Прилетели мы ранним утром, но геологи уже встали, что-то такое кипятили над костром… «Где, спрашиваю, товарищ Алексеева?» Проводили к ней в палатку. Обо всем меня расспросила, прочла письмо… Потом вроде забылась, а когда прощались, так, между прочим, обронила: «Алексей жив…» — «Почему вы так думаете?» — спрашиваю. — «Случилось страшное, и как-то не просто…» — «Неясно…» — говорю, а самого прямо дрожь бьет. «К чему этот прозрачный состав, да еще теплый, к чему? И многое, во что мне еще трудно поверить… Это еще не конец. Он жив, Алексей, а для меня и подавно…»
Топанов осторожно вынул из конверта пачку листков.
— И вот мне как-то не совсем удобно их оглашать… У меня после этой встречи осталось такое впечатление, что… — он потер ладонью лоб, подыскивая слова, — что она права… И, может быть, не совсем удобно нам читать то, что писал Алексеев, хотя Нина Петровна дала согласие…
— Читайте, — поторопил Григорьев и постучал мундштуком по краю тарелки с окурками. — Надо знать… В ваше отсутствие, Максим Федорович, к нам приехали специалисты по внегалактическим туманностям. Заявляют, что мы видим развернутый ряд каких-то туманностей, каких-то далеких галактик. Развернутый ряд стареющих галактик — вот их заключение. Оторвать их от фотоснимков нельзя, разговаривают они только на языке звездной статистики, и мы силой заставляем их есть, пить и спать. Читайте, Максим Федорович, мы будем скромны, а если есть «лирика» в письме — лучше ее долой…
— Нет уж, читайте сами, — сказал Топанов, передавая письмо Григорьеву. — Здесь будет трудно отделить, где кончается лирика, а начинается наука…
«7 марта. Нет, не цветы! Я дарю тебе звезды!» — так начиналось письмо Алексеева.
— Ну, знаете… — сказал кто-то из присутствующих. — Это напоминает романс…
— Ваше замечание бестактно! — возмутился Григорьев, а Топанов поверх очков глянул на говорившего и сказал в раздумье:
— Он действительно подарил звезды…
— Читайте, Григорьев! Мы слушаем! Не отвлекайтесь! — раздались голоса.
"…Я дарю тебе звезды! И в споре, что всю жизнь идет между нами, сегодня я победил. Тогда на вокзале, год назад, я забыл принести тебе цветы. Это проступок, но цветы были кругом, много цветов, они были так доступны! Я не хотел дарить тебе цветы, вот что! Мне не хотелось, чтобы букет заслонил эти последние минуты расставания. А ведь это было бы так просто, всего лишь подойти и сказать: мне тот, с красными розами…
Но довольно! К делу!
Через несколько недель сделанное нами войдет в русло формул и вычислений, станет достоянием всего мира, но уже сейчас успех нашего эксперимента осветил каждый уголок моей жизни: главное — стало главным, а то, что занимало порой годы поисков и раздумий, вдруг исчезло, оставив после себя почти незаметную ступеньку — мысль.
Да, с сегодняшнего дня стало ясно, что наш опыт удался! Помнишь Маяковского? «Мы солнца приколем любимым на платье, из звезд накуем серебрящихся брошек». Ты смеялась над этими словами, а я, я дарю тебе мои первые звезды! Они не такие, как все, они невидимы, но они существуют, они мерцают на зеленом экране, мы фотографируем каждый момент в их жизни — это все-таки звезды…
Я не скажу, что путь к ним был трудным, это был просто путь, просто дорога, не пройти которой мы не могли. Это было проста, как жизнь, и сложно, как жизнь, и, как водится, были и сомнения и неудачи, но радость победы великодушна к ошибкам, ведь порою она бывает многим обязана и им.
