактов и документов; во-вторых, из-за того, что спецкурс по мировой войне 1914-1918 годов и спецсеминар по международным отношениям накануне мировой войны были поручены факультетом мне, и их нельзя было у меня отнять и передать Тарле.

Первые месяцы работы, точнее, присутствия Тарле на историческом факультете, проходили мирно. Заседания кафедры «истории нового времени» стали очень интересными из-за исторических анекдотов и казусов, которые Тарле знал в изобилии. Я вносил свою посильную лепту по материалам дипломатических документов, которые Тарле еще не читал. Кафедральная молодежь и студенты слушали, разинув рты, и наслаждались.

Е.В. был разговорчив и с А.И.Молоком, и со мной, усиленно подчеркивая при всяком разговоре: «Когда я был принят Иосифом Виссарионовичем, то…» В Академии Наук СССР он не появлялся и говорил: «Пока они не исправят своей ошибки (исключение Тарле в 1930 году из числа членов Академии Наук СССР), я не буду иметь с Академией ничего общего». Академия Наук СССР по указанию свыше отменила свое постановление, и Тарле снова стал академиком. Злые языки на истфаке по этому поводу острили, что Тарле был единственным ученым в России, который два раза в своей жизни был академиком, то есть дважды избирался в Академию Наук СССР.

В 1930-40 годах исторический факультет университета решил издать сборник лучших студенческих научных работ, вышедших из научно-исследовательских спецсеминаров, которые вели профессора и доценты истфака.

Этот сборник студенческих научных работ был крупным событием в жизни исторического факультета. Истфак показывал свой товар лицом, то есть научную продукцию своих студентов всей исторической науке Советского Союза, и товар оказался добротным. Публикуемые студенческие доклады вышли почти из всех спецсеминаров, которыми руководили профессора истфака. Большинство студентов-авторов, уцелевших в годы войны, сейчас являются профессорами и докторами исторических наук.

Три доклада моих студентов, опубликованные в сборнике лучших студенческих работ истфака ЛГУ, были посвящены острым темам.

Студент Л.Рабинович написал доклад о германском ультиматуме Англии в январе 1896 года по случаю попытки д-ра Джемсона — управляющего золотопромышленным трестом Сесиля Родса в Трансваале — захватить Трансвааль и присоединить его к владениям британской короны. Набег Джемсона, организованный английскими «добровольцами» (для участия в нем были даны отпуска офицерам английских гвардейских полков), должен был сопровождаться восстанием английских колонистов в Трансваале. Набег Джемсона был организован с ведома и согласия английского министра колоний Джозефа Чемберлена под предлогом защиты английских колонистов от притеснений со стороны буров.

Набег Джемсона привел в ярость германского императора Вильгельма II, который приказал направить ультиматум Англии: Германия не допустит захвата Транс вааля Англией. Германский посол в Лондоне вручил этот ультиматум в запечатанном конверте в английское министерство иностранных дел в субботу утром, но все ответственные чиновники Форин Офис разъехались на уик -энд по поместьям и дачам, и в Форин Офис не нашлось ни одного сколько-нибудь ответственного чиновника, который осмелился бы распечатать конверт с ультиматумом, принесенный германским послом. Но когда германский посол вернулся в здание своего посольства в Лондоне, он нашел там телеграмму из Берлина, сообщавшую, что Джемсон разбит и остатки его отряда взяты бурами в плен, а поэтому ультиматум Англии предъявлять не нужно. Германский посол помчался снова «на рысях» в Форин Офис и получил обратно нераспечатанный конверт с германским ультиматумом. Только это обстоятельство предотвратило англогерманскую войну в начале 1896 года. Доклад моего студента Рабиновича был основан на только что опубликованных германских и английских документах.

Доклад другого моего студента Г. Гуревича был посвящен «делу Шнебеле», происшедшему в 1887 году. Шнебеле после войны 1870-71 г. и захвата Эльзаса Германией переселился во Францию и был назначен французским пограничным комиссаром на одном из участков франко-германской границы. Конечно, Шнебеле как бывший эльзасец, имевший связи в Эльзасе, вел там разведывательную работу и был приговорен германским верховным судом в Лейпциге к нескольким годам тюрьмы за шпионаж в пользу Франции. Но приговор германского суда не мог быть приведен в исполнение, так как Шнебеле жил во Франции. Поэтому надо было под тем или иным предлогом вызвать Шнебеле на территорию Германии. В один роковой день весной 1887 года Шнебеле получил приглашение от германского пограничного комиссара придти на границу для переговоров об установке упавшего пограничного столба. Это обычные случаи в пограничной жизни двух держав, необычным было лишь то, что Шнебеле просили принести с собой на границу приглашение германского пограничного комиссара. Шнебеле не выполнил этой просьбы, и это его спасло.

Когда Шнебеле явился на границу, то из виноградников на германской стороне границы выскочили германские пограничники и силой затащили Шнебеле на территорию Германии.

Словом, похищение Шнебеле было прототипом многочисленных похищений гитлеровцами уже в 30-е годы борцов против нацистского режима с территории Австрии, Франции, Швейцарии. Похищение Шнебеле было первым случаем такого рода, организованным в годы канцлерства Бисмарка. Это была новинка, внесенная Бисмарком и его сыном — графом Гербертом, статссекретарем (министром) германского министерства иностранных дел, в практику европейской дипломатии.

Когда французская полиция нашла в ящике письменного стола Шнебеле приглашение германского пограничного комиссара, скандал принял международный характер. Под давлением европейской печати германским властям пришлось освободить Шнебеле и вернуть его во Францию.

Многозначительный комментарий Бисмарка бросает мрачный свет на этот инцидент: если допустить этому событию, говорил Бисмарк, развернуться в более крупных размерах, то в конечном счете можно было бы провоцировать Францию на войну с Германией.

Третьим докладом, опубликованным в сборнике студенческих научных работ истфака, была работа моего студента Н.И.Сидельникова, посвященная русскоболгарскому кризису 1885-1886 годов, возникшему в связи с похищением князя Болгарии Александра Баттенберга группой русофильски настроенных болгарских офицеров и насильственным отречением его от болгарского престола.

После Берлинского конгресса 1878 года, закончившего русско-турецкую войну, принц Александр Баттенберг (Гессен-Дарштадт) был назначен великими державами Европы князем Болгарии, урезанной на Берлинском конгрессе почти вдвое. Выбор на Александра Баттенберга пал потому, что он был родственником всем царствующим династиям в Европе — России, Англии, Австро-Венгрии и Германской империи. Как человек Баттенберг был типичным надменным лейтенантом прусской гвардии, но умеющим пустить пыль в глаза. Болгар он презирал. Став князем Болгарии, он в тесном кругу своих приближенных говорил о своих подданных: «Булгары — магары» («болгары — ослы»).

После воцарения Александра III в 1881 году, ненавидевшего Баттенберга за открытую антирусскую политику в Болгарии и за ехидные замечания о «медвежьих повадках» Александра III, отношения между Россией и Болгарией резко обострились. В августе 1886 года русофильская группа болгарских офицеров арестовала Александра Баттенберга в княжеском дворце, заставила его подписать отречение от болгарского престола и вывезла его из Болгарии в Галицию. Когда Александр Баттенберг оказался во Львове, европейская печать немедленно объявила его жертвой русского произвола и деспотизма.

О похищении и отречении Баттенберга было известно давным-давно, но Н.И.Сидельников использовал для своей студенческой работы документы царских архивов, изданные в начале 30-х годов под заглавием «Авантюра русского царизма в Болгарии». Судьба этого сборника документов очень интересна. Он был издан по инициативе болгарских эмигрантов, оказавшихся в 30-е годы в СССР, а именно: Василия Коларова, ставшего после Второй мировой войны, в 1945 году, главой правительства Болгарской республики, и Георгия Димитрова, ставшего в 30-е годы, после Лейпцигского процесса о поджоге рейхстага, генеральным секретарем Коминтерна («рулевым Коминтерна», по выражению И.В.Сталина).

И Коларов, и Димитров планировали издание документов из царских архивов о свержении Александра Баттенберга для того, чтобы доказать, что это свержение было продиктовано из Петербурга, что царское правительство подавляло демократические свободы и угнетало Болгарию. Таков был тон и настроения изданного сборника документов. Н.И.Сидельников написал очень острую статью против хозяйничанья русского царизма и царских генералов в 80-е годы в Болгарии.

Нужно отметить, что первые два десятилетия после октябрьской революции «славянская идея», т.е. покровительство России славянским народам на Балканах, не пользовалась поддержкой со стороны советских властей. Славянская идея считалась реакционным измышлением царизма и монархических кругов России. И сборник документов «Авантюра русского царизма в Болгарии» был ярким выражением недоверия к освободительной политике царизма на Балканах. Но он оказался последней подборкой документов в этом плане.

