— Значит, ты хочешь сказать, что ты полный банкрот и поэтому просишь меня удалиться? — интересуется Ника, — Я верно тебя поняла?
Господи, я никогда не слышал, чтобы она говорила таким голосом. Таким спокойным.
— То есть во мне отпала надобность, как только ты стал оборванцем? — продолжает она свой монолог.
— Ника, я…
— … И ты все решил, ты такой благородный, ты не хочешь меня стеснять, и ты принял единственно верное решение…
— Ника…
Она не слушает. Она говорит, не сводя глаз с невидимой точки за моей спиной. Ее глаза серьезны и сухи, ни слезинки. Она слегка щурится, обдумывая каждое слово. Мне так хочется ее обнять, такую неприступную, твердую. Такую чужую. Но она словно отгорожена от меня стеклянной стеной.
— … Ты относишься ко мне, как к вещи. Как к постельной игрушке. Ты решаешь, когда нам быть и как. Ты решаешь за меня, что я испытываю к тебе какие-то чувства и делаешь за меня выводы. Ты планируешь свою и мою жизнь, забывая, что я тоже имею на это право. Мне кажется, что ты недостаточно хорошо меня знаешь, Ивен…
— НИКА! — я встряхиваю ее за плечи и заставляю замолчать, — Не надо искать в моих словах двойное дно! Я люблю тебя и ты это знаешь. Уже сегодня тут закрутится такая карусель, что только держись. Я не желаю, чтобы ты видела, как меня ломают. Не хочу, чтобы тебя допрашивали, не хочу, чтобы тебя таскали по судам. Не хочу, чтобы ты унизительно доказывала приставам, что твое нижнее белье в моем шкафу — действительно твое! Я не желаю видеть тебя на свиданиях. Такую молодую, свежую. Не хочу знать, как ты выйдешь замуж. Мне сорок три, понимаешь? Если дадут больше трех, меня отправят на рудники. Со всеми вытекающими. Оттуда редко возвращаются. И даже если мне дико повезет и я вернусь живым, представляешь, кем я буду? Ты пытаешься доказать себе, что тетешкаться с престарелым инвалидом, без денег, без работы, харкающего по ночам в подушку кровью, доставит тебе удовольствие? Не смеши меня. Ты красивая, здоровая, молодая женщина. Ты умна. У тебя есть хорошая работа. Ты талантлива. Ты сможешь прекрасно обойтись без меня. Создать нормальную семью. Иметь детей. Быть счастливой. Наша связь не стоит всего того, что я сейчас наговорил.
— А я, значит, буду довольна и радостна, оставив тебя в покое. Меня это уже не касается, верно? Я закрою дверь и напевая, пойду обдумывать идею рекламной компании сахарной пудры. Это ведь так перспективно, — говорит она, глядя мне в глаза. Странно, но в ее взгляде нет ни градуса тепла. Совершенно незнакомая женщина. Безликий секретарь из чьей-то дорогой приемной.
— Мне плевать, на то, что будешь чувствовать ты. Ты молода и вполне сможешь начать все заново. Я этого не хочу, и точка. Мне этого достаточно. Я отвезу тебя домой, — говорю я намеренно грубо.
— Вот так, значит… — задумчиво тянет Ника.
— Именно так, милая. Собирайся.
Она внимательно изучает мое лицо. Словно препарирует прищуренным взглядом. Не двигается с места. Молчит. Пауза висит между нами, словно прозрачный мост.
— Ника, я не должен впутывать тебя в свои дела. Ты должна это понимать, — я нарушаю тишину.
— Я понимаю, — кивает она серьезно.
— Поедем, — прошу я ее.
Она вздрагивает, недоуменно смотрит на меня, оглядывает крохотных кухонный отсек моей квартиры, где нас застал этот разговор, словно оказалась тут впервые.
— Обойдусь, — наконец, говорит она и, не глядя, роется в сумочке, доставая ключи.
Связка с потешным брелком, тихо звякнув, опускается на столик над кухонным автоматом.
— Целоваться не будем? — спрашивает она с иронией, уже на ходу. В который раз я поражаюсь тому, как быстро она может меняться и как мало, оказывается, я ее знаю.