С чего же начать? Начать с того холодного утра, когда мой взвод дал последний залп в небо, серое, как снег, покрытый гарью, что лежал вокруг. Мерзлая глина да зеленая хвоя навек закрыли нашего любимого командира полка, так щедро отдавшего свою жизнь в трудную для нас, тогда еще малоопытных солдат, минуту… И по каким бы дорогам я ни шел, что бы ни делал, — стрелял, зарывался в землю, входил в горящие села, где, казалось, сам воздух был ранен и метался из стороны в сторону от взрывов, от пламени, — нет-нет и зазвучит в ушах голос нашего командира: «А для чего, как думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос. А если для других, так и умереть не жалко! Правда, Алеша, душа моя?..»
Сам он знал ответ! Знал, что люди живут для других, но чего-то искал, чего-то ему не хватало, и спрашивал меня о самых различных вещах: и почему солнце горит и не гаснет, и почему ворон живет дольше человека, за что ему честь такая, и что я буду делать после войны. «Ну, закончишь университет, а потом что будешь делать, чем заниматься? И есть ли еще что не открытое, совсем не открытое? Такое, что только слух об этом есть…»
Не долгими были наши встречи, а настроил он меня, как настраивает музыкант свой инструмент. Настроил и ушел из жизни. И непонятен был мне его поиск. Ведь он ясно видел победу и дороги за ней. Мне непонятно было его стремление увидеть сейчас, сегодня, в кратном и тревожном затишье, проблеск далекого завтрашнего дня. И только много позже, как-то вдруг, соединились его вопросы в один знакомый и простой вопрос: «А что ждет человека? Слышишь, Алеша, душа моя? Что ждет не нас с тобой и, может быть, не детей наших, а все человечество, всех людей? А если человек исчезнет, то кто придет ему на смену, чем, каким чудесным даром будет обладать это существо? Разве может быть что-нибудь больше, чем разум, чудесней, чем сердце, гибче и сильнее человечьих рук?»
И эти вопросы стали для меня стержнем всей моей жизни, и нанизал я на этот стержень тысячи дней и ночей. Вопросы, которые я слышал еще в школе, вопросы, которые звучали и в насыщенном лекарствами воздухе санитарного вагона, — в темноте, кто мог, говорил, кто мог, слушал, — вопросы, от которых так легко отмахнуться: «Не к спеху, вот, когда подойдет пора, и подумаем, на наш век хватит!» Кто знает, может быть, и я в повседневной суете отошел бы от этих вопросов. Но не умирал в моем сердце этот ласковый и строгий, душевный и мужественный человек…
А потом пришло тяжелое… Может быть, я один остался в живых… Не был я лучше тех, кто задохнулся рядом со мной, кого утром погнали по пыльным дорогам в лагеря смерти. Так должен я сделать что-то за всех!.. За всех, кто не дожил…
Эта мысль не сразу, но постепенно охватывала меня. Время шло, и наступили незабываемые дни победы. Помнишь? В эти дни что-то во мне стало на свое место, как вывихнутая рука, если ее крепко дернуть.
Сорок четвертый, сорок пятый… Ты не забыла их? В аудитории холодно, в желудке голодно… Вечером под окнами одиночные выстрелы, вдали автоматная очередь: ловят бандитов. На стенах кратко: «Отовариваем масло за декабрь». Большая афиша — приехал джаз, под афишей старик «коммерсант», он продает мазь от клопов и американские сигареты; напротив конкурирующее предприятие: женщина с бегающими глазами торопливо зазывает: «Дамы, семечки, очищенные семечки! Дамы, дамочки, кому семечки!»
Шумно переговариваясь, но привычно поддерживая шаг, по городу проходят шотландцы в коротких клетчатых юбках. Советская Армия освободила их из гитлеровских концлагерей, и вот сегодня они отправляются в порт. Там их ждет светло-серый, с мягкими очертаниями корабль. «Домой!» — написано на их лицах. Временами гремит где-то у моря взрыв: взрывают мины, но иногда… иногда мина сама взрывается. Крытый рынок с громадной надписью желтой охрой: «Кто не трудится — тот не ест!» Группа студентов озабоченно вполголоса обсуждает вопрос: взять ли сто граммов сала или мешок с крабами.