Поворот в оценке политики русского царизма в Болгарии был вызван докладной запиской академика Николая Севастьяновича Державина, видного деятеля «славянского общества» в Петербурге накануне Первой мировой войны 1914-1918 года. Он рассказывал мне во время Второй мировой войны, что мюнхенское предательство Чехословакии Англией и Францией в 1938 году вызвало растерянность в правящих верхах Советского Союза и чувство, что на помощь и поддержку западных держав против гитлеровской Германии будет невозможно положиться. Н.С.Державин представил В.М.Молотову секретный доклад, где писал, что наиболее искренним и верным другом СССР может стать славянство (в особенности православное), которому угрожает истребление, геноцид, со стороны гитлеровской Германии, желающей произвести «очистку» славянских земель для заселения их немецкими колонистами. Н.С.Державин указывал, что для привлечения славянства к союзу с советской Россией нужно изменить нынешнюю славянскую политику советского государства, а именно признать правильной политику русского царизма, покровительствовавшего южным славянам в течение всего 19-го века, перестать обличать ее реакционность, т.е. в известной мере вернуться к славянофильству Аксаковых, Киреевского, Самариных, но зато подчеркивать по мере возможности ложность демократических буржуазных свобод, которые обещают славянам западные державы, так как настоящая свобода придет к славянам только-с коммунизмом.

В Кремле одобрили записку Н.С.Державина и изменили славянскую политику советского государства. В таких славянских странах, как Чехословакия и Польша, не говоря уже о Болгарии и Югославии, этот поворот советской политики был принят буржуазной общественностью как надежда на помощь и спасение от гитлеризма. Президент Чехословацкой республики и видный деятель ее в период 20-30-х годов Эдуард Бенеш опубликовал в американском журнале «Форин Афферс» программную статью «Новая славянская политика».

Сборник же документов из царских архивов «Авантюра русского царизма в Болгарии» был запрятан в «книжную тюрьму» — в спецхраны библиотек. О нем нет ни слова в библиографиях к таким словам, как «Болгария», «Александр Баттенберг» в Советской исторической энциклопедии, в Большой советской энциклопедии (2-е и 3 -е издание).

Остается досказать о судьбе первых студентов-авторов моего спецсеминара, чьи статьи были опубликованы в сборнике лучших студенческих работ исторического факультета.

Л. Рабинович, призванный в Советскую армию, погиб на войне. Г. Гуревич после войны остался в армейских кадрах и дослужился в качестве преподавателя одной из военных академий до звания полковника.

Н.И.Сидельников был тяжело ранен под Сталинградом и ослеп на один глаз. После войны он успешно защитил и кандидатскую, и докторскую диссертации по истории и стал профессором кафедры истории славян в Харьковском университете.

По рекомендации Тарле читать курс «Новая история 1871-1917 года» истфак пригласил «ученого варяга» из Москвы — молодого московского историка, аспиранта академика Ф.А.Ротштейна Владимира Михайловича Хвостова.

Его отец, М.М.Хвостов, вскоре после октябрьской революции, как рассказывали мне московские историки, пустил себе пулю в лоб, оставив записку: «Идите вы все к черту!» Но его сын, В.М.Хвостов, избрал себе другую судьбу.

Еще до приезда В.М.Хвостова в Ленинград Тарле и Молок обратились ко мне со следующим предложением: «В Москве есть мнение сделать кандидатскую диссертацию В.М.Хвостова, которую он пишет под руководством академика Ф.А.Ротшгейна, докторской диссертацией. Кандидатская диссертация В.М.Хвостова посвящена подготовке и созданию франко-русского союза 1890-1894 годов. Диссертация Хвостова, по мнению московских историков, выше обычной кандидатской. Кроме того, в учебнике новой истории для исторических факультетов институтов и университетов, учебнике, издаваемом Академией Наук СССР, В.М. Хвостов написал много глав — больше половины учебника. Поэтому мы хотим просить вас о следующем: В.М.Хвостов опубликовал в журнале „Историкмарксист“ три статьи о международных отношениях 1890 годов, основанные на архивных документах царского министерства иностранных дел. Не могли ли бы вы, Николай Павлович, прочесть эти его статьи? И если они по научному уровню покажутся вам достойными этого, написать рецензию с заключением, что они могут быть засчитаны Хвостову в качестве кандидатской диссертации. Тогда его кандидатская диссертация у Ф.А.Ротштейна станет докторской».

Я согласился прочесть эти статьи Хвостова и изложить свое мнение в рецензии о них.

Вскоре после приезда в Ленинград Хвостов встретился со мной в кабинете новой истории. Это был высокий молодой человек атлетического сложения, державшийся самоуверенно и даже надменно.

Хвостов поблагодарил меня за согласие написать отзыв о его трех ранних статьях и доверительно сообщил мне, что в Москве в высших сферах решено, что, когда он. Хвостов, получит степень доктора исторических наук, его назначат контрольным рецензентом Высшей аттестационной комиссии (ВКВШ) по диссертациям, посвященным истории конца 19-го начала 20 века, «и вот тогда, Николай Павлович, я буду иметь возможность продвинуть ваше утверждение в докторской степени».

Меня передернуло. «Какой нахал! — думал я. — Ты еще только ждешь моего отзыва, чтобы стать кандидатом исторических наук, а уже обещаешь мне протекцию в утверждении моей докторской степени!»

Во время своих приездов в Ленинград Хвостов не раз приглашал меня, когда я буду в Москве, посетить его подмосковную дачу. Встреча на даче оказалась интересной тем, что Хвостов поразил меня таким откровением: «Самое важное для меня, — сказал он, — это получить важный административный пост в исторической науке. Тогда я подберу и посажу своих людей во всех университетах и институтах, в редакциях больших исторических журналов. Они станут моими агентами и будут информировать меня о всех событиях в исторической науке, будут парализовать все враждебные козни и критику против меня, так что я получу возможность контролировать весь ход исторической науки. Я подберу своих людей среди историков, как подобрал Сталин в начале 20-х годов своих людей и создал для себя большинство и в секретариате ЦК, и в Политбюро, и даже в самом ЦК, и в Совнаркоме».

Я понял, что В.М.Хвостов предлагает мне, правда, не прямо, а косвенно, стать одним из его агентов. Я посчитал его заявление просто хвастовством молодого самоуверенного человека. Однако послевоенные годы показали, что Хвостову удалось добиться своей цели. Он действительно насадил всюду своих агентов и стал диктатором в советской исторической науке. В 50-60 годы историки называли дружков и агентов В.М.Хвостова «хвостовскими прихвостнями» или еще проще — «про-хвостами».

Когда В.М.Хвостов закончил свою диссертацию, которую он писал под руководством академика Ф.А.Ротштейна, он подал ее на защиту в Академию Наук СССР в качестве докторской диссертации.

И тут произошел неслыханный, невообразимый научный скандал.

Встретив как-то меня в коридоре истфака ЛГУ, академик Б.Д.Греков сказал с усмешной: «Ваш-то подопечный, В.М.Хвостов, здорово отличился! Академик Ф.А.Ротшгейн сейчас подал жалобу в ВАК, обвиняя своего аспиранта Хвостова в плагиате. Ротштейн утверждает, что Хвостов описал ряд материалов и выводов, изложенных Ротштейном в его двухтомной работе о происхождении мировой войны 1914-1918 годов. Ведь это неслыханно!»

В дальнейшем события развернулись следующим образом. На защиту В.М.Хвостова стали какие-то мощные, неизвестные мне партийно-сановные силы и, кажется, при ВАКе, а возможно, при ЦК Союза научных работников был организован «суд чести» для разбора этого дела. Председателем «суда чести» стал академик Б.Д.Греков, представителем и защитником интересов Хвостова был Е.В.Тарле, академик Ротштейн выступал, защищая самого себя.

И тут возник роковой вопрос: действительно ли Хвостов совершил плагиат у своего руководителя академика Ф.А.Ротштейна или нет?

Повидимому, плагиат был, и это сказал мне позже академик Греков, так как на суде защитник Хвостова Тарле доказывал, что если даже Хвостов совершил плагиат, то надо учесть молодость Хвостова и не опозорить его научное имя на всю жизнь.

«Суд чести», как мне говорили историки в Ленинграде и в Москве, в том числе и Б.Д.Греков, кончился компромиссно: Хвостову суд чести разрешил представить его работу на защиту в качестве докторской диссертации, изъяв из нее страницы и отдельные разделы — по указанию Ротштейна, — но не публиковать ее до тех пор, пока Ф.А.Ротшгейн не опубликует своей двухтомной работы о международных отношениях и происхождении мировой войны 1914-1918 годов.

А двухтомная рукопись академика Ротштейна както «случайно» утерялась. Она «нашлась» — и то не полностью, — после второй мировой войны. Первый том ее под названием "международные отношения в конце 19 века (1871-1900) " был опубликован издательством Академии Наук только в 1960 году.