У двери она останавливается. С едкой улыбкой говорит через плечо:
— Пока, железный мужчина. Если бы ты знал, как ты меня задолбал рассказами о своем героическом прошлом! Удачи тебе. И не пей больше. Нет зрелища более мерзкого, чем опустившийся алкоголик.
Она тихо прикрывает за собой дверь. Я молча киваю ей вслед. Я благодарен ей за то, что она не бросилась мне на шею. За отсутствие слез. Если бы она коснулась меня губами, я бы просто сдался. Схватил бы ее в охапку и утащил в спальню. А так я просто чувствую себя, словно кастрированный кот. Ничего не болит и есть не хочется, но чего-то не хватает. И не поймешь сразу, чего именно.
Я падаю на кровать навзничь, раскинув руки. Лежу с закрытыми глазами. “Жестянка, музыку! Ту же, что и вчера”, — громко говорю в пустоту. Гул барабанов прикасается ко мне, мягко толкает в плечо. “А чего ты ждал, парень? Что она оценит твой благородный порыв и поклянется умереть с тобой в один день?”. Мне начинает казаться, что Ника лежит со мной рядом и покачивает ногой в такт неровному ритму. И я боюсь шевельнуться, чтобы не развеять это наваждение.
11
Стоя на перроне, в толпе ожидающих пневмопоезд, торопливо жую завернутый в цветастую обертку пищевой брикет. “Вкус говядины” — написано на яркой этикетке. На самом деле брикет имеет вкус наперченной резины пополам с хорошо разжеванной бумагой. Да и откуда ей взяться, говядине, в мешанине из дрожжевого концентрата и водорослей? Зато стоит копейки. Я проедаю свои последние деньги, которые успел снять со счета до того, как его арестовали. Мой старикан “Секундо” стоит на площадке для арестованных машин, весь оклееный цветными полосками бумаги, и теперь я передвигаюсь по Зеркальному на пневмопоездах. Вместе с уборщиками, рабочими, продавщицами, горничными, мелкими конторскими крысами и студентами. Я постепенно забываю вкус мяса и возвращаюсь к пище простого народа. Я стал теперь так близок к этому самому народу, мать его, что просто растворяюсь в тесной толпе на перроне, и уже не обращаю внимания на плотный дух застарелого пота, лука, чеснока, дешевого дезодоранта и перегара, с которым не справляется вентиляция. И мне уже не кажутся необычными и опасными тысячи людей вокруг — я быстро научился, как себя вести и кого следует опасаться. И на меня самого перестали оглядываться. Я перестал выделяться и стал своим. Я вдруг понял, что нет никакой разницы между учебным батальоном Корпуса, где мне когда-то вбивали в голову непреложную истину “Человек человеку — волк” и этими плотно прижатыми друг к другу людьми. Они такие же волки и каждый из них все время сам за себя. И мне сразу становится легче. Включается выработанный годами муштры рефлекс выживания, я бросаю в утилизатор замасленную обертку и устремляюсь к подошедшему вагону, яростно распихивая локтями толпу и не обращая внимания на тычки и проклятия.
За мной по пятам постоянно следуют частные детективы — форменные громилы, нанятые “TRI” и “AMB Corp”. Они навязчиво следят, чтобы меня не прирезали уличные грабители, и чтобы я не сделал ноги, или не бросился под поезд, не завербовался на отдаленную планету, на астероидные рудники или в армию. Иногда они так близко, что я чувствую тепло их тел и запах их одеколона. Мои кредиторы терпеливо ждут, когда от меня отстанет полиция, чтобы приступить к мерам более радикальным, чем судебные разбирательства. Не знаю, на что они надеются, но мне кажется, что они уверены в том, что у меня есть чем им заплатить. Надо лишь хорошенько меня убедить в том, что я обязан это сделать.
Я хожу на допросы, как на работу. Против меня возбудили дело по целому ряду статей. Мое имущество и банковский счет арестованы. Мой коммуникатор ломится от официальных повесток. Против меня подано сразу несколько исков. Если бы я не успел снять со счета немного наличных, то сейчас мне было бы нечего есть.