— Крабы калорийней! — убежденно говорит один из них, перелистывая справочник. — Только почему они так пахнут?
— Они морские! Самые настоящие морские крабы! — объясняет толстенная торговка.
А дни, что я провел в чудом уцелевшей библиотеке… Врываются в прохладный зал смелые и радостные лучи солнца. Напротив — военный, офицер. Он бережно уложил свою несгибающуюся ногу на край соседнего стула и напряженно листает учебник по металлургии. Два школьника, зажимая друг другу рты, прыскают над затрепанным томиком «Золотого теленка», да и как удержишься, если знаешь, что за солнце и что за соленый ветер спрессованны, сжаты и так искусно вставлены в эти страницы.
Завтра дадут спекулянтке по рукам, завтра военный будет восстанавливать домны и шахты славного непокоренного Донбасса или взорванные заводы Днепропетровщины, завтра вчерашние десятиклассники пойдут на завод или в мореходное училище, а над похождениями бухгалтера Берлаги будут смеяться другие…
Завтра! А что я буду делать завтра? Что строить, что рассчитывать? Мне дали возможность учиться тогда, когда, казалось, трудно было представить, что можно учиться вообще! А слово, что я дал себе: сделать что-то такое — открыть, изобрести, найти, — чтобы зазвучал в ушах его голос: «Хорошо идешь, Алеша, молодцом!..»
Совсем с головой утонул я в книгах! Ведь я только первый курс до войны закончил… Поверишь ли, если видел книгу, прямо в сердце толкало: «Прочти, узнай, а вдруг пригодится?..»
Знать! Какое это чудесное слово! Но за все браться — ничего не сделать! И к государственным экзаменам, которых вообще-то я не боялся, в моей голове был самый настоящий сумбур. Сотни разрозненных теорем и задач; себе не стыдно сознаться, что многое осталось понятым только наполовину, кое-что запомнил механически. Ответить на экзамене смогу, а копни поглубже, и — поплыл… Преподаватели спрашивали: «Не чувствуете влечения к какому-то одному разделу? Все интересно? Это пройдет… Вот прочтите эту статью, эту книгу, поломайте-ка голову, молодой человек, вот над этой задачкой!» Но книга прочитана, задача решена или не решена, а в голове по-прежнему список наук. Системы, какого-то глубокого и оправданного порядка, — нет…
11 марта. Да, я мечтал о труде, но будущее было не ясным. Иногда меня посещали идеи, намечались интересные теоремы, но сознание того, что имя им — легион, что можно растратить жизнь на любопытные, но бесперспективные мелочи, удерживало меня. И десятки изученных отделов математики предстали передо мной громадным и бесформенным куском.
— Алексей Алексеевич, вы мне нужны, — сказал мне однажды декан.
Он всех называл по имени-отчеству; человек властный, знающий и строгий, о котором даже в студенческих песнях пелось. Я помню одну. Там говорилось о студенте, который ну никак не смог обойти по дороге на лекцию всем нам знакомый соблазнительный уголок рынка, уставленный огромными бочками с виноградным вином. И вдруг навстречу «сердитый, три недели небритый, сам декан ядовитый к нему грозно шагал». Он действительно не любил бриться и действительно был не без ехидства, но в его «яде» были ум и тревога за каждого из нас.
— Вы мне нужны… С вами что-то творится неладное, а? Да, да, сейчас весна, скоро вы выпорхнете в широкий мир, а с вами что-то не то… Влюблены? Очень популярное заболевание в этот период года. Не колите меня глазами, я все вижу, Алексей Алексеевич… Вы во сне поняли, что должны были пойти в консервный институт, где на последнем курсе сдают противопожарное дело… Кстати, вы не вернули мне последнее направление на экзамен.
— Вот оно. — Я протянул листок, напоминавший багажную квитанцию.
— У вас будут славные отметки, Алексей Алексеевич, и я не вижу оснований для огорчения! В чем дело?