Я внимательно проштудировал этот том. Как-никак, когда я приехал к Ротштейну в 1937 году с просьбой быть официальным оппонентом по моей докторской диссертации, он увидел во мне прежде всего своего конкурента. Его работа была написана в тридцатые годы. Но даже для уровня знаний международных отношений в 30 годы, этот том Ротштейна представлял бледное зрелище: многие важные исторические источники не были использованы Ротштейном в работе и, возможно, он даже не знал об их существовании. Это был научный труд, который написал важный партийный сановник, — со всеми ограничениями, которые налагает на его работу высокий сановный пост, но не больше.

Второй том рукописи Ф. Ротштейна (1900-1914), совпадавший по изучаемым годам и по содержанию с моей книгой «Возникновение мировой войны» (М., 1935), «не нашелся» и до сих пор.

Другим признаком, говорящим о правоте обвинений Ротштейна против Хвостова в плагиате, является то обстоятельство, что в биографии Хвостова в Советской исторической энциклопедии нет ни слова о его докторской диссертации и о присвоении ему ученой степени доктора исторических наук. Есть даты о педагогической деятельности Хвостова в 1931-1941 годах, сначала — доцент, затем — с 1939 года — профессор кафедры новой истории МГУ, есть даты награждения Сталинскими премиями (1942 и 1946), годы работы в Министерстве иностранных дел (начальник архивного управления и член коллегии МИДа), — словом, есть все данные о сановно-научной карьере В.М.Хвостова, но нет ни названия докторской диссертации, ни даты ее защиты, ни даты присвоения В.М.Хвостову степени доктора исторических наук. Этот вопрос в самой важной для историка энциклопедии совершенно не освещен.

И только в 1977 году издательство Академии Наук издало посмертно сборник статей В.М.Хвостова «Проблемы истории внешней политики России и международных отношений в конце 19-го — начала 20-го века» и историки узнали, что докторская диссертация В.М.Хвостова имела название: "Последние годы канцлерства Бисмарка (Очерки внешней политики Германской империи) ", что она была защищена в 1938 году и Хвостову была присвоена степень доктора в 1939 году. Все это очень совпадает с рассказом академика Грекова о плагиате Хвостова, о «суде чести» и его решениях.

Этот сборник, его уровень по сути дела выставил Хвостова как голого короля исторической науки в СССР. Период его «правления» — «хвостовщина» был связан не только с личным успехом самого Хвостова, достигшего высших постов в исторической науке и в званиях. Это была общественная болезнь науки в СССР.

30-е годы были лишь первым этапом «хвостовщины», началом восхождения В.М.Хвостова к диктатуре в советской исторической науке, о которой он говорил мне в 1937-1938 годах на своей подмосковной даче.

Расцвет и господство «хвостовщины», покрывшей черной тучей советскую историческую науку и наложившей на нее тень, падает на послевоенные годы — 1946-1970, когда Хвостов добился своей цели, стал диктатором советской исторической науки. Какая-либо критика работ Хвостова была фактически запрещена. Ни в одном журнале, в особенности в исторических журналах, ее не печатали. Разрешалось только восхищаться и умиляться научными трудами Хвостова, но критиковать их — никогда! Можно сказать, что в советской исторической науке В.М.Хвостов действительно занял такое же положение, какое в 30-х годах занял сам И.В.Сталин в управлении советским государством и в диктатуре над партией. В исторической науке каждое слово Хвостова имело такой же вес, как слово Сталина в управлении советской страной.

Общим результатом господства «хвостовщины» в советской исторической науке было резкое снижение ее общего уровня и вообще уровня всех гуманитарных наук. Это видно по уровню огромного большинства послевоенных кандидатских и докторских диссертаций, защищавшихся после войны. Эти диссертации писались не из любви к науке, к научному исследованию, не излагали что-либо новое, не вели науку вперед. Они писались ради карьеры (звания профессора или доцента), ради высокой зарплаты и разных льгот, связанных с ученым званием.

На идейной и принципиальной основе «хвостовщины», как административного карьеризма в науке, после войны 1941-1945 годов среди советских научных работников родились два известны афоризма: «Ученым можешь ты не быть, но кандидатом быть обязан» и (имея в виду защиту диссертации) «час позора, зато на всю жизнь обеспечен».


Страх

Общий тон этого десятилетия советской истории — роковых, страшных тридцатых годов — определял террор, ставший главным методом в управлении страной и фактором, определяющим с этого времени жизнь советских граждан.

«Тридцатые и сороковые годы, — вспоминает Надежда Мандельштам, — вдова поэта О.Э.Мандельштама, — эпоха полного торжества идеологии, когда уничтожение тех, кто отказался принять ее тезисы, а главное — фразеологию, считалось нормальной охранительной мерой» (Н.Мандельштам. Воспоминания, стр.268).

Эти десятилетия были ознаменованы гибелью миллионов людей (кроме прямых жертв войны 1941-45 г.г.) из разных прослоек советского общества ради укрепления власти Сталина и его ближайших друзей и соратников, бывших в ЦК ВКП(б) опорой его диктатуры. А для этого — для укрепления власти Сталина — нужно было нагнать как можно больше страха на все население страны, зажать всем рты так, чтобы никто не смел пикнуть, не смел выступить с критикой власти Сталина и его программ.

Механизм устрашения путем террора был показан в пьесе советского драматурга А.Афиногенова «Страх», поставленной в начале тридцатых годов. Она была разрешена к постановке в ленинградском Театре Драмы им. А.С.Пушкина ( бывшей «Александринки») в 1931 году самим С.М.Кировым. Через полгода ее поставил К.С.Станиславский в Московском художественном театре, а затем пьеса обошла театры всей страны.

По словам главного героя пьесы профессора Бородина, директора Института физиологических импульсов, "объективное обследование нескольких сот индивидуумов различных общественных прослоек, показало, что общим стимулом поведения восьмидесяти процентов всех обследованных является страх… восемьдесят процентов всех обследованных живут под вечным страхом окрика или потери социальной опоры. Молочница боится конфискации коровы, крестьянин -насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинений в уклоне, научный работник — обвинения в идеализме, работник техники — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха ( курсив мой — Н.П.). Страх заставляет талантливых интеллигентов отречься от матерей, подделывать социальное происхождение, пролезать на высокие посты… Да, да… На высоком месте не так страшна опасности разоблачения… Страх ходит за человеком. Человек становится недоверчивым, замкнутым, недобросовестным, неряшливым и беспринципным… Страх порождает прогулы, опоздания поездов, прорыв производства, общую бедность и голод.

Никто ничего не делает без окрика, без занесения на черную доску, без угрозы посадить или выслать. Кролик, который увидит удава, не в состоянии двинуться с места — его мускулы оцепенели. Он позорно ждет, пока кольца удава сожмут и раздавят его. Мы все кролики. Можно ли после этого работать творчески? Разумеется, нет!..

Остальные двадцать процентов обследованных — это рабочие-выдвиженцы. Им нечего бояться, они хозяева страны: они входят в учреждения и в науку с гордым лицом, стуча сапогами, громко смеясь и разговаривая… Но за них боится их мозг… Мозг людей физического труда пугается непосильной нагрузки, развивается мания преследования. Они все время стремятся догнать и перегнать. И, задыхаясь, в непрерывной гонке, мозг сходит с ума или медленно деградирует… Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, — и вы увидите какой богатой творческой жизнью расцветает страна!"

Зрительный зал «Александринки», битком набитый и ленинградцами и приезжими из Москвы и других городов (я был на одном из первых представлений) во время речи профессора Бородина буквально замирал… от страха… за автора пьесы и актеров… и за самих себя — зрителей пьесы.

Все, что каждый думал молчком, про себя, Бородин возвещал зрителям громко, в открытую, со сцены «Александринки». Его речь была не в бровь, а в глаз и казалась немыслимой, невероятной в советской обстановке тех лет, когда каждый день происходило все то, о чем говорил и что осуждал Бородин.

Публике было достаточно хорошо известно, что «Страх» был разрешен к постановке самим С. М.Кировым, ближайшим соратником и любимцем Сталина. И все же!.. Страх запрещал зрителям аплодировать речи Бородина, обращенной ко всему зрительному залу. Как бы чего не вышло! Аплодировали противнику Бородина — «старой большевичке» Кларе за ее обычную в устах старого партийца «агитаторскую» речь о героизме и подвигах партии большевиков в годы «проклятого царизма». (В 1930-31 гг. Кларе было еще неизвестно, что все поколение «старых большевиков» в течение ближайших лет пойдет «под нож».)

Во время войны 1941-45 гг. и после нее «Страх» как-то постепенно и незаметно исчез из репертуара советских театров.