Сегодня двенадцатое мая. Я трясусь в вагоне пневмопоезда, возвращаясь с очередного заседания суда, как всегда, плотно прижатый к поручням. Перед глазами стоит крысиная мордочка моего бесплатного адвоката. По виду мой защитник — из недавно переучившихся и сменивших профессию копов. Он так откровенно подыгрывает истцам, что мне все время хочется придушить его собственными руками. Я знаю, что это ничего не решит, но ничего с собой поделать не могу, так чешутся руки. И он никогда не беседует со мной наедине, словно понимая мои чувства. У мелких вороватых адвокатишек чутье на неприятности, как у клопов на кровь. Несбыточность моей маленькой мечты бурлит внутри, перекипая в глухое раздражение. Взгляд мой падает на кучку хмурых мужчин из Латинских кварталов, что оккупировала торец вагона, даже в вечной давке надземки старающихся держаться компактной группой. Я смотрю на этих, преимущественно среднего возраста людей, явно работяг, которым посчастливилось найти какую-нибудь грязную работу в Зеркальном. Сцепив зубы, они смотрят себе под ноги, словно воришки, чьи глаза постоянно бегают от мелкого вранья, и злость внутри меня разрастается и кипит, грозя изойти паром из ушей. Я понимаю, что вот конкретно эти, что сумели зацепиться за чужой берег и могут, наконец, досыта накормить семьи дешевыми пищевыми суррогатами, ни в чем передо мной не виноваты, и что они просто безропотное стадо, которым умело управляют за ниточки невидимые и недоступные мне кукловоды, и что именно эти кукловоды лишили меня работы, денег, Ники, всего, и что мне не стоит затевать драку, когда мы уже почти у границы Латинских кварталов, но уже ничего не могу с собой поделать. Напряжение последних дней достигло максимума и я тяжело дышу, наливаясь злобой. Ближние ко мне пассажиры, демонстрируя непревзойденный нюх на опасность, начинают тихонько сдвигаться от меня в стороны, каким-то чудом продавливая себе дорогу в людском месиве.
— Вы, обезьяны! — ору я черноволосым головам и вижу, как они втягивают головы в плечи от моего крика.
— Что вам тут надо? — спрашиваю я, — Вас сюда звали? Какого хрена вы гадите всюду, где появляетесь? Вам надо работу — вы ее получили. Вы подыхаете с голоду? Хрен когда! Вы бежите со своего сраного нищего Тринидада и учите меня жить. А чтобы я лучше понял, вы взрываете и убиваете все вокруг. Да сами-то вы кто, сволочи, дерьмоеды вонючие?!
Я ору и ору, надвигаясь на работяг и те все плотнее сдвигаются, но уже дальше некуда и они начинают затравлено зыркать исподлобья, быстрыми взглядами оценивая обстановку. Чему-чему, а выживанию на улицах они обучены с малолетства. Нам и не снилась их живучесть. А сюда добираются самые упертые из них. И пустота вокруг меня начинает сжиматься. Позади уже поднимается глухая волна ропота и ледяной дух высвобождаемой ненависти сквозит мне в затылок. Мои извечные друзья-детективы подпирают мне спину и прикрывают с боков от неожиданного нападения, им кажется, что клиент пытается спровоцировать драку и лишить их куска хлеба, но они тертые калачи и кастеты в их руках недвусмысленно говорят окружающим, что с ними шутки не шути. А толпа все и всегда понимает по-своему. Толпа видит, как двое мужиков поддерживают третьего и уже готовы для драки, и ненависть, так долго сдерживаемая, начинает искать выход, и выплеснуть ее сейчас так легко и приятно, особенно от сознания того, что зачинщик — не ты, и что ты — как все, и вообще — бей черных, мочи гадов, валите в свой Тринидад, сволочи, бей их, мужики! И когда краем глаза я ловлю мелькание кулака, я с наслаждением от того, что больше не надо сдерживаться, подныриваю под чужую руку, и моя ладонь заученным движением врезается в чей-то подбородок, и мой локоть идет обратным движением и с глухим стуком врезается в тело, и вот уже я включаю в себе берсеркера и рычу, круша направо и налево, работая лбом, локтями, прикрывая корпус и вкладывая в удары всю душу. Уже мелькают ножи и заточки, кто-то с белыми глазами рассматривает свой распоротый живот, какая-то женщина, по виду или няня или гувернантка, с перекошенным лицом орудует шокером, а зажатый в угол сантехник отбивается тяжелым разводным