После моего сбивчивого рассказа декан тихонько рассмеялся и сказал:
— Все развивается совершенно нормально. Это играет ваша силушка богатырская. Дай вам сейчас земную ось — и вы ее с корнем вырвете! Через это проходят почти все. Потом успокаиваются… Начинают служить, ходить каждый день на работу.
— Опускаются, перестают мечтать? — подсказал я.
— Ничего подобного! — Он решительно взмахнул сухой энергичной рукой. — Ничего подобного! Вы теперь просто в положении того самого осла, что издох с голоду между двух охапок сена. Не смог сделать выбор… А когда придете в лабораторию, в институт, вам дадут тему и скажут: «Вот это, товарищ Алексеев, нужно к следующей пятнице», и пошла-поехала славная трудовая жизнь математика Алексея Алексеева. Помните, как сказали об Эйлере, когда он умер? «Он перестал вычислять и жить…» Вычислять и жить — вот содержание и смысл вашей судьбы, Алексей Алексеевич!
— Но разве судьбы математиков так похожи друг на друга?
— А это уж зависит от внешних условий. Есть судьбы бурные, как жизнь Галуа; в его сознании слились мятеж и интеграл, тюрьма и углубленные размышления, дальновидность истинного математического гения — сам Гаусс не разобрался в его рукописях — с горячностью и безрассудностью юности… Быть убитым в двадцать лет и оставить бессмертную программу работ на века, чудесные теоремы, глубокие задачи! Молния революции сверкнула в его работах, светлая, могучая и быстрая, как вся его жизнь.
— Вычислять и жить… Но что вычислять?
— Важнее второе, важнее жить, вычисляя… Все мои выпускники мечтают когда-нибудь сказать: «Я открыл новое исчисление!» Не слишком ли много будет новых исчислений? Ведь не на пустом месте строится наука, сколько безвестных математиков ежедневно трудится, чтобы создать обилие достижений, прийти к недоуменным вопросам, даже заблуждениям и парадоксам, чтобы создать те кирпичи и цемент, из которого гений построит удивительное здание нового математического исчисления! Что же, их труд не в счет, не нужен?! Сливки собрать желаете? Пришел, увидел, победил… Эх, Алексей Алексеевич! Есть у вас искорка — найдете применение и силам своим, и всему тому, чем мы начинили вашу голову. А что нет у нас такого предмета, скажем, под названием «Открытие новых путей в математике», или «Как высосать из пальца гениальную теорему», — не взыщите, чего нет — того нет!
Я вышел на улицу. Было часов восемь вечера; звеня медалями, прошел морской патруль. Под одиноким фонарем дремала седая женщина, на выщербленном пороге из ракушечника стояло помятое ведро с пучками свежих ландышей. Проехал грузовике пустыми железными бочками, громом наполнил воздух и, неистово гудя, скрылся за поворотом.
Улица была пуста. Я вышел на перекресток и остановился. Заходящее солнце уже скрылось за домами, потемнело еще минуту назад прозрачно-голубое небо, и сказочным грозным силуэтом выступило здание заброшенной, обгоревшей церкви. Разлился теплый желтый закат за ее остроконечными шпилями, и все молчаливое здание как-то поднялось над землей, стало стройнее, выше.