Политическая программа Сталина, изложенная в речи профессора Бородина, сводилась к установлению своего единодержавия: нагнать страх на всех и вся, зажать всем рты, чтоб никто не смел выступить с критикой «генеральной линии партии». Она не сразу была понята населением, что лишь увеличило число жертв террора. Во времена царского гнета русский человек мог иметь «собственные мыслишки», любил пооткровенничать, «раскрыть свою душу» в компании друзей. В двадцатые годы искусство политического анекдота расцвело пышным цветом благодаря усилиям Карла Радека и других членов партии. Люди любили «поговорить», а тут настало время «быть неоткровенным», «врать и скрывать свои мысли каждый день и час: в классе, в аудитории, на службе, дома, на кухне» и т.д. Действительность тридцатых годов научила врать и самых правдивых. Как можно не врать, когда одно правдивое или неосторожное слово могло дать 10 лет каторги (моему брату Юрию в 1937 году оно дало 5 лет). Всем пришлось стать актерами и жить двойной жизнью:

двойственность и маска давали известную защиту. При этом приходилось все время идти на мелкие компромиссы со своей совестью, в особенности семейным людям. Ведь отвечал не только муж, но и его жена и дети, и наоборот — за жену и детей мог ответить муж. Дети отвечали за отца и мать, а те в свою очередь отвечали за детей. Это существенно облегчало для властей задачу подавить «инакомыслие», то есть критику диктатуры Сталина и его программы скоростной индустриализации и еще более скоростной коллективизации. Разрешалась лишь «самокритика»: «Критикуйте лишь самих себя, а не других», — наставительно говорило начальство. Оппозиция в партии была уже смята и прибита к земле, дело шло о многомиллионной массе крестьянства и рабочих и, прежде всего, об интеллигенции.

В этом тяжелом оцепенении «великого страха» жило все население Советского Союза в течение более двух десятков лет. Никто не был уверен в завтрашнем дне, никто не знал, будет ли он завтра ходить на свободе, или же?.. Для каждого из нас страх, порожденный режимом террора, стал бытом. Все тщательно вчитывались в издаваемые в те годы законы, так как они определяли жизнь не только каждого из работников, но и жизнь наших семей, близких родственников, друзей и знакомых. Эти законы определяли облик и характер жизни нашего поколения. Их нужно было хорошо помнить, чтобы не подвергнуть себя неизбежному уничтожению.

«Великий страх» наступил не сразу. Он подкрадывался медленно и постепенно и хватал нас исподтишка. В какой-то момент интеллигенция, оставшаяся в СССР для того, чтобы работать и «строить социализм» в России, внезапно почувствовала себя чем-то вроде покоренного народа, завоеванного нашествием победителей, «варваров» по концепции О.Э.Мандельштама. Но бежать куда-либо было уже невозможно: границы страны уже были на запоре.

Как свидетель событий истории тридцатых годов, я могу выделить два этапа в развитии «великого страха». Первый — это этап 1930-1934 гг. (от XVI съезда ВКП(б) до убийства С.М.Кирова 1 декабря 1934 года), когда устрашение (терроризация) было направлено главным образом против крестьян, упорно не желавших идти в колхозы. Имущество их (строения, скот, инвентарь, запасы хлеба от небольшого хозяйства единоличника) конфисковались. Непокорных крестьян с их семьями вывозили в приарктические районы европейского Севера и Сибири, на Дальний Восток, в пустыни и степи Казахстана. Часть их была направлена в концлагеря и работала на новостройках промышленных предприятий, на разработке копей, на строительстве шоссейных и железных дорог и т.д.Урожай 1930 года не был собран, засуха 1931 года вызвала голод, крестьянство бросилось в города в поисках хлеба, заработка и т.д. В городах были введены карточки на хлеб, на мыло, жиры, сахар. Хотя голодавших крестьян в Москву и Ленинград старались не допускать, но я сам видел в 1931-32 г. на улицах Ленинграда прорвавшихся туда оборванных, изголодавшихся крестьян в крестьянских «свитках», с землистыми лицами, истощенных и умирающих от голода детей, просивших подаяние. Это было как бы повторением великого голода 1921 года в Поволжье. На этот раз особенно пострадала от насильственной коллективизации и голода Украина. Сколько миллионов человек там погибло, знают лишь власти! Пострадали и родственники моего отца, крестьяне, о судьбе которых я узнал в 1932-33 гг,

Но голод и массовые ссылки заставили крестьянство к концу 1935 года подчиниться насильственной коллективизации. Его открытое сопротивление коллективизации было сломлено. Оно «приняло» колхозы и вошло в них, усвоив в колхозных работах методы итальянской забастовки и обрабатывая с честным, а не показным усердием лишь разрешенные членам колхозов индивидуальные земельные участки (огороды). С этих огородов они кормились и жили.

Другой категорией населения, пострадавшей в период 1930-1934 гг. была старая инженерно-техническая интеллигенция. Она позволяла себе критику и возражения против «скоростных методов» коллективизации и индустриализации. Она, например, считала планы первой пятилетки завышенными, невыполнимыми. Ее робкие возражения против темпов и уровней пятилетки были объявлены «вредительством». Ее сделали «козлом отпущения» за ошибки властей. Мало того, нужно было скомпрометировать ее знания и опыт для того, чтобы облегчить создание собственной «пролетарской» технической и гуманитарной интеллигенции, набранной «от станка и от сохи» и верной «генеральной линии партии».

Так были организованы с началом первой пятилетки первые судебные процессы против вредителей — Шахтинский (в 1928 г. в Донбассе), «Промпартии» (якобы созданной профессором Рамзиным для захвата власти), Громановский («вредительство» в Госплане), «Кондратьевщина» (защита в Наркомземе кулачества) и др. Какова была подлинная вина судимых на этих процессах, общество могло судить лишь по официальным обвинительным актам, печатавшимся в газетах. Но вот признание Е.В.Тарле, арестованного в 1930 году по процессу «Промпартии». «Промпартия» во главе с профессором Рамзиным якобы организовала правительство «технократов», которое должно было стать у власти после падения советской власти. Главой правительства должен был стать Рамзин, академику Е.В.Тарле будто бы предназначался портфель министра иностранных дел. Тарле был арестован и после обязательной отсидки в тюрьме, пока шло следствие, был судим и отправлен в ссылку в Алма-Ату, где он стал профессором истории нового времени в только что организованном Казахском Университете. В 1936 году Тарле был возвращен в Ленинград.

Работникам кафедры новой истории Ленинградского Университета, где в это время начал работать и я, Тарле рассказал, как его допрашивал следователь ГПУ в 1930 году.

Следователь обвинил Евгения Викторовича в том, что он согласился принять портфель министра иностранных дел в будущем кабинете Рамзина. «Помилуйте, — возразил Тарле, — я в первый раз в жизни об этом слышу, Рамзина я не знаю, с ним не знаком, и никто мне портфеля министра иностранных дел не предлагал. Впервые слышу об этом предложении от вас». «Ах так, — не смущаясь, возразил следователь, — значит Рамзин и его промпартия были настолько убеждены в вашем согласии быть у них министром, что даже не спрашивал вас».

Второй этап террора продолжался в период 1935— 1941 гг. — от убийства С.М.Кирова до Второй мировой войны и нападения гитлеровской Германии на СССР, когда механизм террора был пущен «на полный ход» и истребление «непокорных» и «инакомыслящих» проводилось в массовых масштабах.

Именно к этому этапу можно применить к интеллигенции слова Глумова (Салтыков-Щедрин «Современная идиллия») о «безвременьи» 70 годов XIX в.: «Надо погодить».

Это значило — надо закупориться на своих нескольких квадратных метрах жилплощади и ждать перемен. А пока обстоятельства не переменятся, советскому обывателю, находящемуся под таким надзором «соглядатаев», который не снился Александрам и Николаям в России XIX века, оставалось только играть в карты или «забивать козла» в домино, пить водку, «терять образованность» и «обрастать шерстью», «добру и злу внимая равнодушно».

Так советские граждане постепенно превращались в безликое стало в «Мы», которое предсказал еще в 1920 г. Е.И.Замятин в своем романе.

Программа Сталина сводилась, как известно, к построению социализма в одной стране — в Советской России. Она нашла выражение в скоростной индустриализации страны, в скоростной коллективизации крестьянства и в создании новой пролетарской рабочекрестьянской интеллигенции, верной «сталинскому пути».

Не буду повторять уже давно известные рассказы о том, что такое «индустриализация» и «коллективизация» и как их проводили в Советском Союзе.

Ведь я принимал участие, так сказать, в «третьей части программы Сталина» — в создании новой интеллигенции — сначала как преподаватель (1930-1931), а затем как профессор, читавший в течение 40 лет (1930— 1971) различные курсы по экономической географии, истории народного хозяйства, экономике и новой истории Запада (1840-1918) в ленинградских и провинциальных вузах. За эти годы я подготовил немало студентов, ставших кандидатами и докторами наук.

Я был знаком с большинством самых крупных историков и экономистов Советского Союза, в частности Ленинграда и Москвы, и достаточно хорошо знал быт, настроения и нравы преподавательского состава вузов. Точно также в процессе издания моих книг в 30-60 гг., я основательно познакомился с нравами советской редакторско-издательской кухни.