ключом. По бокам от меня, тяжело сопя, рубятся детективы, и хорошо держатся, сволочи, успеваю отметить я, а толпа вокруг воет и мстит за свой и чужой страх, за взрывы, пожары, за неуверенность в завтрашнем дне, да просто за собственную никчемность и трусость и вот в невообразимой тесноте мы сминаем отчаянно отбивающихся зверьков и в ярости топчем их тела на скользком от крови полу. И тут система наблюдения, засекшая беспорядок, останавливает поезд, да так, что мы валимся друг на друга и перемешиваемся в кучу-малу со своими оппонентами. Двери распахиваются на каком-то занюханном техническом полустанке и под бормотание динамиков, обещающих нам кары небесные, толпа в панике выплескивается на перрон, смешиваются свои и чужие, запах крови ударяет в голову, происходит мгновенная перегруппировка, черные из разных вагонов сбиваются в несокрушимую стаю и вот уже без малого тысяча душ сходится в отчаянной рукопашной под истошный женский визг, сирены полиции и гудение локомотива. И только тут я замечаю, что мы на окраине Латинского квартала, и подкрепления стайками перебегают на помощь латиносам, они лезут из всех щелей, как тараканы, и их с каждой секундой все больше, среди них все больше уличной шпаны и вообще черт-знает-кого, но дерутся и те и другие — мама не горюй. Выломать стойку или поручень из вагона — пустое занятие, только придурки-студенты не знают, что эти поезда специально спроектированы так, что ни стекло, ни обшивка недоступны вандалам, и даже краска из баллончиков бессильными шариками скатывается с вечно чистых стен, и поэтому мы орудуем кто чем — зонтиками, авторучками, отвертками и портфелями против заточек и ножей. Кого-то уже затоптали насмерть, кто-то истошно визжит, пузыря губы кровавой слюной, но не хрип зарезанных, ни гортанные звуки чужой речи отовсюду не могут остановить обезумевших людей. “Наших бьют!” — ору я и при поддержке детективов возглавляю атаку, мы клином рассекаем толпу и нам на помощь приходят срочно прибывшие полицейские патрули, которые работают своими шоковыми дубинками направо-налево, и бьются прикладами дробовиков, и похоже, им уже плевать на уставы и законность, они — из Зеркального, и всеми печенками ненавидят эту шваль, и рады до скрипа зубовного растоптать десяток-другой черных тараканов, и мы тоже воспринимаем их как своих, как неожиданную и долгожданную подмогу, и их все больше, но вот уже подходит полиция с той, с другой стороны, и среди них — тоже смуглые лица, и бой, именно бой, не драка, превращается в самую крутую рукопашную, что я когда-либо видел. Еще минута, и полиция открывает огонь. Сначала поверх голов, потом, в упор, прямо в толпу. Горячая картечь в клочья рвет мясо, толпа взрывается криком, перехлестывает через ограждения, растекается по эскалаторам и трубам туннелей, топчет женщин и просто невезучих, поскользнувшихся на крови. Едкий дым от дымовых гранат стелется под ногами, скрывает колени, превращая свалку в репетицию массовки для поп-шоу с участием популярной группы чернокожих танцовщиков с Нового Конго. Через стеклянную стену виадука я вижу людское море вокруг — я никогда не видел в Зеркальном столько людей на улицах, и море колышется и течет в нашу сторону, и вокруг цветут мигалки десятков полицейских машин и броневиков. Я кашляю от едкого дыма, влага течет с меня, как после душа, слезы невыносимо жгут глаза и от этого их становится все больше, и уже кажется, что и в штанах мокро. И в момент, когда вокруг меня не осталось ни одной мерзкой рожи, когда все вокруг уже извергают из себя остатки завтрака и закрывают рукавами глаза, меня прикладывают сзади по голове чем-то тяжелым и я валюсь прямо в руки моих бульдогоподобных друзей. Мир сразу теряет краски. И когда, через несколько мгновений, цвет и звук возвращаются ко мне, я обнаруживаю себя сидящем на жесткой лавке, с забинтованной головой, в разорванной и заблеванной куртке, с разбитыми в кровь костяшками кулаков, и рядом со мной — мои хмурые сопровождающие с распухшими синими физиономиями.
— Очнулся, наконец, — говорит мне откуда-то сверху недовольный коп, — Хотя лучше бы ты сдох, парень. Всем было бы меньше проблем.