Но так ли она неинтересна, эта церковь?.. Ей лет сто, и видела она немало. Здесь до войны был какой-то склад, потом пришли оккупанты, и здесь опять был склад горючего, каких-то технических масел — так говорили мне. Накануне освобождения города гитлеровцы согнали в эту церковь советских людей и здесь их сожгли… Только один парень вырвался из пламени, бросился на эту площадь, где я сейчас стою, и пробежал шагов пятьдесят, пока его не срезала автоматная очередь. Вольно раскинувшись, лежал он, как будто спокойно уснул на неровных булыжниках своего родного города…
Я живу в бурный и сложный век. Ведь смог же Галуа открыть столько неизвестного! Почему он шагнул через все общепринятые понятия, теории, традиции? Ведь Галуа знал меньше меня! Сколько новых наук возникло за последние сто лет! Да, он знал значительно меньше. Но какой-то неведомый эликсир бродил в его прекрасной, отчаянно смелой голове. Ведь в ней находилось место и огненным словам, и памфлетам! А может быть, в этом и дело? Может быть, имя этого таинственного эликсира — революция? Может быть, именно «смесь» математики и баррикад дали миру его теории, его гений? И спустя много лет эти идеи вскормили и квантовую механику, и кристаллографию…
Значит, нужно сознательно «соединить» революцию с наукой, выработать какой-то подход, какой-то метод… И тогда ты сделаешь так, что каждый день и каждый час наполнятся мощью и силой, и победа будет частым гостем за твоим рабочим столом!
13 марта. Это было начало, начало пути… Я перебираю сейчас свою жизнь, будто руками ощупываю каждый ее узелок, распутываю и слежу за уходящими вдаль ручейками-нитями…
Вот и еще одна нить… В случайно подобранной мною груде книг оказались тоненькие брошюрки. Названия их вызывали удивление, автор — уважение. Изданные в году двадцать восьмом, в Калуге, напечатанные на быстро состарившейся бумаге. Я перелистнул их и, не обнаружив ни одной формулы, хотел было отложить. Автором был Циолковский, гениальный мечтатель и изобретательный инженер, но брошюрки были посвящены совсем не ракетам. Я помню названия: «Воля Вселенной», «Любовь к самому себе, или Истинное себялюбие», «Причина Космоса»… От этих названий веяло чем-то давним. Мог ли я подумать, что в книгах с такими названиями скрываются потрясающие догадки, а в сложных, иногда путаных, иногда наивных рассуждениях рвется ввысь, обнимает всю Вселенную последняя воля Циолковского, его завещание…
И вот однажды я заглянул в одну из этих брошюрок, перелистал ее, и удивительный мир открылся мне, мир неугасимого оптимизма, мир радости познания, его нужности.
Нет, Циолковский был не только конструктором фантастических, даже в эти послевоенные годы, проектов и предложений; нет, не только ракетами и искусственными спутниками была занята его мысль. Он смотрел намного дальше, мечтал о большем. Ставшие достоянием всего мира, его поиски в области межпланетных перелетов оказались только частью гораздо более обширного плана, осуществить который может только все человечество в целом, только в грядущих тысячелетиях. Чем-то неуловимо знакомым повеяло с этих страниц. Знакомым до боли… «А для чего живут люди, Алеша, душа моя?» — всплыло вдруг в памяти.
Так вот о чем думал Циолковский! Вот почему занялся разработкой теории межпланетных перелетов. Не праздное любопытство и не сухой академический интерес к далеким мирам возбуждали его мысль…
17 марта. Быть ли человечеству вечным? — вот главный вопрос, который не давал ему покоя. Все развивается в мире, и наше Солнце, быть может, не будет всегда светить. Что станется с человечеством? Неужели его участь будет подобна участи тех ящеров, что сотни миллионов лет назад плавали в теплых водах молодой Земли, носились в воздухе, топтали ногами-колоннами буйную поросль молодой Земли, а потом исчезли?
Нет, «племя двуногих» найдет выход! Найдет десятки, сотни решений! И первым, самым простым выводом для Циолковского было стремление найти способ покинуть Землю, в поисках тепла и света расселиться в околосолнечном пространстве.
Жить, творить, думать на других планетах и даже в оторванных от Земли летающих лабораториях, собирать урожаи неведомых плодов в прозрачных невесомых оранжереях, свободно парящих в безвоздушном пространстве…
Так родилась его мысль о ракете. Так возникли проекты искусственных спутников Земли, эскизы составных ракет, ныне десятками устремляющихся в небо.