С переходом в 1930 году на преподавательскую работу в вузы я бросил журналистику и ушел из реформированного и «очищенного» Союза советских писателей. Я просто не пошел на перерегистрацию — «чистку». Меня, конечно, «вычистили» бы, как мало проявившего себя писателя. Но я не жалел, во-первых, потому что не был настоящим писателем, способным написать такое произведение, которое оставило бы свой след в литературной и общественной жизни страны, а во-вторых, реформированный и «очищенный» Союз советских писателей с 30-х годов стал карикатурой на Союз писателей 20-х годов. Вместо вольной критики, веселых разговоров и шуток при обсуждении новых произведений Союз писателей стал литературной казармой, где писатели старались молчать или поменьше говорить, чтобы не сказать что-либо лишнее, не соответствующее «генеральной линии», которая все время, и притом внезапно, менялась в зависимости от международной ситуации, экономических неудач и прорывов.

Друзья, сохранившие после «чистки» членский билет Союза писателей, рассказывали, что на собраниях Союза писателей царила тоскливая тишина. Никто не хотел выступать. Тогда новое правление установило новые порядки: каждый член Союза должен был сделать «творческий отчет» о своей работе в той секции, куда он был причислен, а особая комиссия из двухтрех человек, назначаемая каждый раз правлением Союза, выступала с содокладом о творческой работе отчитывающегося писателя. После этого могли высказать свое мнение отдельные члены Союза. Но обычно мало кто хотел выступить, и резюмирующую оценку давал кто-либо из членов правления Союза. От одобрительного «резюме» зависело все — рекомендация новых произведений для напечатания в журналах и в издательствах, выдача ссуд из литературного фонда, творческие авансы, творческие отпуска, места в санаториях и домах отдыха для писателей, творческие командировки, предоставление квартир и пр. Правление Союза писателей пыталось установить «творческую дисциплину» и обязательность посещения заседаний своей секции и общих собраний Союза. Появились и своего рода литературные чины — «генералы», «полковники» и «младший комсостав» от литературы.

Но и тут бывали неожиданные переплеты, повороты и зигзаги, так как верховным критиком и ценителем литературы был Сталин. Когда бывшие рапповцы, включенные в состав реформированного Союза, выступили с нападками на А.Н.Толстого за первый том «Петра I», А.Н.Толстой не смущаясь ответил, что «Петр I» встретил хорошую оценку в авторитетных кругах и, вытянув из кармана письмо с одобрительным отзывом о своей книге, прочел его собранию. На удивленный вопрос какого-то рапповца, кто же смел написать такой одобрительный отзыв, А.Н.Толстой любезно ответил: «Товарищ Сталин». После этого немедленно произошел поворот на 180 градусов, и критика и обличения А.Н.Толстого сменились восторженным одобрением и приветствиями по его адресу.

Крах социалистической государственности, наступивший в роковые тридцатые годы, угрожал самому существованию советского государства. Он оказал огромное влияние на дальнейшую жизнь, на быт и идеологию всего населения страны.

Главным настроением населения стало чувство безысходности и безнадежности. Хотя хозяйственное строительство шло, по данным официальных отчетов, более или менее благополучно, коллективизация крестьянства привела сельское хозяйство к разрухе, а страну — к нужде и голоду. Все это Сталин приписал «головокружению от успехов» со стороны местных властей, которые лишь слепо исполняли его приказы.

Еще более важным и серьезным был крах социалистической идеологии. Старики-рабочие, и тем более интеллигенция, прекрасно помнили, что демократические реформы в России пришли с февральской революцией и падением царизма в 1917 году и что на долю октябрьской революции, собственно говоря, выпала задача строительства социализма, создания первого в мире социалистического государства.

Но никто из обывателей не понимал, почему для строительства социализма нужно столько крови, казней и ссылок.

Идеологический кризис охватил в тридцатые годы все население СССР. И общим сигналом краха веры народных масс в большевистскую партию как строителя социализма, общим для всех классов и прослоек советского общества сигналом разочарования, морального надлома, безнадежности и безысходности явилась огромная волна алкоголизма, поразившего и крестьянство, и рабочий класс, и интеллигенцию. Алкоголизм — социальное зло? Конечно, и прежде всего — социальное зло социалистического общества.

Крестьянство удовлетворялось самогоном, который варился чуть ли не в каждой избе. Законы против самогона теряли всякую силу, если самогонщики и самогонщицы позаботились предусмотрительно пригласить сельское и колхозное начальство «попробовать первача».

В эти годы в крупных и малых промышленных городах количество пьяниц и пьяных скандалов в «забегаловках» резко увеличилось. На долю милиции доставалось немало возни и хлопот.

Пили все, и притом в массовых размерах. Старинная поговорка, идущая от великого князя Владимира Святого (X век нашей эры), связывала пьянство с весельем и радостью: «Руси веселие есть питие». Эта «установка» сохранилась и во время Московского государства и Российской империи: угнетенные и обездоленные топили свое горе и отчаяние в вине. Бюджет русского государства (винные откупа и «монополька») был всегда «пьяным», т.е. основанным на доходах от водки. В 1914 году продажа вина и водки была запрещена из-за войны. Запрещение продержалось до 1923 года. В 1924-25 году Сталин разрешил продажу виноградного вина и водки — сначала до 30°, а потом и до 40°.

Пьянство двадцатых годов имело оттенок веселья и жизнерадостности. Оно соответствовало завету Владимира Святого. Причиной веселья и радости была надежда на лучшую жизнь. Массового, ежедневного пьянства, до одури, до бессознательности, в двадцатых годах было мало.

Но пьянство тридцатых годов имело совершенно иной характер. Это было пьянство безнадежности и отчаяния. Рабочие в городах (Ленинграде и Москве — в особенности) допивались до бесчувствия, до положения риз, они искали в водке забвения от действительности, от тревог жизни нашей, от ее безысходности, от убивающей здоровье тяжелой работы, от страха перед нуждой и старостью. Пили отчаянно и озлобленно — и мужчины, и женщины, и даже подростки 15-16 лет.

Алкоголизм охватил и интеллигенцию, в особенности творческую интеллигенцию — писателей, художников, музыкантов, артистов, работников науки.

Пили главным образом на дому, пили по всякому поводу и без повода. Пили на банкетах после защиты кандидатских и, в особенности, докторских диссертаций, после удачной постановки пьесы или оперы, или удачного исполнения роли в пьесе или опере, после выхода книги и непогромной рецензии на нее, — словом, как только подвертывался повод вступить в бой с Ивашкой Хмельницким.

Трудно сказать, кто пил больше, — ученые или писатели, или артисты, или музыканты. О том, что писатели любили «гораздо выпить», имеется уже достаточно свидетельств мемуарной литературы беженцев из Советского Союза. О подвигах художников на фронте борьбы с Бахусом я слышал мало, так как к концу тридцатых годов растерял свои знакомства с художниками.

Что касается музыкантов, то они не уступали писателям. В те годы я читал фельетон в «вечерке» «Красной газеты» о ленинградском «Обществе друзей камерной музыки». В фельетоне утверждалось, что когда «друзья» входят в помещение Общества (а оно было на III этаже дома, где находился ставший знаменитым в 40-50-е годы винный погребок), то они еще могли сказать, что являются членами «Общества камерной музыки», но, выходя из Общества, они уже утверждали, что являются членами «Общества мамерной пузики».

Винный погребок, о котором упоминалось выше, начавший приобретать известность в тридцатые годы, (расцвет его славы падает на годы после Второй мировой войны), находился в доме на углу Невского проспекта и Малой Садовой улицы, против Публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина. Он стал привилегированным питейным заведением, «забегаловкой» ленинградской интеллигенции. Водки здесь не подавали. Но посетитель мог заказать стакан любого виноградного вина — сухого, десертного, крепленого; рюмку коньяку или рома. Сюда после Второй мировой войны забегали по дороге или, сговорившись заранее, самые видные артисты, писатели, художники, музыканты, ученые. Это был клуб творческой интеллигенции. Здесь говорилось о театральных постановках, о распределении ролей, о судьбе кандидатских и докторских диссертаций, о доцентурах и профессурах и даже о премиях на выставке художников. Здесь бывал и директор Эрмитажа академик И.А.Орбели, и директора институтов, в том числе брат будущего маршала Гречко, ставшего позже министром обороны СССР, лауреаты Ленинских и Сталинских премий, известные артисты и певцы (басы — в особенности). А о профессорах и старых доцентах и говорить нечего…

Основным стержнем идеологического кризиса 30-х годов, стержнем, вокруг которого вращались все события этого десятилетия и который определил дальнейший облик советского государства и судьбу его населения, был культ личности Сталина. Он был провозглашен Сталиным в письме в редакцию журнала «Пролетарская революция». Письмо было опубликовано под скромным названием «О некоторых вопросах истории большевизма».

Ближайшие меры Сталина на идеологическом фронте, в особенности в исторической науке, показали, что Сталин присвоил себе монополию на социалистическую идеологию, то есть на разработку догм по теории социализма. Его суждения и оценки стали для населения СССР абсолютными и обязательными в гораздо большей степени, чем суждения и решения папы римского для всего католического мира.