Коп сообщает мне, что я зачинщик уличных беспорядков, и что есть уже показания свидетелей, систем слежения и материалы видеонаблюдения, и что в беспорядках по предварительным оценкам погибло более десятка граждан и еще несколько десятков травмированы и ранены, что Национальная гвардия бьется сейчас на улицах в Латинских кварталах, и что таких, как я, душить надо еще в колыбели, и долго что-то еще мне выговаривает, пока я не начинаю понимать, что происходит что-то не то. Что я до сих пор не в камере и что на мне нет наручников. Что мне не жгут мозги сканером и не светят в глаза яркой лампой. Что не бьют, скованного, ногой под ребра и не дают потом читать длинный протокол, “подписанный собственноручно”.
— А ты крутой, бычара! — шамкает мне разбитыми губами один из детективов. На его физиономии с трудом проступает страдальческая улыбка. — Как ты на этих черных кинулся! Я думал — кранты тебе. Жалко, премию из-за тебя потеряли. Да хрен с ней…
Второй детектив ничего не говорит. Похоже, у него сломана челюсть. Он держит ее обеими руками, словно боится потерять. Я пожимаю плечами. Типа: “Бывает, чуваки”.
Полицейский, устав читать мне мораль, роется в компьютере. Что-то находит. Принтер выплевывает красивую глянцевую бумажку, украшенную орлом.
— Ладно, хватит воду толочь, — говорит коп, протягивая мне листок, — Все равно жопа полная. Объявлена мобилизация. Призыв резервистов. Ты в списке. Вот твое предписание. Повезло тебе, засранец.
Хлопаю глазами, читая короткий текст.
“Сержанту Ивену Трюдо, личный номер 34412190/3254. Свидетельствую Вам свое почтение и довожу до Вашего сведения, что не позднее 14 апреля 2369 года Вам надлежит явиться для дальнейшего прохождения службы по адресу: Шеридан, Английская зона, база Форт-Марв Корпуса морской пехоты Его величества Императора Земной империи, строение D-17. Предъявление настоящего Предписания обязывает имперских служащих оказывать Вам всемерное содействие для скорейшего прибытия к месту службы. Подписано: Военный комендант Английской зоны, Шеридан, генерал-лейтенант Карт, 12 мая 2369 года”.
— Транспортом обеспечить не могу — все машины на выезде, — говорит коп, — Задерживать далее не имею права. Ты теперь не в нашей юрисдикции. Можешь быть свободен. Вали в свою часть.
— И тебе всего доброго, дружище, — издевательски говорю я, морщась от гулкого эха в голове. Забытое ощущение принадлежности к неприкасаемой военной касте переполняет меня каким-то бесшабашным восторгом.
— Куда тебя? — интересуется детектив.
— Морская пехота, — улыбаюсь я.
— Ишь ты… А я раньше во Флоте служил, — сообщает громила.
— Не повезло тебе.
Я киваю на прощанье всем сразу и осторожно, стараясь не расплескать муть в голове, выхожу из участка. Улица глушит меня ревом сирен и далеким, похожим на океанский прибой или на шум стадиона, гулом толпы. Мне на все плевать. Я освободился от суеты и в который раз начинаю жизнь заново. Я поднимаюсь над проблемами и больше не принадлежу этому миру. Водители редких машин провожают меня настороженными взглядами. Еще бы. В приличных районах даже бомжи выглядят пристойнее, чем я. Я медленно бреду по узкому тротуару. Совершенно бесцельно. У меня впереди еще море времени. Хорошо-то как! Сам не понимаю, что на меня находит. Мне вдруг становится легко и привычно. Делай, что должен, и будь что будет…
Где— то на границе сознания мелькает мысль о том, что неплохо было бы позвонить Нике. Попрощаться. И дочери. Мы с ней так давно не общались. Когда еще доведется? Но вдруг вижу свое истерзанное отражение в зеркальных гранях ближайшей башни. И остатки Ивена Трюдо, предпринимателя, торговца запчастями к сельхозоборудованию, из последних сил протестуют против того, чтобы мои близкие увидели, на кого я стал похож. И затем окончательно растворяются во Французе, сержанте Корпуса, командире отделения морских пехотинцев.