А Циолковский настойчиво обращал свой взгляд к звездам, к Солнцу… Он знал, что и Солнце имело свою историю, что оно возгорелось, что не могут пройти бесследно грандиозные выбросы вещества из его глубин каждый день, каждую секунду. Он приводит цифры. Он с тревогой и надеждой спрашивает себя, в чем удивительная живучесть Солнца и далеких звезд, как может сочетаться щедрость и долговечность, успеет ли человечество обуздать силы природы, подчинить их себе. Он верил в неуничтожимость звезд. «Звезды гаснут и возгораются», — так писал он.
Гаснут и возгораются! Не возникают, стареют и умирают, а, умирая, вновь возникают, может быть, совсем в другом виде, другого спектрального класса, с другими условиями температур и давлений… Вот и сейчас передо мной одна из этих книг. Послушай:
«Планеты и Солнца взрываются подобно бомбам. Какая жизнь при этом устоит! Светила остывают и лишают планеты своего живительного света… Куда теперь денутся их жители?.. Вы еще скажете: рано или поздно все Солнца погаснут, жизнь прекратится… Этого не может быть! Солнца непрерывно возгораются и это даже чаще, чем их угасание…» Так в чем же спасение?
«…Если люди уже теперь предвидят некоторые бедствия и принимают против них меры и иногда успешно борются с ними, то какую же силу сопротивления могут выказать высшие существа Вселенной!»
Но кто эти всемогущие «высшие существа Вселенной»? Это люди, но люди через сотни тысяч, миллионы лет, люди такие же, как мы с тобой, но вооруженные громадным, действенным и чудесным знанием.
И среди иной раз туманных высказываний Циолковского встретилось вдруг что-то такое, от чего захватило дыхание. Я почувствовал, что в этих случайно попавших ко мне брошюрках содержится программа, шаг вперед, не в сторону. У меня появилась цель! Пусть еще не оформленная в конкретную задачу, но цель. «Мир всегда существовал. Настоящая материя и ее атомы есть беспредельно сложный продукт другой, более простой материи…» — вот эти слова Циолковского навсегда остались со мной.
Казалось бы, здесь все понятно, все знакомо, но почему я перечитываю их все вновь и вновь? Почему волнение охватило меня? Может быть, такое состояние было у старателя, когда в случайно взятой горсти черного речного ила сверкнуло «что-то». Еще качнуть лоток, еще… золото!
18 марта. Разве не родились науки, которых не знал Ньютон? Разве не доступно мне то, что с таким волнением, такой радостью, как школьники, учили бы сегодня Гаусс или Лобачевский, Коперник или Циолковский? Разве телескопы не стали зорче, разве не проник человек в тайны атома? Так вперед!
Я раздумывал над тем, откуда взялись звезды, какова их судьба. Десятки раз вглядывался в диаграмму «масса — светимость». Казалось бы, простой листок бумажки, но в нем вся Вселенная; безбрежная россыпь звезд легла полосой главной последовательности, расплывчатой веточкой указано место звезд-гигантов, сплющенным пятном внизу уложились таинственные белые карлики, те самые, что состоят из вещества необычайной плотности.
Звезды… Уносятся от них в беспредельное пространство желтые и голубые лучи, вместе с ними теряют они свое вещество, а попробуй узнать, чем они станут, во что превратятся? Где будет наше Солнце через миллионы лет, куда оно сместится, вверх ли по главной последовательности, или вниз, или вбок… Четыре миллиона тонн излучает Солнце каждую секунду и при этом теряет в год только одну миллион-миллионную часть своей массы, своего вещества. Нет, Солнце не может оставаться всегда таким же, как видим его сейчас. Когда-нибудь скажутся эти незаметные для него потери и оно станет другим. Станет другим…
19 марта. А каким оно было, Солнце? Откуда взяло оно свое вещество? Ведь для того чтобы тратить, нужно откуда-то взять ЧТО тратить. В какой же величественной кузнице терпеливо раздула свой чудесный горн природа? И горн пылает миллиарды лет неугасимо…
Ведь если Солнце стало бы посылать нам всего на десять процентов меньше тепла, чем обычно, то жизнь на Земле замерла бы, с полюсов надвинулись бы ледники, остановились реки; запылай Солнце ярче, только на десять процентов ярче, — в морях закипит вода! Значит, семьсот миллионов лет назад, по крайней мере, когда в теплых водоемах впервые появилась жалкая, робкая жизнь, Солнце было почти таким же, как и сегодня! Действуют ли и сейчас те силы, которые заставили в бездонном провале Вселенной вспыхнуть наше Солнце? Эта мысль не давала мне покоя.