Все ученые, и в особенности гуманитарии (философы, экономисты, историки, юристы и т.д.), были обязаны опираться в своих работах на оценки и высказывания Ленина и еще больше — Сталина.

Работы Маркса и Энгельса, анализировавшие и критиковавшие капитализм и свободную конкуренцию XIX века, были признаны втихомолку устаревшими и непригодными для объяснения процессов монополистического капитализма в XX веке.

Такие теоретики научного социализма, как Бебель, Каутский, Роза Люксембург, Плеханов и другие, были объявлены «путаниками». Приводить ссылки на их труды в обоснование и объяснение фактов и для характеристики событий было запрещено.

Ссылки на работы Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина и иже с ними были признаны крамолой и запрещены. В тридцатые годы, после письма Сталина в «Пролетарскую революцию», их уже никто не смел цитировать, точно так же, как не цитируют и высказывания самого Сталина после XX съезда КПСС. Авторы, цитировавшие писания отреченных отцов партии (в двадцатые годы они были столпами партии, позже стали извергами рода человеческого), очень пострадали во время чистки партии в 1933-35 годах и проверки партийных билетов в 1936-39 годах. Таких авторов не только исключали из партии, но и подвергали административным репрессиям — ссылке или заключению в концлагерь, следуя принципу: «Раз ты цитировал Троцкого, Зиновьева или других, то ты был их сторонником».

В дополнение ко всему этому от Сталина всегда можно было ждать внезапных перемен в оценках событий и фактов, что тяжело отражалось на гуманитарных науках.

Красочный пример: профессор государственного права в Московском юридическом институте А.Н.Трайнин разоблачал, как полагалось, согласно программе и стандартным вузовским учебникам, «ложь и лицемерие буржуазного демократизма» и охаивал конституции западных стран, утверждая, что конституции западного типа для Советского Союза не нужны.

Но в один роковой день в конце ноября 1936 года проф. Трайнин явился на лекцию в 9 часов утра, не успев прочитать свежий номер «Правды». Он обрушился на слухи о подготовке новой конституции СССР, построенной по образцу западноевропейских конституций, называя эти слухи вымыслом заграничных буржуазных газет.

Со студенческих скамей послышалось хихиканье. Профессор вознегодовал и распалился еще больше. Но тут один студент подал ему номер «Правды», в котором был напечатан доклад Сталина о новой конституции СССР. Это была так называемая «Сталинская конституция», которая была составлена Бухариным и Радеком как раз по образцу западных конституций, с единственным отличием от них, а именно: все «свободы» и «гарантии» этих свобод существовали в СССР только на бумаге, а на практике, как очень скоро выяснилось, совершенно не соблюдались.

Проф. Трайнин прервал свою лекцию и пошел к директору института просить отпуск на месяц — для того, чтобы «перестроиться».


На переломе жизни

День 2 декабря 1934 года оказался для нашей семьи необычайным. Монтер ленинградского радиоузла устанавливал в нашей квартире радиоточку — черную бумажную тарелку, передававшую сообщения ленинградского радиоузла. Радиоприемники-коробки с большим диапазоном коротких и длинных волн были в начале тридцатых годов, в частности и в Ленинграде, большой редкостью.

Установив точку, радиотехник ушел, предварительно показав мне, как усиливать и ослаблять звук радио. Я практиковался в этом некоторое время, как вдруг радио замолкло. Через несколько секунд чей-то торжественно-траурный голос возвестил: «Говорят все радиостанции Советского Союза». Так обычно предупреждали население, подготавливая его в какому-то важному чрезвычайному сообщению.

Еще несколько секунд тишины, и тот же траурный голос сообщил о «злодейском убийстве наемными агентами международного империализма и троцкистами» первого секретаря обкома ВКП (б), члена ЦК и члена Политбюро, секретаря ЦК ВКП (б) «выдающегося деятеля Всесоюзной коммунистической партии и международного коммунистического движения — Сергея Мироновича Кирова».

Затем тот же голос сообщил, что убийство С.М.Кирова было совершено 1-го декабря в 16 ч. 30 минут в Смольном, у входа в кабинет Кирова, что убийцей был член ленинградской комсомольской организации Леонид Николаев и что «товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов и Жданов прибыли утром 2 декабря в Ленинград для расследования этого дела». Сообщение радио было началом «великого террора» 1934-1940 годов.

Я не могу изложить историю великого террора во всех аспектах и опосредствованиях. Я пишу не исследование о большом терроре тридцатых годов, а свои воспоминания — то, что я пережил, что видел и что знал. Я могу рассказать лишь о том, как мы, безымянные и мелкие винтики в советском механизме, жили в эти годы большого террора, что мы знали, слышали и что понимали о терроре тридцатых годов.

Единственными официальными источниками знаний советского обывателя были отчеты газет о «врагах народа», отчеты о показательных процессах против них, печатавшиеся в газетах или изданные отдельными книгами. Это было все.

Но зато у нас был мощный и неофициальный источник информации, сохранившийся и в сороковые и в шестидесятые годы, несмотря на появление после Второй мировой войны нелегальных передач иностранного радио: Би-Би-Си, «Голос Америки» и других.

Этот непреодолимый и неуловимый советский источник информации назывался ОЖС — по первым буквам слов «одна женщина сказала».

Мы, запуганные советские обыватели, жили текущим днем, полагаясь больше на информацию ОЖС, а не на официальные сообщения властей или информацию советских газет и протоколы показательных процессов над «врагами народа» в 1936-1938 годах.

Двадцать лет спустя, когда в 1956 году появились первые разоблачения Н.С.Хрущева о культе личности Сталина и сталинском терроре, те, кто уцелели в тридцатые годы, могли лишь удивляться богатству и точности информации ОЖС.

Большой террор начался на другой день после похорон Кирова. 4-го декабря 1934 года было опубликовано официальное сообщение НКВД об аресте руководителя ленинградского управления НКВД Филиппа Медведя и семи его ближайших помощников. Сперва оно вызвало легкомысленную шутку: «Скажите, пожалуйста! Обычно медведь ест ягоду, но на этот раз Ягода съел Медведя!»

Приехавшие из Москвы чекисты занялись усиленными поисками «заговора» в кругах ленинградской организации комсомола, главари которой были немедленно арестованы. Но вскоре из сообщений ОЖС выяснилось, что на XVII съезде партии в июне 1934 года, «съезде победителей», на выборах в высшие партийные органы — в ЦК и в Политбюро, и в секретариат ЦК Киров набрал больше голосов, чем сам Сталин. Такой популярности «вождь всех народов» никому не прощал! Спешные аресты и расстрелы в конце декабря 1934 года в верхушке ленинградской организации комсомола, секретарей и ближайшего окружения Кирова сразу вызвали подозрения среди ленинградцев.

Попутно, используя убийство Кирова, НКВД расстреляло всех «подозрительных», сидевших в тюрьмах Ленинграда после окончания гражданской войны, бывших офицеров и солдат белой армии, взятых в плен во время войны. Расстрелы таких «подозрительных», по данным ОЖС, были в Москве, Киеве, Одессе и других городах.

В Ленинграде следователи НКВД ( то же было и в других городах) вооружились серией ежегодных справочников «Весь Петербург» за 12 лет (с 1905 по 1917 год) и «Телефонными книгами Петербургской телефонной станции» за те же годы.

В этих книгах были адреса и номера телефонов лиц, «служивших царизму». Все это были средние и мелкие чиновники (крупные почти все сбежали в 1917-1920 годах на юг или за границу или уже были расстреляны), служившие в министерствах и учреждениях царского времени начальниками отделений, столоначальниками и т.д. Их арестовывали и отправляли вместе с семьями в ссылку в северные и восточные районы страны, имущество их было конфисковано и распродано за бесценок, их квартиры были заселены переведенными на работу в Ленинград (в Москву, Киев и т.д.) партийными администраторами и комсомольцами. Общее число высланных из Ленинграда достигало 30-40 тысяч человек.

Это была первая волна большого террора против служилой интеллигенции в крупных городах, продолжавшаяся с декабря 1934 года по июль 1935 года. Официальное число казненных в тюрьмах Ленинграда, конечно, без суда и следствия, в декабре 1934 года было всего 37 человек, согласно газетным данным. Но, по данным ОЖС, шли неофициальные расстрелы, которые давали до двухсот трупов за одну ночь. Тюрьмы надо было срочно освободить для приема новых заключенных, и это легче всего было сделать, казнив старых.

Огромная волна арестов прокатилась в эти месяцы не только по Ленинграду, но и по всей стране. Хватали тысячами — арестовывали всех, кто был на заметке в НКВД. В январе 1935 года был арестован мой хороший знакомый — писатель А.Г.Лебеденко, автор романа «Тяжелый дивизион». (Он был выпускающим ночным редактором «Ленинградской правды» и вместе с писателями М.Л.Слонимским и Евгением Шварцем редактировал журнал «Ленинград», издававшийся «Ленинградской правдой» в 1923-1926 годах). В 1924 году А.Г.Лебеденко был корреспондентом «Ленинградской правды» в первом советском перелете Москва — Пекин.