12
Наша рабочая лошадка, “Томми”, почти не изменилась за время, пока я наедал пузо на гражданке. Корпус — достаточно консервативная организация и в нем не принято выбрасывать на свалку надежные старые железки. Во всяком случае — до тех пор, пока они способны передвигаться самостоятельно. Такое ощущение, что наш старикан вышел как раз из тех самых лет, что и я. Броня его исцарапана, и даже многие слои краски не могут скрыть многочисленные заплатки и зуботычины на корпусе, отчего машина походит на старую бойцовскую собаку. На тупорылого брыластого бульдога. Несмотря на почтенный возраст, коробочка ревет движками вполне бодро и от ее диких скачков через рытвины полигона наши задницы молотит о жесткие скамейки, как фрукты в гигантском миксере. Если бы не страховочные скобы, плотно сжимающие наши плечи, до точки назначения этот миксер точно размолотил бы нас в питательную смесь с небольшими вкраплениями пластин брони.
Забранный решеткой плафон в десантном отделении светит исправно, но так тускло, что можно едва-едва разглядеть свои пальцы на коленях. Из-за проклятой тряски мне никак не удается разобрать выражения мотающихся влево-вправо лиц моих бойцов. А мне очень хочется это сделать, потому что я — их новый командир и должен знать, на что способны мои детишки, о чем они думают и что могут выкинуть в следующий миг. А для этого мне нужно видеть их лица. Никакие личные дела и файлы медицинских показателей, вкупе с заключениями психологов, не говорят мне о человеке столько, сколько его лицо. Выражение глаз. Взгляд. Наморщенный в напряжении лоб. Поджатые губы. Если не завтра, то очень скоро нам вместе лезть в драку, а что драка будет, не сомневается никто, ведь не ради простых учений нас срочным порядком собрали со всего Шеридана, и я должен знать, чего ждать от людей, которым буду доверять свою спину. Судя по последним событиям, времени для притирки у нас нет, или почти нет, и я использую каждую секунду, днем и ночью, для испытания на прочность себя и своих людей.
Сверху торчат в арматуре башни ноги наводчика. Вот кому сейчас не позавидуешь. Ежась, представляю, как, несмотря на все хитроумные коконы подвески, бедолагу колотит сейчас о выступы и механизмы башни. Морпехи — вечные мальчики для битья по определению, их суют затычками в самые гиблые дыры, синяки, шишки и переломы им — что белке семечки. Но башенный стрелок — вдвойне морпех, с окончательно сдвинутой набекрень башней, пофигист, которому мозги вытрясает напрочь на первом же марше, и обязательно мазохист, потому что нормальные в такой обстановке выжить просто неспособны.
— Башня — командиру, — доносится по внутренней связи голос стрелка, — Минута до сброса. По фронту чисто.
— Принято. Отделение, к высадке! — мы дружно исполняем ритуал подготовки к десантированию: руки в бронеперчатках синхронно взлетают и с клацаньем ухватываются за что положено, корпуса проворачиваются на жестких лавках, ноги скрючиваются. Теперь одна рука лежит на стволе оружия, что установлено в бортовых захватах, другая — на замке страховочной скобы, у плеча; торс развернут в сторону кормы, насколько позволяют скобы; ноги поджаты и прочно упираются в решетчатую палубу, лицевые пластины опущены. Мы замираем в этих нелепых позах, предусмотренных уставом, в ожидании потока света из десантных люков. Я злюсь на себя, потому что никак не могу сосредоточиться, я научился много думать на гражданке где надо и не надо, я к этому привык, и стал так часто ловить неожиданные глюки, и сейчас, пока тело автоматически выполняет заученные движения, я успеваю увидеть перед собой странный скульптурный ансамбль из одинаковых фигур, скупо освещенных тусклым красноватым свечением, мутные блики играют на металле, и фигуры эти потешно раскачиваются в едином ритме, раскинув руки, и кажется, что они вот-вот оживут и медленно-медленно двинутся строем, качая длинными руками у колен, маленькие неуклюжие механические годзиллы из старинных доколониальных фильмов.
Мой такблок сыплет зелеными и золотыми искорками, рисует разводы возвышенностей и снабжает светящиеся стрелки комментариями. Зеленый жучок нашего экипажа уверенно ползет к белой линии. Череда цифр у линии — расстояние до точки высадки. И когда мельтешение цифр прекращается, я ору в стекло перед собой:
— Механик, малый ход! Десантирование! — и сразу, едва брызнули в образовавшиеся щели люков лучики света, — Отделение, к машине! Цепью, марш!