Вновь и вновь я перечитывал слова Циолковского: «Мир всегда существовал… материя и ее атомы есть беспредельно сложный продукт другой, более простой материи…» Это поразило меня! Меня поразила мысль о том, что каждый атом также имеет свою историю, что все сложное возникает из простого.
В каких-то тайниках Вселенной из еще непознанных, неуловимых частиц составились бесчисленные атомы, соединились в гигантские шары звезд и зажглись на века. Но не масло в этих светильниках, не уголь в гигантских топках, — в буйных глубинных процессах сложнейшие сочетания ядерных частиц то становятся более простыми, распадаясь, то вновь восстанавливаются. Неуловимые изменения в их структуре, мизерный выход энергии при каждом превращении единичного атомного ядра — незримой пылинки с поперечником в одну десятитриллионную долю сантиметра — складываются в грозное и живительное пламя сказочной силы!
История звезд величественно и властно вошла в мою повседневную жизнь, история Миров. Атомы, их ядра, сонмы частиц — вот действующие лица этой истории. Громады звезд подобны ульям-городам… Безбрежные туманности, в которых неторопливая природа будто ткет что-то, гигантским полупрозрачным занавесом скрывают таинственные кулисы мироздания…
Так как же зажегся этот «вечно живой огонь, закономерно воспламеняющийся, закономерно угасающий»? Какие силы природы, не зная покоя, не подвластные смерти, миллиарды лет создают и разрушают, и вновь создают и вновь разрушают? Что за плуг вспахал просторы Вселенной и посеял в них сияющие Солнца? Или звезда помогала звезде? Ведь иначе звезды не скоплялись бы в громады галактик, до двухсот и более миллиардов звезд в каждой…
22 марта. Нельзя понять происхождение атома без того, чтобы не заглянуть в прошлое звезды. И нельзя понять происхождение звезды, не связав его с возникновением того галактического скопления, к которому она принадлежит. Все связано, от атома до галактики, — так представлял себе Вселенную Циолковский.
Подчинить, покорить самые могучие, самые грозные силы природы — вот о чем мечтал Циолковский. Сделать так, чтобы ничто и никогда, даже в самом отдаленном будущем, не смело угрожать человеку; мечтать и строить, любить и сеять хлеб — вот истинное назначение человека, и уберет он со своего пути все, что попытается ему помешать. Силой своего разума подчинит себе огненные недра звезд, как его полуголый предок умом и силой приручал диких лошадей и пламенем костров преградил путь в свою пещеру медведю и волку в те далекие времена…
Сейчас, когда я знаю, что пройден самый трудный участок на пути к цели, я благодарен каждому, кто дал мне в руки книгу, кто объяснил непонятную фразу, кто навел на нужную мысль.
Шутник Вася-Василек, — я рассказывал тебе о нем, — и не подозревал, какие силы моей души выпустил он из клетки. Он любил прихвастнуть, но как-то особенно свободной была его мысль, она была похожа на веселую, беззаботную птицу, что, стрекоча и напевая, находит и вылущивает еловую шишку в густом тумане… Смеясь, он рассказал о том, как придумал «новое исчисление» прямо на экзамене. Я встретился с его преподавателем и спросил его, правда ли это? «Нет, что вы, — ответил мне преподаватель, — то, что нагородил мне этот белоголовый лейтенант, — давным-давно известно. Он дал обоснования матричному анализу… А поставил я ему пять вот почему… Рядом вопросов я точно установил, что о матричном анализе он и не слыхивал, что придумал он все самостоятельно, пройдя на моих глазах тот путь, который стоил большим математикам многих усилий. Согласитесь, что смелость и выдумка не могут сойти безнаказанно, я и поставил ему пять… Не знаете, что с ним, он, кажется, опять на фронте?»