21 января 1935 года как-то таинственно, скоропостижно скончался Куйбышев. В мае-июне 1935 года из всех библиотек Советского Союза были изъяты сочинения Троцкого, Зиновьева, Каменева, Преображенского. 25 мая было распущено «Общество старых большевиков», а 25 июня 1935 года — «Общество бывших политкаторжан», возражавшее в двадцатые годы против приема Сталина в число своих членов.

Так погибали «винтики» советского механизма. Но в первой половине декабря 1934 года грянул первый гром: были арестованы ближайшие соратники и помощники Зиновьева в Ленинграде — Евдокимов и Бакаев. 16 декабря в Ленинграде были арестованы сам Зиновьев, Залуцкий, Куклин, Сафаров, в Москве — Каменев и другие. 16-16 января 1935 года все они, вместе с 14-ю более мелкими соратниками бьши приговорены к разным срокам заключения — от 5 до 10 лет. В конце января 1935 года верхушка ленинградского НКВД — Медведь и другие — получила очень легкое наказание — всего от двух до пяти лет тюрьмы. Их берегли как свидетелей для подготовляемых «показательных процессов». Они бьши казнены лишь в 1937 году.

Обыватель впал в панику. Он не знал, что следует думать и что нужно говорить. Волна доносов пронеслась по всей стране, особенно по партийным собраниям, на которых происходила проверка, точнее, повторная чистка членов партии. Первая капитальная чистка партии началась в 1933 году, и в этом году было вычищено 800 тысяч членов и кандидатов в члены партии;

в 1934 году — еще 340 тысяч. В первую очередь шла расправа со старыми большевистскими кадрами. Партия стала клубом для подхалимов генеральной линии, для бессовестных доносчиков и наглых карьеристов. В конце 1935 года основная чистка бьша объявлена законченной, но немедленно после этого была объявлена «проверка» партийных билетов.

После сталинской чистки и проверки партия стала уже иной, отличной от старой партии большевиков, созданной до 1917 года. Это была новая, сталинская партия. Она еще цеплялась за марксистские и ленинские догмы, но уже мало верила в них. Основным теоретиком и создателем партийных догм стал Сталин.

Речи Сталина и его адъютантов, вопли газет о «бдительности», о «гнилом либерализме» заставляли каждого дрожать за свою шкуру. Какая-либо связь или продолжение знакомства с арестованным другом или приятелем немедленно обрывалась. Этого требовали секретные инструкции ЦК ВКП(б) и самого Сталина. За «связь с врагами народа» можно было не только вылететь из партии, но и попасть в тюрьму или в ссылку.

Террор тридцатых годов ударил и по нашей семье. Жертвой его стал мой брат Юрий. Его катастрофа может служить яркой иллюстрацией нравов и практики «большого террора».

После смерти А.М.Горького в июне 1936 года, ареста секретарей Горького и его ближайших сотрудников любимый журнал Горького «Наши достижения», где Юрий печатался несколько лет, был закрыт. С закрытием этого журнала моральное и материальное положение Юрия ухудшилось.

В 20-е годы Юрий печатал свои фельетоны и очерки в газетах «Правда» и «Труд», а литературные статьи и рецензии — в вечерке «Красной газеты» и в журнале «Русский современник», это его особенно ценил Е.И.Замятин. Но в 30-е годы писать так свободно и так остро, как могли еще писать в 20-е годы, было невозможно. Критика не допускалась. Нужно было хвалить и умиляться, восхищаться и хвалить. Юрий стал писать очерки для «Наших достижений». Горький их охотно печатал, несмотря на то, что Юрий критиковал некоторые методы, посредством которых достигались успехи.

В «Красной вечерке» перестали печатать литературные, театральные и кинорецензии Юрия. Он хвалил то, что не позволялось хвалить, и порицал то, что от него требовали хвалить. Юрий стал работать корректором в редакции газеты «Смена» (газета ленинградского комсомола) и печатал иногда в ней свои очерки. Присяжными и штатными очеркистами «Смены» была публика малоинтеллигентная, не блиставшая литературными способностями. Редакция «Смены» браковала их очерки и заказывала их Юрию.

Юрий был менее осторожен, чем я. Увлекшись, он мог сболтнуть что-либо такое, что могло быть поставлено ему в вину. В 30-е годы было достаточно одного неосторожного слова, чтобы попасть в тюрьму или в ссылку. Так случилось с Юрием и его напарником по корректорской работе в «Смене» Долматовым. Осенью 1936 года, после окончания процесса «троцкистскозиновьевского центра» (Зиновьева, Каменева и др.), очеркисты «Смены» задали моему брату вопрос:

«Как вы думаете, Юрий Павлович, почему эти злодеи так долго могли быть на свободе, могли строить заговоры, заниматься шпионажем? Почему Ягода, глава НКВД, своевременно не арестовал и не обезвредил их?»

Юрий, не предвидя ловушки, брякнул: «Вероятно, потому, что сам Ягода был в этой компании». Напарник Юрия по корректорской работе в «Смене» Долматов подтвердил мнение Юрия: «Если бы Ягода не был в этой шайке, они давно были бы арестованы и казнены».

«Слово» было произнесено, и его оказалось достаточно. Был ли этот вопрос Юрию и Долматову задан очеркистами по поручению органов НКВД или они задали его по своей собственной инициативе, ни брату, ни Долматову выяснить не удалось. Затем началось «дело»: очеркисты немедленно подали на Юрия и Долматова донос «в органы», и дело сразу приняло серьезный оборот. Редакция «Смены» немедленно уволила Юрия и Долматова с работы и предупредила их, что они будут преданы суду.

В тот же день в 10 часов вечера Юрий и Долматов явились ко мне на квартиру под тайным наблюдением, как выяснилось впоследствии на суде, агентов НКВД.

Тут я впервые узнал от брата, в чем дело. Он и Долматов спрашивали меня, что будет с ними. Я сказал, что дело серьезно и все зависит от того, отнесется ли НКВД к их мнению о Ягоде сквозь пальцы, или вопрос очеркистов был задан специально по заданию НКВД.

Тогда будет создано «дело» с судом и прочими последствиями.

Все это произошло в конце августа или в начале сентября 1936 года, когда Ягода еще находился на свободе и был наркомом связи СССР.

В ту же ночь под утро или в следующую ночь Юрий и Долматов были арестованы.

Так завязалось «дело», столь обычное и шаблонное в СССР для этих лет.

Друзья нашли Юрию порядочного человека в качестве защитника — члена коллегии защитников. Он бесплатно защищал брата и Долматова.

Следствие по их делу тянулось два месяца. Следователи старались припутать к этому делу и меня. Но никакой связи между «преступниками» и мной следователю НКВД не удалось установить.

На другой день после ареста Юрия на меня в университете обрушился заведующий кафедрой новой истории проф. А.И.Молок, который еще недавно, в мае 1936 года, пригласил меня на работу в университет:

«Почему вы, Николай Павлович, не пришли в деканат истфака и не сообщили, что ваш родной брат арестован?» Я ответил: «Мне известно, что члены партии обязаны сообщать в партком об аресте близких родственников. Но я беспартийный и не думал поэтому, что обязан сделать такое сообщение. К тому же, деканат получил сведения об аресте моего брата и помимо меня, ибо вы сами узнали об этом, вероятно, в деканате».

А.И.Молоку было нечего возразить на мои слова, но на истфаке, пока шло следствие по делу Юрия, ко мне стали «присматриваться». Никаких свиданий с родными, даже с женою, Юрию до окончания следствия, не давали. Но его жене разрешили носить Юрию в тюрьму передачи.

Наконец через два месяца дело было передано в «особое присутствие» ленинградского городского суда. Адвокат сделал все что мог, но приговор был предрешен заранее. К тому же на суде Юрий и Долматов, надеясь на «беспристрастие» и «честность» суда, заявили, что показания, данные ими на предварительном следствии, были получены от них силой, и они, подсудимые, отказываются от своих показаний. Это еще более раздражило суд, который приговорил их по ст. 58-10 Уголовного кодекса (клевета и агитация против советской власти) к заключению каждого на 5 лет в лагеря Дальнего Севера с поражением в правах и запрещением жить в больших городах.

Это был по тем временам очень жестокий приговор.

Мне было разрешено только одно свидание с Юрием. Одно свидание было разрешено и нашей матери. Жене Юрия, насколько я помню, было разрешено несколько свиданий.