Мои неуклюжие годзиллы мгновенно преображаются в легконогих кузнечиков. Мы выпрыгиваем под косые струи дождя, со смачным “чпок” приземляемся в размокшую глину, катимся, оскальзываясь, по ней, сразу превращаясь в мокрые заляпанные пугала и, с чавканьем выдирая ноги из грязи, разбегаемся в цепь. Генрих — наш пулеметчик, тезка императора и пивной увалень, цепляет ремнем пулемета скобу люка, матерясь, волочится вслед за коробочкой по грязи, наконец, исхитряется отцепиться и, весь забитый оплывающей глиной, торопится догнать строй. Мне кажется, что я слышу издевательский хохот от позиций соседней с нами линейной роты. Кадровые служаки любят над нами прикалываться. “Пенсионеры” — так нас называют сопляки с действующими контрактами.
— Француз, здесь Бауэр, — прорезается голос взводного, — Отставить упражнение!
— Здесь Трюдо. Принято. Отделение — стой! Ко мне!
— Француз — минус десять кредитов из оклада. За горючее. Беременные бабы лучше десантируются. На исходную. Повторить марш, отработать высадку. Полчаса на все.
— Есть, сэр!
Я представляю, как поджимает губы, выговаривая мне, наш лейтенант. Сидя в командирском отсеке над картой. Пижон. Белая кость. Но это я облажался, не он, и он прав, и я передаю его раздражение дальше. Я не кончал академий и потому мой язык более выразителен.
— Крамер, ты мудак!
— Так точно, садж…
— Гот!
— Сэр!
— Ты второй номер, или хрен собачий?! Еще раз прыгнешь впереди старшего, — я найду тебе занятие на всю ночь. На пару с Крамером. Сколько раз говорено — придерживай ему сошки на выходе! Как понял, рядовой?
— Сэр, рядовой вас понял, сэр!
— Отделение, к машине!
“Томми” с рыком волочет нас на исходную. По поелам стекают струйки грязной воды с нашей брони. Туда же со смачными шлепками сваливаются куски грязи. Чистим амуницию друг друга и оружие, каждый свое. Подохни, но пушка твоя должна сиять. Хоть во сне чисти, хоть под водой. Это привито нам на уровне инстинкта. Гудит вентиляция, пытаясь высосать из отсека туман дождевых испарений. Пытка обратной дорогой продолжается. Никто не говорит Генриху ни слова. Все и так ясно. Генрих со своим пивным пузом еще не вошел в кондицию. Он угрюмо бычит шею, протирая своего всеядного монстра. Надеюсь, его внутриутробный период закончится раньше, чем нам прикажут куда-нибудь пострелять.
13
Косые лучи раннего солнца слепят глаза. Ровные шеренги в новеньких тропических комбинезонах. Ноги на желтых отпечатках вдоль красной линии. Тесный плац с трудом вмещает батальон полного состава. Мы — морпехи, наше предназначение — убивать, а не топтаться на парадах, замысловато размахивая начищенной до ртутного блеска винтовкой. Поэтому просторных бетонных площадок, рассчитанных на массовые сборища, у нас нет. Перед строем — командир батальона. Ротные замерли позади него. Сержант из штабного взвода выходит из строя, и не прибегая к помощи усилителей, начинает читать молитву. Нашу молитву. Он стоит, расставив ноги, массивная тумба, приросшая к бетонной палубе, и хрипловатый рык вязнет в наших плотных рядах.
— Я — морской пехотинец.
— Я — МОРСКОЙ ПЕХОТИНЕЦ… — рокочет вслед ему слитный хор.
— Я — оружие…
— Я — ОРУЖИЕ!! — торжественно вторим мы.