Нет, Вася-Василек писем писать не любил, один только раз прислал нам открытку, полную безудержной веры в близкую победу и сожаления к нам, «товарищам тыловикам», которые лишены счастья шагать рядом с ним, Васей, по дорогам воины, в самое логово фашистского зверя. Он обещал прислать нам на память погоны первого же гитлеровского генерала, который ему попадется на пути, но чувствовалось, что мы все стали ему далекими.
Часами я вспоминал доказательства, приведенные Васильком. Ведь то, что сделал Василек, сделал легко, как все, что он делал — от ратного труда до песни, — было каким-то необыкновенным случаем, поразившим даже Гофмана, строгого и точного человека. Может быть, Василек, сам того не зная, приоткрыл узенькую щель в святая святых математики, в уменье создавать новое. Видно, мой декан не совсем прав. «Как высосать из пальца гениальную теорему?» — так он называл подобную постановку задачи. Да-да, дорогой товарищ декан, Василек «с ходу» выдвинул ряд положений, совсем не очевидных для него!
Но почему, рассказывая, как он сдавал математику, Василек рисовал на бумаге завитки какой-то спирали? Я попытался восстановить ход его рассуждении. Он начал с целого числа, потом… потом перешел к числу дробному, как к отрицанию числа целого, а затем перешел к числу смешанному… Первобытный человек также начал с целого числа — это была первая во времени и, пожалуй, самая важная математическая абстракция. Что может быть общего между самыми разнородными предметами, что может быть общего между деревьями и шкурами убитых зверей, между листьями и галькой на берегу? А что-то общее было, что-то роднило между собой три одиноких сосны, и три последних стрелы в колчане, и три костра, вокруг которых грелось племя… Общим стало число: два, три, четыре… И долгое время люди учились складывать и вычитать, а потом, деля добычу, увидели, что не всегда можно «честно» разделить пять убитых зверей между шестью охотниками. Так появилась дробь.
Значит, в самом числе — целом числе! — дробь еще не содержалась; жизнь, человеческая практика показала, что целым числом нельзя обойтись. А потом появились числа отрицательные. И числа иррациональные, и числа мнимые, и все они сливаются сейчас в нашем современном понятии числа…
Раздумывая таким образом, я машинально чертил на листке бумаги. Но что это? Передо мной был какой-то зигзаг, нет, не зигзаг — это была спираль…
Конечно, сам принцип развития по спирали Василек взял из Энгельсовой «Диалектики природы» — ведь он успел сдать «Основы марксизма-ленинизма» в те несколько мирных месяцев, которые выпали на его долю. И он применил эту спираль, применил жизнерадостно, с налету. И получил ответ, пусть всем известный, но Василек же его не знал! Он продлил спираль и ухватил какие-то неведомые ему свойства чисел.
Вот она, находка! Нужно научиться мыслить «по спирали», попытаться увидеть ее сложные неожиданные изгибы. Но не заберусь ли я в дебри, не попаду ли в полосу никому не нужных формалистических ухищрений? Что заставит меня придумывать это новое, неужели одно лишь любопытство или пресловутое честолюбие, желание обязательно стать автором «нового исчисления»?
Нет, нет! Практическая деятельность обязательно потребует развития математического знания. Позавчера было нужно разделить зерно или дичь, точно отмерить участок земли, вчера — произвести сложный денежный расчет или найти размеры автомобильного вала, сегодня ядерная физика уже потребовала от математики создания новых исчислений! Человеческая практика — вот лучшая проверка нужности, важности, успешности твоей работы, математик-вычислитель!
Так за дело! И если моя судьба «вычислять и жить», если математический аппарат мое оружие, то какой же ценной может оказаться возможность приспосабливать это оружие к новым целям, к требованиям жизни.