Не буду говорить о своем свидании с Юрием. Оно длилось всего полчаса и было очень горьким. Я обещал Юрию помочь его жене и дочери, чем могу, если уцелею. Мы все время плакали и старались успокоить друг друга. Тюремщики равнодушно смотрели на нас. Для них это была столь обычная и столь привычная картина…

Мама решила приехать в Ленинград, чтобы проститься с Юрием. Ведь было неизвестно, выдержит ли Юрий 5 лет тяжелой физической работы в лагерях Дальнего Севера и проживет ли мама эти 5 лет до окончания ссылки Юрия. Маме было больше 60 лет, и она была почти слепой. Но она решила все-таки поехать в Ленинград, где ни разу в жизни не была. Отчим проводил ее из Конотопа, где они жили, до станции Бахмач и там посадил ее на поезд Бахмач-Ленинград.

Мама ехала в бесплацкартном вагоне третьего класса, набитом самым простым людом, надеясь на помощь и заботу спутников. Пассажиры вагона как только узнали, что она едет к сыну, осужденному на 5 лет, что ее сын — беспартийный, что он работал у Горького в журнале «Наши достижения», всю дорогу о маме заботились, как о родной сестре. Я. встретил мать на Витебском вокзале и ушел с ней, провожаемый благословениями и пожеланиями ее попутчиков, которые крестились нам вслед.

Свидание мамы с Юрием прошло очень тяжело, и они простились друг с другом навсегда, не рассчитывая на встречу через 5 лет. К счастью, этот расчет оказался ошибочным. Мама дождалась возвращения Юрия с Колымы, где он пробыл до окончания войны, то есть около 10 лет, и увиделась с Юрием.

После свидания с Юрием мама просила показать ей Ленинград, о котором она знала лишь по описаниям Пушкина, Гоголя и Достоевского. Показать ей я ничего не мог, т.к. она ничего не видела, кроме смутных контуров. Она просто хотела поговорить со мной и дать мне последние напутствия и советы, не зная, уцелею ли я в кровавой бане 30-х годов.

Мы гуляли по Ленинграду несколько часов, часто присаживались и отдыхали. Я рассказал маме, что Ленинград 1936 года уже не тот, который я застал, приехав сюда в 1923 году. В Ленинграде 1923 года еще было много от Петербурга, бывшей столицы. Москва постепенно подрывала значение Ленинграда как центра культуры, дававшего два столетия импульс всей России. Теперь Москва хотела сама стать центром страны.

Мама говорила о моем будущем и умоляла, чтобы я берег себя в разразившейся с 1934 года катастрофе:

«Будь осторожен! Ты видишь, к чему привело Юру одно неосторожное слово! Если с тобой случится то же самое, что случилось с Юрой, я этого не переживу».

Она опасалась, что при обыске у меня НКВД может найти какие-либо компрометирующие меня рукописи и документы. Я признался, что храню несколько таких документов, в том числе запись беседы Зиновьева со знаменитым английским экономистом Кейнсом в 1925 году. Мама взяла с меня честное слово, что я сожгу эти материалы, что я и сделал после ее отъезда из Ленинграда.

"С Юрой мне вряд ли придется свидеться, — говорила мама, — но ты вскоре будешь защищать докторскую диссертацию, и от этого зависит твое будущее. Поэтому не пиши часто Юре и не посылай ему посылок.

Связь с «политическим преступником», а Юра сейчас как раз является им, может помешать твоей защите и утверждению тебя как доктора наук и профессора, может повредить положению и других братьев. Поэтому заботу о посылках для Юры на Колыму я беру на себя. Я и другим сыновьям скажу и напишу то же самое, что сейчас говорю тебе: посылайте деньги мне, кто сколько может, а я буду посылать Юре посылки с продуктами".

Так мы помогали Юрию, не подвергаясь упрекам со стороны «органов» или ближайшего начальства за связь с «преступником».

Мама была в Ленинграде всего три или четыре дня. Я посадил ее в бесплацкартный вагон третьего класса («Мне так легче и спокойнее на душе», — говорила она) на Витебском вокзале на поезд Ленинград-Бахмач, телеграфировал отчиму, чтобы он мог встретить мак:у в Бахмаче. Она приехала в Бахмач благополучно, окруженная заботой и помощью пассажиров.

Юрий оставался в пересыльной тюрьме Ленинграда до весны и тепла, для того, чтобы часть «этапа» на Колыму (отрезок Охотск — Магадан) проехать морем с другими ссыльными, отправленными на Колыму. И тут, в ожидании весны и этапа, произошло нечто фантастическое и невообразимое: 3-го апреля 1937 года Ягода был арестован и присужден к смерти за соучастие в преступлениях Зиновьева, Каменева и др. Юрий, сам того не зная, оказался «провидцем».

По нашей просьбе адвокат, защищавший Юрия и Долматова в ленинградском суде, поехал в Москву, чтобы подать апелляцию в Верховный суд о пересмотре решения ленинградского суда по делу Юрия и Долматова: за что же карать их, если они сказали правду и Ягода действительно оказался соучастником «троцкистско-зиновьевского центра» и несет ответственность за его преступления?

Но недреманая советская Фемида не собиралась выпустить жертв из своих когтей. Верховный суд ответил на прошение об апелляции потрясающим юридическим «изыском». В Верховном суде адвокату заявили: «Да, ленинградский суд не знал, что Ягода был соучастником Зиновьева и Каменева, но и Юрий Полетика и Долматов также этого не знали, а Ягода в 1936 году еще был наркомом связи СССР, и осужденные оскорбили в его лице члена правительства СССР».

Исходя из этой аргументации, Верховный суд отказал в пересмотре решения этого дела и оставил в силе решение ленинградского суда.

Вернувшись в Ленинград, адвокат просил, чтобы мне разрешили еще одно свидание с Юрием. НКВД отказал, и Юрий уехал на Колыму, не простившись со мною. Я увиделся с ним в Конотопе лишь через 10 лет.

Через два месяца после отправки Юрия на Колыму его жена Лида и десятилетняя дочь Ольга были высланы из Ленинграда «на постоянное жительство» в глухую деревню в Башкирии.

«Пришла беда — отворяй ворота», — говорит старая пословица, указывая, что за одной бедой могут прийти и другие. Так и вышло.

Едва Юрий был отправлен на Колыму, как моя жена Шура была напугана появлением опухоли под левой рукой. Я повел Шуру в поликлинику. Отсюда Шуру направляли в онкологический институт. Исследование среза ткани показало, что у Шуры рак груди. И профессор Петров, директор онкологического института, и его ассистент доктор Холдин советовали ей лечь на операцию. Все понимали, что Шура больна смертельно, что рак груди перейдет в конце концов в рак легких с неизбежной смертью и что только операция может дать какой-то шанс на жизнь. Но Шура согласилась лишь на частичную резекцию груди, которую сделал Холдин. Операция, прошла, как казалось, удачно, и Шура оправилась: опухоль исчезла. Но с тех пор у Шуры исчез ее звонкий смех, и облако печали и тревоги не сходило с ее лица. Она предвидела свое будущее…

В тридцатые годы я входил с верой в лучшее будущее для нашей страны, с верой в быстрое строительство социализма. Так думало и верило огромное большинство интеллигентной молодежи, родившейся перед Первой мировой войной и выросшее в годы гражданской войны. В двадцатые годы вся эта молодежь еще верила в революцию, в социализм, обещанный большевистской партией, как верит сейчас, в 60-70-е годы, в «еврокоммунизм с человеческим лицом» свихнувшаяся западноевропейская молодежь. Но к концу тридцатых годов советская молодежь потеряла веру в социализм и коммунизм, проповедуемые ВКП (б).

Когда осенью 1930 года я начал занятия в Ленинградском институте инженеров гражданского воздушного флота, профорганизация института посоветовала мне вступить в члены ВАРНИТСО.

«ВАРНИТСО» — это «Всесоюзная ассоциация работников науки и техники социалистического общества». Председателем ее был академик-биохимик А.Н.Бах, в молодости — участник революционного движения и автор революционной песни «Царь-голод». Председателем ленинградской организации был профессор физиологии Ленинградского Университета А.Немилов. Ее отделения имелись в республиках Советского Союза, в крупных городах, где были вузы, в каждом крупном вузе.

Создание этой ассоциации имело целью оторвать научную молодежь и «середняков» от влияния стариковученых, консерваторов и реакционеров по своему политическому прошлому, объединить идущую научную смену под лозунгом революционной науки.

В моем институте в ВАРНИТСО записались все преподаватели — члены ВКП (б) и кандидаты партии и почти весь беспартийный научный молодняк, в том числе и я.

Секретарь институтской ассоциации П.И.Краснов, типичный чекист (он не скрывал, что работал в «органах»), рассматривая анкеты кандидатов в ее члены, вел «задушевную беседу» с каждым кандидатом, выясняя его пригодность быть членом организации. Мне он сказал: «Вы, товарищ Полетика, человек искренний, не чета тем, кто притворяется. Но вы будете с нами (т.е.с партией), пока вы нам верите. А когда вы перестанете нам верить, вы станете нашим врагом».

Врагом я не стал. Но я потерял веру в социализм, проповедуемый ВКП (б), и в социалистическое строительство в СССР. Последний удар моей вере нанесла Вторая мировая война.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26