Наша утренняя молитва — наш ежедневный ритуал, непоколебимая традиция, которую не способны нарушить ни война, ни ученья, ни снег, ни ураган. Каждое утро мы читаем ее, стоя на плацу или сидя в окопах, мы декламируем ее, наливаясь восторженной дурью, на палубе десантного корабля, или по внутренней трансляции “Томми”, или в полевом блиндаже. Где угодно, в каких угодно условиях. Потому что мы — морская пехота, мы написали свои традиции своей и чужой кровью, и они переживут нас и потому Корпус будет существовать вечно. Одновременно с нами тысячи морпехов, свободных от службы, по всему Шеридану произносят:
— … Я НЕ РАССУЖДАЮ И НЕ СОМНЕВАЮСЬ, ПОТОМУ ЧТО ОРУЖИЕ НЕСПОСОБНО РАССУЖДАТЬ И СОМНЕВАТЬСЯ… ИМПЕРАТОР НАПРАВЛЯЕТ МЕНЯ… ВРАГ ИМПЕРАТОРА — МОЙ ВРАГ… МОЯ РАДОСТЬ — ВИДЕТЬ СМЕРТЬ ВРАГОВ ЕГО… МОЯ ЦЕЛЬ — СЛУЖИТЬ ЕМУ… МОЯ ЖИЗНЬ — СТРЕМЛЕНИЕ К СМЕРТИ ВО СЛАВУ ЕГО…
Я выкрикиваю слова-заклинания именно в том ритме и с той силой, что известны каждому морпеху. Впервые за пятнадцать лет. Мы говорим, как единое целое, мы и есть единое целое, большой кровожадный организм с четырьмя сотнями луженых глоток. Я растворяюсь в нем, теряю индивидуальность, я песчинка в бетонном монолите и мне приятно знать, что без меня и сотен других этот монолит — ничто. И я ощущаю это, как никто другой, и я весь тут, и душой и телом, и моя прошлая жизнь осыпается с меня, как сухая шелуха.
— … МОЯ СЕМЬЯ — КОРПУС. МЕНЯ НЕЛЬЗЯ УБИТЬ, ИБО ЗА МНОЙ ВСТАЮТ БРАТЬЯ МОИ, И КОРПУС ПРОДОЛЖАЕТ ЖИТЬ, И ПОКА ЖИВ КОРПУС — ЖИВ И Я. Я КЛЯНУСЬ ЗАЩИЩАТЬ СВОЮ СЕМЬЮ, И БРАТЬЕВ СВОИХ, НЕ ЩАДЯ ЖИЗНИ…
И комбат, и ротные, и офицеры штаба, все, как один, полузакрыв глаза повторяют вместе с нами:
— … Я ЗАКАЛЕН И РЕШИТЕЛЕН. Я ХОЗЯИН СУДЬБЫ СВОЕЙ. Я РОЖДЕН, ЧТОБЫ УБИВАТЬ. Я ДОЛЖЕН УБИТЬ ВРАГА РАНЬШЕ, ЧЕМ ОН УБЬЕТ МЕНЯ. ПРИ ВИДЕ ВРАГА НЕТ ЖАЛОСТИ В ДУШЕ МОЕЙ, И НЕТ В НЕЙ СОМНЕНИЙ И СТРАХА. ИБО Я — МОРСКОЙ ПЕХОТИНЕЦ. Я — ОРУЖИЕ В РУКАХ ИМПЕРАТОРА, А ОРУЖИЕ НЕСПОСОБНО ЖАЛЕТЬ И СОМНЕВАТЬСЯ. И С ЭТОЙ МЫСЛЬЮ ПРЕДСТАЮ Я ПЕРЕД ГОСПОДОМ НАШИМ. АМИНЬ!
Некоторое время мы стоим, не шелохнувшись. В полной тишине. В такие моменты, если приказать солдату пробить головой каменную стену, он не будет раздумывать ни секунды. Просто разбежится и врежется в нее лбом.
Первым оживает комбат:
— Батальон, вольно! Командирам рот — приступить к занятиям по распорядку.
Лейтенант Бауэр выглядит, как розовощекий натурщик с рекламных плакатов Корпуса. Крепкий, широкоплечий, с голубыми глазами и квадратной челюстью. Коротко стриженый затылок, переходящий в мощную шею. Именно такими принято изображать идеальных морпехов. Словно его вырастили в инкубаторе по имперским стандартам. Не сразу и поймешь, что ему чуть больше двадцати.
— Сэр, сержант Трюдо! — докладываю я.
Лейтенант поднимается, отвечает на приветствие. Подает мне руку. Ощущение, словно пожал деревянную лопату. Для офицера рука взводного на удивление мозолиста. Словно в офицерской школе он только и делал, что долбил окопы и болтался на турнике. Одно это настраивает меня в пользу взводного. Кому охота служить со штабным “сынком”.